Ребенок должен был появиться. Каждое утро Кэрол тошнило, знобило, и она была уверена, что навсегда останется такой уродиной. В сумерках ее каждый раз охватывал страх. Она не испытывала радостного волнения, а, наоборот, сердилась и остро ощущала свое безобразие. Потом тошноты прошли, и начался долгий период бессмысленной скуки. Ей стало трудно двигаться, и ее злило, что она, всегда такая легкая и быстрая, вынуждена опираться на палку. Со всех сторон она видела нескромные взоры. Матроны при встречах считали своим долгом заметить: «Теперь, когда вы готовитесь стать матерью, дорогая, вы забудете ваши идеи и станете солидной». Она сознавала, что волей-неволей вступит в круг домашних хозяек. С таким заложником, как ребенок, ей уже не убежать; она будет пить кофе, качать люльку и разговаривать о пеленках!
«Я могла бороться с ними. Я привыкла к борьбе. Но если добавится еще и это, мне уж не устоять… Между тем, устоять надо!»
Она то ненавидела себя за неумение оценить доброту этих женщин, то их — за непрошеные советы; за мрачные намеки на предстоящие ей страдания; за сведения по детской гигиене, основанные на долгом опыте и полном невежестве; за суеверные советы, что ей есть, о чем читать и на что смотреть во имя спасения души будущего младенца; и бесконечное отвратительное сюсюканье. Миссис Чэмп Перри принесла ей «Бен Гура» как предупредительное средство против безнравственности будущего ребенка; вдова Богарт заходила к ней и без конца причитала:
— Ну, как чувствует себя сегодня наша будущая мамочка? Вот ведь правильно это говорят, что в положении женщина хорошеет. Вы сейчас такая миленькая, такая хорошенькая, прямо, мадонна! Скажите мне, — тут ее голос понижался до плотоядного шепота, — вы чувствуете, как он вас толк ножкой, толк ручонкой, этот залог любви? Помню, когда я носила Сая, он был такой большой.
— Я вовсе не хорошенькая сейчас, миссис Богарт! Цвет лица ужасный, волосы вылезают, и я похожа на мешок с картошкой. К тому же у меня, кажется, развивается плоскостопие, и ребенок вовсе не залог любви, и похож он будет на всех нас, и я не верю в призвание матери, и все это, вместе взятое, — надоедливейший биологический процесс! — отвечала Кэрол.
Потом родился ребенок, родился без особых затруднений: мальчик с прямой спинкой и сильными ножками. В первый день Кэрол ненавидела его за причиненные им муки и пережитый безотчетный страх. Ее огорчало его безобразие. Но потом она полюбила его со всей преданностью и силой инстинкта, над которым раньше смеялась. Она так же шумно, как и Кенникот, восхищалась изяществом крошечных ручек. Она была побеждена доверием, с каким младенец тянулся к ней. Страсть к нему росла с каждой неприятной прозаической мелочью, которую ей приходилось для него делать.
Его назвали Хью, по ее отцу.
Хью рос худеньким здоровым ребенком с большой головой и мягкими каштановыми волосиками. Он был сосредоточен и молчалив — настоящий Кенникот.
Два года, кроме него, на свете ничего не существовало. Правда, Кэрол не оправдала предсказаний умудренных матрон, что она «перестанет хлопотать обо всем на свете и заботиться о чужих детях, как только ей придется думать о своем ребенке». Варварская готовность жертвовать другими детьми для того, чтобы один младенец имел больше, чем надо, была для нее немыслима. Но собой она готова была жертвовать. Он был для нее святыней, и, когда Кенникот попробовал предложить ей крестить ребенка, она отвечала так:
— Я не позволю оскорбить мое дитя и меня самое, прося у невежественного юнца в сюртуке благословения на то, чтобы он у меня был! Я не позволю подвергать его шаманским обрядам! Уж если от меня он не получил освящения, если я не искупила его душу девятью часами адской муки, то от преподобного мистера Зиттерела ему нечего получить!
