За три года ухода от самой себя в жизни Кэрол произошел ряд событий, отмеченных «Неустрашимым» или бывших предметом обсуждения «Веселых семнадцати»; но нигде не записанным, не обсужденным и в то же время самым важным обстоятельством ее жизни было постепенное признание самой себе в том, что ей нужна, необходима родная душа.
Би и Майлс Бьернстам поженились в июне, через месяц после постановки «Девчонки из Канкаки». Майлс остепенился. Он перестал критиковать государственный и общественный строй, перестал барышничать и расхаживать в красном пледе по лагерям лесорубов; он поступил машинистом на лесопилку Джексона Элдера. Можно было видеть, как он пытался на улице по-соседски заговаривать с настороженно-недоверчивыми людьми, над которыми столько лет издевался.
Кэрол помогла им устроить свадьбу. Хуанита Хэйдок смеялась над ней:
— Просто глупо отпускать такую служанку, как Би! А кроме того, почему вы думаете, что ей стоит выходить за этого нахального проходимца, «Красного шведа»? Будьте умнее. Прогоните вы его шваброй и держите покрепче вашу девицу, потом поздно будет. Что? Мне пойти на эту шведскую свадьбу? Ну, уж нет.
Другие дамы хором поддержали Хуаниту. Кэрол удивлялась их спокойной жестокости и стояла на своем. Майлс сказал ей:
— Джек Элдер говорит, что, может быть, придет на свадьбу! Ха-ха, вот забавно: хозяин явится засвидетельствовать почтение Би, как настоящей светской даме! Когда-нибудь я так разбогатею, что Би будет играть в бридж с миссис Элдер… и с вами. Вот увидите!
В некрашеной лютеранской церкви собралось всего девять человек гостей: Кэрол, Кенникот, Гай Поллок и старички Перри (всех их привела Кэрол), затем простые и робкие родители Би, ее кузина Тина и Пит, бывший компаньон Майлса по торговле лошадьми, мрачный волосатый субъект, который ради этого события купил черный сюртук и приехал за тысячу двести миль из Спокейна. Все они чувствовали себя неловко.
Майлс беспрестанно оглядывался на дверь, но Джексона Элдера не было видно. Дверь так и не открылась ни разу после того, как нерешительно вошли первые гости. Майлс крепче сжал руку Би.
С помощью Кэрол он превратил свою лачугу в коттедж, где имелось все, что нужно: белые занавески, канарейка и кресло, обитое цветастым ситцем.
Кэрол уговаривала влиятельных матрон пойти с визитом к Би. Они обещали — полушутя.
Преемницей Би стала пожилая молчаливая ширококостая Оскарина, которая вначале очень подозрительно отнеслась к своей легкомысленной госпоже, что даже дало повод Хуаните Хэйдок каркать: «Вот видите, милочка, говорила я вам, что и у вас будут затруднения с прислугой!» Но Оскарина стала относиться к Кэрол по-матерински, взялась за свои кухонные обязанности так же ревностно, как Би, и в жизни Кэрол ничего не изменилось
Новый мэр, Оле Йенсон, неожиданно выдвинул Кэрол в члены совета городской библиотеки. Остальными членами были: доктор Уэстлейк, Лаймен Кэсс, адвокат Джулиус Фликербо, Гай Поллок и Мартин Мэони, бывший содержатель извозчичьего двора, а теперь владелец гаража. Кэрол была в восторге. На первое заседание она пришла с видом несколько снисходительным, так как считала себя там единственным человеком, кроме Гая Поллока, разбирающимся в книгах и в технике библиотечного дела. Она намеревалась преобразовать всю систему.
