Глава вторая

1

Федя успел забыть, что вчера он придумал Ту Страну, но Кук ему напомнил об этом. Кук все свистел да свистел под окном, а Феде снилась Оксана. Оксана свистит ему прямо в лицо, и так стыдно, что и обидеться нельзя.

Федя вышел к Ярославу с маленьким топориком.

— Мой личный томагавк!

Они пошли за дома, в парк, по липовой аллее. Там, где аллею справа обрезала стена кустарника, Федя остановился, но повел Ярослава налево. Отмерил от самой большой липы четырнадцать с половиной шагов и сказал:

— Я разгадал их уловку. Не двенадцать шагов, число двенадцать все любят, и не тринадцать — это чертова дюжина, четырнадцать с половиной! Им не удалось провести нас! Бери топорик, копай!

— Кто они? — не понял Кук.

— Те, кто скрывают от нас Ту Страну. Я дарю тебе первый удар в их дверь.

Кук взял топорик и стал вырубать квадрат дерна. Федя вынул этот дерн. Земля была здесь хорошая, чернозем.

— Дай-ка мне!

Федя копал яростно, но топорик не очень-то годился для такой работы, да и слой чернозема был великолепен.

Федя вспотел, отбросил топорик.

— Покопай. Я пойду на разведку.

Он вошел в аллею, подергал выразительно штаны и юркнул в кустарник. Укрывшись от глаз Кука, он стал пробираться к голубым лугам.

И они снова открылись ему.

— Они — правда, — сказал Федя. — Они все-таки есть на земле.

Он тихонько засмеялся от радости, отпустил ветку и доверчиво шагнул в травы.

Над лугами было так много неба, что никакие травы не могли одолеть его и, не одолев, поголубели и поросли синими сильными цветами.

Воздух был горяч, травы прохладны. Захотелось лечь в них, и он лег. Лицом к небу. Но было пусто на небе. Тогда он перевернулся на живот, увидал красного солдатика в траве. Великодушно не стал мешать ему жить, не стал высматривать его пути. Вдохнул, не сдерживая охоты, синий воздух голубых лугов и заснул.

И не знал он, что спит. И очень он испугался, когда возле опустилась огромная серая птица. Она высвободила из-под крыльев руки, взяла себя за черный гребень и сняла его вместе с забралом.

Перед Федей стоял в одежде птицы голубой старик.

— Ты хочешь владеть моими чарами?

И Федя не закричал «нет!», хотя он должен был крикнуть «нет!», потому что страшно владеть таинственной силой. Он не закричал «нет», потому что всю жизнь мечтал о таинственном и хотел повелевать стихиями. И «да» он тоже не закричал. Ему казалось нечестным получить силу голубого старика вдруг, не сделав для этого ничего.

Старик смотрел по-орлиному — прямо в глаза. Он видел, как честные Федины мысли, которые говорили «нет», мечутся среди нечестных, которые кричат «да».

Федя опустил глаза, но ему вдруг стало так стыдно — никакой крепости в нем нет, — что приказал себе: смотреть. И не мог, было страшно. Приказал себе: встать. И не мог. Подобрал колени к груди, сжимаясь в комочек. Уперся ладонями в землю, трудно разогнул спину и, не в силах оторваться от тяжкой земли, с колен глянул-таки на старика и крикнул: «Нет!»

Крикнуть — крикнул, да в пустоту: старика не было. Феде стало досадно: не услышал его старик, небось, думает, что Федя тряпка…

— Я все копал, копал, а ты спишь…

Это говорил Кук.

— Ты тоже видел его? — спросил Федя, пробуждаясь и не понимая, сон это или явь.

— Кого? Я все копал, копал. Там одна земля — никакой двери. Пошел искать тебя, а ты — спишь.

— Я спал? — обрадовался Федя.

Кук обиделся.

— Спал. Я копал, копал…

— Ладно, не сердись. Я — нечаянно. Скажи, кто живет в красном домике?

— Иннокентий, Цветы — Обещанье Плода.

— Цветы — обещанье плода?

— Так его дразнят. Он ходит и читает стихи.

— Он что же, колдун? — осторожно спросил Федя.

— Нет. Но лечить он умеет. Знает, когда дождя ждать. Людей из глины лепит, а зверей режет из дерева.

