Кэрол прожила в Вашингтоне год и устала от своего бюро. Работа там была сносная, гораздо лучше домашней, но слишком прозаичная.
Она сидела одна за маленьким круглым столиком на балконе кондитерской Раушера и пила чай с коричным печеньем. Шумно влетели четыре молодые девушки. За минуту до этого Кэрол чувствовала себя молодой и веселой и была довольна своим черным с зеленой отделкой костюмом. Но, глядя на этих совсем еще юных, тонконогих девушек, на их нежные шеи, видя, с каким изящным равнодушием они держат папироски, рассказывают «альковные» анекдоты и говорят, что «надо бы прокатиться в Нью-Йорк посмотреть что-нибудь стоящее», она почувствовала, что сама она стара, провинциальна и неинтересна. Ей захотелось уйти от этих блестящих, но холодных детей в мир более простой и отзывчивый. Когда же они выпорхнули и одна из них что-то приказала шоферу, на балконе остался не мятежный философ, а поблекшая правительственная служащая из Гофер-Прери, штат Миннесота.
В унынии побрела Кэрол по Коннектикут-авеню. Вдруг она остановилась, и сердце ее замерло. Навстречу ей шли Гарри и Хуанита Хэйдок. Она бросилась к ним, расцеловала Хуаниту, а Гарри в это время объяснял:
— Собственно, мы не собирались в Вашингтон. Мне нужно было в Нью-Йорк — сделать кое-какие покупки. У нас даже не было вашего адреса. Приехали утром и вот все ломали себе голову, как вас разыскать.
Она была искренне огорчена, узнав, что они уезжают в тот же вечер часов в девять, и не отставала от них почти все время. Она свезла их обедать к Сент-Марку. Облокотившись на стол и подавшись вперед, она с волнением слушала о том, что «у Сая Богарта была инфлуэнца, но, конечно, у него хватило подлости остаться в живых».
— Уил писал мне, что мистер Блоссер уехал. Как у него шли дела?
— Великолепно! Великолепно! Большая потеря для города. Настоящий общественный деятель, что и говорить!
Кэрол вдруг обнаружила, что мистер Блоссер ей совершенно безразличен, и сочувственно спросила:
— А вы будете продолжать кампанию за процветание?
Гарри замялся:
— Ну, мы пока приостановили ее. Так уж… но, конечно… Скажите, доктор писал вам, как удачно мистер Гауджерлинг поохотился в Техасе на уток?
Когда новости были исчерпаны и восторги начали остывать, Кэрол огляделась, с гордостью указала гостям на какого-то сенатора и объяснила, как замечательно устроен зимний сад. Ей показалось, что господин в смокинге и с нафабренными усами презрительно оглядел сидевший слишком в обтяжку светло-коричневый костюм Гарри и шоколадное платье Хуаниты, чуть-чуть выцветшее вдоль швов. Она ответила сердитым взглядом, защищая своих и бросая вызов миру, который смеет не уважать их.
А потом она махала им рукой, потеряв их из виду на длинном перроне. Она постояла, читая список станций: Гаррисбург, Питсбург, Чикаго. А что там, за Чикаго?.. Она видела озера и сжатые поля, слышала стрекотание насекомых и скрип шарабана, и ее приветствовал голос Сэма Кларка: «А-а, как поживаете, хозяюшка?»
В Вашингтоне не было никого, кто принимал бы ее грехи так же близко к сердцу, как Сэм.
Зато вечером у них в гостях был человек, только что приехавший из Финляндии.
Кэрол сидела с капитаном на крыше ресторана Поухатен. Неподалеку, за другим столиком, кто-то громко заказывал прохладительное для двух кудрявых девиц. Могучая спина этого человека показалась Кэрол знакомой.
— О, я, кажется, знаю, кто это! — шепотом сказала она.
— Кто? Вон там? Да это Брэзнаган, Перси Брэзнаган!
— Да, да. Вы знакомы с ним? Что он за человек?
