Понимание цивилизационного движения и современного состояния человечества предполагает его одновременное видение в аспектах стадиальности, полилинейности и социокультурной дискретности. Каждый из этих методологических принципов имеет самостоятельное значение и может разрабатываться автономно. Однако целостная картина исторического процесса раскрывается лишь при условии их сочетания в соответствии с принципом дополнительности. Важно, с одной стороны, не терять из виду общей панорамы исторического движения человечества, а с другой — не забывать об уникальном характере отдельных цивилизационных систем.
Обобщенное представление о всемирной истории предполагает решение обширного круга вопросов, связанных с проблемами как внутреннего единства социокультурных проявлений отдельных цивилизаций (что, используя другую терминологию, наиболее глубоко показал О. Шпенглер), так и взаимодействия конкретных цивилизаций в синхронном и диахронном планах. При этом далеко не решенными остаются вопросы о природе социокультурной целостности цивилизаций и цивилизационных миров, об их структуре, неизменно связанной с этническим и конфессиональным делением человечества, наличием устойчивых систем экономических связей («миров–экономик», по Ф. Броделю) и пр. Однако рассмотрение данного блока проблем предполагает предварительное определение смыслов используемых понятий, прежде всего таких, как «цивилизация» и «цивилизационный процесс».
Понятие «цивилизация», как известно, далеко не однозначно. Принято считать, что впервые оно было употреблено во французской литературе в 1757 г., а в английской в 1772 г. Этот термин, в соответствии с этимологией (от латинского civilis — воспитанный, гражданский, государственный, а также нечто достойное гражданина, подобающее гражданину), означал общий высокий уровень общественного и культурного развития. В этом смысле данное понятие начинает широко использоваться во Франции и в Англии со второй четверти, а в России — с третьей четверти XIX века. В современной научной и философской литературе понятие «цивилизация» используется в трех основных значениях.
Под цивилизацией, во–первых, понимается стадия (ступень, эпоха) социокультурного развития человечества, следующая за первобытностью. Во–вторых, цивилизацией часто называют некое преимущественно полиэтническое внутренне целостное и наделенное социокультурным своеобразием образование на этапе общественного развития, следующем за первобытностью. И наконец, в-третьих, цивилизацией иногда называют ту стадию развития такой социокультурной системы, когда творческие силы социума иссякают и вместо живого и непосредственного их проявления мы видим механические, отчужденные от внутреннего смысла бытия формы жизни и поведения людей. В последнем случае понятие цивилизации приобретает оценочный оттенок, а следовательно, его использование заведомо субъективно.
Понятие цивилизации как стадии социокультурного развития человечества восходит к третьей четверти XVIII века и связано с именем британского (точнее — шотландского) мыслителя, друга Д. Юма, А. Фергюссона. Именно у него выделявшиеся и прежде (Ш. Монтескье, А.-Р. Тюрго, а еще ранее — многими античными писателями) стадии охотников и собирателей, догосударственных земледельцев и пастухов и обладающих государством, письменностью, знакомых с институтом частной собственности земледельцев и ремесленников получают соответственно определения дикости, варварства и цивилизации.
В этом смысле понятие цивилизации из социальной философии эпохи Просвещения переходит в XIX век и получает дальнейшую разработку в известной работе американского историка–эволюциониста Л. Г. Моргана «Древнее общество». На ее основании К. Маркс в последние годы своей жизни и в особенности (используя и посвященные этой теме рукописи своего друга) Ф. Энгельс в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» формулируют то понимание цивилизации, которое затем становится базовым в соответствующих работах представителей марксистского направления. При этом, если эволюционисты сосредоточивались преимущественно на культурных, хозяйственных и политических характеристиках обществ соответствующей стадии развития, то марксисты акцентировали внимание на их социально–экономических характеристиках, таких как классовое неравенство, эксплуатация и пр., признавая, тем не менее, и те признаки цивилизации, по которым ее выделяли первые.
Понимание цивилизации как следующей за первобытностью ступени развития человечества (с указанными ее характеристиками) широко применяется в современной социальной философии и ряде конкретных исторических наук — в первую очередь, в собственно истории (особенно когда речь идет о древних и раннесредневековых обществах), археологии, теоретической этнографии (этнологии) и пр.
Параллельно с таким пониманием цивилизация часто рассматривается как отдельная, относительно автономная, как правило, полиэтническая социокультурная система, имеющая свои пространственно–временные измерения, базовые духовно–культурные ценности и относительно устойчивые, долговременные (инвариантные) структуры экономических, общественно–политических и культурных связей. Такое понимание цивилизации присуще прежде всего работам английского историка 2 пол. XIX в. А. Тойнби, но, в сущности, мы его встречаем гораздо раньше, уже у таких классиков западноевропейской историографии 1 пол. XIX в., как Ф. Гизо и Г. Бокль. В настоящее время это значение понятия «цивилизация» стало общеупотребительным, и когда говорится о Китайской, Античной или Древнеегипетской цивилизации, всем ясно, о чем идет речь.
В соответствии с таким пониманием отдельная цивилизация может быть определена в качестве автономной, полиэтнической, способной к самоорганизации и саморазвитию (в соответствии с принципами синергетики) социокультурной системы, характер которой конкретизируется через структуры этнических, социальных, политических, конфессиональных, субкультурных и пр. общностей, многообразно перекрещивающихся и имеющих, как правило, сложную иерархическую природу.
При таком подходе становится понятным, что отдельная цивилизация является той исторической реальностью, в процессе познания которой философские, общетеоретические и специальные методы отдельных наук пересекаются и взаимодополняются. Реалии, выступающие по отношению к отдельной цивилизации как таксономически более низкие (отдельное государство, этнос, город, конфессия и пр.), исследуются методами конкретных наук.
Кроме того, цивилизация иногда рассматривается в качестве антитезы культуре, противополагаясь ее живой, творческой и органической природе как нечто механическое, искусственное. Это характерно, прежде всего, для немецкой традиции, в особенности для О. Шпенглера. Он вопрошает: «Что такое цивилизация, понятая как органически–логическое следствие, как завершение и исход культуры?» и приводит следующие разъяснения: «… у каждой культуры есть своя собственная (здесь и далее курсив О. Шпенглера) цивилизация. Впервые эти оба слова, обозначавшие до сих пор смутное различие этического порядка, понимаются здесь в периодическом смысле как выражение строгой и необходимой органической последовательности. Цивилизация — неизбежная судьба культуры. Здесь достигнут тот самый пик, с высоты которого становится возможным решение последних и труднейших вопросов исторической морфологии. Цивилизации суть самые крайние и самые искусственные состояния… Они — завершение; они следуют за становлением как ставшее, за жизнью как смерть, за развитием как оцепенение, за деревней и душевным детством, засвидетельствованным дорикой и готикой, как умственная старость и каменный, окаменяющий мировой город. Они — конец, без права обжалования…»2.
Следует отметить, что понятие «цивилизация» в таком и близком к нему значении начинало использоваться в России начала XX в. и до выхода шпенглеровского «Заката Европы», в частности Н. А. Бердяевым. В «Смысле истории» и других работах времен Революции и Гражданской войны (как и позднее) этот мыслитель подчеркивал, что торжество буржуазного духа привело к ложной и механической цивилизации, глубоко противоположной всякой истинной культуре. Цивилизация развила огромные технические силы, которые должны были бы уготовить царство человека над природой, но оказалось, что эти силы сами стали властвовать над человеком, порабощают его и убивают его душу.
Жесткое противопоставление «культуры» и «цивилизации» как восходящей и нисходящей фаз жизни некоего социально–исторического целого имеет определенный смысл в рамках собственно шпенглеровской концепции замкнутых миров. У А. Дж. Тойнби такому пониманию понятия «цивилизация» соответствует то состояние цивилизации (как определенной саморазвивающейся полиэтнической целостности), которая наступает со времени ее «надлома». Иными словами, цивилизация в понимании О. Шпенглера суть вторая, «нисходящая», стадия жизни цивилизации в понимании А. Дж. Тойнби. Терминологические различия, как видим, значительные, однако в смысловом отношении их «перевод» несложен. То, что О. Шпенглер называл «культурой» применительно к отдельному полиэтническому сообществу постпервобытного времени, А. Дж. Тойнби, как и большинство других историков или культурологов, называет «цивилизацией»: Античной, Индийской, Китайской, Древнеегипетской и пр.
Общим в обоих случаях является осознание внутренних взаимосвязей и логики саморазвития близких и родственных по духу и исторической судьбе народов. К таким сообществам понятие «отдельная цивилизация» применять, как представляется, и привычнее, и оправданней. Аналогичный этому смысл вкладывал и Н. Я. Данилевский в использовавшееся им понятие «культурно–исторический тип», придавая ему, разве что, некоторую этническую (точнее — макроэтническую) окраску.
