Глава одиннадцатая

1

По наезженной дороге сани легки, лошадь потому бежит, что бежится. В санках тесно, но тепло, весело. Отец на облучке, мама и тетя Люся, завернувшись в тулуп, на сиденье, в ногах у них Федя, Феликс и Милка. По самую шею в сене, задавленные старой медвежьей шкурой.

О санки! Если ни о чем не думать, услышишь легкий посвист счастливо отжитых секунд…

Поглядеть на ездоков сбегаются сугробы, кусты, деревья. Деревья обступают, как хоровод: «Каравай, каравай, кого хочешь выбирай». Приподскочат на цыпочки, углядят и тотчас и отпрянут, закружатся, уплывая. А добежав до своего места, и замрут, прижмутся друг к дружке — сироты сиротами, заглядятся, заглядятся вослед. И вот уже позади синё и все — даль: ни деревьев, ни сугробов, ни деревень. Одна неведомая, хоть ты сам только что оттуда, синяя даль. А ты все вперед, все мчишься. Сани с ухаба на ухаб лётом, ныряет небо, земля поворачивается, поворачивается, а все на месте, но видно, что она круглая.

Приехали в сосновый бор. Солнца всю дорогу не было, а тут явилось вдруг. Сосны, как струны арфы, выше, выше — только обмирай от радости. Дорога в подъем, над крупом лошадки парок, отец соскочил на ходу, вожжами шевелит, рукой в санки уперся. И помогает, и седоков своих бережет, как бы санки не разъехались. Дорога над кручей пошла.

На гребешке стали. Вышли из санок «дикий овраг» поглядеть, самый глубокий в здешних краях.

— Истинная пропасть! — ахнула тетя Люся, вцепившись в Милкину ручку и не пуская ее шага сделать лишнего.

Снег в овраге, как вода в омуте — воронкой: завернул раз, другой, третий, а на дне черное око — озеро подо льдом.

— Говорят, внизу дом разбойника стоял. Да под землю ушел, вместе с хозяином. За прегрешения, — говорит отец, усаживая ребят в санки.

— Помнишь бучило на мельнице? — спрашивает Евгения Анатольевна тетю Люсю. — Откуда тебе помнить? Вы все за мамкину юбку держались.

— Зато ты смела чересчур! — кривит губы тетя Люся. — Если бы не Сергев, и не нашли бы.

— О-о-о! — Евгения Анатольевна в испуге округляет глаза. — Уж как потянуло меня, чую — не выберусь, а все равно не кричу. Купаться запрещено в том месте было….

Ребята слушают, затаясь: не часто услышишь, как отец с матерью в детстве бедокурили.

Дорога, петляя, сбегает с кручи в низину. Сосны сначала тоже тянутся за дорогой, но робеют вдруг, редеют, и вот кругом одни березы.

Рябит в глазах, дорога переходит в главный быстрый разворот, вылетает на поляну.

Дом за черным забором. Ворота распахнуты. На крыльце дома, когда-то высокого, прекрасного, а теперь завязшего в паутине пристроек, Митрофан Митрофаныч.

Шапку сдернул, улыбнулся. Сбежал с крыльца и тотчас кинулся распрягать лошадь.

— Сначала коняшку ублажим! — приговаривал. — Коняшку сначала.

Ребята выбираются из санок, озираются.

Кордон среди огромных берез. Ветки, припорошенные инеем, — настоящее кружево. Пушистая поляна, пушистые березы, и на небе над березами пушистое.

На втором крыльце, где дверь забита досками крест-накрест, прыгают, посвистывают синицы.

— Синички мои! Тоже гостям рады! — возникает за спиной гостей Митрофан Митрофаныч. — Конь кушает. Овсеца засыпал вволю. Теперь и мы в тепло, хозяева природы.



В доме на скобленых полах синие половики, в красном углу портрет Сталина, под ним полотенце с красными петухами.

Хозяйка дома пышет, как печь, здоровьем, улыбкой, радушием.