— Добродушный простак. Мне он даже нравится. Думаю, что там, где дело идет о торговле автомобилями, ему нет равных. Но в отделе авиации от него житья нет. Из кожи вон лезет, чтоб быть полезным, а сам ничего не понимает — ну, ровно ничего!.. Довольно трогательная фигура: богач, который во все суется и хочет всем помочь. Вы хотели бы поговорить с ним?
— Нет, нет! Я только так…
Кэрол сидела в кинотеатре. Шел широко рекламируемый фильм, глубокомысленнее творение, смесь из болтливых парикмахеров, дешевых духов, салонов с красной плюшевой мебелью в подозрительных переулках и самодовольных толстых женщин, жующих резинку. Считалось, что в фильме показана жизнь богемы. Главный герой написал портрет, который оказался шедевром. Кроме того, в дыму трубки ему являлись видения. Он был беден, честен, благороден и носил кудрявую шевелюру, а его шедевр удивительно смахивал на увеличенную фотографию.
Кэрол собралась было уходить.
На экране в роли композитора появился актер по имени Эрик Вейлор.
Она вздрогнула, она не поверила своим глазам, сердце у нее защемило: прямо на нее смотрел Эрик Вальборг, в берете и бархатной куртке.
У него была бледная роль, которую он провел не хорошо и не плохо. Она подумала: «Ведь я могла так много из него сделать!..» — и не докончила мысли.
Придя домой, она перечла письма Кенникота. Они были несколько сухи, без подробностей, но из них выступала личность, несравнимая с этим томным молодым человеком в бархатной куртке, который играл на немом рояле в комнате с холщовыми стенами.
Первый раз Кенникот навестил ее в ноябре, через тринадцать месяцев после ее приезда в Вашингтон. Когда он сообщил, что собирается приехать, она вовсе не была уверена, что хочет его видеть. И только обрадовалась, что он не спрашивал ее мнения.
Она взяла на два дня отпуск.
Она смотрела, как Кенникот шел по перрону — солидный, уверенный в себе, с тяжелым чемоданом в руке, — и почувствовала какую-то робость. Он был такой огромный! Они нерешительно поцеловались и одновременно воскликнули:
— Ты отлично выглядишь! Как маленький?
— Ты выглядишь прекрасно, дорогой! Как идут дела?
Потом он пробурчал:
— Я не хочу мешать каким-нибудь твоим планам, навязывая себя твоим знакомым и все такое, но если у тебя есть время, я хотел бы покататься по Вашингтону, побывать в ресторанах и театрах и не думать пока о своей работе.
Сидя с ним в такси, Кэрол заметила, что на нем мягкий серый костюм, мягкая легкая шляпа и кокетливо завязанный галстук.
— Нравятся мои обновки? Купил все это в Чикаго.
Мне казалось, что это в твоем вкусе.
Они провели полчаса в ее квартире с Хью. Кэрол разволновалась, но Кенникот не выказал желания поцеловать ее вторично.
Когда он расхаживал по ее маленьким комнатам, она заметила, что его новые желтые ботинки начищены до медного блеска. На подбородке у него виднелся свежий порез. Очевидно, он брился в поезде, перед самым Вашингтоном.
Они пошли в Капитолий, и ей было приятно, что она занимает какое-то положение, знает здесь многих людей; приятно было объяснить Кенникоту (он спросил, а она немедленно ответила наугад), какова высота купола; приятно было показать ему сенатора Лафоллета и вице-президента, а потом с видом завсегдатая повести гостя по подземному ходу в ресторан сената.
Она заметила, что Кенникот еще немного полысел. Его пробор на левую сторону, такой знакомый, почему — то взволновал ее. Она взглянула на его руки, и то, что ногти у него были так же неаккуратно подстрижены, как всегда, тронуло ее еще больше, чем начищенные ради нее башмаки.
— Хочешь, проедемся в машине на Маунт-Вернон? — спросила она.
Он как раз думал об этом и обрадовался, что это оказалось вполне столичным и тонным развлечением.
В машине он робко держал ее руку в своей и рассказывал новости: в Гофер-Прери рыли фундамент для новой школы; на Вайду тошно смотреть — ни на шаг не отходит от своего майора; бедный Чет Дэшуэй погиб в автомобильной катастрофе на побережье.
