В апреле бабка Глафира переболела ковидом.
Тяжело переболела. Не думала и оклематься. Хорошо, фершалка отправила в больницу, на скорой увезли. Не хотела ехать-то, упиралась: беременную кошку Мурку да пяток курочек на кого оставить?
Провалялась недели три, под присмотром хорошим, доктора уважительные, внимательные. Кормили куда добро!
Выписали на майские. Домой ехала как на собственные именины: душа пела. И голова кружилась ещё. То ли от радости, то ли от слабости.
Вышла бабка Глафира из гремящего автобуса на своей остановке, тот поехал дальше, обдав её на прощание пылью.
Дерева-то вдоль дороги выросли! Лес целый! Теперь вот и далей не видать, а раньше-то на холме и соседняя деревня — домик к домику смотрелась. Лист на берёзе с пятак: пора лук садить, а она вот отдыхает.
Дышать-то как хорошо, Господи! Восемьдесят третий годок, а не надышалась… Травой, наверно, пахнет, черёмухой, одуванчики-жёлтоптенчики по полю рассыпались. Глафира подошла к невысокому кусту черёмухи, выросшему впритык к ржавой железной остановке, и нарочно сунулась носом в белую пышную кисть: нет, не пахнет, не чует нос. Доктора предупредили, что и нюх не сразу возвернётся, и руки дрожать могут, ну и всякое другое. У каждого по-своему проявляется.
Бабка подхватила небольшую сумку с больничным «приданым» и неторопко пошагала к своему дому через молодой березняк, засеявший сколько уж лет не паханное поле.
Родная деревенька, растянувшаяся в длинный ряд по-за этим полем, с нетерпением ждала возвращения своей жительницы. Когда-то большая и многонаселённая, ныне она одряхлела и одичала. Жилыми остались три дома. Крайний от проезжей дороги — её, Глафирин. Тот, с противоположного конца, у леса, — деда Семёна. Что случись, кричи — не докричишься. К тому же старый чёрт глух, как пробка. Третий оставшийся в живых и жилых дом принадлежал теперь дачникам — семейной паре, изредка наезжавшей из райцентра.
Остальные дома печалили Глафирино сердце и туманили мысль. Стояли они холодные, тёмные, покосившиеся, с проваленными крышами, с заколоченными окнами. И только в памяти старухи в каждом из них по вечерам зажигался свет…
Дед Семён сидел на крылечке её дома и тянул вонючую дешёвую папиросу.
— Что, ожила, старая калоша? — выкашлял он, завидев хозяйку. — Ну, принимай хозяйство. Кошка с приплодом где-то на чердаке шарится. Одну куру, надо быть, лиса утащила. Остальное в сохранности. С тебя за конвой — шкалик.
Дед расплылся в беззубой улыбке.
— Лиса-то не у тебя ли в брюхе? — задиристо прокричала Глафира. — Поди, суп из хохлатки похлебал! Вот и будет с тебя за конвой…
Тяжело отдыхиваясь, она присела рядом с дедом на крылечко, гаркнула ему в самое ухо:
— Чего ещё хорошего скажешь, старый?!
— Дык чаво… — неопределённо ответил дед Семён и поднялся. — Картошку пора садить, вот чаво.
— Не знаю, хватит ли силушки… Ладно. Ключ-то под камешком?
— Не копал ещё… — ответил дед уже из-за калитки.
И убрёл в свой край. Много с ним наговоришь, с тетерей.
Глафира приподняла серый в белую крапинку булыжник, привалившийся у крыльца и обросший сочными листьями сныти, достала из-под него ключи и отомкнула замок.
Изба, стосковавшаяся за три недели по хозяйке, аж засветилась от радости. Солнце плеснулось в окна и запрыгало весёлыми зайчиками по нехитрому бабкиному жилищу. И старая печь показалась вдруг Глафире вновь побелённой невестушкой, и застиранные половики вроде как заиграли яркими красками, и белые задергушки на окнах засияли чистотой, и подсолнухи на затёртой клеёнке кухонного стола потянулись навстречу тёплым лучам, а подёрнутое патиной зеркало, висящее над комодом, отразило весь этот скромный старушечий мирок по-праздничному. Даже богатыри с выцветшей фоторепродукции знаменитой картины Васнецова, которую Глафира давным-давно вырезала из журнала «Работница» и приколола на стенку за диванчиком, заулыбались выздоровевшей старухе, а Алёша Попович даже вроде как призывно подмигнул!
