Распахнулась высокая, до самого потолка, дверь, и Федю ввели в комнату окон и пальм. В коридорчике перед комнатой было темно, как в чулане, и теперь, с крашеных досок переступив на сверкающий паркет, Федя ослеп и разучился всему, что умел и знал. Федя впервые стоял на паркете, впервые был в зале, впервые видел настоящие пальмы и впервые должен был разговаривать с умными, воспитанными, высокопоставленными, как сказала бабка Вера, людьми.
Откуда-то ясно и мягко прозвучал голос невидимой женщины, так говорят только очень красивые женщины:
— Познакомьтесь, мальчики.
Невидимый мальчик, так же ясно и мягко, любя свое имя и себя, как и положено воспитанным детям, произнес:
— Виталий Мартынов.
Федя ужаснулся этому голосу, ясному, мягкому, доброму, — ведь этот голос был голосом Виталика Мартынова. Ведь это Виталик всего четыре дня тому назад приказал многим бить одного. Федя сразу отяжелел ногами, залился краской, вспотел и стал тупым и упрямым. В спину его исподтишка подталкивала мать, подталкивала и шептала на всю залу: «Поздравь, поздравь, поздравь». Отец глянул на него обидчивыми быстрыми глазами, а невидимая женщина возникла. Она была в черном бархатном платье, с обнаженными белыми плечами и высокой, как у Царевны-лебедь, шеей. На шее, как и у царевны — царевны любят золото, — сиял тонкий золотой обруч с тремя золотыми нитями, и на каждой из нитей огонек, алая капелька. Женщина не лгала: ни красотой, ни нарядом, ни голосом. Она пришла спасти Федю и спасла, потому что он поверил ей. Она взяла его за руку, подвела к сыну, выряженному в крошечный, но совершенно настоящий офицерский китель с военными золотыми пуговицами, подвела и сказала:
— Федя, поздравь Виталика. У него сегодня день рождения.
Федя не мог огорчить эту женщину.
— Поздравляю.
Виталик, улыбаясь воспитанной улыбкой, протянул Феде руку. Рукопожатие состоялось, взрослые облегченно вздохнули, заулыбались, засмеялись и объявили:
— Дети, ступайте играть. Ваш стол будет накрыт через час.
В следующее мгновение Федя очутился в библиотеке отца Виталика Мартынова — майора военкома, бывшего защитника Москвы, раненного в бою в висок и уцелевшего.
— В этом шкафу географические, — сказал Виталик, указывая на один из четырех книжных шкафов. — Здесь «Дети капитана Гранта» Жюль Верна, «Последний из могикан» Фенимора Купера, весь Майн Рид, Брет Гарт, «80 тысяч лье под водой» того же Жюль Верна. А в этом шкафу историческая литература. Мои любимые: «Хан Батый», «Чингиз-хан», «Суворов», «Огнем и мечом» Генриха Сенкевича, «Ледяной дом»…
— Ай да книги! Ну, Федя, и почитаем же мы с тобой!
Это воскликнул Николай Акиндинович. Отец и майор стояли в дверях и смотрели на своих умных сыновей. Впрочем, умным пока что выглядел один Виталик. Он и спросил Федю:
— Вы не читали этих книг?
— Нет, — сказал Федя твердо.
— А что же вы тогда читали?
— Пушкина, Гоголя…
— Да он «Войну и мир» читал! — сказал Николай Акиндинович.
Майор хохотнул и закрыл дверь. Федя слышал, как отец убеждал его:
— Он действительно читал Льва Толстого! От корки до корки!
— Ты в этой книге ничего не понял, — сказал Виталик.
Он тоже знал: «Война и мир» — книга книг, самая взрослая, самая толстая и самая умная.
— Отец ошибся. Я Льва Толстого не читал, — сказал Федя.
Глаза у Виталика наполнились желтым нехорошим светом: Федя не умел лгать, и это было поражение Мартынова. Он смотрел на Федю так же, как в тот миг, когда натравлял на него ребят. Федя все время, пока был в этом доме, помнил об их первой встрече. Он все ждал, когда же Виталик заговорит о стычке, и они покончат со своей противной и постыдной тайной, но Виталик держал себя так, будто ничего плохого между ними не было, будто они виделись первый раз.
— Пошли, я покажу тебе самолет, — сказал он.
Они вышли во двор.
На широком дворе военкомата стояло три здания: военкомат, дом военкома и сарай. Сарай был разделен надвое. Полсарая — под конюшню, полсарая — для служб. Лошади на выпасе, сарай для служб заперт, но в треснувшей двери зияла такая щель, в которую при желании можно было просунуть голову. Рисковать не стали, и так все было видно.
У стены лежало зеленое крыло. Уцелело. Хвост тоже уцелел. А все остальное — груда светлого и зеленого железа. Провода, шланги, трубки, трубочки.
— Совсем недавно разбился, — сказал Мартынов. — У них что-то сломалось. Они долго кружили. Наверно, место выбирали для посадки. Только ночь была, ничего не видно, а потом — взрыв. И все.