Кенникот не взывал к ее прежним чувствам.
Когда они приехали в Маунт-Вернон, он любовался библиотекой и реликвиями Вашингтона.
Кэрол знала, что он захочет устриц, и повезла его в хороший ресторан. За обедом в его веселом праздничном тоне явственно проступила некоторая натянутость, нервозность: он очень хотел бы выяснить для себя кое-что, например, все ли еще они муж и жена. Но он не задавал вопросов и ни словом не обмолвился о ее возвращении. Он только откашлялся и сказал:
— Взгляни-ка, я пробовал свой старый аппарат. Вот эти снимки как будто неплохи.
Он подвинул к ней тридцать снимков Гофер-Прери и его окрестностей. Кэрол была беззащитна. Она вспомнила, как в дни ухаживания он тоже соблазнял ее фотографиями. Она мельком подумала о его постоянстве, о его приверженности старым, когда-то оправдавшимся методам; но она забыла об этом, разглядывая знакомые места. Она видела обрызганные солнечным светом папоротники меж берез на берегу Минимеши, волнующиеся под ветром необозримые пшеничные поля, крыльцо их дома, где прежде играл Хью, Главную улицу, где она знала каждое окно и каждое лицо.
Кэрол вернула ему снимки и похвалила их. Он заговорил о линзах, о выдержке, о чувствительности пластинок.
Обед окончился, и они сидели, разговаривая о ее знакомых, но с ними словно сидел кто-то третий, назойливый, неотступный. Кэрол не выдержала и, запинаясь, сказала:
— Я предложила тебе оставить чемодан на вокзале, потому что не знала наверно, где ты остановишься. Мне страшно жаль, что у нас в квартире так тесно и мы не можем устроить тебя с нами. Нам следовало заранее подыскать для тебя комнату. Не позвонить ли тебе в отель «Виллард» или «Вашингтон»?
Он с грустью взглянул на нее. Потом спросил без слов, и она без слов ответила на вопрос, поедет ли она с ним в «Виллард» или «Вашинттон». Но она старалась принять такой вид, будто они ничего подобного и не обсуждали. Ей было бы очень неприятно прочесть в его взгляде робкую мольбу. Но он не умолял и не сердился, как ни раздражала его ее холодная любезность. Он ответил с готовностью, как ни в чем не бывало:
— Да, пожалуй. Извини меня на минутку… А потом, не взять ли нам такси и не съездить ли ненадолго к тебе? Черт возьми, до чего быстро здешние шоферы делают повороты! Куда смелее меня! Так вот, я хотел бы познакомиться с твоими подругами — это, верно, очень интересные женщины — и посмотреть, как спит Хью, как у него дыхание. Конечно, аденоиды у него в порядке, но лучше, пожалуй, проверить, а?
Он похлопал ее по плечу.
В квартире они застали обеих ее сожительниц и девушку, недавно сидевшую в тюрьме за суфражизм. Неожиданно Кенникот сумел взять удивительно верный тон. Он смеялся над юмористическим рассказом девушки о том, как она объявила голодовку, дал совет секретарше, что нужно делать, когда глаза устанут от пишущей машинки; а учительница расспрашивала его — не как мужа своей знакомой, а как врача, — имеет ли смысл делать прививку против насморка.
Провинциализмы его речи казались Кэрол ничем не хуже их обычного жаргона.
Как старший брат, поцеловал он ее, прощаясь на ночь.
— Он страшно мил, — сказали сожительницы, ожидая от нее признаний. Но признаний не было ни для них, ни в ее собственном сердце. Ей не из-за чего было мучиться. Она чувствовала, что больше не способна анализировать и направлять силы, распоряжающиеся ее жизнью, и покорно отдалась им.
Кенникот пришел утром к завтраку, а потом мыл посуду. Только это и вызвало ее раздражение. Дома ему не пришло бы в голову мыть посуду!