— Проходите! — поет она. — Мальчики-то! Красавцы! А девочка-то! Чистый ангел!

— За стол! За стол! — командует бодро Митрофан Митрофаныч.

И все садятся за стол.

Хозяйка носит закуски: грибы, капусту, огурцы. Сало, сметану, вареники.

— Чем богаты! Чем богаты! — приговаривает она.

Перед детьми поставлен красный свекольный квас.

Отец нахваливает геройство Митрофана Митрофаныча.

Оказывается, он дважды подавал заявление в военкомат, чтоб на фронт взяли. Первый раз, когда «ворога» погнали от Сталинграда, во второй раз — когда войска наши вступили в западные страны.

— Рубки ухода у него, как городской проспект, — Страшнов хлопает Митрофана Митрофаныча по плечу. — Недавно проверяли его работу — оценка «отлично». А какие питомники! Я в научно-исследовательском институте, когда диплом писал, таких не видал. Без преувеличения — каждое дерево знает. Каждое дерево ему родное. При мне сухостой рубили. Так Митрофан Митрофаныч аж занедужил. «Знаю, — говорит, — глупость, но как возьмутся пилить лес — плачу. Ведь сколько росли, родимые, сколько радовали…» На таких лесниках все лесное хозяйство держится.

Это же самое отец и вчера ночью говорил маме, и мама, послушав, спросила:

— А чего ж Кривоусов к нему ездит?

— А пропадите вы пропадом! — рассердился на маму отец. — Отчего ж Кривоусову к леснику не приехать! Кривоусов, чай, директор!

— Вор он, ваш Кривоусов, сам говорил!

— А Митрофан Митрофаныч — не позволит! Ни директору, ни кому другому. Да ты сама убедишься завтра, какой это человек!

— Боюсь его подарочков, — сказала мама. — Больно мягко стелет.

— Брось, говорю! Не могу такого слышать от тебя. На Люсю свою глядишь? Не все такие. Не все, матушка. Подозревать всех людей в дурном — лучше не жить.

— Ну, если хороший, слава богу, — согласилась мама. — Давай спать, детей перебудим.

А Митрофан Митрофаныч и вправду был хороший. Он велел хозяйке своей принести балалайку. Заиграл, обеими ногами запритопывал:

Трынь да брынь,

Трынь да брынь,

Я иду, трясуся.

Темень — глаз поколи,

А в лесу бабуся.

Трынь-брынь — огоньки

Ходят-бродят сини.

Или золото найду,

Иль пропаду в трясине.

— Пляши, ребята! — крикнул Митрофан Митрофаныч.

Отец вскочил, хлопнул ладонями в такт, и Милка вдруг — прыг на середину комнаты и стала кружиться на одном месте. Федя и Феликс тоже пошли плясать. Садились на корточки, выставляли то одну ногу, то другую. Присядка да и только!

Тут и хозяйка вышла, за концы платка цветного взялась, голову закинула и пошла ногами стучать, так что стекло в лампе закачалось, зазвенело.

Старший Страшнов тоже не утерпел, выскочил, руки раскинул, глаза вытаращил, бровь дугой, ножкой о ножку, на носки вскочил: то ли русская, то ли лезгинка, но здорово!

Уморились плясуны, да и Митрофан Митрофаныч тоже пот отер полотенцем. Хозяйка ему специально подала.

Евгения Анатольевна на окошко показывает Страшнову:

— Синё. Домой пора. Волки ведь балуют.

— Что нам волки?! — Страшнов чубом тряхнул, огурчиком хрустнул.

А Митрофан Митрофаныч из-за стола поднялся.

— Пойду запрягать! Верно Евгения Анатольевна говорит. Волки балуют.

Стали собираться, одеваться. Хозяйка вынесла узел с пирогами.

— На дорожку.

— Что вы! Что вы! — стала отказываться Евгения Анатольевна.

— Лошадка готова! — объявил резвый Митрофан Митрофаныч. — Морозно.