— Ну, баптисты обычно и не крестят младенцев. Я подумывал больше о преподобном Уоррене, — сказал Кенникот.
Хью был для нее смыслом жизни, залогом будущих свершений, предметом поклонения и… занимательной игрушкой.
— Я думала, что буду матерью-дилетанткой, но я так ужасающе естественна, словно какая-нибудь миссис Богарт, — хвастала она.
Два года Кэрол была совсем своя в Гофер-Прери. Она стала такой же «нашей молодой матерью», как миссис Мак-Ганум. Она больше не заносилась. Не мечтала о спасении. Ее честолюбивые думы сосредоточились на Хью. Восхищенно глядя на его нежное, как жемчуг, ушко, она восклицала:
— Рядом с ним я чувствую себя старухой с кожей, как наждачная бумага, и… это меня радует! Он совершенство! Он должен иметь все, все! Он не останется здесь, в Гофер-Прери, навсегда… Хотела бы я знать, какой университет, собственно, лучше: Гарвард, Йель или Оксфорд?
Окружавшее Кэрол общество получило блестящее подкрепление в лице мистера и миссис Уитьер Смейл, дяди и тетки Кенникота.
Истинный обитатель Главной улицы определяет родственника как такое лицо, в чей дом можно явиться без приглашения и пробыть там, сколько заблагорассудится. Если вы услышите, что Лайм Кэсс, совершая поездку на Восток, потратил все время на «посещение» Ойстер-Сентера, это не значит, что он предпочитает эту деревушку всей остальной Новой Англии, но просто что у него там есть родственники. Это не значит также, что он переписывался с ними в последние годы или что они чем-нибудь проявили свое желание повидать его. Но не хотите же вы, чтобы человек просто так, за здорово живешь, тратил деньги на отель в Бостоне, когда у него в том же самом штате есть четвероюродная сестра!
Когда Смейлы продали свою молочную ферму в Северной Дакоте, то прежде всего они навестили сестру мистера Смейла, мать Кенникота, в Лак-ки-Мер, а затем нагрянули в Гофер-Прери погостить у племянника. Они явились без предупреждения, когда ребенок еще не родился, решили, что им, конечно, очень рады, и тотчас начали жаловаться на то, что их комната обращена на север.
Дядя Уитьер и тетя Бесси считали своим родственным правом смеяться над Кэрол и своим христианским долгом объяснять ей, как нелепы все ее представления. Они осуждали еду, угрюмость Оскарины, ветер, дождь и нескромность платьев Кэрол. Они были неутомимы: целыми часами могли они расспрашивать Кэрол о доходах ее покойного отца, о ее богословских воззрениях и о том, почему она не надела галош, чтобы перейти через улицу. Они были неистощимы в пустой болтовне, и пример их вызвал в Кенникоте стремление к такому же ласковому мучительству.
Если Кэрол случалось проговориться, что у нее немного болит голова, в тот же миг на нее набрасывались оба Смейла и Кенникот. Каждые пять минут, каждый раз, когда она садилась, вставала или обращалась к Оскарине, они вскрикивали: «Ну, как голова теперь? В каком месте болит? Есть в доме нашатырный спирт? Не слишком ли много ты сегодня ходила? Ты пробовала нюхать нашатырь? Его надо бы всегда держать под рукой. Ну что, не лучше теперь? Как тебе кажется? А глаза не болят? Когда ты обычно ложишься спать?.. Так поздно! Ого! Ну что, как теперь?»
Дядя Уитьер выговаривал Кенникоту в ее присутствии:
— Часты у Кэрол эти головные боли? Гм! Лучше бы ей не бегать по соседям играть в карты, а подумать немного о своем здоровье!
И такие расспросы, советы, замечания, опять советы, опять замечания продолжались до тех пор, пока наконец у нее не лопалось терпение и она не взвизгивала:
— Ради бога, оставьте этот разговор! Голова уже прошла!
