Кэрол очень любила гулять с Хью. Мальчик хотел знать, что говорит клен, что говорит гараж, что говорит большая туча, и мать отвечала ему, совершенно не замечая, что выдумывает сказки; напротив, ей казалось, что она как бы раскрывает душу вещей. Особенную нежность они питали к коновязи у мельницы. Это было совсем побуревшее бревно, крепкое и дружелюбное, снизу гладкое и всегда горячее от солнца, а сверху — все в царапинах от вожжей и шершавое на ощупь. Раньше Кэрол никогда не интересовалась землей, видя в ней только чередование красок и форм. Ее занимали люди и идеи. Но вопросы Хью привлекли ее внимание к маленьким комедиям из жизни воробьев, малиновок, соек и желтых овсянок. Теперь ее радовал стремительный полет ласточек, она беспокоилась об их гнездах и семейных дрязгах.
Она забыла о своих приступах тоски. Она говорила Хью: «Мы с тобой словно два беспутных старинных поэта, блуждающих по свету». А он эхом повторял за ней: «По свету, по свету».
Но больше всего они любили улизнуть потихоньку к Майлсу, Би и Олафу Бьернстамам.
Кенникот относился к Бьернстамам с явным неодобрением. Он возмущался: «Что тебе за охота разговаривать с этим скандалистом?» Он полагал, что бывшая служанка и ее сын-неподходящая компания для сына доктора Уила Кенникота. Кэрол не пускалась в объяснения. Она и сама не вполне себя понимала. Она не отдавала себе отчета в том, что находила в Бьернстамах своих друзей, свой клуб, свою долю сочувствия и свою порцию благодетельного скептицизма. Одно время она искала убежища от болтовни тетушки Бесси в обществе Хуаниты Хэйдок и «Веселых семнадцати», но облегчение было непродолжительным. Молодые дамы действовали ей на нервы. Они говорили всегда так громко. Наполняли комнату пронзительным смехом. Свои остроты они повторяли по десять раз. Бессознательно она отвернулась от «Веселых семнадцати», от Гая Поллока, от Вайды, от всех, кроме докторши Уэстлейк и этих друзей, — впрочем, она не вполне понимала, что они ей друзья, — Бьернстамов.
Для Хью «Красный швед» был самым героическим и могущественным человеком на свете. В самозабвенном восторге семенил мальчуган за Майлсом, когда тот кормил коров, загонял в хлев свою единственную свинью — животное с весьма бродяжническими инстинктами, или резал курицу. Олаф был в глазах Хью царем среди прочих смертных, не таким сильным, как старый монарх Майлс, но лучше понимавшим соотношения и ценность таких предметов, как щепочки, случайно подобранные игральные карты и сломанные обручи.
Кэрол видела, хотя и не признавалась себе в этом, что Олаф не только красивее ее смуглого сынишки, но и благороднее по всему облику. Олаф был настоящий викинг: рослый, стройный, белокурый, величественно благосклонный к своим подданным. Хью был плебей — суетливый, деловитый человечек. Хью прыгал и говорил: «Давай играть!» Олаф открывал сверкающие голубые глаза и великодушно соглашался: «Хорошо!» Когда Хью колотил его — а это иногда случалось, — Олаф не проявлял страха и только недоумевал. В гордом одиночестве шагал он к дому, а Хью громко оплакивал свое прегрешение и августейшую немилость.
Оба приятеля забавлялись царственной колесницей, которую Майлс соорудил им из ящика от крахмала и четырех красных катушек. Вместе тыкали они прутиками в мышиную нору — совершенно безрезультатно и тем не менее находя в этом полное удовлетворение.
Би, толстощекая певунья Би, беспристрастно наделяла обоих пряниками и выговорами и приходила в отчаяние, если Кэрол отказывалась от чашки кофе и «кнеккебреда» с маслом.
