ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Сверстники

Не было никакой возможности узнать, что видел в тот день Асемо, медленно ступая по улице под тяжестью украшений; не было никакой возможности разделить с ним то, что открылось его глазам по другую сторону толпы разрисованных краской и украшенных перьями людей, чьи голоса были голосом уходящего времени. Быть может, он видел не дальше стен моей хижины и судьба юношей, работавших у меня, была пределом его мечтаний. Хотя он был моложе их, волны перемен вынесли его вперед. Его будущее, достигни он его, неизбежно должно было стать иным, чем жизнь юношей, которых я наблюдал изо дня в день.

Когда я поселился в Сусуроке, у меня были крайне скромные требования. Мне нужен был человек, который помогал бы готовить пищу и стирать одежду. Это было меньше, чем от меня ожидали жители деревни, исходившие из того, что они видели в домах европейцев в административном центре. То же самое было в первый период моих полевых исследований на Новой Гвинее. Я тогда не чувствовал в себе достаточно уверенности, чтобы сопротивляться, когда мне навязывали ненужную помощь. Теперь я с готовностью принял подобные предложения (делая лишь небольшие оговорки), потому что штат прислуги мог быть для меня ценным источником информации. По этой же причине я нанимал людей только из Сусуроки, хотя это было связано с некоторыми неудобствами. Личные дела слуг, их собственные планы и требования соплеменников часто отвлекали их от исполнения служебных обязанностей. Они, к сожалению, отсутствовали именно тогда, когда были особенно нужны. Однажды мне пришлось пожаловаться на это Макису. Он сказал то, что я и сам уже знал, и вполне разумно посоветовал нанять помощников со стороны. Сделать это было нетрудно. В поисках работы в Сусуроку часто приходили бродячие чимбу[46] из густонаселенных долин за западными горами. Несколько чимбу даже работали на огородах у гехамо. Однажды, в момент крайнего раздражения, я решил добавить одного чимбу к своему штату, чтобы он носил воду из источника у подножия отрога и ухаживал за грядкой овощей позади дома. Никто из жителей Сусуроки не противился моему плану, все соглашались, что этот шаг оправдывался моим трудным положением, и тем не менее из эксперимента ничего не вышло; возможно даже, что он был сорван намеренно. «Иностранца» приняли плохо; он стал предметом постоянных насмешек и, наверное, испытывал еще большее одиночество, чем я. Через несколько недель чимбу обвинили в склочничестве, и я отпустил его. Стоило после этого появиться в деревне другим чимбу, как их сразу же прогоняли.

Число моих платных помощников резко колебалось. Одно время их было шестеро, несколько недель оставался только один, но чаще всего у меня работали четверо: один — он работал некоторое время на кухне в Хумелевеке — исполнял обязанности повара, на второго была возложена уборка дома и стирка одежды, третий приносил воду и дрова, четвертый занимался огородом и ухаживал за худосочными курами, которых я завел. Сменялись они довольно часто, только повар проработал у меня все время. Дольше других у меня оставались (и, если не говорить об Асемо, лучше мне запомнились) Хунехуне, Лотува, Хасу и Хуторно. Все они были молодые люди в возрасте от семнадцати до двадцати одного года и отличались друг от друга не меньше, чем любая четверка, выбранная наугад из жителей селения. Я привязался по-настоящему только к Хунехуне. Меньше всех мне нравился Хуторно, но все вместе и каждый по-своему они наглядно демонстрировали трудности своего поколения, и их присутствие в моем доме помогало мне понять характер связывавших их уз.