Она слушала, как Смейлы и Кенникот всесторонне обсуждали между собой вопрос о том, двухцентовую или же четырехцентовую марку нужно наклеить на номер «Неустрашимого», который тетушка Бесси хотела отправить по почте своей сестре в Алберту. Кэрол уж скорее сходила бы в аптеку и взвесила его, но ведь она была мечтательница, а они — люди практичные, как они сами неоднократно заявляли. Поэтому они старались вывести размер почтового тарифа из своего внутреннего убеждения, что и составляло вкупе с откровенным мышлением вслух их проверенный способ решения любых вопросов.
Смейлы не признавали такой «чепухи», как такт и деликатность. Когда Кэрол оставила раз на столе письмо сестры, она была поражена, услыхав от дяди Уитьера:
— Я вижу, что твоя сестра довольна делами своего мужа. Тебе следовало бы навещать ее чаще. Я спрашивал Уила, и он говорит, что ты редко видишься с ней. Ай — ай-а-й! Тебе надо бы чаще бывать у нее!
Когда Кэрол писала школьной подруге или составляла недельное меню, она могла быть уверена, что тетушка Бесси очутится тут как тут и начнет тараторить:
— Я не буду мешать тебе, я только хотела посмотреть, где ты. Пожалуйста, не прерывай работы, я только на минутку. Я не знаю, может быть, ты подумала, что я не ела сегодня за обедом лука, потому что считала, что он плохо приготовлен, но причина совсем не в этом. Я не ела его не потому, что думала, что он плохо приготовлен, у тебя в доме все готовится очень аппетитно и хорошо, хотя я нахожу, что эта Оскарина не слишком старательна и не ценит того, что ей так много платят. Потом она сварлива, как все шведы, и я, собственно, не понимаю, почему вы держите шведку, но… Но дело не в этом: я не ела лука не потому, что я считала его нехорошо приготовленным, а потому, что я плохо переношу лук. Это очень странно, но с тех пор, как у меня однажды было разлитие желчи, я заметила, что лук, и жареный и сырой, мне одинаково вреден, а между тем, представь. Уитьер любит сырой лук с уксусом и сахаром…
Все это шло от чистого сердца.
Кэрол узнала, что единственная вещь, еще более тягостная, чем сознательная ненависть, это — требовательная любовь.
Она считала, что вела себя со Смейлами как полагается, любезно-сдержанно и самым обычным образом, но они чуяли в ней еретичку и с жадным наслаждением принимались вытягивать из нее смешные суждения себе на потеху. Они вели себя, как воскресная толпа в зоологическом саду, которая пугает обезьян, сует пальцы за решетку, гримасничает, хохочет, когда ей удается вывести из терпения какого-нибудь представителя этой более благородной расы.
С широкой улыбкой провинциального самомнения дядя Уитьер осведомлялся:
— Что это я слышу, Кэрол, будто ты советуешь снести весь Гофер-Прери и отстроить его заново? Не понимаю, откуда только берутся все эти новомодные бредни! Вот и в Дакоте фермеры ими заражены. Кооперация им нужна! Они воображают, что могут вести торговлю лучше лавочников! Тьфу!
— Когда мы с Уитом фермерствовали, мы обходились без кооперации! — с торжеством подхватывала тетушка Бесси. — Кэрри, скажи своей старой тете: неужели ты никогда не ходишь по воскресеньям в церковь? Иногда ходишь? Но ведь надо ходить каждое воскресенье! Когда ты будешь в моих летах, ты поймешь, что, как бы люди ни умничали, все равно бог знает гораздо больше, и тогда ты убедишься, какая радость пойти послушать своего пастора!