Ее самоуверенность исчезла, уступив место здоровой пристыженности, когда она увидела, что совет, заседавший в почти пустой комнате верхнего этажа дома, приспособленного под библиотеку, не занят разговорами о погоде и не жаждет сыграть в шашки, а погружен в обсуждение книг. Она сделала открытие, что любезный старый доктор Уэстлейк очень начитан в поэзии и беллетристике, а владелец мельницы Лаймен Кэсс, небритый, с телячьей физиономией, изучал Гиббона, Юма, Грота, Прескотта и других «толстых» историков и мог цитировать из них целые страницы (что он и делал!). Когда доктор Уэстлейк шепнул ей: «Да, Лайм очень знающий человек, но большой скромник», — она поняла, что сама она и не очень много знает и недостаточно скромна, и упрекнула себя в том, что до сих пор не обнаружила этих скрытых сил, таившихся в обширном Гофер-Прери. А когда доктор Уэстлейк приводил выдержки из «Божественной комедии», «Дон-Кихота», «Вильгельма Мейстера» и Корана, она подумала, что едва ли кто-нибудь из близких ей людей, даже ее отец, читал все эти четыре книги.
Скромно пришла она на второе заседание совета. Она уже не думала ни о каких переворотах и только надеялась, что мудрые старшие члены терпеливо выслушают ее предложение о том, как изменить расстановку книг на полках литературы для юношества.
Но после четырех заседаний библиотечного совета она вернулась к своему первоначальному мнению. Она убедилась, что при всей своей начитанности Уэстлейк, Кэсс и даже Гай не имели понятия о том, как сделать библиотеку подлинным достоянием всего города. Они пользовались библиотекой, выносили резолюции, а в деле царила все та же мертвечина. Широкий спрос был лишь на детские книги и на новейшие оптимистические писания высоконравственных романисток и энергичных священников, совет же интересовался только возвышенными книгами старых авторов. В этих людях не чувствовалось желания приобщить молодежь к большой литературе.
Если Кэрол гордилась своими крошечными знаниями, то они были и того больше довольны собой. Но сколько они ни рассуждали друг с другом о необходимости повышения налога в пользу библиотеки, никто из них не решался навлечь на себя общественное порицание, открыто выступив с таким проектом. Между тем библиотека располагала такими ограниченными средствами, что за вычетом платы за помещение, свет и дрова и жалованья мисс Виллетс оставалось не больше ста долларов в год на покупку книг.
Случай с семнадцатью центами окончательно убил в Кэрол всякий интерес к делу.
Она пришла на заседание, радуясь новому плану: она составила список из тридцати европейских романов последнего десятилетия и прибавила к ним двадцать выдающихся произведений по психологии, педагогике и экономическим наукам. Необходимо было пополнить библиотеку этими книгами. Кенникот обещал дать пятнадцать долларов. Если бы каждый член совета согласился дать столько же, книги можно было бы приобрести.
Лайм Кэсс встревоженно почесал затылок и запротестовал:
— Давать деньги — это был бы дурной прецедент для членов совета. Гм… Мне не жаль, но было бы нехорошо… создавать прецедент. Господи! Нам ведь не платят ни цента за нашу службу. И уж, конечно, нельзя заставить нас еще приплачивать за эту честь!
Только Гай поглядывал одобрительно, гладил сосновый стол и… хранил молчание.
Остаток заседания они посвятили энергичному расследованию нехватки в кассе семнадцати центов. Была призвана мисс Виллетс. Она полчаса яростно защищалась. Вопрос о семнадцати центах пережевывался без конца. А Кэрол, глядя на тщательно составленный ею список, так радовавший ее всего час назад, молчала, страдала за мисс Виллетс и еще больше — за самое себя.
Она довольно аккуратно посещала заседания, пока не истек ее двухгодичный срок и на ее место в совет не была назначена Вайда Шервин. Но о преобразованиях она больше не думала. В размеренном ходе ее жизни ничто не изменилось, не возникло ничего нового.