— А сколько летчиков было?
— Кажется, пятеро.
— И все разбились?
— Все.
Феде не хотелось больше смотреть на разбитый самолет, но печали своей и страха своего он не хотел показать Мартынову. Самолеты были старой Фединой болезнью.
Мама рассказывала, что первым его словом было «военный» («ляленный»). А когда он научился говорить и ходить, то дни напролет маршировал, и каждому встречному объявлялось: «Я буду Чапаевым — Чкаловым». Но потом Федя узнал: Чапаев утонул в реке Урал, а Чкалов разбился на самолете. Федя притих, перестал маршировать и уже не приставал к прохожим.
— Я из самолетных трубочек сделал себе четыре самопала. На пятьдесят шагов бьют, — сказал Мартынов.
— А ты из настоящего пистолета стрелял? — спросил Федя и перестал дышать: он знал ответ и уже завидовал.
— Конечно, — сказал Виталик, — я стрелял много раз из пистолетов разных систем, из револьвера с барабаном, из немецкого парабеллума… Хочешь пулемет посмотреть?
Мартынов раскусил Страшнова и наслаждался теперь могуществом своим.
Пулемет стоял на сцене.
В пустом зале клуба пахло сухими чистыми полами и краской. Вся задняя стена сцены была закрыта огромным холстом. На холсте моряк с гранатой, морское бело-синее знамя над ним, а на земле два убитых моряка.
— Ты можешь потрогать пулемет, — великодушно разрешил Виталик.
Федя не стал трогать пулемета. Во рту пересохло, но не стал. В этом зале одному бы побыть. Мартынов опять смотрел на Федю желтыми глазами, а тот краснел, и ноги у него прирастали к полу.
— Впрочем, — сказал Виталик, — в этом пулемете ничего интересного. Он — учебный.
И Феде стало еще хуже.
Не сдержись, лег бы он за этот пулемет, прошелся бы очередью по вражеской цепи, а Мартынов в лицо ему рассмеялся бы. И пальцем бы на него показал. Пулемет-то учебный. Из него никогда не стреляли.
— У моего отца, — сказал Виталик, — есть осколок. С желудь. Хирург этот осколок из виска у отца вынул, в госпитале, а как отец в себя пришел, подарил ему. Мне отец давал подержать.
В груди у Феди стало тесно. Как же так? Как же так: он, Федя, почти ненавидит этого желтоглазого злого Мартынова, а он, этот Виталик, держал осколок, который вынули из виска… Феде вспомнилось лицо майора, веселое, круглое, и узкий шрам на виске.
Федя был готов забыть все, даже ту первую встречу. Он готов был стать самым преданным другом Мартынова, а Мартынов…
— У меня есть своя лошадь, — сказал Виталик. — Ее пастись угнали, вместе с другими лошадьми. Мою лошадь я назвал: Горизонт.
Мартынову друзья были не нужны. Ему хватало подчиненных. А подчиненные у него были.
В тот день у военкома Бориса Петровича Мартынова собралось избранное общество.
Первыми пришли судья Иван Иванович с женою Розой.
Страшновы, люди в Старожилове новые, приглашены были не только из любопытства, но и потому, что у них был сын, ровесник Виталика.
Еще один гость — начальник электростанции Васильев. Он пришел в гости один. Жену отвез в родильный дом. У них было три девочки и три мальчика. И вот теперь все должно было решиться: туда или сюда. Сам Васильев ожидал мальчишку.
Опять-таки один, но верхом на редакционном коне, до военкомата от редакции было добрых полверсты, прибыл негодный к строевой службе, белобилетник и холостяк, редактор местной газеты «Путь» Ляпунов Илья. В полувоенном френче, в сапогах, на голове — кубанка, на глазах — пенсне. На все Старожилово Илья Ляпунов был единственный поэт и декламатор.
Такой же разъединственной была и Татьяна Татарская, врач, председатель военной комиссии, женщина незамужняя и красивая. По загадочности своей, острословию, по красоте и компанейности она была самым желанным гостем на празднике, тем более что приглашение принимала одно из десяти.
Последним, как и следовало ожидать, как того требовал старожиловский этикет, явился Виктор Семенович Водолеев, председатель райисполкома. Крикун, но добряк, умница.
С прибытием Виктора Семеновича сели за стол.
Все посмотрели на Виктора Семеновича, и тот сказал свой тост самого знатного гостя:
— За хорошую семью, товарищи! За друзей наших Асю и Борю, за сына их Виталия. И самое главное — за победу, за скорейшее окончание войны!
Борис Петрович встал, высокий, красивый, поднял бокал:
— За нашу любовь!
Ася Васильевна глянула на него сбоку, но такими любящими, такими преданными глазами, и еще что-то было в этом взгляде: тревожное, радостное, тайное, недоступное никому, кроме них, глянула быстро, но все заметили этот взгляд, и Страшнов, хоть и новый человек, а не удержался и крикнул: «Горько!»