Она повезла его осматривать наиболее известные достопримечательности: казначейство, «Монумент», галерею Коркорана, Пан-Американское здание, памятник Линкольну, за которым сверкал Потомак и виднелись холмы Арлингтона и колонны усадьбы Ли. Кенникот изо всех сил старался казаться веселым. Но Кэрол чувствовала, что ему грустно, и сердилась. Взгляд его обычно невыразительных глаз стал как-то глубже, в нем появилось что-то новое. Проходя по площади Лафайетта и глядя на статую Джексона и мирный фасад Белого Дома, Кенникот вздохнул:
— Жаль, что мне раньше не довелось бывать в таких местах. Студентом мне приходилось самому содержать себя, а когда я не работал или не учился, то повесничал с товарищами. Если бы я смолоду ходил в концерты и во всякие там галереи… из меня вышел бы… как ты это называешь?.. интеллигент.
— Ну, дорогой мой, не будь слишком скромен! Ты и так интеллигент. Ведь ты самый знающий врач…
Он подыскивал слова, желая что-то сказать, и наконец решился:
— А тебе все-таки понравились снимки Гофер-Прери, правда?
— Да, конечно.
— Не худо было бы взглянуть на наш городишко, а?
— Конечно. Точно так же, как я была неимоверно рада, когда встретила Хэйдоков. Но только пойми меня! Это не значит, что я отказываюсь от прежнего мнения. То, что я буду рада повидать старых друзей, еще не значит, что Гофер-Прери простительно обходиться без праздников и телятины в лавках.
Он поспешно перебил ее:
— Нет, нет! Еще бы! Я понимаю.
— Но я знаю, что тебе, верно, нелегко было жить с такой требовательной особой, как я?
Он усмехнулся. Ей понравилась его усмешка.
Он приходил в восторг от старых негров-кучеров, от адмиралов, самолетов, от здания, куда поступал его подоходный налог, от ролс-ройсов, от лингэвенских устриц, от зала Верховного суда, от нью-йоркского режиссера, приехавшего на репетицию какой-то пьесы, от дома, где умер Линкольн, от плащей итальянских офицеров, от тележек разносчиков, стоя у которых в полдень закусывали служащие, от барок на Чизапикском канале и от того, что автомобили федерального округа Колумбия имеют двойные номера: округа Колумбия и штата Мэриленд.
Кэрол решительно повела его к своим излюбленным зелено-белым коттеджам и домам в георгианском стиле. Он согласился, что веерообразные окна и белые ставни на фоне розовых кирпичных стен уютнее раскрашенных деревянных коробок.
— Я понимаю, чего ты хочешь, — сказал он. — Эти дома приводят на ум старинные рождественские картинки. Да, этак ты когда-нибудь заставишь меня да Сэма и стихи читать. Послушай, я уже говорил тебе, что Джек Элдер выкрасил свою машину в ярко-зеленый цвет?
Они обедали.
Кенникот сказал:
— Еще раньше, чем ты сегодня показала мне эти места, я решил построить наш новый дом, о котором мы говорили, по твоему вкусу. Я очень практичен во всем, что касается подвалов, отопления и прочего, но в архитектуре я, кажется, смыслю мало.
— Дорогой мой, мне вдруг пришло в голову, что ведь и я почти ничего не смыслю!
— Да… Но все равно… Я составлю план для гаража и водопровода, а ты — для всего остального, если только ты вообще… Я хочу сказать… если ты вообще хочешь.
— С твоей стороны это очень мило, — нерешительно протянула она.
— Послушай, Кэрри, ты думаешь, что я собираюсь просить тебя о любви. Но я не стану. И звать тебя назад в Гофер-Прери тоже не стану.
Она была изумлена.
— Я выдержал большую внутреннюю борьбу. Но я вроде бы понял, что ты никогда не сможешь примириться с Гофер-Прери, если сама не пожелаешь туда вернуться. Нечего говорить, что мне безумно хочется видеть тебя дома. Но я не стану просить тебя. Я только хочу, чтобы ты знала, как я тебя жду. С каждой почтой я жду письма, а как найду — боюсь открыть: так и кажется, что ты пишешь, что скоро приедешь. По вечерам… Ты знаешь, прошлым летом я так ни разу и не был на нашей даче. Просто невыносимо было, когда другие смеялись и плескались в воде, а тебя не было. В городе я часто сидел на крыльце и… не мог отделаться от такого чувства, будто ты просто ушла в аптеку и сейчас вернешься. А потом, когда становилось темно, я ловил себя на том, что поджидал тебя, глядя на улицу. Но тебя не было, а дома было так пусто и тихо, что мне не хотелось и входить туда. Иногда я так и засыпал там в кресле и просыпался лишь после полуночи, и тогда дом… О, черт возьми! Ты пойми меня, Кэрри, я только хочу, чтобы ты знала, как я буду счастлив, если ты когда-нибудь приедешь. Но я не прошу тебя об этом!