— Цветы — обещанье плода, — повторил еще раз Федя. — Сначала цветы, а из цветов — яблоки. Но цветы можно оборвать, и яблок не будет. Или цветы убьет мороз. Он — злой.

— Нет, что ты! Он самый добрый. Он всем помогает.

— А зачем тогда: «Цветы — обещанье плода?»

Кук стал быстро читать:

Цветы — обещанье плода.

Дети — цветы народа.

Цветы Природы — природа,

Но зачем столько голода,

Столько холода?

Что молодо — на войне сожжено и заколото.

В землю втоптано.

Вот оно!

Вот чего стоит ясное золото.

Долго ли жизнь человечью украсть?

Слово — зерно,

Но куда упасть?

Упадет.

Прорастет!

Расцветет!

Плод — мир для всех народов.

Время всемирного недорода

Сгинет.

Сердце мое — огонь.

На словах моих иней,

На ладонях Паук сплел паутину линий.

— Чушь какая-то! — фыркнул Федя. — Как ты только запомнил такую муть.

— Иннокентий свои стихи на базаре читал. Он цветами торгует, помидорами и репой. Цветами — для насаждения красоты, репой — чтобы дети сказку о репке не позабыли, а помидоры — это вестники солнца на земле.

— Ты, может, и сам чокнутый?

— Так говорит Иннокентий. Он очень дешево продавал свой товар. Его все спекулянты ненавидят. Он продавал товар и стихи читал. Теперь, правда, не читает, ему Водолеев запретил. А когда ему запретили читать стихи, он стал товар продавать вдвое дороже, чем спекулянты. И все равно у него покупают, потому что он утешает хорошо.

— Кого утешает?

— Всех, у кого кто погиб на войне или так помер.

— Ладно, — оборвал Федя Кука. — Пошли домой. Обедать пора.

— Если хочешь, можно к нам зайти. Я тебе библиотеку свою покажу.

2

До Кука не дошли. Уже в самом конце парка им повстречались мальчишки. Кто-то из них крикнул:

— Ребя, Кук!

Высокий, тоненький, складный мальчик уставился желтыми глазами на Кука и Федю.

— Это — Виталик Мартынов, — прошептал Кук, пятясь. — Они меня будут бить, ты им не мешай, а то и тебя… Я, может, убегу.

И он бросился бежать.

Виталик Мартынов покривил рот и тронул за плечо самого большого парня. Парень ринулся за Куком. Федя и сам не понял, как это у него вышло, но когда парень пробегал мимо, он подставил ему ножку, и тот с разгону ударился грудью о землю.

— Ну! — крикнул Федя. — Налетай!

Мальчишки налетать не торопились, но желтоглазый сказал:

— Можно и этому…

Они пошли на Федю, и Феде стало так плохо вдруг, что чуть не стошнило. Он не испугался, он представил, как они стаей нападут сейчас, свалят, а желтоглазый Виталик со стороны будет смотреть на избиение, и рот его покривит усмешка.

— Вы — трусы, — сказал Федя наступавшим ребятам. — Вас много, а я один.

Мартынов засмеялся, но мальчишки остановились.

— Не боится, — сказал кто-то уважительно.

Мартынов опять засмеялся, и мальчишки окружили Федю.

— Так, значит! — крикнул Федя. — Так, значит!

И прыгнул на самого близкого противника, сшиб, навалился, успел вскочить, а драться было не с кем: мальчишки бежали кто куда, а за ними гнался Цура, размахивая страшным своим кнутом.

А Мартынов не бежал. Он стоял там, где стоял, и Цура не тронул его.

— Что же ты не налетаешь? — спросил его Федя.

Мартынов покривил рот — улыбнулся все-таки — и пошел, не оглядываясь, прочь. На поле боя остался лишь один мальчишка, которого Федя повалил. Мальчишка сидел на земле и ощупывал ногу.

— Сломал? — ужаснулся Федя.

— Подвернул. Прыгаешь, как бешеный.

Возвратился Цура.

— Не трогай его. Он ногу подвернул, — Федя сел на корточки перед мальчишкой. — Давай потяну.

— Сама пройдет.

Цура стоял над ними, пощелкивая кнутом.