— Ну, спасибо, мин херц! — обнял его за плечи Страшнов, видимо, начиная входить в роль Петра Великого. — Утешил.

— Спасибо вам, что посетили! — заулыбался Митрофан Митрофаныч. И хлопнул себя по лбу. — Чуть не забыл… Николай Акиндинович, подмахни, бога ради, одну бумажонку.

И тотчас бумажонку эту достал из пиджака.

— Перо! — распорядился Петр Великий и подошел к окну. — Свету!

— Сей миг! — сказала хозяйка, суетясь возле лампы.

— Да чего читать! — воскликнул Митрофан Митрофаныч. — Чтение-то невелико, и дело — пустяк.

Лампа загорелась. Николай Акиндинович взял ручку, поданную Митрофаном Митрофанычем, обмакнул перо в чернильницу. Поднес бумагу под лампу, почитал, раскрыл ладонь, лист косо покружился в воздухе и лег на пол возле Николая Акиндиновича. Николай Акиндинович встал на него двумя ногами и вытер о него оба сапога.

— Вот так! — сказал он.

— Нет-с, не так! — Митрофан Митрофаныч, красный, как свекла, нагнулся, схватил бумагу. — Нет-с не так, милейший Николай Акиндинович. А на что, спрашивается, я вас всех кормил-поил, подарки дарил?

— Евгения! — крикнул Страшнов, чернея. — Деньги при тебе?

— У меня есть! — сказала тетя Люся.

— Давай!

Страшнов взял три сотенных бумажки, положил на стол.

— Есть еще?

Тетя Люся достала из сумки две пятерки, десятку, тридцатку, несколько рублей.

— Получите, Митрофан Митрофаныч. Довольно с вас?

— Нет, Николай Акиндинович, этого маловато. Валенки, зерно.

— А разве я не платил за них?

— Платить-то платили, — хихикнул лесник. — Да цену-то давали государственную. В магазине без карточек хлеба не дадут, а на базаре — оберут. Давайте тишком, пока шума не приключилось.

Страшнов горестно потряс головой и распахнул пиджак.

— За то, что ты мне в душу плюнул, я тебя высеку.

Мать и тетя Люся повисли на руках Страшнова, ребята выскочили на улицу. Попрыгали все гурьбой в санки.

Поехали.

Лошадью правила тетя Люся. Страшнов лежал на плече Евгении Анатольевны и плакал, как сильно обиженный ребенок.

2

Оглянись — красота,

Что на радость нам дана.

То поет лишь душа:

«Ох, как жизнь, ох как жизнь хороша!»

Все блестит, все горит,

И чарует, и манит,

Но печально для нас —

Мы живем лишь один только раз.

Наконец-то Николай Акиндинович пел. Гитара стонала. Лопнула, раскровавив пальцы, струна, летал чуб над головой удалой.

Эх, ехал на ярмарку

Ухарь-купец.

Ухарь-купец, удалой молодец.

Заехал в деревню коней напоить,

Славной гульбою народ удивить.

И без передыху:

Не пора ль, Пантелей,

Постыдиться людей

И опять за работу приняться?

Промотал хомуты,

Промотал лошадей,

Видно, по миру хочешь ты шляться!

В гостях у Страшновых был военком. У него на днях случился приступ головной боли. Осколок напоминал о себе.

— Пришел к вам песнями лечиться, — снимая шинель, говорил военком.

Страшнову сначала никак не пелось. Он только что вернулся из лесхоза. Директор наорал, цепляясь за мелкие промахи. А потом вдруг стал ласковым и заговорил о сосновом строевом лесе в обходе Митрофана Митрофаныча.

— Знаешь, куда пойдет этот лес? — закатил глаза Кривоусов. — Так что не шуми, не упрямься и вообще будь молодцом. Ты — человек умный. Какие там у вас заболевания у деревьев, вспомни? Чтобы спасти весь лес, срубишь часть.

— Ни одного дерева не дам, — сказал Страшнов. — Ни одного.