В нормах поведения гахуку большое внимание уделялось возрастным различиям как между поколениями, так и внутри поколения. От сына требовалось повиновение и уважение к отцу и вообще к мужчинам рода, принадлежащим к поколению отца; обращаясь к ним, сын употреблял тот же термин родства. Старшие мужчины были арбитрами в вопросах поведения и имели право наказывать мальчиков, хотя делали это очень редко. На мальчиков почти не обращали внимания, ими мало занимались, мало их учили. Только после инициации требовательность взрослых резко возрастала. Начинался период послушничества молодых людей, который кончался лишь около тридцати пяти лет. Рабское послушание, которого требовало старшее поколение, часто было невыносимо унизительным, и, однако, оно, вероятно, озлобляло меньше, чем власть старших братьев, которую младшим приходилось чувствовать почти все свои молодые годы. Именно старшие братья возвышали голос и поднимали руку на мальчиков, не прошедших инициацию. В идеале юноша в возрастной иерархии всегда оказывался на шаг впереди своих младших братьев. Он имел право приказывать, имел право ожидать послушания и уважения. Хотя у него были и обязанности (например, помочь младшему брату уплатить выкуп за невесту), отношения между старшими и младшими братьями оказывались для последних трудными, напряженными, полными скрытого соперничества и противоречий, шедших вразрез с идеалом братского согласия и взаимной поддержки. Молодые мужчины, достигшие наконец независимости, редко стремились к повседневному тесному общению со старшими братьями, которым им так долго пришлось подчиняться; как правило, они предпочитали селиться с каким-нибудь «ахару» — сверстником, с которым они вместе проходили инициацию.

Только узы, связывавшие сверстников, единственные из всех связей между членами рода, не предполагали господства или подчинения. Мужчины примерно одного возраста (разница могла составлять от одного года до пяти лет) были социально равны и двигались по социальной лестнице, следуя принципу строгого равенства. Они вместе проходили инициацию, им вместе устраивали помолвку. Они одновременно женились, примерно в одно время становились отцами и, если все шло хорошо, одновременно достигали независимости и основывали личные хозяйства. Они были друзьями и поверяли друг другу тайны. Они фактически все делали вместе: ухаживали за девушками, участвовали в набегах на огороды, воровали свиней, носились по отрогу и, понурившись, выслушивали при всем народе порицания и увещевания старших. Дружеские отношения устанавливались между мальчиками задолго до инициации. Их поощряли взрослые, для которых было развлечением представлять друг другу едва начавших ходить малышей как «ахару». Их культивировали малолетние няньки, заботившиеся о детях, после того как тех отнимали от груди. Когда мальчикам исполнялось шесть или семь лет, контуры этих отношений были уже четко намечены. Об этом свидетельствовали склонявшиеся рядом головы и бормотание детских голосов, когда они вместе наблюдали за пойманными насекомыми, бьющимися в их руках. Эти отношения углублялись и расширялись, по мере того как с приближением возраста инициации расширялось поле деятельности юношей.

Когда перед возрастной группой вставала задача пройти мучительные испытания инициации, ее члены уже твердо считали себя социально равными единицами и, если это равенство нарушалось, выражали обиду самым откровенным образом. После инициации отцы и старшие сородичи отправлялись покупать жен инициированным, жившим в затворничестве в клубном доме. При этом они брали с собой символический выкуп. Потерпев неудачу (что случалось нередко), они шли в другую деревню. Возвращение инициированных к обычной жизни откладывалось до тех пор, пока не будет найдена девушка для каждого. По крайней мере такая преследовалась цель и таковы были права инициированных, но иногда планы терпели неудачу, и юноша в день окончания своего искуса оставался без невесты. Большинство юношей, оказывавшихся в таком положении, вероятно, примирялись с ним, зная, что старшие позднее возобновят поиски невесты, но некоторые так болезненно переживали свое унижение, что бежали на территорию враждебной группы. Это в большинстве случаев означало верную смерть. Своим самоубийством юноши протестовали против того, что сородичи не смогли обеспечить их равенство.

Сверстники заботились не только о своих личных правах, но и о правах всей группы. Только через несколько лет юношам разрешалось вступать в контакт с их «женами». Они могли видеться лишь на официальных публичных церемониях, где тайком обменивались взглядами, ища возможности назначить свидание. Такие встречи сохраняли в тайне даже от других членов возрастной группы, и все обходилось тихо и мирно, если только девушка не беременела. Тогда негодующие сверстники ее «мужа», оскорбленные нарушением формального равенства, могли убить ее. Как все мужчины гахуку, они были склонны приписывать вину за нарушение сексуальных ограничений бесстыдству женщин.