— Ты, Федя, как кто тронет, мне говори. Я с ними — быстро. Понял?

Федя молчал.

— Кони у меня не кормлены. Пойду.

И ушел.

— Как тебя зовут? — спросил Федя мальчишку.

— Яшкой. Пойду ногу в реке помочу, чтобы жар сошел.

— А далеко до реки?

— Не-ет. За школой.

— Я бы тоже с тобой пошел.

— Пошли.

— А ребята?

— Не тронут. Я — скажу.

Тут к ним подошли четверо мальчишек, все мал мала. Самый крошечный, ему от силы года четыре можно было дать, сказал:

— Мы бы тебе наподдали, да только двое дерутся — третий не приставай.

— Братаны мои! — познакомил Яшка. — Айда, ребята, на речку?

— Айда! — за всех крикнул меньшой.

— А почему вы Кука бьете? — спросил Федя.

— За его отца.

Федя не стал расспрашивать, но сердце вдруг затосковало. Так вот муха ноет, запутавшись в паутине. Запуталась — и молчала бы, не будила паука.

3

Река Истья покачивалась между берегами и как бы и не текла совсем. Да и откуда было взяться течению, когда до плотины три километра.

Купались ребята за кустами, без трусов, а Федя искупаться не посмел. Вчера уже нарушил слово, а сегодня нарушить — будет твое имя словоотступник.

— Чего ты сидишь? — крикнул Яшка. — Матери, что ль, боишься? Пока до дома дойдешь, сто раз просохнешь.

— Ты как я! — кричал меньшой. — Ты голову — не кунай.

— Нет, — сказал Федя. — Не могу!

Но не посмел сказать, что слово дадено. Соврал:

— Чирьи замучили.

— Тогда конечно, — уважительно согласился Яшка. — У меня каждый год чирьи. От малокровья. У тебя отчего?

— Тоже! — сказал Федя и побагровел, как пареная свекла.

Наконец все пятеро братьев накупались до посинения, выскочили из воды и, дрожа, согнувшись, сбились в кружок. Грели друг друга ледяными своими телами.

— Какие вы похожие! — сказал Федя.

— Ды-ды-ды! — сказал Яшка. — Мы все друг за дружкой. — Я — старшой, я второго на три года обогнал, а меньшие друг за дружкой шли, как грибы. Мать говорила, отец наш хотел, чтоб у него было десять сыновей. Ванечке четырех нет, а мне одиннадцатый.

— Правда, — закивал головой меньшой. — Мамка говорит, война помешала. Придет папаня с войны, тогда еще детки народятся, и я буду не молодший, а средний.

— Отец писал: бережется на войне ради нашего многолюдства.

— Да разве можно на войне загадывать! — испугался Федя.

— Отец и не загадывает. Он бережется. Это большая разница.

— Ты не подумай, что папаня трус! — строго предупредил второй из братьев. — У папани две медали «За отвагу» да орден «Славы». Он три самоходки подбил.

— На рожон отец не лезет — это верно, — сказал Яшка. — Окопы роет глубокие — не ленится. За всю войну один раз в лазарете лежал. Засыпало в блиндаже.

— А у тебя кто воюет? — спросил меньшой.

Тяжкий для Феди был вопрос. Отца в армию брали, обучили военному делу, но по нездоровью вместо фронта отправили на восстановление освобожденных от врага брянских лесов. Отец создал лесхоз и вернулся домой. Так что не воевал отец. Воевал в семье брат матери, но и он был всего-навсего механиком в летном полку.

— Дядька Григорий у нас воюет, — Федя опустил голову, врать он не умел, — механиком.

— Самолетам хвосты заносит! — хмыкнул второй брат.

Федя кивнул.

— Без механиков тоже много не навоюешь, — сказал Яшка. — Самолет — машина сложная. Какую-нибудь гайку не закрутишь, без всякого немца гробанешься.

— Они иногда по два часа в сутки спят! — вскинулся Федя. — Дядя писал. И бомбят их.

— Ну, это уж известное дело! — вздохнул Яшка. — Что в нашем Старожилове? Какие такие военные объекты? А тоже — две бомбы бросил.

— Попало?

— Одна — в парк, одна — в ригу с сеном. Ригу разнесло, а сену чего сделается? Собрали да скормили скоту.