— Ты… ты… Это ужасно…
— Вот еще что. Я буду откровенен. Я не всегда был абсолютно, хм, абсолютно безупречен. Я всегда любил тебя больше всего на свете — тебя и маленького. Но иногда, когда ты бывала холодна ко мне, я чувствовал такое одиночество, мне было так тоскливо… и я… ну, ты понимаешь… я никогда не хотел…
Она выручила его, сказав с состраданием:
— Ах, это неважно, забудем об этом!
— Но перед свадьбой ты как-то сказала, что хотела бы, чтобы твой муж говорил тебе, если сделает что-нибудь дурное.
— Разве? Не помню. И, кажется, больше так не думаю. Ах, дорогой мой, я знаю, как великодушно заботишься ты все время о моем счастье! Вся беда в том, что… я не могу решить. Я не знаю, чего хочу.
— Тогда вот что: не решай ничего. Послушай, что я тебе скажу: возьми на службе двухнедельный отпуск. Здесь уже становится прохладно. Поедем в Чарлстон, в Саванну и, может быть, во Флориду.
— Второй медовый месяц? — неуверенно произнесла она.
— Нет. Не называй этого так. Называй это нашим вторым романом. Я ничего не требую. Я только хочу поездить с тобой по свету. Я раньше не понимал, как это здорово, когда с тобою девушка, у которой живое воображение и такой беспокойный, непоседливый характер. Ну вот… так ты могла бы удрать и поехать со мной на юг? Если бы ты хотела, ты могла бы… выдавать себя за мою сестру, и… я возьму особую бонну для Хью! Я возьму самую опытную бонну в Вашингтоне!
На вилле Маргерита под пальмами Чарлстона, у форта, глядящего на стальные волны бухты, — вот где наконец растаяла ее холодность.
Когда они сидели на балконе, очарованные отблесками луны на воде, Кэрол воскликнула:
— Ну что, ехать мне с тобой в Гофер-Прери? Реши за меня. Я устала колебаться.
— Нет. Ты сама должна принять решение. Откровенно говоря, мне кажется, что, несмотря на этот медовый месяц, тебе пока еще лучше не ехать. Это преждевременно.
Она удивилась.
— Я хочу, чтобы, вернувшись, ты почувствовала себя удовлетворенной. Я сделаю все возможное, чтобы дать тебе счастье, но у меня будет немало промахов. Поэтому я не хочу, чтоб ты спешила. Хорошенько все обдумай.
Она почувствовала облегчение. Еще раз ей представляется случай насладиться неограниченной свободой. Может быть, она поедет… о, она непременно увидит Европу, прежде чем снова сдастся в плен! Но уважение к Кенникоту стало теперь более глубоким. Раньше Кэрол воображала, что ее жизнь будет романом. Теперь она знала, что в ее жизни нет ничего героического, никакого драматизма, волшебства острых ощущений, мощных порывов; но ей казалось, что история ее жизни тем и важна, что она обыкновенна, что это обычная жизнь женщины нашего века, нашедшая свое выражение в протесте. И ей никогда не приходило в голову, что у Уила Кенникота тоже может существовать своя повесть жизни, в которой Кэрол играла роль не большую, чем он, в повести ее жизни; что у него есть свои сомнения и тайные переживания, столь же сложные, как и у нее, и что он тоже мучительно ищет сочувствия и тепла.
Она сидела и размышляла, глядя на волшебное море и держа руку Кенникота в своей.
Кэрол жила в Вашингтоне, Кенникот — в Гофер-Прери, откуда он с прежней сухостью писал о водопроводе, об охоте на уток и аппендиците миссис Фэджеро.