— И спрашивать не станем! — Кривоусов закурил «Герцеговину Флор». — Дела сдашь Горбунову.

— Но я, кажется, заявления об уходе не подавал?

— Подашь. А не подашь — пожалеешь.

…— И это у нас творится! — крутил головой Страшнов, а военком улыбался отрешенно и грустно.

— Знаешь, Николай, не связывайся. Пока добьешься правды, ребятишек голодом вволю наморишь.

— Но для себя разве я стараюсь? Лес хочу спасти. Уникальное место в здешнем краю. Срубить такой лес — прежде всего, землю потерять. Овраг дремать не будет.

— Сколько этого леса войной пожгло! Сколько полей перепахано снарядами. Брось, Николай!

— Не брошу!

— Ну, как знаешь…

Женщин в доме совсем не слышно. Страшно было женщинам. Один Федя радовался. Все-таки отец не подкачал в решительный момент.

— Эх! — крикнул Страшнов, берясь за гитару. — Петь так петь!

И запели они с военкомом «Каховку», а потом «Крутится, вертится шар голубой», «На Дальнем Востоке акула…» Мол, не лезет в акулью глотку, для этого глотка мала!

— Что же ты задумал, отец? — спросила ночью мама. — Ну на что нам твоя правда? Правдой сыт не будешь. Дети маленькие…

— Не маленькие! Федя меня не осудит. За что другое, за переезд сюда даже — осудит. А за это — нет! — и позвал: — Федя, спишь?

— Не сплю, папа!

— Давай-ка, брат, почитаем наше любимое!

Отец поднялся, зажег лампу, поставил на пол и сел, прислонясь спиной к сундуку.

— «Остров сокровищ» будем читать? — спросил Феликс.

— «Остров сокровищ»!

— И я хочу слушать! — закричала Милка.

На нее заворчали и тетя Люся, и бабка Вера.

— Иди ко мне! — позвал Федя.

Милка прибежала, залезла под одеяло, прижалась к нему.

— Холодно! — прошептала она.

— Сейчас нагреешься! — Федя почему-то погладил Милку по волосам. — Какие легкие! Как пух!

— Ну, тихо! Начинаю, — сказал отец.

Книжка у них была повидавшая на своем веку разного читателя, потому и начиналась далеко не с первой страницы, а та, что была первой — с середины, верхнюю часть кто-то пустил на самокрутку.

— «Если дело дойдет до виселицы, так пусть на ней болтаются все!..»

Следующий абзац Федя мог пересказать со всеми знаками препинания.

«Потом внезапно раздался страшный взрыв ругательств, стол и скамья с грохотом опрокинулись на пол, звякнула сталь клинков, кто-то вскрикнул от боли, и через минуту я увидел Черного Пса, со всех ног бегущего к двери. Капитан гнался за ним…»

Федя закрыл глаза и отправился в опасное приключение вслед за славным мальчиком Джимом, с капитаном Смолеттом, доктором Ливси, сквайром Трелони и, конечно, не без одноногого Джона Сильвера, судового кока и сподвижника капитана Флинта.

3

Федя отворил дверь класса и замер — никого. Он об этом только мечтал — хоть раз прийти первым.

Вот оно, место, где совершается самое важное: одни здесь становятся вечными троечниками, другие вечными отличниками. Одни плачут, когда им ставят четверки, другим и двойки нипочем.

А что если вынести парты? Уйдет отсюда школа или останется, затаится? Там, откуда они приехали, в настоящей школе размещался госпиталь, но все равно все знали, что это школа.

Федя на носках, боясь нашуметь, проходит на свое место. Кладет в парту портфель. Потом подходит к учительскому столу, замирает — нет, не слышно бегущей оравы — садится на стул лицом к классу.

Ничего не изменилось, но сердце бьется, словно совершил воровское дело.