Яшка — мальчишка, ничем особенно не приметный. Белоголовый. Глаза не большие и не маленькие, синие. Просто синие. Ростом Яшка не выше других, плечами других не шире, пожалуй, узковат даже в плечах. Но Федя сразу понял: Яшка — не просто мальчишка. Ему, Феде, до Яшки далеко. Дружить с ним — большое дело, да не по Фединым силам. От Той Страны Яшка отмахнется, как от мухи.

— Ну что, ребя, пойдем обед варить? — спросил меньших братьев Яшка.

— А чего варить-то будем? — встрепенулся Ванечка.

— Ну, чего? Картох накопаем, луку надерем, сливянку сделаем.

— С конопляным маслом? — Ванечка облизнулся и с надеждой глядел брату в глаза.

— Ложку волью, до приезда матери надо тянуть.

Федя слушал разговор, и в горле у него щекотали зажатые накрепко девчоночьи слезы. «Значит, Яшка в доме совсем старший! Значит, он и варит, и корову доит, и меньшим болячки лечит!»

— А где ваша мама? — спросил Федя.

— Муки добыть поехала. Перед войной отец два отреза купил: себе на костюм, а ей на платье. Поехала выменивать. У нас прошлый год неурожайный был, залило дождями. Нынче получше, да ведь в колхозе за палочки работают, сам знаешь.

Федя знал, слышал. Старшие говорили: колхозникам на трудодень дают мало или совсем ничего не дают.

— Этот год перетерпим, — сказал Яшка, — а там войне конец. Это уж — точно. На ихней земле воюем. А ихняя земля не больно велика. Я по карте глядел… Да ничего! Картошка есть, молоко есть. Без хлеба, конечно, не ахти как сытно…

«Надо принести Яшке муки!» — решил Федя. У них в ларе целых два мешка. Если взять не очень много, бабка Вера не заметит.

— А корову ты сам доишь? — спросил Федя.

— Наполдни когда хожу. Бабы помогают, и вечером соседка приходит, выдаивает, чтоб корова не попортилась, а утром — дою. Дело не больно хитрое, силенок только не очень хватает.

— И ты встаешь корову в стадо выгонять? Не просыпаешь?

— Встаю. Куда ж денешься?

Ребята обсохли, натянули трусы. Федя испугался: познакомился с такими ребятами — и вот надо расставаться, а он даже не знает их фамилии.

— Увидимся сто раз! — успокоил Яшка. — У меня год пропущенный. С тобой в одном классе буду, в третьем. Наш дом возле военкомата. Тесовая крыша и труба побеленная.

— Ныряловы мы, — сказал с гордостью младший.

— Никогда такой фамилии не слышал, — признался Федя.

— У нас в роду все Ныряловы, — Яшка, небось, и сам не заметил, что нос у него в небеса уперся. Мигнул Яшка братьям, те снова трусишки скинули, подпрыгнули, разбежались, хлопнули ладонями по белым задам и — под воду. Да ведь как нырнули! На другой берег Истьи. Один молодший не донырнул. На середине выскочил и скорей-скорей назад, по-собачьи. Старшие ребята его нагнали, помогли доплыть.

— Я дальше боюсь нырять! — признался молодший. — Назад не доплыву.

4

Евгения Анатольевна вышивала на пяльцах. Ее семейство так часто меняло место жительства, что она привыкла устраивать жилье за час-другой. Шифоньеров и диванов они не нажили, а нажили дубовый стол, никелированную кровать да патефон. Еще было два сундука: большой — Федино ложе и маленький — ложе Феликса.

Был дощатый ящик. Его ставили на бок — ложе бабки Веры. Тетя Люся и Милка спали на полу, зато на перине. Вот и вся мебель. Из движимого владели они коровой Красавкой, телушкой Жданкой и четырьмя овцами. Тремя безымянными, а четвертая была с именем. Ее звали Кормилица. Она всякий раз приносила по три ягненка.

Библиотека помещалась в ящике для пластинок — Федином портфеле.