Однажды за обедом она советовалась с одной генеральшей от суфражизма, вернуться ли ей к мужу.
Деятельница устало говорила:
— Дорогая моя, я крайне эгоистична. Я не представляю себе, чтобы вы были так уж необходимы вашему супругу, и мне кажется, что вашему ребенку будет в здешних школах не хуже, чем дома, в ваших бараках.
— Значит, вы думаете, что мне лучше не возвращаться?
В голосе Кэрол звучало разочарование.
— Это очень трудный вопрос. Когда я говорю, что я эгоистка, я хочу сказать, что смотрю на женщин только с точки зрения их полезности в борьбе за наше политическое влияние. А вы? Могу я быть откровенна? Помните, что, говоря «вы», я не имею в виду вас одну. Я думаю о тысячах женщин, каждый год приезжающих в Вашингтон, в Нью-Йорк, в Чикаго, не удовлетворенных жизнью дома и чающих знамения с небес, — женщин самых разнообразных, от пятидесятилетних матерей в нитяных перчатках до девушек, только что из колледжа, организующих забастовки на фабриках своих собственных отцов! Все вы более или менее полезны мне, но лишь немногие из вас могут занять мое место, так как у меня есть одно достоинство: я отказалась от отца, матери и детей во имя любви к моему богу…
Вы должны ответить на один основной вопрос: явились вы сюда, чтобы, как принято выражаться, покорить Восток или чтобы победить себя?
Этот вопрос гораздо сложнее, чем большинство из вас думает и чем думала я, когда начинала переделывать мир. Самая большая трудность при «завоевании» Вашингтона или Нью-Йорка в том, что завоеватели больше всего должны остерегаться победы! Как это было просто в добрые, старые дни, когда писатели мечтали только продать сто тысяч экземпляров своего произведения, скульпторы — быть принятыми в богатых домах и даже политические деятели вроде меня простодушно радовались, если их выбирали на видные должности или приглашали прочесть цикл лекций в разных городах. Но мы, беспокойные души, перевернули все вверх дном. Сейчас самое позорное — это успех. Общественный деятель, пользующийся успехом у богатых покровителей, может быть вполне уверен в том, что он смягчил свои взгляды им в угоду, а писатель, заработавший кучу денег… бедняги, я слышала, как они оправдывались перед обтрепанными авторами романов с несчастливым концом! Как стыдятся они жирных кушей, передавая свои авторские права кинокомпаниям!
Готовы ли вы пожертвовать собой в этом превратно устроенном мире, где популярность делает вас непопулярной среди людей, которых вы любите, где наибольшая неудача — это дешевый успех и где истинный индивидуалист — лишь тот, кто отрекается от всякого индивидуализма ради служения беспечному, неблагодарному пролетариату, который над ним же смеется?..
Кэрол улыбнулась, как бы давая понять, что она бы рада была пожертвовать собой, но… сказала со вздохом:
— Я не знаю. Боюсь, что во мне мало героизма. Дома я не проявляла его. Я не совершила больших, значительных…
— Дело не в героизме. Дело в выдержке. Ваш Средний Запад вдвойне пропитан пуританством: пуританство прерий добавляется к пуританству Новой Англии. Добродушно-грубоватые пионеры Запада — это они только с виду такие, а в глубине души они все еще похожи на первых угрюмых поселенцев Плимут-Рока. Есть только один способ достигнуть чего-нибудь в провинции, быть может, единственно действенный способ вообще: вы рассматриваете одну за другой каждую мелочь в вашем доме, в церкви, в банке и спрашиваете, почему это так и кто первый издал закон, что это должно быть так. Если побольше женщин будут делать это достаточно бесцеремонно, мы станем цивилизованным народом уже через каких-нибудь двадцать тысяч лет, вместо того, чтобы ждать двести тысяч, как определяют мои скептические друзья-антропологи… Легкое, приятное и благодарное занятие для женщин: просить у людей объяснения их деятельности. Это самая опасная доктрина, какую я знаю!