Когда я прибыл в Сусуроку, времена уже так переменились, что ни одна из этих двух форм протеста не была доступна мальчикам, работавшим у меня. Их поколение занимало среди остальных совершенно особое положение, но суть связывавших их уз не изменилась. Наблюдая за ними, я видел в них продолжателей культуры их отцов, тех, кто ставил рядом свои хижины, вместе обрабатывал землю, рука об руку ходил по тропам среди огородов. Между сверстниками была не менее тесная связь, чем между двумя священными флейтами «нама». Недаром их чудесные звуки, как бы дополнявшие друг друга, именовались словом «ахару», которое обозначало отношения каждого члена рода с его ровесниками.

Первым ко мне нанялся Лотува. Он был выбран Макисом перед моим прибытием в деревню, потому что уже раньше работал у белых в Хумелевеке. Я не спрашивал, что он умеет делать, и не возлагал на него больших надежд, хотя он сразу же с видом знающего человека занялся моей кухонной утварью. Он расставил ее так, чтобы произвести впечатление на собравшуюся толпу. Лотува был младшим сыном лулуаи Менихарове, весьма внушительного человека, с которым я познакомился гораздо позже. Отец Лотувы — Гасието — навещал меня время от времени, но я в общем знал только, что Макис часто советовался с этим пожилым человеком. Его деревня была больше остальных селений нагамидзуха на гребне отрога и ближе к Гаме, с которой он поддерживал тесные связи. Репутация Гасието упрочилась задолго до появления белых, и он был слишком стар, слишком предан прошлому, чтобы пытаться понять, чего хочет чужая для него власть. Он совсем не знал пиджин-инглиш и, судя по всему, полагался на Макиса в истолковании требований Хумелевеки, хотя во всех традиционных сферах жизни оставался, очевидно, наставником Макиса, который был моложе его. «Я нужен Гасието», — часто говорил Макис, объясняя, почему он, бросив работу, идет в Менихарове в ответ на зов, переданный из долины…

Я не видел большого внешнего сходства между Лоту-вой и его отцом, хотя почти наверняка меня вводило в заблуждение различие их причесок. Лотува, как все его сверстники, носил по новой моде короткие волосы. Стрижка, открывавшая лицо и шею, так преображала людей, что я часто не узнавал человека, который недавно постригся, и мне приходилось заново открывать для себя его лицо. Лотува был красив и с нашей точки зрения (мужчины гахуку часто бывали привлекательны, женщины — очень редко). Он был моего роста (пять футов семь дюймов), держался прямо и был прекрасно сложен — без гипертрофированной мускулатуры. Его естественной грации могло бы позавидовать большинство белых. Кожа у него была скорее коричневая, чем черная, с каштановым оттенком, черты лица напоминали римлян, в них было мало от негроидов: губы полные, но не слишком вывернутые, веки темных глаз слегка подтянуты к бровям, нос прямой и длинный, а не широкий или мясистый.

Однако за красивой внешностью скрывались черты, отнюдь не приводившие меня в восторг. Со старшими он вел себя осмотрительно, всегда оказывал им должное уважение, со мной был вежлив, работал прилежно. Но среди сверстников и младших мальчиков он становился иным человеком. Сочетание смазливой внешности, самодовольства и претензий на искушенность было вопиюще безвкусным. Он воображал, что преуспел в тех сферах жизни, которые открылись для гахуку с приходом белых. С видом знатока манипулировал он моей скромной кухонной утварью и делал эффектные жесты, рассчитанные на длинноволосых мальчиков, которые молча наблюдали за ним, восхищаясь его властью над этими загадочными вещами. К мальчикам он относился требовательно и высокомерно. Даже когда он склонялся над огнем или клал пищу мне на тарелку, его движения были рассчитаны на внешний эффект.