Федя удерживает себя на этом стуле. Ему важно узнать главное: тайну учителя и тайну класса. Что видно с этого места и что есть в классе, чего не бывает в других местах: дома, в конторе, в сельмаге…

Хлопнули двери, покатилось по коридорам стоногое, стогорлое, очень быстрое существо. Федя едва успел прыгнуть за парту — дверь настежь, и трое застряли в проеме. Трах! — покатилась пуговица, потерявший нагнулся, сзади поддали, — влетел, цепляясь руками за пол.

— По башке портфелем хочешь?

Трах!

Тар-ра-рах!

Тра-ах!

— Дурак, убьешь!

— Сам начал.

— Кто дежурный? Кто дежурный?

— Я!

И тихо стало. Дежурный Мартынов Виталик кладет свою военную сумку на место. Расстегивает ее, вынимает белоснежный кусок материи. Новой. Подходит к доске, вытирает остатки вчерашнего мела и вдруг оборачивается и смотрит на Федю.

— Твоего отца снимают?

«Зачем он? — с ужасом думает Федя. — Какой стыд! Все теперь узнают, что отца снимают с работы. А с работы за что могут снять? За воровство!»

— Не знаю.

Мартынов улыбается про себя и еще раз аккуратно вытирает доску.

Федя сидит оглушенный, маленький. Домой бы.

Первый урок сегодня военное дело. Появляется военрук.

Ребята строятся. Впереди Мартынов. Рядом с ним Федя, командир первого отделения.

— Страшнов!

— Я! — Федя делает положенных два шага вперед.

— Маленький ты больно, Страшнов! Картину нам портишь. Встань по росту. Командиром первого отделения назначаю… Нырялова, сына кавалера трех орденов «Славы». Тебя, Яша.

Федя поворачивается через левое плечо, щелкает каблуками и, четко ударяя ногами по полу, идет в конец строя, в третье отделение. Лишь бы никто ни о чем не спросил. Тогда слез не удержать.

— Нырялов, займи свое место!

— А мне и на моем хорошо, — отвечает Яшка.

— Отставить разговоры! Нырялов, два шага вперед!

— Не пойду, — говорит Яшка.

— Его уважили, а он — не пойду. Может, к директору на беседу захотел?

— Товарищ военрук, — говорит Мартынов. — Назначьте на должность Васильеву!

Военрук, сжав губы, подозрительно глядит на Виталика: от души предлагает или издевается — этого Мартынова не понять.

— Кука назначьте! — выкрикивает кто-то утробным голосом.

— Это кому понадобился Пресняков? — учитель военного дела пробегает вдоль строя, впиваясь глазами в ребят. — Смелые? Да я вас!

Это уже истерика.

— На месте бегом! Бегом! Бегом! До конца урока будете топать!

Ребята бегут. Им и страшно, и весело.

— Мартынов, ты можешь сесть! А эти!.. — кричит военрук.

Мартынов бежит.

— Мартынов, приказываю отдыхать!

Виталик выходит из строя. Ему стыдно, он разводит руками: что поделаешь — приказ есть приказ.

4

После уроков Федя пошел к Ярославу. Яшке некогда по гостям ходить. Ему нужно дровишек наколоть сырых, чтоб быстро печь не прогорала.

— Федя! — обрадовалась Вера Александровна. — Идите ко мне. Поглядим, как горит огонь.

Она сидела у подтопка, вязала платок.

Мальчики сели на пол, у ног Веры Александровны. Она положила им руки на плечи, и все помолчали. Синие огоньки бегали по обгорелым поленьям, выискивая место пламени, и пламя вспыхивало, гудело.

— Сон мне приснился, — сказала Вера Александровна. — А вот о чем, не помню. Помню, что хорошо было. Кажется, летала.

На улице, близко совсем, остановилась машина. Раздались голоса. Вера Александровна замерла, прижала мальчиков к себе.

Постучали.

— Иду! — голос маленькой мамы осекся, но пошла она прямо, подняв голову, мальчикам на пороге улыбнулась.

И Кук тоже встал, вытянулся, лицом закаменел, как взрослый.

Вошли военные: полковник, подполковник и военком, майор.