Евгения Анатольевна о том, богата она или бедна, не задумывалась. О богатстве ли думать, когда целые города стали — прах и дым. А Федя почитал себя богатым. У него был отец. У него была еда. У него даже сапоги были, а на зиму валенки и шуба из овчины…

Стол посредине, кровать за перегородкой, сундуки в углах, бабкин ящик — за печкой. Все было на местах, и Евгения Анатольевна вышивала.

Бабка Вера на дворе колола сухое полено на лучину, самовар собиралась ставить.

Федя покрутился возле матери, нашел «портфель», выложил книги. Даже теперь, когда торопился, когда задумал дело тайное, Федя подержал в руках каждый томик. Это все были его друзья: «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Остров сокровищ», «Робинзон Крузо», «Детство Никиты», «Русские народные сказки», «Синдбад-мореход», «Кавказский пленник» Льва Толстого, два тома о боях финской войны, номер журнала «Мурзилка», где было написано про Александра Македонского, и два тома «Войны и мира». «Войну и мир» Федя не читал из уважения. Отец говорил, что эта книга равных себе не знает, книга книг.

— По школе соскучился? — удивилась мама.

— Соскучился.

— Дай про войну посмотреть! — прибежал Феликс.

— Смотри! — Федя был добрый сегодня.

Он подхватил ящик-«портфель», выскользнул в темные сенцы, осмотрелся. Бабка Вера все еще щипала лучину. Федя метнулся к ларю, открыл, развязал мешок с мукой и ящиком-«портфелем» черпанул сколько мог. Было Феде видно: бабка Вера перестала колоть полено и теперь собирала лучину, значит, через минуту-другую пойдет сенями. Федя черпанул другой стороной «портфеля», по неловкости хлопнул крышкой ларя, чуть голову себе не защемил и — наутек. На улице он спрятался за забором. Бабка Вера выглянула-таки из дверей, вытянула, как гусак, шею, зашептала что-то, скрылась и тотчас опять выглянула. Федя знал про все бабкины хитрости и не попался.


Яшка муке обрадовался, но сразу спросил:

— Спер?

— Я — взял, — сказал Федя.

— Значит, спер, а ворованное как же принять? Ворованное принять нельзя.

— Но ведь это же наша мука! — крикнул Федя.

— Ты пойди матери своей скажи или отцу, кого меньше боишься. Если не прикажут вернуть, мы муку, конечно, возьмем. Я хоть лепешек ребятам напеку. Мука ржаная, без дрожжей хлеба не испечь, а лепешки получатся. Спасибо тебе, Федька, только ты уж пойди спросись. А боишься — возьми обратно. Тут ведь такое дело: один раз пощадишь себя, хапнешь, что плохо лежит, и во второй раз рука потянется. Мы, Федя, голодно живем. Оттого и нельзя нам чужого брать. Вмиг избалуешься.

Федя решительно высыпал муку на голый стол.

— Я скажу матери, что взял муку. Понял? Пойду и скажу.

Он пустился домой бегом и, чтобы не передумать, не струсить, — сразу к матери. Она все еще вышивала.

— Мама, я взял муки для Яшкиных детей. У них совсем-совсем нет хлеба.

Евгения Анатольевна работы не отложила.

— Расскажи, не горячись.

Федя рассказал.

— Можете прибить меня, но за мукой я не пойду.

— Бабке Вере не говори и обещай мне без спросу больше ничего не брать.

— Обещаю.

Федя ждал еще каких-то слов, но мама занималась своим делом. Он постоял и поплелся во двор.

5

Во дворе Милка и Феликс «пекли» из песка пышки-лепешки.

— Давай крепость построим! — предложил Федя.

Тотчас объявилась бабка Вера.

— Оставь детей в покое!

Федя погрозил Милке кулаком и выскочил на улицу. На улице ни души. Пошел на пустырь, за огород Цуры. И здесь — никого. Сел под кустом бузины. Потом лег. Заглянул в траву — ни солдатика, ни муравья.

Лег на спину: облака на небе вялые, плоские. Вот уж скучно так скучно. И тут Федя увидал идущую через пустырь к Цуриному дому с вязанкой веников красивую женщину. Она была точь-в-точь Царевна-лягушка из Фединой книги русских сказок.

Шла, откинув голову, полузакрыв черными ресницами глаза, белолицая, розовогубая, высокая, с черной короной уложенных на голове кос.