Лучший друг Лотувы — Хунехуне производил совсем иное впечатление. Как и всех остальных юношей, работавших у меня, его рекомендовал Лотува. Они были примерно одного возраста — не старше двадцати одного года. Ростом Хунехуне был ниже Лотувы, внешность у него была самая обычная, но он обладал привлекательными чертами, которых не было у других. Его приятное открытое лицо, обычно серьезное, иногда освещалось медленно расцветавшей улыбкой, в которой был он весь. Она говорила о способности Хунехуне с юмором относиться к себе и очень располагала меня к юноше. Он начал работать как первый помощник Лотувы, но потом занял его место. Хотя у него не было опыта его друга, со своими обязанностями он справлялся достаточно хорошо. У него оставалось много свободного времени, и в те дни, когда я работал дома и мы с ним оставались одни в деревне, я слышал, как он тихонько напевает на кухне. Постепенно голос его начинал прерываться, становился сонным, и в конце концов замолкал, когда жара наваливалась всей своей тяжестью. На мой зов он являлся с заспанным лицом, и выражение его глаз, пытавшихся вернуться ко мне и моим нуждам, заставляло меня забыть, что второй завтрак опаздывает на два часа. Медлительность его движений часто была испытанием моего терпения, но, когда я решал, что настало время поговорить с ним, его извиняющееся, лучащееся мягким юмором лицо обезоруживало меня. К тому же опоздания Хунехуне не имели большого значения для меня, я даже был ему за них благодарен, так как испытывал облегчение, пренебрегая распорядком, принадлежащим другому миру и другой жизни. Постепенно я привязался к Хунехуне не меньше, чем к Макису или Асемо.

Хасу был самым высоким из юношей — ростом около пяти футов одиннадцати дюймов. Его сложение соответствовало росту. Он был темнее Лотувы, с сильным, но довольно угрюмым лицом, говорившим о том, что характер у его обладателя не из легких. Он не был так серьезен, как Хуторно, но держался в стороне от общего веселья, часто царившего в моей кухне.

На деревенской улице он играл с молчаливым ожесточением. В его воле к победе во что бы то ни стало чувствовалась та же ярость, с которой его рука ударяла мальчика помоложе, если тот мешал ему. Он был младшим сыном Сесекуме — старика, приближавшегося к концу своей активной жизни. Патрицианское лицо Сесекуме, заключенное в рамку короткой седой бороды, говорило о его успехах в прошлом и о том, что он и сейчас пользуется почетом. Сесекуме был одним из старейшин озахадзуха. Сходство Хасу с Сесекуме нарушалось тем, что на лице сына было выражение жестокости, своенравия и задиристости, характерное для людей типа Гапирихи. Хотя молодость смягчала черты «сильного» человека, не увидеть их было невозможно. Хасу часто уединялся и неохотно выполнял приказы Лотувы, крайне недовольный тем, что его сверстник командует им. Судя по всему, он был склонен считаться лишь с собственными интересами, и в нем можно было уже разглядеть характерное для взрослых пренебрежение к силе убеждения. В другие времена он мог завоевать большое уважение, но наверняка не заручился бы последователями, так как сильная воля не сочеталась у него с чутьем, отличавшим Макиса и ему подобных.

Хуторно был младшим сыном Гихигуте из рода озахадзуха. У юноши был крупный рот, темная кожа и стройная фигура, как у отца, но на этом сходство кончалось. Он был разговорчивее Хасу, не держал себя так независимо и высокомерно, но больше в его характере не было ничего, что говорило бы в его пользу. Угрюмый и медлительный, он неохотно выполнял мои немногочисленные просьбы и манкировал обязанностями, чтобы иметь возможность устраивать свои дела за пределами деревни. Когда он вернулся после одной из частых отлучек, озлобленное выражение его лица усилило мое раздражение настолько, что я чуть не взорвался. Замечания, однако, не действовали на Хуторно, и я начал избегать его.

Товарищеские отношения между юношами производили на меня сильное впечатление. Узы, которые создавала между ними принадлежность к одной возрастной группе, оказывались важнее огромных различий в их характерах и связывали их удивительно прочно. Было ясно, что в принципе они так и должны были относиться друг к другу. Мне сначала было очень трудно заметить скрытую подозрительность и антипатию в их отношениях, и, наблюдая юношей изо дня в день, я часто испытывал острую зависть при виде царившего между ними согласия, так непохожего на то, что знал в молодости я.