Кенникот провел удачное дело с земельными участками, но не сообщил Кэрол никаких подробностей, и поэтому она не испытала ни особенного восторга, ни волнения. Зато она разволновалась, когда он как-то нежным шепотом и вместе с тем решительно и профессионально-холодно заявил, что пора бы им иметь ребенка, раз теперь они могут себе это позволить. Они так долго соглашались, что, «пожалуй, пока еще не стоит иметь детей», что бездетность стала казаться им чем-то естественным. Теперь она боялась, и хотела, и не знала. Она нерешительно согласилась и сейчас же начала жалеть о своем согласии.
Но так как это не внесло ничего нового в монотонность их отношений, она скоро забыла об этом, ‹и у нее в жизни по-прежнему не было дела.
Сидя на крылечке своей дачи над озером в те часы, когда Кенникот бывал в городе, когда вода сверкала, а в воздухе была разлита истома, Кэрол рисовала себе сотни картин «бегства». Окутанная метелью Пятая авеню с лимузинами, витринами ювелиров и шпилем собора. Тростниковая хижина на сваях над илистой тропической рекой. Анфилада огромных, высоких комнат в Париже, с жалюзи и балконом. Волшебная гора. Старинная каменная мельница в Мэриленде на повороте дороги между ручьем и обрывистым каменным склоном. Горные луга, залитые холодным солнечным светом, стада овец. Грохочущие доки, где стальные краны разгружают пароходы из Буэнос-Айреса и Циндао. Мюнхенский концертный зал, где играет знаменитый виолончелист — играет для нее.
Но одна сцена возвращалась с удивительной настойчивостью.
Кэрол стояла на террасе над бульваром на берегу теплого моря. Неизвестно почему, но она была уверена, что это Ментона. Внизу с механическим, размеренным цоканьем вереницей проносились коляски, скользили черные блестящие автомобили с двигателями, тихими, как вздох старика. А в них женщины, стройные, с кукольными фарфоровыми лицами, сидели, положив маленькие руки на зонтики, устремив вперед неподвижные глаза, не обращая внимания на своих спутников, высоких мужчин с седыми волосами и породистыми лицами. За бульваром были нарисованное море и нарисованный песок, голубые и желтые павильоны. Все было неподвижно, кроме скользящих экипажей; люди казались маленькими и деревянными, словно пятнышко на картине, горящей золотом и яркой лазурью. Не было слышно ни моря, ни ветра. Ни шепота, ни шелеста падающих лепестков. Только желтый и голубой, очень яркий свет и неумолчное «цок-цок, цок-цок»…
Она испугалась и вздрогнула. Это быстрое тиканье часов заколдовало ее и представилось ее слуху бесконечным стуком копыт. Не стало ослепительных красок моря и надменности нарядных людей, остался лишь пузатый никелированный будильник на полке, прибитой к шероховатой, неструганой дощатой стене, над ним на гвозде серое посудное полотенце, а под ним керосинка.
Тысячи волшебных картин вставали со страниц прочитанных книг и заполняли скучные послеобеденные часы над озером, но в разгар таких мечтаний всегда приезжал из города Кенникот, надевал парусиновые брюки с налипшей рыбьей чешуей, спрашивал: «Как поживаешь?»- и не выслушивал ее ответа.
И ничто не менялось, и не было причины думать, что когда-нибудь придет перемена.
Поезда!
На даче над озером она скучала по проходящим поездам. Она поняла, что в городе они были нужны ей как доказательство существования какого-то внешнего мира.
Для Гофер-Прери железная дорога была больше чем средство передвижения. Это было новое божество, чудовище со стальными членами, дубовыми ребрами, телом из гравия и голодной жадностью к грузам. Божество, созданное здесь человеком для того, чтобы поклоняться собственности, подобно тому как в других местах он воздвигал для той же цели другие кумиры: копи, бумагопрядильни, автомобили, заводы, колледжи, войска.
Восток помнил время, когда еще не было железных дорог, и не питал к ним благоговения. Но здесь железные дороги были до начала времен. Города намечались среди голой прерии, как подходящие пункты для будущих полустанков. И в шестидесятых и семидесятых годах у тех, кто заранее знал, где возникнут новые города, была реальная возможность сорвать крупный куш и основать аристократическую династию.