С изумлением людей, только что увидевших двухголового теленка, они повторяли, что «в жизни не слыхали таких забавных вещей». Их ошеломило, что настоящая, живая женщина, тут, в Миннесоте, жена их кровного родственника, может верить, что развод не всегда надо признавать безнравственным, что на незаконнорожденных детях не лежит неизбежное проклятие, что существуют моральные авторитеты, помимо Библии, что капиталистическая система распределения благ и баптистская венчальная церемония не были известны в кущах Эдема, что грибы так же съедобны, как говядина, что слово «депеша» вышло из употребления, что существуют проповедники слова божия, признающие биологическую эволюцию, что некоторые люди, вроде бы даже не лишенные разума и деловых способностей, не всегда голосуют за республиканский список, что не везде принят обычай носить зимой прямо на теле колючие фланелевые фуфайки, что скрипка по природе своей не более безнравственна, чем церковный орган, что не все поэты носят длинные волосы и не все евреи — разносчики и старьевщики.
— Откуда у нее все эти теории? — недоумевал дядя Уитьер Смейл. А тетушка Бесси вопрошала!
— Неужели многие думают, как она? Если это так, — а ее тон ясно утверждал, что это не так, — то я не знаю, до чего дойдет мир!
Кэрол терпеливо — более или менее — ждала блаженного дня, когда они объявят о своем отъезде. По прошествии трех недель дядя Уитьер заметил:
— Нам понравилось в Гофер-Прери. Может быть, мы останемся здесь совсем. Мы еще не решили, чем теперь заняться после того, как продали молочную ферму и землю. Я говорил с Оле Йенсоном насчет его лавки; пожалуй, я куплю ее и займусь немного торговлей.
Так он и сделал.
Кэрол возмутилась. Кенникот успокаивал ее:
— Ничего, мы не часто будем их видеть. У них будет свой дом.
Она решила держаться с ними похолоднее, чтобы они не одолевали ее визитами. Но она не умела сознательно наносить обиды. Они нашли себе дом, но и теперь Кэрол никогда не могла быть уверена, что они внезапно не появятся с сердечной улыбкой на устах: «Мы решили сегодня заглянуть к вам, чтобы ты не сидела одна. Как, ты еще не дала выстирать эти занавески?» Даже когда ей приходило в голову, что, в сущности, они два старых одиноких человека, они тут же убивали в ней всякое сочувствие своими замечаниями, вопросами, советами, наставлениями…
Чета Смейлов немедленно стала на дружескую ногу со всеми представителями своей породы — Доусонами, пастором Пирсоном и миссис Богарт. По вечерам Смейлы приводили их с собой. Тетушка Бесси служила мостом, по которому пожилые матроны, несущие дары назиданий и невежество рутины, проникали на остров уединения Кэрол. Тетушка Бесси подговаривала добрую вдову Богарт:
— Заходите к Кэрол почаще! Молодые женщины не умеют теперь так вести хозяйство, как мы!
Миссис Богарт высказывала полную готовность быть вспомогательной родственницей.
Кэрол уже изобретала для своей защиты всякие оскорбления, как вдруг мать Кенникота приехала на два месяца погостить у своего брата Уитьера. Кэрол любила миссис Кенникот. И теперь она не смела оскорбить Смейлов.
Она чувствовала себя в ловушке.
Город завладел ею. Она была племянницей тетушки Бесси и скоро должна была стать матерью. Ей полагалось — и ей самой уже начинало это казаться естественным — говорить только о детях, стряпне, вышивании, о ценах на картошку и о том, чьи мужья любят шпинат, а чьи нет.
Она нашла убежище у «Веселых семнадцати». Она вдруг поняла, что с ними можно посмеяться над миссис Богарт, а в болтовне Хуаниты Хэйдок вместо вульгарности она видела теперь остроумие и поразительную глубину.
Жизнь ее изменилась еще до появления Хью. С нетерпением ждала она теперь, когда опять можно будет пойти играть в бридж у «Веселых семнадцати» и шептаться с милыми подружками Мод Дайер, Хуанитой и миссис Мак-Ганум.
Она была теперь своя в городе. Его философия и его дрязги овладели ею.