Вначале я понимал очень немногое из их разговоров на кухне, но тон голосов, смех, перешептывания, неожиданные вспышки волнения рисовали образ идеальной дружбы так ясно, как если бы он возникал из смысла их речей. Когда в предвечерние часы они носились с толпой детей и подростков по деревенской улице, их постоянное внимание друг к другу, часто звучавшее слово «прен» («друг» на пиджин-инглиш) вызывали во мне волну тепла, которое, казалось, было и в глазах взрослых, следивших за ними со своих мест у дымящихся очагов. Они не были еще полноправными мужчинами. Во многих отношениях они были в большей мере зависимы от старших, чем не прошедшие инициацию мальчики, за которыми почти никто не следил. Хотя юноши были допущены к тайнам клубного дома и пользовались привилегией присутствовать на собраниях, где мужчины выносили групповые решения, они являлись также объектом более тщательного наблюдения, и их присутствие всегда служило поводом к критике в их адрес, которой не подвергались младшие братья. Там, где мужчины встречались для обсуждения своих дел (в шалашах на огородах, скрытых за нависшей листвой деревьев и отделенных от остального мира живыми изгородями, чьи листья, отражая свет, бросали его на песчаное дно неглубокого водоема), юноши собирали камни для земляных печей, кололи дрова и носили воду из ручья. Они двигались через перемежающиеся тени с ношей на плечах, послушно выполняли указания старших и сидели на почтительном расстоянии от них, пока те обсуждали общие дела. Под дымящимися конусами глины медленно готовилась пища, послеполуденный воздух тяжело ложился на грудь, а юноши сидели с бесстрастными, ничего не выражающими лицами, тогда как старшие, отложив на время цела, ради которых собрались, обсуждали их поведение, обычно обнаруживая в нем недостатки. Потом юноши срывали злость на мальчиках помоложе, возвращая, так сказать, натурой придирки, объектом которых перед этим оказывались.

Со временем я обнаружил в отношениях юношей детали, которые не вписывались в выставлявшуюся на всеобщее обозрение картину идеального товарищества: соперничество, говорившее о формальном характере их отношений, предпочтения, о которых нельзя было заявить в открытую, но о которых юноши иногда доверительно сообщали мне, так как мое положение давало им возможность без страха рассказывать то, что другие, вероятно, были вынуждены читать в менее очевидных проявлениях — во взглядах (люди истолковывали их, исходя из собственного опыта), в интонации реплик, в нежелании поделиться чем-то с ровесником. Мне стало ясно, что между Хунехуне и Лотувой существуют особые отношения, непохожие на те, что были у того или другого с Хасу или Хуторно. Для них слово «прен» было связано с представлением об искренней дружбе и взаимной привязанности. Их отношения друг к другу выходили за рамки формальных требований равенства между сверстниками, были пронизаны непринужденностью и подлинной заботой, что целиком меняло характер их поведения. В них уже проглядывал прообраз людей старшего возраста, которые друга предпочитали близким родственникам, командовавшим ими в юности. То, как они взглядом искали друг друга, как клали руку на плечо товарища, напоминало знакомые мне формы поведения, и тем не менее для их отношений нельзя было подыскать точного эквивалента в нашей цивилизации. Ибо непринужденность в отношениях и взаимное согласие, выражавшееся в склоненных над моим очагом соприкасающихся головах, были возможны для них лишь потому, что они были сверстниками. Другие связи исключали подобные отношения.

Хунехуне и Лотува, вероятно, знали, что я предпочитаю их Хасу и Хуторно, и, видя в этом отражение своей собственной антипатии, часто критически отзывались о своих товарищах. Сбивчивые доверительные рассказы Хунехуне и Лотувы давали мне незаменимую информацию, но, желая быть честным к их сверстникам, я всегда в таких случаях испытывал неловкость, да и сами рассказчики настороженно прислушивались к топоту босых ног за стенами хижины.