Хозяйство Майлса шло хорошо. У него было уже шесть коров, две сотни кур, сепаратор, грузовичок форд. Весной он пристроил к своему жилью еще две комнаты. Возведение этого замечательного здания было праздником для Хью. Дядя Майлс делал самые потешные и неожиданные вещи: карабкался по приставной лестнице, стоял на стропилах, размахивая молотком и напевая непонятную песенку «К оружию, граждане», прибивал гонт быстрее, чем тетя Бесси гладила носовые платки, и, наконец, поднимал на воздух доску, на одном конце которой восседал верхом Хью, а на другом — Олаф. Но самым удивительным фокусом дяди Майлса были фигурки, которые он рисовал — и не на бумаге, а на новой сосновой доске — самым большим и мягким карандашом на свете. Это стоило посмотреть!
А инструменты! В приемной у папы тоже были изумительные сверкающие инструменты, но они были острые, про них непонятно говорили, что они стерильные, и раз навсегда было сказано, что мальчикам трогать их нельзя. Когда видишь их на стеклянных полках у папы, нужно самому говорить себе: «Не трогай, не трогай!» А вот дядя Майлс — личность, несомненно, более значительная, чем папа, — позволял играть со всем своим имуществом, кроме пилы. У него был молоток с серебряной головой. Была металлическая штука вроде большого Г. Была волшебная вещица, очень дорогая, из красного дерева с золотом и с трубкой внутри, а в трубке — капля. Нет, не капля, а что-то пустое, оно жило в воде и испуганно бегало по трубке взад и вперед, если чуть-чуть наклонить волшебную вещицу. Потом тут были гвозди, самые разные и мудреные — огромные, тяжелые костыли, средние, не представлявшие интереса, и маленькие кровельные гвоздики, гораздо забавнее разодетых фей в книжке с картинками.
Трудясь над пристройкой, Майлс откровенно беседовал с Кэрол. Он пришел к заключению, что, пока он живет в Гофер-Прери, ему суждено оставаться парией. Лютеран, друзей Би, безбожие Майлса отпугивало не меньше, чем торговцев-его радикализм.
— Я, видно, не умею держать язык за зубами. Мне кажется, что я был кроток, как агнец, и не утверждал ничего более смелого, чем дважды два-четыре. Но когда люди уходят от меня, я вижу, что все-таки умудрился наступить им на любимую мозоль-их религиозность. Да, к нам по-прежнему заходят мастер с мельницы, потом датчанин-сапожник, один рабочий с лесопилки Элдера, несколько шведов… Но вы знаете Би: такая добрая, приветливая душа всегда хочет видеть вокруг себя людей и тоскует, если ей некого угощать кофе.
Она однажды затащила меня в методистскую церковь. Ну я вошел, смирненький, как вдова Богарт, сидел тихо и ни разу даже не улыбнулся, пока пастор угощал нас враками об эволюции. Но потом, когда у выхода престарелые столпы общины трясли каждому руку и называли «братом» и «сестрой», меня они пропустили, будто не заметили. Меня считают чуть ли не злым гением города. И, верно, так оно всегда и будет. Вот у Олафа все пойдет по-другому. Иной раз… иной раз, черт возьми, хочется мне выйти и сказать: «Я еще был консерватором. Это все пустяки. А вот теперь я заварю кашу в лагере лесорубов за городом». Но только Би прямо заворожила меня. Господи, если бы вы знали, миссис Кенникот, что это за веселая, честная, преданная женщина! И Олафа я люблю… Ну да ладно, нечего мне сентиментальничать перед вами…
Конечно, я подумывал о том, чтобы бросить все и уехать на Запад. Там меня не знают и, может, не догадаются, что я совершил преступление — пытался думать сам за себя. Но я так упорно работал, с таким трудом поставил эту ферму, мне страшно подумать, что надо начинать все сначала и снова заставлять Би и малыша ютиться в одной комнатенке. Вот на чем ловят нашего брата! Твердят нам о прелестях зажиточной жизни, о радостях собственного очага, и мы попадаемся на такую удочку. Ну и ясно, что потом мы уже не поставим всего на карту, не позволим себе подобного — как это называется? — «оскорбления величества». Иначе говоря, расчет такой, что теперь мы уже не станем разговаривать даже о кооперативном банке, при котором мы могли бы отлично обойтись без Стоубоди. Эх!.. Мне-то самому ничего не надо, лишь бы сидеть и играть с Би в картишки или рассказывать Олафу всякие небылицы о приключениях его папаши в лесах: как он поймал большую белую сову и познакомился с Полем Беньяном. Пока у меня есть это, пусть меня считают парией. Но семья… из-за них-то я и хотел бы все изменить… Знаете что? Только не говорите ни слова Би! Вот кончу эту пристройку и куплю ей граммофон!