— Прасковья! — раздался хриплый голос Горбунова, и тотчас Горбунов захихикал.

Женщина медленно, так тяжелые ворота отворяют, разлепила ресницы. Федя увидал глаза Царевны-лягушки. Глаза были черные. Они блеснули долгим огнем в сторону Горбунова — тот стоял, облокотившись на Цурин забор, — и погасли. Прям-таки погасли.

— Что угодно тебе, Горбунов? — спросила жена Цуры тихим, хорошим голосом.

— Вдоль по улице красавица идет! — прохрипел Горбунов и опять захихикал. — Разговор к тебе, Прасковья.

Жена Цуры сняла веревочку со столбушка — калитка отворилась. Бросила к махонькой баньке веники, вернулась, надела веревочку на столбушок, потом только и поглядела на Горбунова.

— О чем хотел поговорить?

— Хороша ты больно, глаза обжигает.

Прасковья устало отерла пот тыльной стороной ладони с висков, повернулась и пошла в избу.

— Погоди! — захрипел Горбунов. — Все вы таковские, красотки! С гандибобером… Сказать-то чего хочу… Лесника у нас в армию забирают. В лесники тебя беру, в мой объезд.

Прасковья в дверях остановилась, повернулась к Горбунову:

— Спасибо. Сегодня мы с Сашей подумаем, а завтра, коли приду в контору, значит, согласна.

И ушла.

— Вот ведь, мать честная! — изумился Горбунов и даже не захихикал. — Право слово, все красотки — королевами рождены.

— Сила женщины — в тайне!

Это сказала Афросинья Марковна, соседка Цуры, старуха из бывших. Бабка Вера об Афросинье изрекла, многозначительно поджимая губки:

— Быть горничной у княгини — тут одной красоты мало; Афросинья Марковна и теперь еще не дурна собой — какая осанка! — а если скажет что — переспросить хочется, да стыдно, что сам дурак.

И верно, Федя призадумался: «Сила женщины — в тайне». В какой тайне? Тут бы и вправду переспросить.

А Горбунов тотчас и переспросил:

— Это какую же тайну, Афросинья Марковна, выглядели вы в бабах?

— А такую, что ты, милый человек, к забору этому прилип, а отлепиться силы в тебе нет.

— Э! — махнул рукой Горбунов. — Ошиблась. Не о себе пекусь. По мне все бабы одинаковы. Оттого я над ними власть имею полную.

— Что ж тебе сказать? — покачала головой Афросинья Марковна. — Пожалеть тебя надо, коли правду говоришь.

— Ишь ты, мудроватая! — закряхтел Горбунов и тотчас понизил голос. — Ты вот чего скажи, с какой стати такая краля на Цуренка кинулась?

— У Александра Ивановича — сердце хорошее.

— Тьфу ты! Ей о деле, она о сердце! — Горбунов и вправду плюнул и растер.

— Правда денег стоит, — усмехнулась Марковна.

— Полвоза сена для твоей козы! — Горбунов шуток не понимал, да и Афросинья Марковна, видно, шутить без умысла тоже не умела.

— Приблизься! — тотчас сказала Цурина соседка.

Федя понял: сейчас он узнает какую-то взрослую тайну. Может быть, стыдную, не для детей. И, конечно, он должен был уйти, но как? Незаметно уйти было нельзя, и Федя перестал дышать.

— История тут самая обычная, — принялась сплетничать горничная ее светлости. — У истинных красавиц легкого счастья не бывает, по себе знаю. Ухажеров — пруд пруди, а любимого все нет и нет. Тот неказист, тот чинами не вышел. Принца ждут! И дождалась Прасковья — войны. Многих сверстников побило, из тех, кто посмелее был, кто под окнами ее ночи простаивал. Потом объявился в Старожилове заезжий майор. Бросилась девка свое упущенное наверстывать, да и здесь не успела. Сразу-то гордостью девичьей не поступилась, а когда сдаться было прилично, приказ пришел, и в единочасье майор уехал. Да и погиб… Тут и заметалась Прасковья. Один с войны без обоих ног явился, другой без глаз, третий, к которому до войны она немного снисходила, получил ранение в пах. Это несчастье вконец бедную сломило. Тут и слились две судьбы, как две реки. Александр Иванович как раз из армии вернулся. Деньжонки у него были, гармошка. Выйдет на завалинку пиликать, засидевшиеся девчата валом идут. Хоть росточком — горе, а все мужик. Нюра, девушка одна, тоже махонькая, пристроилась было у Александра Ивановича в сердце, ну, а Прасковья решила свое могущество показать. Где ж против нее устоять? Раз пришла на гулянье, а на другой день — свадьба. С той поры не видать Прасковьи в Старожилове. Мелькнет, как тень. И опять нет ее.