Мне, наблюдавшему за юношами изо дня в день, трудно было представить себе, какими бы они стали, не приди в долину белые. Они достигли возраста, в котором многие из людей старшего поколения уже пользовались прочной репутацией воинов. Хасу больше всех подходил для этой высшей формы выражения мужественности. У него было сложение «сильного» человека — его фигура одним своим видом вызывала уважение и восхищение, а его юношеская молчаливость предвосхищала крутой нрав, какой был у людей типа Гапирихи, их агрессивность, не желавшую мириться с бесконечными дебатами и условностями равенства. Из Лотувы и Хуторно могли бы получиться рядовые воины, послушные, находящие удовлетворение в силе своего мира. Труднее было подыскать в этой жизни место для Хунехуне. Он был не менее склонен к самолюбованию, чем его сверстники, не меньше гордился своей внешностью, когда, готовясь к празднеству, наряжался в набедренную повязку из коры, украшал голову перьями и раковинами, умащал жиром кожу и до неузнаваемости раскрашивал лицо яркими красками. Он танцевал с сосредоточенностью, присущей самым сильным мужчинам, бил в барабан, пел до хрипоты, переваливался в танце с боку на бок, рассчитывая каждое свое движение на толпы зрителей, чье восхищение он надеялся завоевать. Он принял привилегии мужчины, пользовался ими и ревниво охранял, но мог также стать в позу стороннего наблюдателя и с брезгливой объективностью оценить претензии мужчин на превосходство. Свойственная ему мягкость не сочеталась с честолюбием, и ему повезло, что он жил в такое время, когда служба у европейцев заменила традиционное обучение насилию.

Все четверо были слишком молоды, чтобы ясно помнить засады и битвы, которые были еще так свежи в памяти взрослых. Если исключить отдельные взрывы насилия, к тому времени, когда мальчикам было около десяти лет, администрации удалось, хотя и не без труда, установить мир в долине. У мальчиков остались лишь смутные воспоминания о том, как они покидали родные места, как с искаженными страхом лицами жались к ногам женщин, спасавшихся бегством. Ни один из четверых не высказывал сожалений по поводу того, что ему не пришлось участвовать в войне, но в то же время нельзя сказать, что в их душе не находил отклика неугасающий интерес старших к этому явлению недавнего прошлого. Они с напряженным интересом вслушивались в рассказы о подвигах и в конце таких бесед вставали, расправив плечи несколько шире и подняв голову несколько выше обычного, гордые успехами своего рода. Их горделивая осанка в таких случаях выражала, вероятно, нечто большее, чем сознание того, что и они причастны к героическому прошлому. Дело в том, что юношей тоже иногда чествовали как победителей на поле боя, где вместо копий использовались руки и ноги, где репутация их группы катилась вслед за твердым мячом из волокон древесной коры, который должен был любой ценой оказаться между деревянными кольями ворот противника.

Этот «футбол» был не просто спортом — он заменял хину: применение силы для сведения счетов между дружественными племенами. Причиной для вражды между ними могли быть случаи супружеской измены, кража свиней или убийство. В отличие от войны — рова, означавшей непрекращающиеся военные действия против враждебных групп, хина кончалась, когда пострадавший воздавал обидчику око за око. Поскольку администрация запретила применение силы в любой форме, селения, считавшие себя обиженными, вызывали противников на встречу по «футболу», во время которой соблюдались традиционные правила хины. Игра напоминала регби, но встреча порой длилась несколько дней, а численность каждой команды резко колебалась — в критические моменты она достигала тридцати игроков. Команда, представлявшая обидчика, вступала на поле, уже имея одно очко — оно обозначало действие, которое должно быть отомщено. Противник, представлявший пострадавшего, старался сравнять счет — не выиграть, набрав большее количество очков, а просто ответить на каждый гол обидчика. Страсти разгорались, и вести точный счет было почти невозможно. Игра неизменно превращалась в нечто похожее больше на рукопашную схватку, чем на организованное состязание, однако в конце концов справедливость торжествовала. Встреча кончалась, когда старейшины, представлявшие обе стороны и наблюдавшие за ходом игры, решали, что счет сравнялся. Только тогда команда, бросившая вызов, покидала поле удовлетворенной.