Услышав хозяйку, спустилась с чердака Мурка, торопливо забежала в открытую дверь и, громко напевая извечную кошачью песню, принялась тереться о Глафирины ноги.
— Ах ты, позорница, что я теперь с твоим выводком буду делать? — незлобиво выругала бабка кошку.
Наклонилась, погладила, а когда выпрямлялась, потеряла вдруг равновесие и, ухватившись за стол, опустилась на лавку у окна.
— Ох ты ж… подумай-ка… — произнесла она вслух. — Экая ты, Глашка, стала розвальня…
До болезни, даже в свои восемьдесят два с хвостиком, бабка была ещё хоть куда, справлялась со всем хозяйством сама: и огородик небольшой копала, и в ближний лес по ягоды-грибы бегала, могла даже забор подлатать. Таблетки от давления, конечно, пила. Иногда фершалка делала какие-то уколы. Сына Вальку, живущего с семьёй в соседнем районе, попусту никогда не дёргала. Переезжать к нему в квартиру отказывалась. Любила волю. В длинном, жилистом, сухом теле Глафиры всю жизнь словно заведённая пружина тикала: ровно, споро, чётко. И вот пружина разом ослабла.
Бабка распахнула в майское утро створки окна, около которого сидела. В лицо ей дунул ласковый ветерок, заиграл занавеской. В огороде пенилась цветом старая груша. Пчелиный гуд над ней стоял. Любила Глафира эту скромную красавицу. Откуда и когда та попала к ней на огород — не помнила. Плоды груша давала щедро, почти каждый год, но… были они твёрдыми, вязали рот, даже варенье из них не получалось. Однако каждую весну, глядя, как бурно и радостно цветёт дерево, бабка по-детски верила, что на этот раз случится чудо и осенью она вонзит вставные зубы в мягкий, сочный, сладкий грушевый плод.
Кошка настырно бодала ноги хозяйки, просила молока. Пришлось подняться.
Глафира быстро разобрала сумку. Больничное побросала в эмалированный таз — потом простирнёт, документы прибрала в верхний ящик комода, кусочек мыла в мыльнице вернула к умывальнику, подошву тапочек протёрла мокрой тряпкой, скинула туфли, переобулась. Выложила на стол буханку хлеба и кусочек варёной колбаски, надорвала пакет молока, ливнула в кошачью миску. Мурка лакала, аж причавкивала. Бабка отрезала от кругляша колбасы пару тоненьких пластушин, покрошила на газетку, подвинула кошке. Та благодарно вздёрнула хвост трубой. Была Мурка тощая, серо-полосатая, самая обычная деревенская кошка, но котят всегда таскала красивых.
Глядя на животину, Глафира и сама сжевала розовый кружок. Безвкусно. Худо без нюха-то, вся еда как салфетка. И испортится чего — не поймёшь. Но пить-есть всё равно надо. Воткнула пробки на электрощитке, поставила электрический чайник и, пока тот закипал, включила телевизор: узнать хоть, что в мире творится.
В мире бушевал вирус. Не щадил он ни старых, ни малых. И никто не знал, где этой беде конец. Забитые больницы, полевые госпитали для приёма больных. Врачи, дежурившие днями и ночами, да ещё во всей экипировке, измученные, загнанные.
Глафира охала и с благодарностью думала, что легко отделалась. Она налила в чашку кипятку, кинула в него чайный пакетик.
На экране появился Президент России. Он вёл дистанционное совещание, а растерянные министры, сидящие в окошечках на большом экране, как пчёлы в сотах, докладывали ему об обстановке.
— Дорогой ты наш! — радостно протянула Глафира. — Схуднул-то как! Ты смотри там, поосторожнее. Ты нам здоровенький нужен. Не ручкайся лишний раз ни с кем. Особенно со всякими Ангелками! Пусть сидят у себя в Германиях и к нам не суются.
Отхлебнув чаю, она продолжила беседу с телевизором:
— Витамины пей! Особенно который «це». Всё говорят, надо кровь разжижать. Вот «це»-то и разжижает хорошо. Я вот клюковки-то надавлю — и в чай. А хочешь, дорогой ты наш, я тебе посылочку пошлю: клюковки, шиповника, листа малинового! Или пусть уколы тебе полезные поколют, как Лариска-то мне делает…
В этот момент на крыльце скрипнула дверь, и через пару мгновений в избу зашла молодая женщина-фельдшер. Всё как положено: в белом халате, на лице — медицинская маска.
— О! Легка на помине! — восхитилась Глафира. — Я вот Президенту-то нашему говорю: проколи витамины.