— Не больно глаза проплакала! — хихикнул Горбунов. — Цура, гляжу я, мал да удал.

— Верно, не плачет… Затворничеством себя казнит.

— Давай-ка, Марковна, вызволим бедняжку из ее клетки. Ты поди, покалякай с ней…

— О ком печешься, не пойму?

— Сказал — не о себе.

Они многозначительно помолчали, а у Феди сердце нехорошо затрепетало. Он не позволил предчувствию превратиться в слова, но оно осталось в нем, на самой глубине.

6

Ночью Федя не мог заснуть.

Не заснул и был наказан еще одним подслушанным разговором старших.

— Иван Иванович скандал закатил в управлении, — сказал отец матери. — Работника у него сманили.

— Мерзавец, — откликнулась мать.

— Еще какой! В военкомат ездил, сена военкому навозил — лишь бы от меня избавиться.

— Как же! Воровать помешали! У человека язва желудка, нервы больные. В сорок первом брали и вернули… Спасибо, ты сообразил с Унгара в другой район переехать. Теперь Ивану Ивановичу — воля.

— Черт с ним! Лесов жалко. Пока его догадаются снять, лучшие леса сведет, ублюдок… Между прочим, здешний военком — прекрасный мужик. Майора получает на днях. Его под Москвой чуть не насмерть. Ранение в висок. На треть сантиметра в сторону, был бы готов. Жена у него красавица.

Феде услышанного хватило, чтобы промучиться без сна до рассвета. Значит, они бежали с Унгара? Значит, отец бежал от войны? Бежал, и мама об этом знает и хвалит за это… Мать и отец — трусы?

7

Уснул Федя, как в омут нырнул, тотчас и вынырнул, а уже солнце. Мама свое пальто старое — Федино одеяло — с пола подняла.

— Чего так разбросался? Спи, не вставай. Рано. Я еще Красавку не доила.

— Выспался, — Федя сел, прислушиваясь к себе, может, показалось, что выспался.

— Ложись! — шепнула мама.

— Я с тобой, Красавку в стадо провожу.

— Феликса не разбуди.

Федя оделся, выскользнул во двор.

Трава бела и тяжела под росой.

Федя босиком, поджимает пальцы — земля холодна. Стряхнул с укропа росу в ладонь, слизнул. Во рту укропный холодок.

Слышно из хлева, как бьются о ведро тугие струи молока. Замычала телка Жданка, дочка Красавки.

Красавка — корова, каких поискать, за такой коровой, как у Христа за пазухой. Молока даёт много, сливок в кринке с ладонь. Одна печаль: Жданка — тринадцатый телок.

Стареет Красавка, вот и оставили Жданку на племя. Если в мать, цены ей не будет.

Николай Акиндинович и сам о себе говорит: «Не хозяин». Старается ни коровьих, ни поросячьих дел не касаться. Достать поросенка — достанет, сена исполу ему накосят, как всегда, подсунут, что похуже. А ему все равно; сеновал набит и — отвяжитесь.

Хозяйство на Евгении Анатольевне. Корову подоить, выгнать, наполдни сбегать, из стада встретить, навоз почистить, корма задать. Евгения Анатольевна свою работу так делает, что другим не видно. Видно — за вышивками сидит жена лесничего. Белоручка. А ей и нравится, что белоручка: жене человека с высшим образованием пристало ли навоз тягать?

Евгения Анатольевна выходит с полным подойником. Где-то на краю Старожилова хлопает пастуший кнут.

— Опаздываем, выгоняй сам!

Федя отворил ворота, распахнул дверь хлева.

— Пошли, пошли! — закричал он баском.

Красавка вышла, красная на утреннем солнышке. Потянулась к Феде черным носом. Федя погладил корову по вытянутой шее и слегка стукнул по тугой спине.