Не ставя под сомнение правомерность шпенглеровского противопоставления «культура — цивилизация», уходящего корнями в разграничение Ф. Теннисом понятий «общность» как органической и «общество» как механистической формы объединения людей, следует отметить, что современные ученые — историки, археологи, этнологи — используют понятие «цивилизация» в первом или втором (а они не противоречат друг другу) из рассмотренных смыслов. Цивилизация выступает как стадиальный этап развития человечества, дискретными и связанными между собой в пространстве и времени единицами которого являются отдельные локальные (типа Египетской, Шумеро–Аккадской, древних майя) цивилизации, вокруг которых создаются большие цивилизационные ойкумены (например, Дальневосточная вокруг и при ведущей роли Китайской).
В таком контексте понятия «культура» и «цивилизация» никаким образом не противопоставляются. Напротив, культура рассматривается как, прежде всего, духовное содержание исторического развития человечества в разнообразнейших его (развития) проявлениях и потенциях. Она, естественно, присуща всем обществам, человеку и человечеству как таковым, безотносительно к стадиальным их признакам или пространственно–временным границам. Такое понимание наиболее совпадает с определением культуры, предложенным С. Б. Крымским — как воспроизводства человеческой истории в ее потенциальности и свободном раскрытии человеческих сущностных сил3 Поэтому каждая цивилизация (по любому из приведенных выше определений) обладает своей культурой, также, как и каждое первобытное общество.
Рассмотрение всемирной истории в проекциях стадиальности и поливариантности ее движения объективно подводит к проблеме социокультурной уникальности отдельных цивилизаций, природа которых не исчерпывается ни их стадиальными характеристиками, ни отнесением к восточному или западному (с дальнейшей конкретизацией) пути развития, ни даже соотнесением с одной из рассматривавшихся М. Вебером макроконфессионально–культурных систем.
Важно учитывать и следующий момент. Цивилизационную структуру современного мира можно рассматривать в двух измерениях. Первое предполагает его анализ в ракурсе концепции «мир–системы» И. Валлерстайна, которая будет отдельно рассматриваться в соответствующих главах. Она предполагает выделение «мир–системного ядра» — группы наиболее развитых и богатых стран Запада и Дальнего Востока, «полупериферии» — стран среднеразвитых, и «периферии» — бедных и экономически отсталых аграрносырьевых государств с низкими, а то и отрицательными показателями темпов развития. В стадиальном отношении первые, в целом относящиеся к «золотому миллиарду», вышли или на наших глазах выходят на уровень информационного, точнее, по М. Кастельсу, информационального общества, в то время как вторые остаются на стадии индустриального общества (характерного для первых в XIX и большей части XX вв.), а третьи частично находятся на примитивной индустриальной стадии, однако демонстрируют широкое, во многих случаях преобладающее присутствие доиндустриальных систем производства до анклавного наличия раннепервобытного охотничье–собирательского уклада включительно.
Таким образом, в современном мире картина стадиального развития человечества представлена как бы в синхронном территориально–пространственном выражении с наиболее широким за всю человеческую историю разбросом от глобально–информационального до анклавно–локального охотничье–собирательского типов. Понятно, что системообразующую роль играет первый, но, несмотря на это, прочные позиции занимают и многие другие, в частности индустриальный и аграрно–общинный.
Второе измерение цивилизационной структуры современного мира определяется конфигурацией, взаимодействием, темпами развития и перспективами отдельных цивилизаций и цивилизационных миров. Данному вопросу в предлагаемой работе уделено основное внимание. Его важность и в целом растущая актуальность цивилизационной проблематики определяются следующими тремя моментами: концептуальным, политическим и экономическим.
Концептуальный состоит, прежде всего, в том, что после отказа от марксизма как официальной теоретико–методологической основы общественно–гуманитарных Наук. последние на постсоветском пространстве остались без сколько–нибудь определенной идейной платформы. На смену идеологическому подходу, безусловно устаревшему и в современных условиях малопродуктивному, стихийно начали приходить западные представления, воспринимаемые, преимущественно фрагментарно и бессистемно. Среди них оказался и цивилизационный подход, требующий углубленной разработки в единстве со стадиальным пониманием истории и ее видением в аспекте поливариантности возможных путей развития4.
Политический фактор актуализации теории цивилизаций связан с тем, что, в известной степени, в соответствии с мрачными прогнозами С. Хантингтона5, сегодня противостояние в мире все более выразительно приобретает черты так называемого «столкновения цивилизаций», тогда как «противостояние социальных систем» кануло в прошлое с распадом СССР и модернизацией Китая, а национальные конфликты становятся все более подчиненными межцивилизационной напряженности. Это мы наблюдаем на Балканах и на Кавказе, в Кашмире и Синцзянь–Уйгурии или на Филиппинах и в Таиланде, а теперь, по мере разрастания национально–освободительной борьбы, и в Ираке.
Экономический аспект актуализации исследований в сфере цивилизационной теории определяется тем, что в современном мире успеха достигают страны, нашедшие оптимальные формы соединения своей традиционной социокультурной системы с новейшими продуктивными достижениями в научно–технологической сфере. Примером являются страны Дальнего Востока (Япония, потом Южная Корея, теперь Китай), но не только они. В то же время те, кто некритически воспринимал рекомендации западных финансовых учреждений, прежде всего МВФ, не адаптируя их к собственным условиям, ценностям, ментальности и традициям, потерпели крах на пути модернизации. Неудачниками оказываются, в первую очередь, те (в частности и Украина 90‑х гг. XX в.), кто не ставил себе цель трансформировать западный опыт, адаптировать его к собственным цивилизационным основаниям. В случаях механического перенесения западных принципов экономики на чужеродную почву при непонимании собственной специфики и игнорировании местных традиций результатом рыночных реформ всюду была деградация производства, социальной сферы и качества жизни6.
В условиях глобализации мир не столько унифицируется в соответствии с поверхностно воспринятыми американскими стандартами, сколько приобретает вид полицивилизационной структурно–функциональной системы, в которой отдельные цивилизационные составляющие ведут себя по–разному и собственными традиционными идейно–ценностно–мотивационными основаниями во все большей степени определяют составляющих их народов и государств. Это непосредственно касается и Украины. Поэтому осознание нашей цивилизационной идентичности и места в системе современной глобальной макроцивилизационной системы имеет не только теоретическое, но и, в первую очередь, практическое значение.
Сегодня совершенно ясно, что глобализация, имеющая глубокие исторические корни, однако резко активизировавшаяся и принесшая очевидные плоды только в последней трети XX в.7, имеет две стороны. Во–первых, объективную, определяемую всем ходом мировой истории со времен неолитической революции (перехода от присваивающего, охотничье–собирательского к производящему, земледельческо–скотоводческому хозяйству) в течение последних десяти тысячелетий. А во–вторых, субъективную, реализующуюся преимущественно в последние десятилетия благодаря все большим усилиям стран, лидирующих на международной арене, прежде всего США, контролируемых ими международных финансовых институций и транснациональных корпораций (ТНК), в деле регуляции и определения направления глобализационных процессов с выгодой для себя. Осуществляется это, прежде всего, благодаря их информационному, экономическому и военно–политическому преобладанию на планете, в значительной степени за счет интересов остальных государств мировой «полупериферии» и «периферии».
Давление со стороны мировых гегемонов и транснациональных корпораций вызывает в мире все более ощутимую ответную реакцию, и не только в фиксируемых телекамерой протестных акциях антиглобалистов, защитников окружающей среды или фундаменталистски настроенных террористов, но и в виде медленных, но не менее значимых процессов объединения усилий ряда соседних государств, чаще всего (но не обязательно) с общей цивилизационной природой для противодействия негативному влиянию, вызовам и рискам глобализации. Этот процесс последовательно и (по крайней мере до своего последнего расширения в 2004 г.) с успехом осуществляли в последние десятилетия европейские страны, образовавшие в конечном счете конфедерацию — Европейский Союз.
Подобные, но, в силу разных объективных и субъективных причин, куда менее удачные попытки цивилизационно–региональной консолидации с элементами интеграции наблюдались и наблюдаются в Латинской Америке (МЕРКОСУР), в Мусульманском мире (Исламская конференция, Лига арабских государств), на постсоветском пространстве (СНГ, формирование ЕЭП) и в Африке (Организация африканского единства). Чрезвычайно интересным представляется интеграционный процесс в Восточноазиатско–Тихоокеанском регионе, где совместную политику пытаются, и часто не без успеха, проводить государства различной цивилизационно–конфессиональной идентичности (конфуцианско–буддийской, индуистско–буддийской, мусульманской, христианской).
Однако не следует закрывать глаза на тот факт, что в процессы регионально–цивилизационной интеграции вовлекаются государства, имеющие обычно далеко не целиком совпадающие, а то и разные по тем или иным вопросам позиции. Яркий тому пример — отношение к США и их гегемонистской политике в арабском мире и среди стран Юго–Восточной Азии Более того, внутри даже отдельных государств интересы властвующих сообществ и национальные интересы сплошь и рядом не совпадают, да и в самих властвующих сообществах представлены разные конфликтующие группировки с их собственными интересами. Эти интересы могут соответствовать направляемым США, другими членами «Большой семерки» и ТНК глобализационным процессам (например, компрадорская буржуазия, другие, связанные с ТНК и международными финансовыми организациями группы) или противоречить им (значительная часть национальных товаропроизводителей и пр.).