— Пожалуйста, Вера Александровна, сядьте! — сказал полковник, а подполковник подал маме Кука стул.

Она села.

— Ваш муж, Вера Александровна, выполнил свой воинский долг до конца. Ему присвоено звание Героя Советского Союза. Посмертно.

Словно ничего и не случилось. Стоял, вытянувшись, Кук возле окна. На стуле, положив руки на колени, сидела Вера Александровна. Голова поднята гордо, а губы раскрыты, как у маленькой.



— Мы знаем все, что здесь произошло! — быстро заговорил подполковник. — Ваш муж был на особой работе, а здесь, на месте, не разобрались. Поспешили. От имени командования приносим глубочайшее извинение. Все, что взяли у вас, немедленно будет возвращено.

Вера Александровна через плечо посмотрела на говорившего.

— И детство моему сыну тоже вернете?

Подполковник покраснел. Заговорил полковник.

— Урна с прахом героя прибыла. Торжественная процедура захоронения завтра в одиннадцать ноль-ноль. Для оказания воинских почестей будет взвод автоматчиков и военный оркестр.

— Почему? — спросила Вера Александровна.

— Что? — не понял полковник.

— Почему — урна?

Полковник поднес руку к козырьку.

— Вера Александровна, обстоятельства сложились таким образом, что ваш муж вызвал на себя огонь тяжелых орудий… В свое время мы доложим вам и о подвиге вашего мужа, и о его работе…

— Не хочу, — сказала Вера Александровна. — Ничего не хочу.

И тихонько заплакала.

— Я хочу знать все!

Военные повернулись на голос. Ярослав стоял у окна. Все три офицера отдали ему честь.

— Ты можешь гордиться своим отцом, мальчик, — сказал полковник.

Отворилась дверь. Два лейтенанта внесли мраморную урну с фотографией отца Ярослава.

Федя выскользнул в открытую дверь, побежал мимо легковых машин. Домой.

Долго стоял в сенях, не решаясь открыть дверь. Тогда ведь нужно будет рассказать все, что он видел. Ответить на сто вопросов, какие задаст и бабка Вера, и тетя Люся, и даже мама.

— Это ты, что ли, Федька? — вышла из дома и углядела Федю в темноте сеней бабка Вера. — Смотри не шебуршись. Комиссия приехала отца с работы снимать.

5

Федя хотел бы оглохнуть — отец вот так же, когда резали поросят, залезал на печь и затыкал уши. Не хотел Федя слышать, но слышал, куда же денешься? На все Старожилово играла музыка. Медная, звенящая.

У Кука совсем теперь нет папы. И никакое чудо не поможет. Отца у Кука взяла смерть. Когда приходит смерть, о чудесах даже думать стыдно. Чудеса годятся для живых. Был у Кука отец живым, и чудо случилось: говорили — враг, стали говорить — герой. И не просто говорить. Мама с тетей Люсей ходили утешать Веру Александровну, и при них привезли назад библиотеку, а мебель поставили новую, дров привезли, хлеба. Колхоз корову привел…

Грохнуло за стеной. Еще! Еще!

Федя заткнул уши.

Мать приготовила ему одежду на люди. Почистила все, а он залез на печку.

Больше не стреляли. За окном темнело. Наступили самые короткие дни.

Отворилась дверь. Отец вошел.

Остановился у печи.

— Сидишь?

Федя не отозвался.

— Мартынов, Виталик, шел рядом с Ярославом как лучший друг сына героя.

— Он не друг! — крикнул Федя.

— Чем кричать, нужно было там быть… С другом надо быть и в горе, и в радости…

Вошла мама, слушала, что говорит отец.

— Ну какая же радость?

— Мертвый отец Герой — дороже живого отца-предателя.

— Детям нужны живые отцы, — сказала мама.

— Умники! — отец хлопнул дверью и ушел в контору.

— Неужто снимут? — спросила маму бабка Вера.

— Предложили с квартиры съезжать, значит, сняли.

Загрузка...