— Здравствуй, баба Глаша, — по-деловому отозвалась Лариса, скидывая у порога кроссовки. — А мне с районной позвонили: проведай, как там бабушка добралась.
Она сполоснула под рукомойником руки и деловито пощупала у пациентки пульс — частит, ловко померяла давление, попросила показать язык.
— Сыми маску-то, — заглянула та ей в глаза, — я уже не заразная.
— Так положено, — сухо ответила Лариса. — Ты, баба Глаша, пока не скачи. Лежи побольше. Волнуйся поменьше.
— Да как же не волноваться, когда такое в мире творится!
— Это не твоя забота. Ты теперь вылечилась. Потихоньку восстановишься…
— Да вот нюху-то вовсе нет! — пожаловалась Глафира и пихнула фельдшерице под нос кусок колбасы. — Пахнет чем?
Лариса, даже сквозь маску ощутившая резкий чесночный запах, поморщилась, отвернулась и ответила:
— Колбасой и пахнет. Вернётся обоняние. Нескоро, но вернётся.
— Так ведь весны не чую! — воскликнула Глафира. — Всё цветёт, благоухает! Вся и радость-то — весной надышаться...
— Таблетки пьёшь, которые выписали? — перебила бабкины причитания Лариса.
— Пью.
— Вот и пей. А я тебя теперь уж через недельку навещу, — говорила фельдшерица, надевая свои модные белые кроссовки. — Да не езди никуда, посиди дома.
— А куда я поеду? Буду огород копать.
— И с огородом подожди. Успеешь свою картошку посадить.
— Это уж я сама решу… — строго отрезала хозяйка.
Лариска убежала. Новости по телевизору закончились. Глафира сполоснула чашку, убрала продукты в холодильник и охнула: забыла! Хотела ведь попросить молодуху слазать на чердак — котят изловить. А то вырастут там, паскудники, дикарём, потом никакого сладу с ними не будет.
Глафира вышла на мост[1]. На чердак вела довольно крутая лестница. Туда-то залезть — полбеды, а вот слезать…
Очень медленно, становясь на каждую ступеньку сначала одной ногой, а потом двумя, бабка полезла на чердак. Она остановилась на предпоследней ступеньке, по пояс высунувшись над стеной, всмотрелась в полумрак. Тонкие солнечные лучи пробили старую крышу дома в трёх местах, в них бесились пылинки. В засиженном мухами маленьком чердачном окошке не хватало одного стёклышка: когда выпало?.. Справа, под средним стропилом, стояла старая дырявая корзина. Наверняка в ней опросталась Мурка.
— Кыс-кыс, — робко позвала Глафира.
Тишина.
И вдруг в солнечном луче мелькнул и застыл крохотный лохматый чертёнок. Бабка чувствовала, что он внимательно, со страхом смотрит на неё.
«Большенькие уже… — подумала она. — Значит, Мурка чуть ли не в тот день, когда меня увезли. . Это уж им без малого месяц…»
Чертёнок метнулся в сторону, и больше Глафира его не увидела, как ни кыскала, ни скребла по бревну ногтями, стараясь привлечь котят.
Выше она, конечно, лезть не решилась. Стала осторожно спускаться и, надо же, всё-таки оступилась на последней ступеньке и повалилась, несильно, но больно стукнувшись головой о стоящий у стены старинный буфет.
— О-ой, что ж это, Господи?.. — заплакала Глафира, потирая шишку на голове, и рассердилась на котят — Да бес с вами, растите!
Держась за стену, она вошла в избу, намочила под рукомойником полотенце и легла на диван, положив его — приятно холодное — на лоб.
Нет, не хотела Глафира сдаваться болезни и старости! Думы о своей беспомощности ввергали её в глубокую тоску, она гнала их от себя работой, заботами о маленьком своём хозяйстве. Валяться? Никогда! Лучше бы тогда враз помереть! Что же не забрал её этот распроклятый ковид? Зачем же её вылечили?! Жить развалиной? Небо коптить? На чужих руках век долить?
Ох и тяжко было Глафире от таких мыслей. Голова болела и кружилась. Так и провалялась день до вечера. А там и не заметила, как уснула. Даже куриц не застала[2]. Когда солнце покатилось к закату, они сами дисциплинированно зашли через маленький квадратный лаз в курятник, все четыре уселись на один насест бок к боку, тесно, тепло, смежили кожистые веки и чутко задремали. Без крикливой охраны, без петуха, курицам было одиноко и жутко.