Он исполнил свое намерение.
Занимаясь хозяйственными делами, которых искали ее жадные к работе мускулы, стирая, гладя, чиня, стряпая, смахивая пыль, варя варенье, ощипывая курицу, крася раковину в кухне, — делами приятными и полезными, поскольку она была полноправным товарищем Майлса, — Би с наивным восхищением слушала граммофонные пластинки — такой же восторг испытывает корова, стоя в теплом хлеву. В новой пристройке сделали кухню, а наверху — спальню; старое же помещение превратили в гостиную с граммофоном, мягкой, крытой кожей качалкой из золотистого дуба и портретом губернатора Джона Джонсона на стене.
В конце июля Кэрол зашла к Бьернстамам, желая поделиться с ними своими впечатлениями о «бобрах» Кэлибри и Джоралмоне. Олаф лежал в постельке. У него был легкий жар, он капризничал, у Би тоже горели щеки и кружилась голова, но она все-таки оставалась на ногах и пыталась работать. Кэрол встревожилась и, отозвав Майлса в сторону, спросила его:
— У них что-то неважный вид. В чем дело?
— Желудки не в порядке. Я хотел зайти за доктором Кенникотом, да вот Би думает, что док нас не жалует. Может, он недоволен, что вы здесь бываете. Но я начинаю беспокоиться.
— Я сейчас же позову доктора.
Кэрол в тревоге склонилась над Олафом. Глаза у него странно блестели и смотрели, не видя. Он стонал и тер себе лобик.
— Они, верно, съели что-нибудь нехорошее? — обратилась она к Майлсу.
— Может, это от дурной воды. Ведь вот что у нас получилось: до сих пор мы брали воду у Оскара Эклунда — через улицу. Но Оскар все приставал ко мне и обзывал скрягой, оттого что я не вырыл своего колодца. Раз он сказал мне: «Вы, социалисты, большие мастера залезать в чужие карманы и… колодцы». Я знал, что это кончится ссорой. А уж тогда я за себя не отвечаю — я могу забыться и заехать кулаком в рыло. Я предлагал ему плату, но он отказался, ему хотелось и дальше изводить меня. Тогда я стал брать воду у миссис Фэджеро в овраге, и, верно, эта вода плохая. К осени вырою себе колодец.
Пока Кэрол слушала, перед взором ее встало одно страшное, словно вычерченное красным, слово. Она побежала к Кенникоту. Он серьезно выслушал, кивнул и сказал:
— Сейчас буду.
Он осмотрел Би и Олафа. Покачал головой.
— Да. Похоже на брюшняк.
— Ах, черт! Мне случалось видеть тиф на лесных вырубках, — испугался Майлс. Он сразу как-то обмяк. — Что, у них тяжелая форма?
— Ну, что-нибудь уж сделаем! — сказал Кенникот, и в первый раз за время их знакомства он улыбнулся Майлсу и похлопал его по плечу.
— Наверное, нужна сиделка? — спросила Кэрол.
— Ну… — И Кенникот повернулся к Майлсу: — Может быть, вы попросите Тину — двоюродную сестру Би?
— Она у стариков, на ферме.
— Тогда я заменю ее! — решительно заявила Кэрол. — Нужно, чтобы кто-нибудь кормил их, и потом при тифе, кажется, делают ванны?
— Да. Хорошо. — Кенникот отвечал автоматически: сейчас он был врачом при исполнении своих обязанностей. — Сейчас, пожалуй, трудно достать в городе сиделку. Миссис Стайвер занята на родах, а другая в отпуску. Хорошо, ночью Бьернстам будет сменять тебя.
Всю неделю с восьми утра и до полуночи Кэрол была около больных — кормила их, купала, оправляла простыни, измеряла температуру. Майлс не допускал ее к плите. Напуганный, бледный, он бесшумно двигался в носках по кухне и своими большими красными руками неуклюже, но старательно делал всю работу. Кенникот приходил три раза в день, неизменно ласковый и обнадеживающий в комнате больных и ровно вежливый с Майлсом.