Кэрол размышляла: «Я вернусь! Я буду задавать вопросы. Я всегда этим занималась, и всегда безуспешно, но это все, что я могу. Я спрошу Эзру Стоубоди, почему он против национализации железных дорог, спрошу Дэйва Дайера, почему аптекарю приятно, если его называют доктором, и, может быть, спрошу миссис Богарт, почему она носит вдовью вуаль, похожую на дохлую ворону».
Предводительница женского движения выпрямилась.
— У вас есть еще кое-что. У вас есть ребенок, которого вы можете ласкать. Вот что вводит меня во искушение. Я сплю и вижу малышей… И я часто брожу по паркам, чтобы посмотреть, как они играют. Дети в сквере Дюпона — как маки на клумбе. А политические противники называют меня бесполой.
«Хью, конечно, нужен свежий воздух! — в страхе подумала Кэрол. — Но я не дам ему вырасти неотесанным деревенским парнем. Я не дам ему торчать с зеваками на перекрестках… Это я, кажется, могу…»
Идя домой, она размышляла: «Теперь, когда прецедент создан, когда я присоединилась к союзу и даже устроила стачку и узнала, что такое солидарность, мне уже не будет так страшно. Уил теперь не сможет удержать меня, если я захочу уехать. Когда-нибудь я в самом деле поеду в Европу с ним… или без него. Я жила среди людей, которые не боятся тюрьмы. Теперь я могла бы пригласить какого-нибудь Майлса Бьернстама к обеду, не опасаясь, что скажут Хэйдоки… Кажется, могла бы… Я увезу с собой звуки голоса Иветт Жильбер и скрипки Эльмана. Они будут особенно приятны среди стрекотания кузнечиков на поле в осенний день. Я могу смеяться и оставаться при этом спокойной… Кажется, могу…»
Она вернется, но все-таки она не побеждена. Ей нравилось чувствовать себя непокоренной. Прерия больше не была пустой, залитой солнцем землей; она была живым бурым зверем, с которым Кэрол надо бороться; провинциальные улицы были населены тенями ее желаний, там жил звук ее шагов и таились семена величия.
Активная ненависть к Гофер-Прери иссякла в Кэрол. Она видела в нем теперь молодой город тружеников. С сочувствием вспомнила она, как Кенникот защищал своих сограждан, видя в них «отличных людей, упорно работающих и старающихся как можно лучше растить своих детей». С нежностью вызывала она в воображении еще неуклюжую в своей молодости Главную улицу, простые коричневые коттеджи. Она жалела их — жалела за неказистую внешность, за оторванность от культуры. Ее трогала даже наивная тяга города к цивилизации, которая проявлялась в рефератах Танатопсиса, и претензия на величие, которая проявлялась в кампании за процветание. Главная улица тянулась перед ее мысленным взором в лучах пыльного степного заката — длинный ряд низких домов, немногим отличавшихся от обиталищ первых поселенцев, а в домах печальные, одинокие люди ждали ее приезда — печальные и одинокие, как старик, переживший всех своих друзей. Она вспоминала, что Кенникот и Сэм Кларк любили слушать ее пение, и ей хотелось очутиться среди них и петь им.
«Наконец-то, — ликовала она, — я научилась беспристрастно относиться к городу! Теперь я могу полюбить его».
Кэрол была очень горда тем, что стала такой терпимой.
Она проснулась в три часа утра после кошмара; ей приснилось, что Элла Стоубоди и вдова Богарт терзают ее.
«Я сделала из города миф. Вот как создаются предания о счастливом детстве, о прекрасных товарищах юности! Мы так легко все забываем! Я забыла, что Главная улица нисколько не считает себя достойной сожаления. Она считает, что бог возлюбил ее. Она не ждет меня. Ей все равно».
Но на следующую ночь она опять увидела настоящий Гофер-Прери. Это был ее дом и он ожидал ее в величавом сиянии заката.
Кэрол не возвращалась еще пять месяцев. Пять месяцев, заполненных жадным накоплением звуков и красок в запас на долгие и тихие дни.
Она провела в Вашингтоне почти два года.
Когда в июне она отправилась в Гофер-Прери, под сердцем она носила второго ребенка.