— Пошла, Жданке дай дорогу!

Жданка выметнулась боком, игривая, молодая, точь-в-точь мать, только помельче.

На улице Федя делает вид, что Красавка и Жданка сами по себе, а он сам по себе. Ему стыдно, что у них корова, даже почти две, как у деревенских.

Ой, как не хотелось ему плестись за коровами, да ведь сам напросился спросонок.

Мама догнала его, и вдруг Федя увидел Яшку. Тот тоже гнал корову.

— Привет! — крикнул он Феде, подошел, подал руку. — Хороша у вас корова, и молодая хороша, а у нас коза козой.

Вздохнул.

— Чего же не поменяете? — спросила мама.

— Привыкли к коровенке, — улыбнулся Яшка, — а главное дело — сена ей поменьше надо. На большую не напасешься.

Яшка ничуть не страдал, что у него корова, и Федя повеселел.

Красавка и Жданка влились в стадо, мама с Федей потихоньку пошли домой. Мама положила на Федино плечо руку. Рука у мамы — мамина, но Федя высвободился, пошел сам по себе. От вчерашних разговоров у него и сегодня щеки горят.

8

Когда подошли к дому, увидали на крыльце трех хмурых женщин. Одна из них мать Оксаны, но она Федю не признала.

Евгения Анатольевна прошла с сыном двором, затворила ворота. Отец умывался, сердито стуча пестиком рукомойника.

— Чуть свет пожаловали!

— Случилось что?

— Порубка.

Прихватив чашку с кипятком, Страшнов открыл контору, крикнул женщинам:

— Заходите!

Зашли. Мать Оксаны, лесник, села на табуретку. Две других остались стоять. Николай Акиндинович разглаживал акт на столе, не поднимая головы, кивнул порубщицам:

— Садитесь!

— Постоим, — прошептала одна.

— Березу, стало быть, и две осины смахнули? — спросил Страшнов лесника.

— Березу и две осины.

— На топливо?

— И на топливо маленько, а главное — крышу поправить, подгнила, не ровен час — рухнет. Тогда совсем пропадать.

Страшнову никак не хотелось поглядеть на виноватых, поглядишь человеку в глаза, и все казенное ожесточение пойдет насмарку.

За глаза осудить просто, а вот когда на тебя глядят, когда ждут от тебя хоть не пощады, так малого снисхождения — крест. Тяжкий крест.

Одна порубщица — старушка почти, а та, что отвечала, лет, может, двадцати трех, а то и моложе.

— Дети есть?

— У меня двое, — сказала молодка, — у Аксиньи четверо, старший на фронте.

— Что же вы осиной крышу крепить вздумали?

— Дуб свалить побоялись. Хорошее больно дерево, а осина что ж, дерево слабое. Да нам хоть малость подкрепить, мужья-то, бог даст, вернутся.

— А почему в лесничество не пришли?

— Ходили.

Страшнов поглядел на своего сурового молчаливого лесника.

— Правду говорят о крыше?

— Правду.

Глотнул кипятку, обжегся, покрутил головой.

— Фу, черт! Никак не остынет… Вот что. Задание лесхоз получил: надрать бересклета. Помогите своему леснику, чтоб с перевыполнением… Пишите заявление на лес. На поправку крыш дам лесу. С рубок ухода пусть хворосту на топку навозят.

— А как быть с актом? — спрашивает лесник. — Николай Акиндинович, ведь им только дай поблажку, весь лес под корень пустят.

— Поблажек мы никому давать не будем. Только и то плохо, что люди смотрят на лесников, как на извергов. Понять, наконец, должны: сведут лес — землю погубят, которой кормятся… Ну, да все это философия. Акт мы в самый дальний ящик положим. А пойдут еще в лес с топорами без разрешения, пусть тогда на себя пеняют.

Женщины стояли как пришибленные — не такого суда ждали.

Мать Оксаны улыбнулась, взяла со стола Страшнова акт, спрятала в полевую сумку.

— А лесу им дадим?

— Как женам и матерям фронтовиков. Составь им заявление.

Страшнов взял свою кружку и, прихлебывая на ходу остывающий кипяток, ушел.

Загрузка...