Интересы этих государств, властвующих сообществ и их группировок в плане глобализации и регионализации действуют весьма противоречиво: одни заинтересованы в усилении глобалистических, другие — регионалистских, а то и локальных местных тенденций. Все это необходимо учитывать при рассмотрении конфигурации и трансформаций цивилизационной структуры современного мира.
Важнейшая черта XX–XXI столетия — цивилизационный ренессанс. Причем феномен этот вначале казался неожиданным. Еще в первой трети XX в. крупнейший исследователь цивилизаций Арнольд Тойнби писал, что из семи сохранившихся цивилизаций шесть сходят с арены; «живой» и восходящей являлась, согласно мнению ученого, лишь западная, т. е. евроатлантическая цивилизация. И поэтому вестернизация, т. е. западная культурная экспансия, а также распространение политических ценностей западного мира (демократии, прав и свобод человека, верховенства права и других), является, дескать, процессом, само собой разумеющимся.
Действительно, ценности Запада, а также освоение его достижений выглядели не только победоносными, но и безальтернативными. Технологическая динамика, высокоэффективная экономика, социальная защита человека, благополучие, свобода и бытовой комфорт, — все это, казалось бы, должно восприниматься «на ура». И поэтому воцарение западного образа жизни на всей планете считалось лишь делом времени.
Уверенность в универсальности всего, идущего от мирового западного авангарда, внушало и мессианство Запада, а также его роль как локомотива прогресса на всей планете. Ведь где–то до 70‑х годов происходило реальное подтягивание стран третьего (развивающегося) мира к высокоразвитому миру Запада. Причем эффект «догоняющего» развития проявлялся не только в экономике, но и в ценностной ориентации, в стиле жизни многих незападных стран. Так, по пути вестернизации, начиная с 20‑х годов, уверенно шла Турция, становясь светским, динамично развивающимся государством. То же самое происходило в ряде стран Восточной Азии. Так, образцовыми по западным меркам становились Сингапур, Гонконг. В послевоенные годы прозападным виделся путь вырывавшейся в мировые лидеры Японии. Ускоренно вестернизировался Иран и т. д.
Однако все эти процессы (что вначале казалось чем–то нелогичным) постепенно стали не только оттесняться, но и преодолеваться мощнейшими, подчас сотрясающими планету цивилизационно–ренессансными сдвигами. Западные ценности стали все больше отторгаться не только в архаичных странах, к примеру, в арабских странах Ближнего Востока, но и в тех государствах (Иран, и даже Турция), которые, казалось бы, прошли большой путь успешного освоения западной модели экономики и западных ценностей.
Конечно, определенную роль в отторжении западных ценностей сыграло осознание самим Западом невозможности (и опасности для экологии и ресурсной базы планеты) всеобщего распространения высоких стандартов жизни (так называемого синдрома «Золотого миллиарда»), В том же направлении, то есть в направлении сдерживания прогресса незападных стран, влияли (особенно начиная с 70‑х годов) процессы глобализации. Так, использование Западом на волне глобализации экспансионистского потенциала финансово–информационных технологий предопределило не только переток финансов в страны авангарда, но и убыстряющийся разрыв между уровнями жизни первого и третьего миров. Причем разрастание пропасти между этими мирами усугублялось активным использованием откровенно прозападной монетаристской концепции, заменившей собой кейнсианство, которое ранее давало шанс на успех всем странам.
Нет сомнений, что конкурентное поражение незападных стран (исключение составляют страны конфуцианства) вносило свою лепту в процессы отторжения западных ценностей, а также содействовало столкновениям цивилизаций. В конце XX столетия появились даже так называемые «конченые страны». И этот общий и, тем более, локальный неблагоприятный фон стал питательной средой не только масштабного антиглобализма, но и антизападного экстремизма, включавшего терроризм.
И все же не эти, а совсем другие обстоятельства вызвали к жизни цивилизационный ренессанс. Главным было то, что, во–первых, постколониальное оживление всех сторон жизнедеятельности ранее порабощенных народов дало импульс к восстановлению достоинства и гордости за свой народ, побудило ценить «все свое», в том числе историю; и главное, — дало простор никогда не отмиравшему (ранее лишь угнетенному) общему мировосприятию, существенно отличному от западного.
Оказалось, что известные слова Р. Киплинга:
О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с места они не сойдут,
Пока не предстанет Небо с Землей на Страшный Господень суд
— не есть простое оригинальничанье. В этих строках отражена не просто специфика уходящей в глубину веков культуры, но и нечто более прочное — различия этнопсихологические, которые во многом непреодолимы.
Кстати, к выводу о наличии неустранимых различий между представителями разных цивилизаций пришли и великие психологи XX века, например Карл Юнг. Он, в частности, обосновал существенные различия в мировосприятии западного человека как экстраверта и восточного человека как интроверта. А это различие «перекидывает» мостик к пониманию особенностей традиций, обычаев, поведенческих стереотипов и даже религий.
Наличие таких различий должно служить для западного человека предостережением против попыток искусственного (как ранее со стороны СССР) навязывания своих ценностей. Недопустимо, например, подталкивать отсталые народы (как в странах Африки южнее Сахары) к ускоренному «внедрению демократии», поскольку это оборачивается межэтнической резней, деградацией и тотальной криминогенностью8.
Все это, вопреки мнению С. Хантингтона (книга «Столкновение цивилизаций), вовсе не означает неизбежность в перспективе межцивилизационного противостояния, к примеру, Запада и стран ислама. На данном этапе западные ценности радикально отвергаются обычно в условиях бедности и связанной с ней социальной деградации. Характер межцивилизационных отношений зависит от того, как будет меняться общая ситуация на планете. Ведь ныне мир ислама в целом потерпел всемирно–историческое поражение, оказавшись глобально неконкурентоспособным. А поскольку ислам, по определению Макса Вебера, — это религия воинов, то реакция возмездия (причем солидарного, захватывающего и относительно успешные (как Саудовская Аравия) страны) была вполне предсказуемой.
В то же время многие из наиболее благополучных и социально «продвинутых» стран незападных цивилизаций демонстрируют лояльность к Западу и его ценностям. Пример тому, прежде всего, Арабские Эмираты. Поэтому вполне можно допустить, что будущее мировых цивилизаций — это не столько противостояние, сколько взаимное обогащение и межцивилизационный синтез. Однако эта тенденция отчетливо проявится лишь при успешном преодолении катастрофического разрыва между уровнями развития слаборазвитых и высокоразвитых стран. А этому при нынешней глобальной неопределенности и рисках может способствовать (среди прочих факторов) ускоренно распространяющаяся по всей планете регионализация.
Вместе с тем само возрождение в большинстве незападных цивилизаций весьма иррациональных (с точки зрения Запада) обычаев и традиций вовсе не есть какая–то зряшная самоидентификация. Ведь даже в возрождении некоей архаики (как, например, японского патриархального патернализма) имеется (причем именно на начальном этапе развития) рациональное зерно. В условиях затяжной бедности и деградации (на которую пока обречены многие десятки незападных стран, особенно Азии и Африки) рассчитывать на приверженность демократии и правам человека не приходится. Целям достижения устойчивости и выживания здесь могут содействовать жесткие режимы власти. А от них один шаг к неприемлемым для мирового сообщества кровавым диктаторским режимам. Такое перерождение столь же логично, как криминальное и хаотическое перерождение тех бедных и социально деградирующих стран, которые попытались искусственно насадить демократию.
Конечно, можно презрительно фыркать на то обстоятельство, что, к примеру, все постсоветские среднеазиатские республики (как и большинство стран ислама) как по команде после распада СССР возродили диктаторские режимы (куда менее демократичные, чем бывшие советские), но считать эти процессы отклоняющимися от логики истории нельзя. И не исключено, что выбор этих стран в пользу демократии вызвал бы кровавый хаос, а также криминально–олигархическое и нравственное перерождение почище нашего. Так что американцам, которые фанатично меняют «плохие» диктаторские режимы на «хорошие» демократические, надо опасаться, что многие из них станут после этого еще хуже. И вообще носителям мессианских идей (как в прошлом — СССР, а ныне — США) сначала надо составить представление о человеческой природе применительно к разным мирам.
Из сказанного вовсе не следует, что в основе успеха на старте перемен лежит лишь жизненный уровень и развитие производства. Россия и Украина имели в этом отношении куда лучшие стартовые предпосылки, чем Китай, Тайвань или Южная Корея. Но успешнее, причем уже на старте рыночных реформ, оказались не мы, а они. Так что здесь бывает по–разному. И истоки успехов или неудач в конечном счете определяются не технологиями и не финансами (ибо и то, и другое в конечном счете вторично), а системой ценностей, состоянием духа, дающего (или не дающего) импульс созидательной энергии, а также зависящим от всего этого характером взаимоотношений стран и цивилизационных миров с другими мирами (и соответственно странами).
Решающее значение в сугубо экономическом успехе имеет, конечно же, сама по себе нацеленность на обогащение. И в этом отношении страны, представляющие разные цивилизации, ведут себя по–разному.