Если город был в немилости у железной дороги, она могла забыть о нем, отрезать от торговли, убить. Для Гофер-Прери рельсы были извечной истиной, а правление железной дороги — всемогущей силой. Самый маленький мальчуган и самая древняя старуха могли сообщить вам, что у поезда номер тридцать два в прошлый вторник загорелась букса или что к номеру семь прицепят лишний пассажирский вагон. Имя председателя правления дороги упоминалось за любым обеденным столом.
Даже в новейший век автомобилей горожане ходили на станцию смотреть на поезда. Это была их романтика, их единственная мистерия, кроме мессы в католической церкви, а из поездов выходили патриции далекого мира — коммивояжеры в обшитых тесьмой жилетах и кузины, приехавшие погостить из Милуоки.
Гофер-Прери когда-то был узловой станцией. Паровозное депо и ремонтные мастерские исчезли, но два кондуктора все еще жили в городе, и это были выдающиеся лица, люди, которые путешествовали и разговаривали с никому не известными людьми, носили форменную одежду с медными пуговицами и знали всякие азартные игры, что в ходу среди проводников. Они составляли особую касту, не выше и не ниже Хэйдоков, но в стороне — то были художники и искатели приключений.
Ночной телеграфист на станции был самой мелодраматической фигурой в городе. В три часа утра он бодрствовал один в комнате, наполненной беспокойным постукиванием аппарата. Всю печь он «разговаривал» с телеграфистами, удаленными от него на двадцать, на пятьдесят, на сто миль. На него всегда могли напасть вооруженные грабители. Правда, они не нападали, но при взгляде на него вам мерещились лица, скрытые под масками, револьвер в окне, веревки, которыми беднягу привязывают к стулу, его слабеющая рука, из последних сил тянущаяся к аппарату, пока еще не помутилось сознание.
Во время метелей все на железной дороге было мелодраматично. Выпадали дни, когда город бывал совершенно отрезан и не было ни почты, ни экспрессов, ни свежего мяса, ни газет. Наконец проходил снегоочиститель, раскидывал сугробы, взметал гейзеры снега, и путь к внешнему миру был снова открыт. Сцепщики в шарфах и меховых фуражках проверяли тормоза, пробегая по обледенелым крышам товарных вагонов; машинисты счищали иней с окон паровозных будок и выглядывали оттуда на свет божий. Загадочные, всем чужие кормчие прерии, они были олицетворением героизма, в них воплощалась для Кэрол отвага исследователей, устремляющихся куда-то далеко из мира бакалейных лавок и проповедей.
Для мальчишек железная дорога служила обычной площадкой для игр. Они взбирались по железным лесенкам на товарные вагоны, разводили костры за штабелями старых шпал, махали любимым кондукторам.
Для Кэрол же все это было чудом.
Она ехала с Кенникотом в автомобиле, который подпрыгивал в темноте и освещал фарами лужи и лохматую траву вдоль дороги. Поезд идет!.. Быстрое «чух-чух-чух, чух-чух-чух»… Вот он промчался, тихоокеанский экспресс, стрела золотого пламени, рассыпались искры из топки, смешавшись со шлейфом дыма. Видение мгновенно исчезло. Кэрол опять очутилась в темноте, и Кенникот изрек, по-своему объясняя промчавшееся чудо:
— Девятнадцатый прошел. Кажется, опаздывает на десять минут.
В городе она часто прислушивалась в постели к свистку экспресса, когда он проходил ложбину в миле от города. Ууууу! — слабый протяжный звук, это трубят в рог беспечные ночные всадники, скачущие в большие города, где смех, и флаги, и колокольный звон… — Ууууу! Ууууу! — мир проходит мимо… — Ууууу! — слабее, печальнее… Ушел!