Ее больше не раздражало приторное сюсюканье кумушек, по мнению которых неважно было, как и чем кормить, ребенка, важно обряжать его в кружева и осыпать мокрыми поцелуями. Но она пришла к заключению, что в уходе за детьми, так же как и в политике, здравый смысл важнее ссылок на авторитеты. О своем Хью она говорила охотнее всего с Кенникотом, Вайдой и Бьернстамами. Она чувствовала себя уютно, когда Кенникот усаживался возле нее на пол и смотрел, как ребенок строит рожицы. Она была в восторге, когда Майлс, обращаясь к Хью как мужчина к мужчине, советовал ему:
— На твоем месте я не носил бы этих бабьих платьев. Скинь их! Вступи в союз и бастуй! Потребуй себе штаны!
Став отцом, Кенникот организовал первую в Гофер — Прери «Неделю ребенка». Кэрол помогала ему взвешивать младенцев и смотреть им горло и составляла их бессловесным матерям, немкам и шведкам, предписания о детской диете.
Аристократия Гофер-Прери и даже жены конкурирующих докторов приняли участие в этом деле, и несколько дней в городе царило единодушие и общий подъем. Но это царство любви пришло к концу, когда приз за лучшего ребенка был присужден не каким-нибудь приличным родителям, а Би и Майлсу Бьернстамам. Почтенные матроны злобно разглядывали маленького Олафа Бьернстама, его голубые глазки, темно-золотистые волосики и превосходную спинку и заявляли: «Знаете миссис Кенникот, может быть, этот шведский щенок действительно так здоров, как говорит ваш муж, но все-таки страшно подумать о будущем ребенка, у которого мать — служанка, а отец — безбожник и социалист!»
Кэрол негодовала, но они так подавляли ее своей респектабельностью и тетушка Бесси так усердно приносила ей их сплетни, что она сама бывала смущена, когда брала Хью к Бьернстамам, чтобы ребенок поиграл с маленьким Олафом. Она злилась на себя, а все же бывала рада, когда никто не видел, как она входила в лачугу Бьернстамов. Она злилась на себя и на холодную жестокость города, когда видела, как сияющая Би с одинаковой нежностью относится к обоим детям, когда видела, как Майлс задумчиво глядит на них. Он скопил немного денег, ушел с лесопилки Элдера и завел молочную ферму на свободном участке близ своего домика. Он гордился своими тремя коровами и шестью десятками кур и даже ночью вставал посмотреть на них.
— Вы и глазом не моргнете, как я уже буду крупным фермером! Говорю вам, что мой паренек Олаф еще поедет учиться в Европу наравне с Хэйдокскими детьми. О!.. К нам с Би теперь заходит множество народу. Поверите ли, даже мамаша Богарт как-то пришла! Она… она очень любезно держалась. И затем, часто заходит мастер с лесопилки. Да, у нас теперь куча друзей. Вот оно как!
Хотя Кэрол казалось, что город менялся не больше окружавших его полей, тем не менее все эти три года шло непрерывное переселение. Житель прерии постоянно движется на запад. Может быть, это происходит потому, что он потомок старых землепроходцев, а может быть, просто недостаток впечатлений заставляет его искать их за новым горизонтом. Город остается все тем же, но отдельные лица сменяются, как классы в колледже. Ювелир без всякой видимой причины продает свою лавку в Гофер-Прери, переезжает в Алберту или в штат Вашингтон и открывает там точно такую же лавку, как у него была, и в точно таком же городке, как оставленный им. Кроме лиц свободных профессий и богачей, население не стремится к оседлости и постоянству в занятиях. Фермер становится лавочником, полицейским, содержателем гаража, владельцем ресторана, почтмейстером, страховым агентом и снова фермером, а община более или менее безропотно страдает от его неопытности в каждом из этих занятий.
Бакалейщик Оле Йенсон и мясник Даль перебрались в Южную Дакоту и Айдахо. Доусоны, захватив десять тысяч акров степной земли, уместившихся в маленькой чековой книжке, выехали в Пасадену, где их ожидали домик с верандой, солнце и кафетерий. Чет Дэшуэй продал свое мебельное и похоронное дело и переселился в Лос-Анжелос, где, как сообщал «Неустрашимый», «наш добрый друг Честер занял видное положение в фирме, торгующей недвижимостью, а его супруга пользуется той же популярностью в светских кругах прекраснейшего города нашего Юго-Запада, что и в нашем обществе».