Так, бешеная энергия в стремлении обогатиться, заложенная в соцэкогенетике и демонстрируемая США, а также другими странами Запада, имеет источником рыночную мотивацию высшего предела, — когда погоня за деньгами является не только способом обустроить жизнь, но и постепенно становится смыслом жизни. Не случайно в США — наиболее успешной западной стране — критерием оценки человека является сленг: «он стоит столько–то». Причем подход этот является (по меньшей мере в США) буквально всепроникающим, определяющим не только неутолимую жажду обогащения, но и ажиотажное, постоянно подстегивающее погоню за доходом потребительство. В Соединенных Штатах (в первую очередь) сполна реализован тот «эффект», против которого активно выступает Дж. Сорос своим предупреждением о том, что рыночной должна быть экономика, но никак не общество. Гипертрофированным и опасным (особенно в условиях глобализации) является господствующее в США представление, что алчность в отношении наживы является лишь добром, и ни в коем случае не злом. Именно сейчас, из–за тесноты связей в современном мире, а также прямых и обратных взаимодействий в нем становится очевидно, что неудержимая алчность оборачивается возмездием, становясь не только разрушительной, но и все больше саморазрушительной силой.
Ни в одном из других цивилизационных миров стремление обогатиться до столь высокого предела (смысл жизни!) не доходит. Поэтому–то Запад и в мотивах, и в энергии обогащения не знает себе равных. А соответственно и конкуренция с Западом со стороны незападных цивилизаций на поприще такого рода мотиваций бесперспективна. Тем более, что и в своем ажиотажном обогащении Запад сохраняет все же достаточно высокую нравственную устойчивость; он не подвержен тому стремительному нравственно–духовному разрушению, которое произошло (почти как у чукчей по причине пьянства) при первом же соприкосновении с соблазнами свободного рынка в России и у нас. От растлевания в ловушке рыночно–потребительских соблазнов человека Запада предохраняет религиозная, а также устоявшаяся рыночноэтическая традиция. Протестантизм, к примеру (как распространенная религиозная традиция в успешных странах Запада), хотя и почитает обогащение как явление богоугодное, однако порицает чрезмерность роскоши, нескромность в быту. Не менее глубинны и традиции ведения честного бизнеса. Сама жизнь веками убеждала коммерсантов в «нерентабельности» подлости и обмана; ведь так потом себе дороже. Поэтому даже крупные сделки в странах Запада заключаются обычно на доверии.
Наличие подобных правил и традиций, сдерживающих нравственно–духовное разложение, укрепляет позиции Запада (сравнительно с другими цивилизациями) на поприще конкуренции по критериям силы мотиваций рыночно–коммерческого обогащения.
В условиях решающего мотивационного превосходства Запада успех или неудачи других цивилизационных миров зависят не только от их рыночных сил. Многое определяется характером отношений с Западом (одно дело «своя» Польша, другое дело «не своя» Украина), а также той реформаторской моделью, которая, будучи обычно связанной с цивилизационной спецификой, может то ли компенсировать «недобор» мотивации сравнительно с западными странами, то ли, наоборот, отбросить страну по критериям конкурентоспособности назад.
Конечно, даже в рамках одной цивилизации страны в этом отношении ведут себя по–разному, но преобладает все же нечто общее. Отвлекаясь пока от конкретики, отметим, что для одних (наиболее успешных) незападных стран (соответственно — цивилизаций) характерно стремление «переиграть» Запад. Это стремление реализуется обычно с помощью опоры на государственные механизмы, сочетаемые с рыночными силами, а также за счет использования нетрадиционных реформаторских приемов, сочетающих комбинирование рецептов «чужих» моделей с собственными находками, производными обычно именно от цивилизационной специфики. Для других цивилизаций, — рыночно отсталых, но сильных духом, характерно противостояние Западу, нарастающее по мере их оттеснения «на обочину». Третий, тоже неудачный вариант рыночно–цивилизационного порыва, характеризуется (как в Украине) позицией «не изобретать свой велосипед», а слепо следовать малопригодным реформаторским советам Запада. Или же стремлением перенимать у высокоразвитых стран негодные для стартовых условий приемы, что ведет к отставанию от стран мирового авангарда из–за попадания в ловушку «чужой идентичности».
Пример стран, успешно конкурирующих с Западом по системе «вызов — отклик» (а это, в основном, страны конфуцианского пояса), показал, что успех на рыночном поприще может быть достигнут не только на основе превосходства силы мотиваций, но и по другим (т. е. отчасти выходящим за рамки мотивов обогащения) механизмам и свойствам, а значит, и критериям9. Причем эти критерии, а соответственно и подходы тоже (как и на Западе) корнями уходят в сферу цивилизационных ценностей и поведенческих стереотипов. Т. е. речь идет об опоре на такие ценности, которые позволяют (при условии «раскупорки» дремлющей в народе созидательной энергии и силы духа) подойти к успеху не только с мотивационной, но и «с другой стороны»; и быть если не победителем, то, по крайней мере, равным.
Вспомним, как Япония в период демонстрации экономического чуда в кратчайшие (по историческим меркам) сроки выдвинулась на второе место в мире после США. А опиралась эта страна первое время не на высокие технологии, и не на мощные финансы (этого просто поначалу не было), а на изобретенные в своей же стране способы соединения силы государства с мотивациями рынка, а также на рационально продуманную закрытость, на мобилизационные возможности народа и аскетизм, и даже на архаичные традиции семейственности и патроната, поставленные на службу успеху. Тогда же в Японии, куда успешнее, чем в СССР, использовалась существенно модернизированная советская плановая система.
Конечно, со временем все эти подпорки устарели, страна встала перед задачами выхода из институционального кризиса, но дело было сделано, и страну уже не загонишь в состояние отсталости, как загнали нас.
Или возьмем потрясающие (и пугающие Запад) экономические успехи Китая, взлетевшего вверх из состояния полного развала и хронической отсталости. Причина, среди прочего, — ренессанс, после прихода к власти Дэн–Сяопина, классических конфуцианских ценностей, проверенных тысячелетиями.
Как оказалось, соединение в конфуцианстве недоверия и осмотрительности по отношению ко всему чужому, с одной стороны, и традиционной же тяги к освоению чужих знаний и всего «полезного чужого» с другой, обеспечили контакт с внешним миром через своеобразную цивилизационную решетку, обогащавшую и защищавшую страну одновременно.
Получилось так, что именно эти подходы позволили не только отвергнуть реформаторскую модель МВФ как гибельную, но и изобрести «свой реформаторский велосипед» как исключительно эффективный10. И если, скажем, для нас в Украине все годы независимости было важно, чтобы кошка была не серой или розовой, а как бы европейской, то в Китае думали о том, чтобы кошка ловила мышей. В этом и состоит то принципиальное различие между нашей и китайской моделями реформ, из–за которого Китай поднялся, имея нулевые предпосылки, а мы рухнули, невзирая на черноземы, высокие технологии, интеллект и квазиевропейскость.
Показательно и то, что Китай по–своему перехватывал и оптимизировал, благодаря конфуцианству, сами западные ценности. Иллюстрацией может служить китайский рационализм, или же освоение западной культуры времени. Так, если традиционно считалось, что Восток живет в циклическом восприятии времени (жизнь от урожая до урожая; или как у нас — от бюджета до бюджета), то Китай, как и Япония, блестяще и с большим мастерством овладели культурой сценарного восприятия времени, когда каждый нынешний этап — это ступенька в движении к высотам, намеченным долгосрочной стратегией.
Еще рельефнее Китай демонстрирует превосходство «своего» рационализма перед рационализмом Запада. Если западный (особенно американский) рационализм давно выродился в холодный и расчетливый утилитаризм11, то китайский рационализм отдает теплом, а не холодом, заменяет бездушный расчет игрой в поддавки с привлечением противника на свою сторону, с умением найти и использовать его слабинку, но при этом с недопущением «потери» им лица.
Своеобразный рационализм духа выявляется и в стремлении Китая к собиранию земель и цельности. Там на ментальном и этногенетическом уровне осознается, что распад страны на части — это неизбежное ее ослабление. Причем неверно было бы считать, что (в отличии, скажем, от Украины и России) там живут «одинаковые китайцы». Так же, как в Германии баварцы и пруссаки различаются в большей степени, чем украинцы и русские, так и в Китае житель Севера существенно отличен от южанина, от жителей Западного Китая и т. д. Более того, в аэропорту в Шанхае с удивлением узнаешь, что жители разных частей Китая даже не понимают языка друг друга, и поэтому объявление о вылете или прилете самолета делается на четырех (!) разных китайских языках.
Сказанное в пользу Китая не означает, что склонные к разводу близкие народы должны искусственно удерживаться вместе. Любой «рациональный» аргумент выглядит в этом случае кощунственно, и «развод» в такой ситуации является благом.
Существенную роль в реформаторских успехах Китая сыграла преемственность, также коренящаяся в конфуцианских ценностях. Согласно учению Конфуция, разрыв преемственности — это катастрофа для страны. И надо сказать, что в использовании этого принципа при переходе к рыночным отношениям Китай оказался виртуозом. Ведь невозможно было даже предположить, что успех в реформах может быть достигнут при соединении «ежа с ужом», т. е. компартии с рынком.