А здесь, на даче, не было поездов. Безмерная тишина. Озеро окружала прерия, жесткая, пыльная, пустая. Только поезд мог прорезать ее. Когда-нибудь она, Кэрол, сядет в поезд, и это будет великий шаг.
Кэрол заинтересовалась «Шатоквой», как она прежде заинтересовалась Драматической ассоциацией и Библиотечным советом.
Помимо постоянной центральной «Шатоквы» в Нью — Йорке, во всех штатах существуют коммерческие компании «Шатоквы», посылающие во все, даже самые незначительные поселки отряды лекторов и «увеселителей» для устройства «недель культуры». Живя в Миннеаполисе. Кэрол никогда не встречала разъездной «Шатоквы», и объявление о предстоящем прибытии ее в Гофер — Прери подало ей надежду, что, быть может, другие делают то трудное дело, за которое пыталась браться она. Она представляла себе, что народу преподносится сжатый университетский курс. Утром, приехав с Кенникотом в город, она в окне каждой лавки увидела афиши и плакаты на веревке, протянутой поперек Главной улицы: «В город прибывает «Шатоква»!», «Неделя вдохновенного интереса и веселья!». Но программа разочаровала ее. Это не было похоже на университет в миниатюре; скорее это было похоже на комбинацию водевиля с лекцией для членов Христианской ассоциации молодых людей и с программой художественного чтения.
Кэрол высказала свои мысли Кенникоту. Но он возразил:
— Ну что ж, может быть, они не такие уж чертовски ученые мужи, как нам бы с тобой хотелось, но все-таки это гораздо лучше, чем ничего.
А Вайда Шервин добавила:
— У них прекрасные ораторы. Пусть их лекции дают мало точных сведений, зато народ уносит с них много новых мыслей, а ведь в этом все дело.
Кэрол побывала на трех вечерах, двух дневных собраниях и одном утреннике «Шатоквы». Аудитория произвела на нее впечатление: бледные женщины в простых блузах жаждали пищи для ума, мужчины в одних жилетках жаждали повода посмеяться вволю, детишки, ерзая на стульях, жаждали ускользнуть потихоньку из зала. Ей понравились простые скамьи и переносная сцена под красным навесом, перекрывающий все это большой тент, который вечером терялся в сумраке над протянутыми на проволоках электрическими лампочками, а днем бросал янтарный отсвет на терпеливую толпу. Запах пыли, примятой травы и накаленного солнцем дерева наводил на мысль о сирийских караванах. Она забывала об ораторах, прислушиваясь к звукам снаружи палатки: к хриплым голосам двух фермеров, скрипу телеги вдоль Главной улицы, кукареканью петуха. Она чувствовала себя успокоенной. Но это было успокоение заблудившегося охотника на привале.
От самой «Шатоквы» Кэрол не услышала ничего, кроме пустословия и грубого зубоскальства, смеха деревенских простофиль над старыми шутками — звука нерадостного и первобытного, как крик животных на ферме.
Из девяти лекторов этого «университета в семь дней» четверо были раньше священниками и один — членом Конгресса. Все они «вдохновенно приветствовали» собравшихся. Единственные сведения и мысли, почерпнутые Кэрол из их слов, состояли в том, что Линкольн был знаменитый президент Соединенных Штатов, но в юные годы жил бедно. Джеймс Хилл был известнейшим железнодорожным деятелем Запада, но в юные годы жил бедно. Честность и вежливость в делах предпочтительнее грубости и явного надувательства, но никто не должен принимать это на свой счет, так как все деловые люди Гофер-Прери известны своей честностью и вежливостью. Лондон — большой город. Один видный государственный деятель преподавал когда-то в воскресной школе.
Четыре «увеселителя» рассказывали еврейские анекдоты, ирландские анекдоты, немецкие анекдоты, китайские анекдоты и анекдоты о горцах из Теннесси, большей частью уже слышанные Кэрол.
Дама-декламаторша читала Киплинга и подражала голосам маленьких детей.