Это был самый удачный тост, вовремя и от души сказанный. Военком и военкомша поцеловались, а Страшновы безоговорочно были приняты в круг этих людей.
Дети пировали в библиотеке. На столе белоснежная скатерть, как в настоящих гостях. Три вазы. В одной печенье, в другой конфеты, в третьей яблоки. В большом стеклянном графине свежедавленый вишневый сок. Две бутылки настоящего, сделанного на заводе лимонада.
Перед сладким подали рис с двумя большими котлетами, а потом каждому — мисочку со сладкими пампушками.
Ели и пили молча.
Гостей у Виталика было немного: Федя, две старшие дочки Васильева и младший брат Виталика, пятилетний Боря. У девочек были одинаковые матроски и синие бантики к синим глазам. Каждая из них съела по котлете и отщипнула от второй по маленькому кусочку. Они также не доели по две пампушки. Не догрызли яблоко. Взяли по два печенья — оставили по крошечке, а вот перед конфетами не устояли. Сосали, поглядывая друг на друга, как бы не упустить мгновения, когда рука сестрички потянется к заветной вазе.
Федя свою еду съел подчистую в один миг: котлеты, рис, пампушки, выпил стакан соку, стакан лимонаду и приступил к печенью. Виталик за это время не успел и с одной котлетой справиться. И он спросил Федю:
— Разве можно так быстро есть?
Федя покраснел, отодвинул приготовленную для съедения стопку печенья и не знал, что же теперь делать.
— В другой раз в гостях ешь, как мы, — вдруг подала голос старшая девочка Васильева, — наша мама обучает нас культурному воспитанию.
Виталик усмехнулся, а Федя сказал:
— Я ем, как запорожец. А запорожцы быстро ели, потому что всю жизнь были на войне.
Усмешечка исчезла с лица Виталика, жевать даже перестал: выходит, Федя-то опять в победителях?
Дверь распахнулась чересчур размашисто: на пороге Николай Акиндинович.
— Федя, иди сюда! Стихи почитай!
Виталик одними губами спросил Федю:
— В лесу родилась елочка?
— Нет, свои! — ответил Федя гордо и громко.
— Девочки, Виталик! — позвала красивая мама Виталика. — Идите послушайте Федины стихи. А ты почему ничего не ел? — вопрос относился к меньшому братишке Виталика, к белобрысому Боре.
Взрослые уставились на бесстрашного поэта.
Федя смотрел перед собой прищурясь, чуть презирая этих больших, не умеющих слагать стихи людей и потому наверняка обреченных на полную неизвестность и забвение.
Стихи Федя читал громко, с жестами.
— «Дмитрий Донской»! — объявил он.
Татары ринулись,
Как туча,
Но Дмитрий-князь
Был сам могучий.
В засаде же сидел Боброк —
Татарам задали урок.
И Гитлер тоже будет бит,
Отмщение в груди кипит!
Взрослые ахнули. Они ожидали околесицы, а тут были стихи на уровне лучших произведений Ильи Ляпунова.
Федя слегка наклонил голову и ушел. Он знал: его сейчас начнут хвалить. Это, конечно, приятно, но ведь придется разыгрывать скромность. Делать серьезное, равнодушное лицо, хотя внутри все в тебе улыбается и сердце от радости танцует. Притворяться Феде не хотелось. И он ушел сначала в комнату детского пира и тут же — на улицу. Забежал за военкомат, прислонился спиной к теплым бревнам и затих, ожидая, пока радость успеха выйдет из него и можно будет жить среди людей не притворяясь.
А взрослые тем временем осаждали Илью Ляпунова, требуя опубликования стихов юного поэта, который в будущем, возможно, прославит Старожилово на всю страну, на весь мир и на многие поколения вперед.
Ляпунов покряхтел, почистил платочком пенсне и, размышляя над каждым словом, сказал внушительно и строго:
— Стихи хорошие, но, думаю, их надо внимательнейшим образом изучить и проверить. Боюсь, что это плагиат.
— Плагиат?! — вскричал Николай Акиндинович. Жена схватила его под столом за руку, но он вырвался, вскочил. — Чепуха! Федька и не такие сочинить может.
— Уж больно молод, — лепетал Ляпунов. — Не напортить бы! Ранняя слава кружит голову. Сильно кружит.
На него зашикали.
Под шумок из комнаты исчез Виталик. Он убежал на чердак и плакал там злыми, никак не облегчающими сердце слезами.
На следующий день, вечером, к Страшновым неожиданно пришла Ася Васильевна. Она принесла тетрадку.
— Виталика раззадорил Федин успех, — посмеялась она, — и вот он тоже начал писать стихи. Сочинил про колодец.
И с удовольствием прочитала:
Ах, колодец наш,
Ты чист, ты и глубок,
А в колодце проживает голубок.
Голубок тот не простой —
Это месяц золотой.
Когда Ася Васильевна ушла, тетя Люся сказала:
— А мне кажется, стишки эти она сама накропала.