И тут снова напрашивается сравнение: у нас ведь оснований для преемственности было куда больше, причем не по каким–то хуторянским, а по куда более высоким критериям. Вспомним, что прошлая наша страна имела загубленную ныне первоклассную науку; что Украина была чемпионом высоких технологий в рамках СССР, который сам был вторым или же третьим в мире по этим показателям; что имелись свои наукограды, соперничающие с «силиконовыми долинами» Соединенных Штатов; что мировое признание получила методология программно–целевого планирования (не путать с народнохозяйственными планами), а также крупные народнохозяйственные комплексы. А чего стоила способность страны конструировать и реализовывать крупные проекты, благодаря которым страна опередила даже США в ракетостроении и в ряде других направлений?
Не меньшую пользу, чем преемственность, принес Китаю конфуцианский принцип постепенности. Так, в Китае решительно отвергли навязываемую и этой стране шоковую терапию. Ту самую терапию по рецептам МВФ, которая в считанные недели обрушила то лучшее (в том числе высокотехнологичное, наукоемкое), что было в нашей стране. Величайшее искусство отстаивания постепенности демонстрировал Китай и при пятнадцатилетней адаптации экономики (а не только при переговорах, чем ограничились мы) к требованиям ВТО и т. д. А чего стоит с позиций постепенности схема, положенная в основу взаимной гармонизации отношений Китая и Гонконга? Перед этим искусством меркнет в общем–то благополучный (причем радостно воспринятый сторонами) опыт воссоединения двух Германий. Риск «неприживаемости» Гонконга к материковому Китаю был велик, но ситуация была сглажена выстраиванием механизмов постепенной взаимной адаптации через проект: «Одна страна — две системы».
Опыт Китая, касающийся постепенности, и ныне (когда шоковая терапия позади) для Украины крайне важен. Ведь мы продолжаем, словно зомбированные, выполнять сомнительные советы экспертов Запада насчет того, что наши реформы неудачны из–за медлительности. Мы и сейчас, не зная броду, бросаемся в очередные реформаторские авантюры, лишь бы выглядеть решительными и «прозападными реформаторами». Примеры — и стремление неподготовленными вступать в ВТО, и бездарная, в одно мгновение проведенная земельная реформа, и многое другое.
На деле — и об этом свидетельствуют реформы в Китае, — когда медлительность рациональна, она дает парадоксальный эффект: не быстрота, а постепенность становится источником не просто динамизма, но и стремительно нарастающей результативности. Ведь тот, кто бывает в Китае, знает: через каждые два года перед нами новый Китай, и о том же говорят макроэкономические показатели и темпы повышения жизненного уровня по сути всего населения страны.
Так в чем же заключен феномен, обозначенный как быстрота, достигаемая за счет постепенности?
Во–первых, постепенность перемен — отнюдь не синоним медлительности. Постепенность означает лишь отказ от ажиотажного, почти истеричного нетерпения, проявляемого, к примеру, нами в желании любой ценой, не считаясь с потерями, вступать в ВТО или вытребовать без оснований на то от ЕС права на скорейшее вступление в это сообщество.
Во–вторых, постепенность означает недопустимость радикальных перемен на тех участках, где ситуация для перемен не созрела. К примеру, Китай не спешил с приватизацией в промышленности, пока там не была создана конкурентная и соответствующая институциональная среда, а сами предприятия еще не отвечали критериям рыночной дееспособности.
В отличие от нас, в Китае понимали, что даже наличие инвестиций не делает приватизацию слабых предприятий эффективной, что инвестирование в неподготовленное предприятие ведет к их (инвестиций) обесцениванию, что оправданная очередность мер, например, когда вначале идет создание конкурентной среды и всей необходимой рыночной инфраструктуры, а затем — приватизация, есть нечто обязательное.
В отличие от нас, иждивенчески стремящихся «не изобретать свой велосипед» (что даже является предметом нашей, плебейской по сути, гордости), Китай уникален своей изобретательской позицией, а именно: подходом к решению проблем экономических трансформаций через поиск своего, третьего пути.
В связи с этим неожиданным для Украины должен быть вывод, согласно которому Китай извлекает пользу из подходов, близких к тем, которыми нас в вузах и на политучебе еще недавно почти принудительно перекармливали. Так, может показаться, что именно нам пристало извлекать пользу, скажем, из диалектики. Но мы все это выбросили на свалку, как нечто, оставшееся от тотально отвергаемого советского прошлого. А Китай нечто похожее, но идущее от многотысячелетней китайской мудрости, успешно использует. Действительно, нам и в страшном сне не могло присниться, что из гегелевской эквилибристики можно выжать что–то для практики. Китай же практически осваивает эффект третьего пути, буквально играя в похожие на диалектику игры. Мы знаем из философии, что единое раздваивается на «+» и «-», на «жарко» и «холодно», раздваивается, скажем, на покой и стремительное движение; на равнодушие и страсть. Так вот китайцы, чтобы достичь успеха на практике, не принимают ни того, ни другого, а принимают середину. Они стремятся выискивать путь между двумя крайностями, срединный путь. На практике нащупывание третьего пути воплощается в конкретику, основанную на той или иной вполне рациональной методике. И в этом отношении упоминавшийся проект «Одна страна, две системы» далеко не единственный. Так, высокое искусство проявлено было в конструировании и использовании в интересах развития страны свободных экономических зон, что для нас оказалось непосильным.
Конечно, Китай не отвечает западным стандартам демократичности и прав человека. Однако в условиях посттоталитарных, отягощенных бедностью, иное было бы несовместимо со стремительным подъемом. Сомнений нет и в том, что по мере перехода в другое, более благополучное состояние тенденции демократизации неизбежны, и к этому Китай уже готовится, и даже делает первые шаги.
Когда же Дэн–Сяопину предложили сразу начать с демократических реформ, он сказал: «Нет! Реформы потом! Давайте сначала наведем элементарный порядок в экономике»12. В стране было осуществлено так называемое регулирование 1979–1982 гг., ставшее залогом будущих успехов. В последние годы, в преддверии новых экономических перемен, страна, как считают в Китае, экономически созрела для перевода социально–политического режима в русло демократизации. Как представляется, эти процессы могут затормозиться, с одной стороны, из–за опасности возврата волн мирового кризиса, с другой стороны — из–за старта экспансионистской политики США.
Если же говорить о странах экономического чуда в Юго–Восточной Азии, то в них, во всех без исключения, успешным рыночным реформам на первом этапе (часто затянутом) сопутствовал в полном смысле слова диктаторский режим. К ним однозначно применимо выражение «Сначала экономика, затем демократия»13. В этой связи корейский политолог Ли Ин–Сонг, анализируя особенности модели реформирования экономики Восточной Азии, отмечал следующую общую для восьми «тигров» черту: «развитие происходило при режиме диктатуры, причем диктатура сочеталась с либеральными ценностями»14.
Лишь на волне беспрецедентного экономического успеха здесь начался переход к системе демократии. Переход зачастую драматический, иногда трагический для обеспечивших успех диктаторов (вспомним судьбы посаженных в тюрьму южнокорейских диктаторов периода ранних реформ). Но в стане реформаторов этих стран такие издержки считают неизбежными. По их мнению, страны Восточной Азии, чтобы добиться устойчивого успеха, вынуждены были, особенно в первые годы, следовать по тому коридору, который обозначен культурно–историческими доминантами, заключенными, прежде всего, в конфуцианстве, в котором заложен мощный и неувядающий потенциал азиатского рационализма.
Кстати, если по аналогии затронуть проблему судеб постсоветских экономических реформ (в отличие от стран Центральной Европы — Венгрии, Чехии, Польши и других, где рыночный сектор и соответствующие традиции имелись), то здесь сразу прогнозировалась следующая ситуация: «Кто политические реформы предпосылает экономическим, как это было в СССР, тот сам себя загоняет в нестабильность»15. Это мнение политика из Китая, который, разумеется, нам не указ. Но странным оказывается то, что и подталкивающие нас к одновременным реформам (демократическим и рыночным) лидеры Запада были того же мнения о их результативности. Так, Г. Кисинджер и З. Бжезинский еще не в худшие для СССР времена считали, что здесь для успешных экономических преобразований требуется скорее авторитарное, нежели демократическое посткоммунистическое правительство16. Им вторил В. Леонтьев: «…Проще было бы сначала осуществить перестройку экономики, а потом объявить гласность»17.
Но может быть, эти деятели Запада потом, под влиянием новых обстоятельств, передумали? Ничего подобного, они и сейчас того же мнения. Так, в книге «Мировой порядок на пороге XXI века» З. Бжезинский пишет о нереальности требования одновременного создания на постсоветском пространстве демократии и свободного рынка18. В постсоветское же время Нобелевский лауреат Л. Клейн писал, что одним из условий успеха в экономике является «проведение экономических реформ ранее реформ политических»19.