Кэрол поняла, как горячо она любила своих друзей. Эта любовь поддерживала ее. Ухаживая за ними, она была неутомима. Но ее приводили в отчаяние беспомощность и слабость Би и Олафа; после еды их мучил жар, по ночам они тщетно ждали сна.
На вторую неделю крепкие ножки Олафа стали дряблыми, на груди и спине выступили зловещие бледно-розовые пятна. Щечки ввалились, язык потемнел и распух. Мальчик казался испуганным. Его доверчивый голосок спустился до шепота, тревожного и невнятного.
Би вначале слишком долго оставалась на ногах. Когда Кенникот приказал ей лечь, она была уже без сил. Раз под вечер она всполошила Майлса и Кэрол своими стонами. У нее были сильные боли в животе, и через полчаса она начала бредить. Кэрол до зари просидела возле нее, и ее не так терзали страдания метавшейся во мраке Би, как молчаливые взоры Майлса, заглядывавшего в комнату с площадки узкой лестницы. Наутро Кэрол, проспав три часа, прибежала назад. Би все еще бредила, но теперь повторяла лишь одну и ту же фразу: «Олаф… нам было так хорошо…»
В десять часов, когда Кэрол приготовляла на кухне пузырь со льдом, в дверь постучали. Майлс открыл и увидел перед собой Вайду Шервин, Мод Дайер и миссис Зиттерел, жену баптистского пастора. В руках у них были виноград и номера женского журнала с яркими картинками и веселыми рассказами.
— Мы только что узнали, что ваша жена больна, и пришли спросить, не можем ли чем-нибудь помочь, — заговорила Вайда.
Майлс мрачно уставился на трех женщин.
— Вы опоздали. Теперь вы ничем не можете помочь. Би всегда надеялась, что кто-нибудь из вас зайдет к ней. Она хотела быть с вами в дружбе. Она часто сидела и думала, что вот-вот кто-нибудь постучится. Я видел, как она ждала. А теперь… Грош вам всем цена!
Он захлопнул дверь.
Весь день Кэрол следила, как таяли силы Олафа. Он был совершенно истощен. Ребра обозначились резкими линиями, кожа была липкая, пульс слабый, но ужасающе частый. Он бился, бился — барабанной дробью смерти. В конце дня ребенок умер.
Би этого не знала. Она бредила. На следующее утро скончалась и она, не зная, что Олаф больше не будет рубить деревянным мечом ступеньки, не будет править своими подданными в птичнике, что сын Майлса не поедет в Европу учиться…
Майлс, Кэрол и Кенникот молчали. Вместе обмыли они тела, глаза у всех троих были влажны.
— Теперь идите домой и ложитесь спать. Вы очень устали. Мне никогда не отблагодарить вас за то, что вы сделали, — тихо сказал Майлс Кэрол.
— Да, я пойду. Но завтра вернусь: пойду с вами на похороны, — с трудом проговорила она.
Но когда пришло время похорон, Кэрол лежала в постели совсем разбитая. Она предполагала, что хоть соседи пойдут провожать умерших. Ей не сказали, что отповедь Майлса Вайде стала известна в городе и вызвала общин взрыв негодования.
Лишь случайно, приподнявшись на локте и выглянув в окно, увидела Кэрол похороны Би и Олафа. Не было ни музыки, ни экипажей. Только Майлс Бьернстам в черном костюме, в котором он венчался, шел один, опустив голову, за бедными дрогами с телами его жены и ребенка.
Через час Хью с плачем вбежал в комнату, и, когда Кэрол, делая над собой усилие, ласково спросила его: «Что с тобой, милый?» — он стал просить: «Мама, я хочу пойти поиграть с Олафом!»
Днем Хуанита Хэйдок зашла развлечь Кэрол и в разговоре сказала:
— Не повезло вашей бывшей служанке Би. Но ее муж не возбуждает во мне ни малейшего сочувствия. Все говорят, что он пьянствовал, зверски обращался со своей семьей и от этого они и заболели.