Еще один лектор показывал прекрасный фильм об экспедиции в Анды, сопровождая его довольно бестолковыми объяснениями.
Духовой оркестр сменяла труппа из шести оперных певцов, а ее — гавайский секстет и еще четыре юнца, игравшие на саксофонах и гитарах, замаскированных под стиральные доски. Больше всего аплодировали таким вещам, как неизбежная «Санта-Лючия», которую публике доводилось слышать всего чаще.
Районный руководитель оставался всю неделю, тогда как остальные просветители уезжали в другие места для однодневных выступлений. Руководитель, худосочный человек с видом книжника, изо всех сил старался пробудить искусственный энтузиазм. Чтобы расшевелить слушателей, он делил их на группы и заставлял соревноваться, а потом хвалил каждую за сообразительность, отчего поднимался невероятный шум. Он сам читал большинство утренних лекций, с одинаковой легковесностью бубня о поэзии, о Святой земле и о том, что всякая система, предусматривающая участие рабочих в прибылях, была бы несправедлива по отношению к предпринимателям.
Последним выступил человек, который не читал лекций, не вдохновлял и не увеселял; то был невзрачный человечек, державший руки в карманах. Все предыдущие ораторы изливались: «Не могу удержаться, чтобы не сказать жителям вашего прекрасного города, что никто из выступавших здесь талантов не видел более очаровательного уголка и не встречал более предприимчивых и радушных людей!». А этот человечек заявил, что архитектура Гофер-Прери беспорядочна и что глупо было позволить железной дороге захватить берег озера, навезти шлак и сделать там насыпь. После его ухода публика ворчала: «Пожалуй, этот молодчик и не соврал, но только зачем вечно совать нам под нос темную сторону жизни. Мы, конечно, не против новых идей, но нечего все выставлять в дурном свете. В жизни и так довольно забот, и незачем еще выискивать их!»
Такое впечатление произвела на Кэрол «Шатоква».
После ее отъезда город почувствовал себя гордым и образованным.
Двумя неделями позже на Европу обрушилась мировая война.
Первый месяц Гофер-Прери содрогался в сладостном ужасе, но когда война приняла скучный, позиционный характер, о ней забыли.
Когда Кэрол заговаривала о Балканах и о возможностях революции в Германии, Кенникот, зевая, отвечал:
— Да-а, основательная потасовка, но это не наше дело! Тут народ слишком занят пшеницей, нам недосуг думать о войнах, которые затевают у себя эти дураки иностранцы.
Только Майлс Бьернстам сказал:
— Мне все это неясно. Я против войн, но, пожалуй, Германию нужно поколотить, ведь их юнкерство препятствует прогрессу.
Кэрол в начале осени зашла к Майлсу и Би. Они встретили ее радостными возгласами, принялись обмахивать стулья и помчались за водой для кофе. Майлс, сияя, стоял перед ней. Он часто впадал в свою прежнюю непочтительность к властителям Гофер-Прери, но всегда, делая над собой усилие, прибавлял для приличия что — нибудь одобрительное.
— У вас, верно, побывало много народу? — спросила Кэрол.
— О, кузина Би, Тина, приходит постоянно, потом мастер с лесопилки и… Да, нам очень хорошо. Вы только взгляните на Би! Как послушаешь ее, да поглядишь на ее скандинавскую льняную головку, так можно подумать, что это канарейка; но она настоящая наседка! Как она хлопочет вокруг меня!.. Ведь она старого Майлса заставила носить галстук! Не хочу портить ее и говорить при ней, но она такая… такая!.. Что нам за дело, черт возьми, если эти надменные болваны не приходят к нам с визитом? С нас довольно друг друга!
Кэрол беспокоилась о них, хотела помочь им, но забывала об этом среди собственных волнений и страхов. Этой осенью она ожидала ребенка, ожидала нового интереса в жизни, который могла принести эта великая и опасная перемена.