«Несрабатывание» рыночно–демократического симбиоза в условиях посттоталитаризма объясняется не злыми силами, а самой природой переходных процессов. Ведь рыночная экономика только нашими реформаторами изображалась как нечто, возникающее сразу и само собой. На деле сам переход от экономики административного диктата к рынку весьма длителен, и до верхов наполнен сложнейшими (прежде всего — институциональными) преобразованиями.
Ведь правовые законы (как продукт демократического принципа верховенства права) не могут «справляться» с ситуацией, когда все быстро меняется. Нестабильность (а она тут неизбежна) в переходной ситуации дискредитирует власть закона. И именно в той мере, в какой опасность дискредитации правового начала реальна, регулятивные функции в переходных экономиках возлагаются на авторитарную по своей природе власть. Законы же, как нечто стабильное, заполняют своей властью переходное рыночное пространство лишь в меру его стабилизации на том или ином, более высоком этапе становления рынка. Поэтому лишь относительная завершенность процессов рыночного становления оборачивается для посттоталитарных стран демократизацией и триумфом либерализма и права. Да и то за пределами того, что отвоевывает современное государство. Так что либерализацией и верховенством права в посттоталитарных обществах надо завершать (а не начинать!) преобразования.
Несомненный интерес, наряду с опытом Китая, вызывает, но уже с противоположных позиций, опыт реагирования на глобальные вызовы стран ислама.
Мир ислама, как известно, это мир древних рыночных традиций. Поэтому, казалось бы, на вызовы Запада, в том числе и западного глобализма, эти страны должны бы дать достойный отклик. Тем более, что цивилизационный ренессанс в странах ислама отличается повышенным буйством сил и активнейшим воссозданием традиций. Однако, как известно, целые многострановые массивы, приверженные ценностям ислама, потерпели при соприкосновении или же столкновении с Западом на экономическом поприще всемирно–историческое поражение20.
Истоки этого, казалось бы, парадокса заключены в специфике ислама как религиозного учения, а именно — в том, что религия для мусульман — это не только верование, но и образ жизни; и не только своеволие, но и дисциплина. Более того, о странах ислама нельзя сказать, что их отличает от Запада правовой нигилизм. Для них предписания ислама (а они — всеохватывающи) как раз и есть своеобразный аналог западной приверженности верховенству права. Так вот, этот образ жизни, а также поведенческий стереотип, опирающийся на духовно–нравственные ценности ислама, как раз и накладывает на процесс рыночной экспансии довольно жесткие ограничения. Получается, что именно в мире ислама сполна реализуется упомянутая ранее позиция Дж. Сороса, согласно которой рыночной должна быть экономика, но не общество.
И дело даже не в запретах, накладываемых, к примеру, на ростовщичество, и не в традициях помощи богатых бедным, а в духовных (а не коммерческих) жизненных приоритетах, проявляющихся, среди прочего, в критериях оценки личности, согласно которым духовно–религиозная сторона жизни важнее коммерческого успеха. Богатство, конечно, ценится, но смысл существования (в отличие от Запада) к нему не сводится. И просветленный странник (для нас — бомж), и образованный человек, и моджахед, готовый отдать жизнь за веру, здесь в большем почете, чем богач, лишенный духовных ориентиров.
Особенность стран ислама состоит и в том, что в случаях плотного соприкосновения с вестернизацией и, тем более, с глобальной экспансией, происходит ускоренная эрозия мусульманских ценностей, что вызывает ответную реакцию в виде самоизоляции и отторжения всего прозападного. Способность, как в Китае, избирательно адаптировать и поглощать все ценное, идущее от Запада, здесь крайне ослаблена, а недоверие к чужому гипертрофировано. Мы знаем, что крайней формой протеста против западной (и всякой иной) экспансии в странах ислама является терроризм, который напрасно изображается сторонниками Запада только лишь как преступление, идущее от отщепенцев. Это движение находит отклик и получает массовую поддержку в странах ислама в народной гуще.
Западу (в первую очередь) важно осознать, что мусульманскому Востоку нельзя, не нарываясь на катастрофические (как в Афганистане) последствия, навязывать те формы жизни, которые основаны на западных ценностях. Реакцией на подобное мессианство, т. е. на подгонку всех под американские лекала, может быть лишь крайнее ужесточение сопротивления, и приход на место умеренных режимов фанатиков–фундаменталистов. Ибо режимы в ответ на глобальные риски ужесточаются и замыкаются.
Приверженность мусульман принципам справедливости и солидарности, заботе о ближних и дальних сородичах, соблюдению строгих (собственных) норм нравственности и пр. способствует тому выживанию, которое максимально адаптировано к бедности. В том числе к той самой бедности, которая сама во многом — производное от правил и обычаев ислама. В отличие от западного человека, предпочитающего свободу и пусть рискованный, но собственный успех, мусульманин предпочтет устойчивость, строгий порядок и предсказуемость судьбы. Бедняк здесь знает, что всегда будет накормлен. Человек, раздавленный житейскими обстоятельствами, будет утешен и обогрет общинным теплом. Женщина предпочтет свободе слова и «равным правам» устойчивый быт за спиной мужа даже в ситуации, когда она уже не первая. Дети, в чем легко убедиться в среде татар в Крыму, не будут даже в трудную для судеб народа годину беспризорниками ютиться в подвалах и рыть норы в мусорниках.
Что же касается ценностей демократии, идущей от Запада, то они воспринимаются с учетом не только позитивных, но и негативных последствий — последствий в виде разрушения ценностей ислама. К тому же — что неведомо самонадеянному Западу — и в мире ислама, как, впрочем, и в других мирах (если только они первозданны), существуют и на свой манер выстроенные правила и механизмы демократии. И в этом убеждаешься, когда бываешь не только как турист (или член делегации) в странах ислама.
Конечно, приверженность мусульман к весьма строгому порядку и жестким правилам жизни довольно часто служит питательной средой для диктаторства. И это одна из неприглядных сторон трансформаций правящих режимов в странах ислама. Но жестокое диктаторство, как впрочем и терроризм, существенно связаны с заведомо непосильной для мусульманских стран глобальной мирохозяйственной конкуренцией. Ведь именно эта ситуация, превращающая многие мусульманские страны в изгоев, рождает жажду реванша, что и содействует приходу к власти диктаторов21. Реванш, а с ним и диктаторство, подпитываются убежденностью мусульман в высоких достоинствах своей культуры, в справедливости своих притязаний, в превосходстве морали22, а значит — и всей системы ценностей ислама над ценностями и образом жизни Запада. А участившийся переход в мусульманство жителей стран западного мира, истерзанных гонкой за успехом, холодностью человеческих отношений и стрессами, дополнительно убеждает мир ислама в несправедливости миропорядка, возглавляемого Соединенными Штатами.
В такой ситуации само поражение стран ислама оказывается, как это ни парадоксально, победоносным. Уверенность в своей правоте наделяет сопротивление мусульман поражающей мощью, возводит терроризм в их глазах на высочайший, сакрально освященный пьедестал, а самих террористов окружает ореолом славы народных героев. И хотя терроризм лишь вершина протестного айсберга, он оказывается неистощимым, поскольку, с одной стороны, лидер Запада — Соединенные Штаты — дают для реванша все новые поводы, а с другой — терроризм получает глобальную по масштабам финансовую, энергетическую, идейную и эмоциональную подпитку от сотен миллионов мусульман, фанатично убежденных в истинности своих ценностей.
Вывод состоит в том, что не сама по себе борьба с терроризмом (хотя от этого некуда деться), а лишь меры, упорядочивающие мирохозяйство и преодолевающие глобальный экспансионизм, а с ним и катастрофическое отставание слаборазвитых стран от стран мирового авангарда могут ослабить, а затем свести на нет ударную волну, идущую от обездоленного, но несдающегося Ислама.
Существенно уступает Западу в возможностях успешного развития по рыночным и демократическим категориям и наша, Восточнославянская (Восточнославянско–Православная) цивилизация. Почему? Возможно потому, что здесь, так же как и в других незападных цивилизациях, погоня за богатством не является смыслом жизни. А если на нынешнем этапе это выглядит иначе, то это — проявление временной болезни, а значит — исключение, а не правило. Тем более, что рвемся мы к обогащению неуклюже, калеча на этом пути саму возможность достижения рыночного успеха.
На мой взгляд, один из источников наших рыночно–реформаторских неудач (за более чем 10 лет трансформаций мы не достигли даже стартового уровня) — ослабленность способности вести себя расчетливо и рационально.
О том, что мы, восточные славяне, иррациональны, говорилось давно. Высказывались на сей счет не только историко–социологические, но даже психолого–физиологические аргументы. Так, великий физиолог И. Павлов в одной из своих публичных лекций, размышляя о балансе свободы и механизмах торможения, заметил, что славяне, в отличии, к примеру, от англосаксов, обделены способностью торможения, а значит — осмотрительностью, взвешенностью, расчетливостью при принятии решений При этом сам факт свершившейся революции (напомню — это был 1918 год) он относил к безудержному буйству как следствию ослабленности психофизиологических механизмов торможения. «Тормоза», согласно И. Павлову, имеют свое воплощение в религии, законах, контроле, воспитании, обычаях, привычках. «Вы видели, господа, — напутствовал слушателей И. Павлов, — что самые передовые нации — англичане и германцы — в принципе придают такое же значение торможению, узде, как и проявлению лояльности, свободы…» И далее: «русский человек (сюда, на мой взгляд, следует отнести и многих украинцев. — Авт.) еще не дожил до той истины, что жизнь состоит из двух половин, из свободы и дисциплины, раздражения и торможения. А отказываться от одной половины (имеется в виду торможения. — Авт.) — значит обрекать себя на жизненный позор».