Рита Саймонс вышла замуж за Терри Гулда и оспаривала у Хуаниты Хэйдок репутацию самой веселой из молодых дам. Но и Хуанита продвигалась вверх: после смерти отца Гарри сделался старшим компаньоном в галантерейном магазине, и Хуанита теперь язвила, бранилась и кудахтала, как никогда. Она купила бальное платье, выставляя свои ключицы напоказ «Веселым семнадцати», и поговаривала о переезде в Миннеаполис.
Чтобы отстоять свои позиции в соперничестве с новой миссис Гулд, она сделала попытку привлечь в свой лагерь Кэрол, со смешком нашептывая ей, что «многие считают Риту наивной, но мне-то хорошо известно, что она знает гораздо больше, чем полагается невестам. И, конечно, Терри, как врач, ничего не стоит рядом с вашим мужем».
Кэрол и сама охотно последовала бы за мистером Оле Йенсоном и эмигрировала хотя бы на другую Главную улицу. Бегство от знакомой скуки к незнакомой хоть на время вызвало бы новые переживания, открыло бы какие-то перспективы. Она намекала Кенникоту о богатых возможностях для медицинской практики в Монтане и Орегоне, хотя знала, что он доволен Гофер-Прери и никуда не хочет ехать. Но в душе у нее рождались смутные надежды, когда она думала о переезде, спрашивала на станции схемы железных дорог или взволнованно водила пальцем по картам.
Но случайный наблюдатель не заметил бы в ней недовольства и не догадался бы, что перед ним упорная отступница от веры Главной улицы.
Добропорядочный гражданин думает, что всякий бунтовщик беспрерывно кипит возмущением, услыша о такой Кэрол Кенникот, он только охнет: «Что за ужасная личность! Вот уж, наверное, мука — жить с нею под одной крышей! Слава богу, что среди моих близких все довольны жизнью!» В действительности же Кэрол едва ли пять минут в день посвящала своим одиноким мечтам. Вероятно, даже в кругу порицающего ее гражданина нашелся бы по крайней мере один скрытый бунтарь, мыслящий не менее предосудительно, чем Кэрол.
Ребенок заставил ее серьезнее относиться к Гофер — Прери и к их коричневому дому как естественному месту жительства. Кенникот был доволен ее любезностью с миссис Кларк и миссис Элдер, и когда она привыкла участвовать в разговорах о новом кадиллаке Элдеров и о поступлении старшего сына Кларков в контору мукомольного завода, эти темы приобрели в ее глазах значительность, стали чем-то повседневно необходимым.
На год или два почти все ее чувства сосредоточились на Хью, и она больше не критиковала лавок, улиц, знакомых… Она бегала в лавку к дяде Уитьеру за коробкой овсянки, рассеянно выслушивала, как он жаловался и негодовал на Мартина Мэони за то, что тот имел наглость утверждать, будто ветер во вторник был не юго — западный, а южный, и возвращалась назад по улицам, на которых нельзя было встретить ни одного нового лица. Думая всю дорогу о том, легко ли у Хью прорежутся зубки, она не сознавала, что эта лавка, эти ряды темных домов и составляют горизонт ее жизни. Она выполняла свою работу и радовалась, выиграв у Кларков в пятьсот одно.
Самым значительным событием двух ближайших лет после рождения Хью был уход Вайды Шервин из школы и ее замужество. Кэрол была подружкой на свадьбе. Так как венчание происходило в епископальной церкви, все женщины явились в новых замшевых туфлях и длинных белых лайковых перчатках, придававших им изысканный вид.
Все эти годы Кэрол была словно младшей сестрой Вайды и не имела ни малейшего понятия о том, что Вайда очень любила ее, так же сильно ее ненавидела и была как-то по-особому связана с нею.