Если считать, что великий ученый прав, то остается сделать вывод, что наши катастрофичные для судеб страны реформы есть во многом результат перевозбуждения. К этому надо добавить, для верхушки страны — небескорыстного.
Говоря об иррациональности восточных славян, я вовсе не хочу сказать о них плохое. В сугубо человеческих отношениях холодный и расчетливый западный рационализм отталкивает. Иррациональное, в отличие от него, обычно ближе к доброте, эмоциям, а это — источник счастья. Но в деле государственного устройства, особенно в выборе пути радикальных реформ, это вредит.
Весьма показательной иллюстрацией к сказанному является опыт начальных лет нашего рыночного реформирования. Известно, что для постсоветских стран рыночно–реформаторская модель т. н. Вашингтонского консенсуса была заведомой ловушкой. Об этом тогда уже свидетельствовал латиноамериканский опыт; о том же предупреждали не только российские и украинские ученые, но и западные корифеи, в т. ч. нобелевские лауреаты. Но мы, несмотря на факты и предупреждения, в ловушку эту бросились безоглядно, и стали жертвой своей неспособности осуществить рациональный выбор. Напомню, что высокие инстанции навязанную извне шоково–взрывную реформаторскую рецептуру с позиций рисков не оценивали, да и страна, поддавшись эйфории и бешено нагнетаемому психозу в одно мгновение соблазнилась; достаточно было, что это модно и что за этим стоит Запад.
Возникает, однако, естественный вопрос: уж если мы, восточные славяне, ведем себя столь нерасчетливо и иррационально, то откуда у нас периодически бывают столь поражающие мир успехи?
Основа этого — свойство славянского характера, способного в отдельные периоды, как правило, после очередной катастрофы, мощнейшим образом (из–за непереносимости обиды и позора) мобилизоваться и взять исторический реванш. В свое время великий русский историк В. Ключевский (1841–1911) писал, что ни один народ мира не способен в такой мере, как русский человек, развить в короткие периоды величайшую энергию. И случается это именно в те исторические времена, когда над страной надругались. Типичными в таких случаях являются готовность русского народа на подвиг и жертвы, а также поддержка сильного авторитарного лидера, способного обуздать взрывную энергию масс, в том числе ценой трагедий, и внести в нее начала рационализма, подчас эффективного, хотя и поверхностного.
Периоды взлета, осуществленные на такой основе, не были и не могли быть продолжительными, причем во многом потому, что не было опоры на самонастраивающиеся рыночно–институциональные механизмы, ведущие в перспективе к демократии, которые могли бы «перехватить» инициативу после исчерпания экстенсивного и властного потенциала. Произойдет ли что–то обнадеживающее в России сейчас — поживем — увидим.
Несколько иначе обстоит дело в Украине. Украина, имея много общего с Россией (особенно в части иррационального поведения), является вместе с тем более демократической.
Казалось бы, подобная продвинутость, а равно и генетическая склонность к частнособственническим устремлениям как раз и позволяют (аналогично с Венгрией и Польшей) одновременно начать и с рынка, и с демократии.
Однако такая возможность оказалась иллюзорной, и не случайно. И не только потому, что, в отличие от Венгрии и Польши, Украина — страна все же посттоталитарная, что в ней не было рыночных сегментов, а демократические традиции были лишь зачаточными.
Известно, что эффективное регулирование экономики бывает двух видов: либо тоталитарное или жестко авторитарное (как ныне Китай), либо жестко либеральное, т. е. опирающееся на диктатуру права (например США). Украина же, успешно отойдя от одного (авторитаризма), что ей делает честь, не сумела даже близко подойти к другому — к доминированию права. В итоге ее экономика оказалась, в отличие от Китая, а также от Венгрии и Польши, в регулятивном вакууме. Уход от авторитаризма, который, казалось бы, должен был обернуться плюсом, — обернулся (из–за правовой незрелости) минусом. Получается, что ситуация «ни то, ни се» — не лучшая. Успех имеют лишь те, кто пребывает на одном из полюсов, а не в межполюсном пространстве.
Конечно, и в условиях уродующего страну регулятивного вакуума в рыночной сфере действуют довольно мощные регуляторы иного рода. Но это, особенно на старте, регуляторы криминогенности и клановости. Именно они, эти регуляторы, предопределяя рыночную несостоятельность, выталкивают из страны интеллектуальные силы, побуждают миллионы искать заработки за рубежом, формируют группировки. Что же касается власти, то она, как показал наш многолетний опыт, может управлять ситуацией в нужном ей (но не всегда народу) направлении в основном с помощью административных давлений, различных соблазнов, а также интриг, подрывающих авторитет высших эшелонов власти. Похоже, что без всего этого, в условиях неправедности судов и правового нигилизма, власть была бы вообще бессильна. Причем не только как носитель добра, но и как носитель зла.
Попытаемся еще раз осмыслить то, что объединяет русских и украинцев. У меня нет сомнения, что успех развития Украины и России может быть достигнут на основе их взаимодействия. И для этого взаимодействия имеется благодатная основа.
Н. В. Гоголь, размышляя об особенностях русских и украинцев, отмечал, что оба эти народа, щедро одаренные талантом, как бы рождены друг для друга. Он писал, «что никогда бы не дал преимущества ни малоросиянину перед русским, ни русскому перед малоросиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой, — явный знак, что они должны дополнять одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом, слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве»23.
Конечно, бракоразводный процесс, вывернувший прошлое страны наизнанку, осложнил отношение стран друг к другу. Но есть все основания считать, — я их здесь не касаюсь, — что уже сейчас в отношениях Украины и России ослабевают, отходят на задний план те причины взаимных отторжений, в том числе исторические обиды, которые сопровождали «бракоразводный процесс» в начале 90‑х. Тем более (о чем свидетельствуют опросы всех последних лет), что истоки негативных нагромождений коренятся не в отношениях наших народов, а в тех катастрофических ситуациях, которые ввергли в страдания и один народ, и другой. Поэтому естественным для наших стран должно быть все большее осознание того, что находится за пределами политики и власти; что заложено в глубинных (исторических) пластах экономических, социальных и духовных взаимодействий. А взаимодействия эти, как показывает анализ, зиждятся не столько на отталкивании (хотя и это имеет место), сколько на взаимном притяжении и, более того, благотворной и взаимовыгодной дополняемости.
Решающее значение как для позитивов, так и для негативов во взаимоотношениях народов двух наших стран имеет то обстоятельство, что при объединяющем народы сходстве Украина и Россия вместе с тем имели (в рамках их общей и, тем более, раздельной истории) весьма различную судьбу. Эти судьбоносные отличия касались и экономики, и социальных процессов, и, естественно, нравственно–духовной сферы жизнедеятельности. Они и предопределили поведенческую и ценностную взаимодополняемость.
Обратимся к некоторым сопоставительным характеристикам народов России и Украины и к тому потенциалу взаимодействия на почве взаимодополнения, который просматривается через эти черты.
Известно, что на облике русского народа решающе сказались необъятные, малозаселенные пространства, их необычная суровость — как факторы, провоцирующие общинность, крепостничество, разбой и властную деспотию, а также порождающие, в виде реакции и противовесов, порыв к воле, выливающийся эпизодически в пассионарные взрывы, во всесокрушающие бунты и революции. Здесь каждый вызов — и внутренний, и внешний, дает мощнейший отклик, а унижение народа, откуда бы оно ни исходило, оборачивается затем демонстрацией его силы и величия.
В Украине, в противоположность России, веками формировался индивидуализм, но индивидуализм особого рода, в корне отличный от западного, — провоцирующий разобщение. Здесь в большей мере, чем в России, получила развитие и восприятие частная собственность, менее обременительным и скоротечным было крепостничество. Социальные отношения характеризовались большей демократичностью.
Интенсивным, как и в России, было взаимодействие украинской культуры и других культур. Но, на мой взгляд, здесь, в отличие от России, имел место не столько синтез и эффект синергии, сколько конформизм и приспособленчество, что уязвляло, с другой стороны, самолюбие, порождало протест и, вместе с отторжением, формировало комплекс неполноценности.
Отмеченные и многие другие несходства, осложняемые обидами и тяжелыми воспоминаниями, периодически (как в этом десятилетии) давали вспышки раздоров и противостояния. Но это пласт поверхностный, во многом сформированный на подмене причин и следствий, а также на идеологических спекуляциях (ведь режим, калечивший украинцев, калечил и русских). В глубинах же генетики заложены восходящие к нашим дням токи того взаимного тяготения, которое, при условии опоры на взаимодополняемость, может дать импульс высокоэффективному взаимодействию. Именно во взаимодополняемости черт характера, а не только лишь в разорванных и подлежащих восстановлению научных и технологических связях, заложен неиспользуемый пока что интеграционный потенциал, который восполнить (особенно Украине) нечем. Причем речь может идти об особенностях, которые, будучи неприметными в обычной жизни, могут на деле, при благоприятной общей обстановке, определять успех на многих важнейших трансформационных направлениях.
В данном случае, поскольку акцент я делаю на экономике, я не фиксирую общее и особое, в том числе естественно взаимодополняемое в сфере культуры, социальной и духовной жизни. Буду прослеживать явления из экономики. Возьмем немаловажный для обеих стран процесс формирования бизнеса. Украинец, конечно же, уступает русскому в размахе и в способности концентрировать энергию на малом отрезке времени. Но зато он выигрывает в малом, а также в отладке уже состоявшихся трансформаций, в хозяйственной дисциплине, тщательности, методичности.
Существенно сказывается на судьбе Украины отсутствие в течение веков собственной государственности. Это обстоятельство является одним из источников невостребованности в Украине стратегии, в том числе по причине, как уже отмечалось, восприятия времени как феномена цикличного (от урожая до урожая; от бюджета до бюджета), а не сценарного, как в России, воплощающего стратегические замыслы. Вместе с тем не меньшее, а может и большее значение для объяснения причин дефицита в Украине крупномасштабных замыслов и дел имеет недоверие украинцев друг к другу, сложившееся в качестве черты национального характера24.
Российский бизнес, на мой взгляд, не только более масштабен, но и стратегичен сравнительно с украинским. Значение имеет обилие в России ликвидных ресурсов; но не только это. Ведь опыт многих стран, особенно Японии и Южной Кореи, доказывает, что крупные, подчас гигантские корпоративные структуры создаются не только независимо от ресурсной базы, но и в условиях ее отсутствия, и даже вопреки этому, казалось бы, тормозящему обстоятельству. А с другой стороны, имеются страны (к примеру Нигерия), богатые природными ресурсами, но лишенные способности создать крупный бизнес. В российском варианте нацеленный на стратегию крупный бизнес во многом есть результат иной, чем в Украине, ментальности. И это, при отлаживании взаимодействия, может дать соответствующий импульс экономике Украины.
Казалось бы, Украина, с учетом ее большей частнособственнической продвинутости, должна по части бизнеса опережать Россию. Но дело в том, что в случае формирования именно крупного бизнеса срабатывает не столько частнособственнический (индивидуалистический) инстинкт, сколько феномен корпоративности, т. е. способности «сбиваться в стаи», а значит, склонности доверять друг другу. По моему мнению, именно этих черт украинцам недостает. У русских же они, похоже, в избытке; тут вероятно сказывается и общинная генетика россиян.
Мне могут возразить, что в Украине, сравнительно с Россией, процесс формирования бизнеса в значительно большей степени блокируется властью. Признаем, что это так. Но разве власть, — скажем в ответ, — не есть выразитель свойств народа?! Как видим, круг замыкается, и от специфики черт национального характера нам деться некуда. Ибо во власть мы выдвигаем именно себе подобных. К слову сказать, Восток Украины, теснее связанный с Россией, не только в части бизнеса более масштабен, но и более стратегичен.
Вывод напрашивается сам собой: процесс формирования в Украине крупных корпораций (а именно они являются локомотивами развития и качественного роста) вне связи и взаимодействия с российским бизнесом может неоправданно затянуться или же просто не успеть состояться25. Не успеть потому, что транснациональные компании не дремлют. Ведь без собственных крупных корпораций Украина как успешная страна просто не состоится: не с малым же обомжевшим бизнесом, и не с потайными, весьма «застенчивыми» доморощенными богачами включаться Украине на инновационной основе в глобальное пространство. А без такого вхождения в глобальную экономику страна, какие бы приросты она не давала, теряет главное — возможности осуществления структурных сдвигов и использования плодов экономического роста для повышения жизненного уровня народа. Опыт разбухающих по критериям ВВП, но по–прежнему нищенствующих стран Латинской Америки здесь весьма поучителен.
Создание, а вернее, форсированное развертывание совместных (украинско–российских) транснациональных компаний отражало бы не только социально–психологическую, но и организационно–технологическую нашу совместимость и взаимодополняемость. Прошедший в Харькове в конце 2001 г. экономический форум буквально выплеснул соответствующую информацию. Причем намеченные совместные проекты все в большей мере демонстрируют намерения совместно интегрироваться в глобальную экономику не на сырьевой, а на высокотехнологичной основе. И что еще важнее, все четче просматривается возможность не только реанимирования и обновления технологий, но и возрождения фундаментально–научного и научно–технологического потенциала наших стран. А тут без России Украине вообще не состояться. Ведь Украина как таковая развивать фундаментальную науку и форсировать на этой основе наукоемкие технологии в одиночку вообще не сможет. Большая наука — это удел лишь нескольких стран, в том числе России.
Научно–технологическое взаимодополнение тем более важно, что за годы независимого существования мы сполна убедились, что ни высокие технологии, ни, тем более, фундаментальную науку никто из западных партнеров с нами развивать не будет. Так что мы, — Украина и Россия, — кроме как друг другу во всех этих смыслах никому больше не нужны. Причем дело здесь не только в естественном стремлении высокоразвитых стран удержать в своей орбите высокие технологии во имя усиления конкурентных преимуществ. Значение имеет и сохраняющаяся несовместимость наших и западных научных школ и технологических подходов. Ведь до сих пор в российско–украинских взаимодействиях дает себя знать та уникальность, которая была следствием прорывов в условиях закрытости и изоляционизма. Поэтому движение Украины к модернизации с опорой на лучшее прошлое (научные школы, научно–технологические заделы) реально лишь при взаимодействии (и взаимодополнении) с Россией.
Такое взаимодействие (для Украины — только оно) способно также обеспечить масштабный выход наших крупных бизнес–игроков в глобальное пространство. Причем похоже, что делать это нужно именно сейчас, поскольку впервые в глобальной экономике ситуация на мировой арене для нас складывается сравнительно благоприятно.
Во–первых, появился шанс эксплуатации эффекта «проложенной лыжни». Ведь первопроходцы, при всех их колоссальных преимуществах, теперь уже испытывают на себе «эффект» неуправляемости, они попали в инновационную ловушку первоначально легкого успеха, увязли в ими же воссозданных дисбалансах и асимметричных шоках.
Во–вторых, можно воспользоваться в наших интересах заметным торможением (прежде всего в США) процессов обновления традиционных отраслей. Торможение это (а то и отставание) также связано с чрезмерной эйфорией насчет возможностей получения сверхдоходов в отраслях т. н. новой (информационной) экономики. В США под воздействием ажиотажа произошла настолько интенсивная и ажиотажная перекачка средств в сферу информационных технологий, что все остальное, дававшее обычные доходы, было в какой–то мере оголено26. Что же касается спекулятивно раскрученных отраслей новой экономики, то они многих надежд не оправдали; форсированное их развитие не дало ожидаемого прироста производительности труда.
Конечно, маятник погони за прибылью затем в высокоразвитых странах качнется в иную сторону, и баланс затрат и результатов оптимизируется. Однако не исключено, что можно воспользоваться заминкой, прицельно форсировать успех и вырваться вперед на наиболее конкурентоориентированных (например, космос и авиация) направлениях.
В-третьих, новые, отсутствовавшие ранее возможности для наших экономик открываются в связи с происходящим в последние годы сужением зоны импортно–экспортной и инвестиционной экспансии стран Запада. Получается, что страны Запада на этих направлениях все больше обслуживают друг друга, как бы теряя интерес к странам третьего мира. Показательными здесь являются следующие данные. Высокоразвитые страны направляли друг другу в разные годы возрастающую долю экспорта: 1953 г. — 38%; 1963 г. — 44%; 1973 г. — 54%; 1990 г. — 76%. Доля же экспорта, направляемого в развивающиеся страны, уже к середине 90‑х годов снизилась до 1,2% от ВВП этих (высокоразвитых) стран. Та же тенденция наблюдается в отношении инвестиций. К настоящему времени 90% инвестиций идут в США из Германии, Великобритании, Японии, Канады, Франции, Швейцарии, Нидерландов. А эти страны, в свою очередь, являются получателями более 60% всех американских капиталовложений. Как видим, наши страны получают возможность осваивать расширяющееся «ничейное» пространство. Ясно, что с позиций партнерства, основанного на взаимодополняемости и совместных крупных проектах, это делать легче.
Препятствий на этом пути, конечно, много. Тем более, в Украине налицо колебания власти в отношении интеграционного выбора в ситуации, когда именно вхождение в многострановые региональные сообщества стало способом защиты от глобальных неурядиц и источником преодоления отставания конкурентоспособности. Причем в Украине неопределенность и метания касаются и вектора ориентации, и представлений о ее глубине. Но подобные вопросы отложим, на них остановимся в другом случае.