Обычно для защищавшейся команды устраивалось пиршество. На одном таком празднестве в Гехамо я присутствовал. Меня предупредили, что пир, как и сам «футбол», будет проведен по новой моде. Я пришел в Гехамо в середине дня. На улице, показавшейся мне особенно светлой после темной рощи панданусов, я вдруг оказался лицом к лицу со своим прошлым. В центре деревни, близ овального мужского дома, стояла длинная, открытая с боков беседка. Ее просвечивающая крыша из сучьев казуарин покоилась на молодых деревцах. Это временное сооружение вернуло меня к моему детству: в то время подобные строения из ароматного эвкалипта давали тень для пикников на ежегодных сельскохозяйственных выставках. И длинный стол под крышей беседки, по сторонам которого стояли грубые скамьи, тоже показался мне знакомым. Стол был покрыт кусками цветной ткани. На нем в подражание обычаям белых стоял набор оловянных и эмалированных тарелок. По краям навеса, над теми местами, где должны были сесть «воины», свисали на шнурах бруски прессованного табака, скатанные в трубку газеты и несколько кусков мыла, запачканных грязью хижин, где они хранились.

Команды стали рассаживаться. Игроки бесцеремонно толкались и жадно хватали подарки, выдергивая при этом сучья из крыши и осыпая дождем тонких игл цветную поверхность стола. Большинство из них принадлежало к поколению Хунехуне. Это были юноши с коротко остриженными волосами, одетые сообразно стилю празднества в чистые хлопчатобумажные лап-лапы и белые или цвета хаки рубашки. Но присутствовали и мужчины постарше — в возрасте Бихоре и Намури. Их обнаженные фигуры казались неуклюжими, а украшения из кости и раковины в носу производили странное впечатление здесь, рядом с приобщившейся к цивилизации молодежью. Люди, стоявшие за спиной игроков, наполнили их тарелки куриным супом с овощами, а затем рисом и мясными консервами. Каждое блюдо, вплоть до чая в кружках, которым закончилась трапеза, было подражанием тому, что ели в бунгало Хумелевеки.

Мне отвели место за столом, но есть я не мог. Я чувствовал себя более стесненно, испытывал большее смущение, чем на других пиршествах, где я, оглушенный шумом, сидел на земле среди отбросов. Под карнизами хижин молчаливо посасывали бамбуковые трубки старики. Они наблюдали за нами с дистанции в целое поколение. Внезапно мне стало стыдно за эту пародию на нашу цивилизацию, и у меня появилось чувство опустошенности, когда я подумал о том, что за этой пародией — неумолимая поступь времени и неизбежное расхождение между желаемым и возможным. Я не мог смотреть на юношей в полуевропейской одежде, сидевших за столом непривычным для них образом, ибо я-то знал, кому они подражают и какие препятствия на их пути.

Впоследствии, беседуя дома с Хунехуне или Лотувой, я часто думал об этом пиршестве. Вспоминая нагих мужчин, таких неуклюжих рядом с юношами в рубашках, я особенно ясно видел, с какой быстротой время отделяет Хунехуне, Лотуву и их товарищей от старших братьев и людей в возрасте Макиса.

Я понимал, что очень мало знаю о том, какие стремления вызывает в них мой мир, который символизировали дома-коробки, грязные лавчонки и правильно пересекающиеся улицы нового городка, выросшего в Гороке. Я считал само собой разумеющимся, что их и сверстников этот мир притягивает к себе, что всем им хочется познать новое и получать деньги за работу у белых; это было наиболее правильным путем, признаком приобщения к цивилизации, быть может, даже необходимым условием для престижа впоследствии, поскольку стриженые волосы и лап-лапы в конце концов постепенно отделяли юношей от презираемых буш канака[47], «отсталых» людей, живших дальше от центров цивилизации. Юноши удовлетворялись работой неквалифицированной или требующей низкой квалификации, хотя уже существовала шкала престижа, связанного с тем или другим занятием. Карго-бой, неквалифицированный рабочий, который носил тяжести, работал на плантациях или на строительстве дорог, пользовался меньшим престижем, нежели домашний слуга, а тот в свою очередь стоял ступенью ниже аборигена, работавшего шофером грузовика или джипа (таких было совсем немного). Последнее, очевидно, было верхом стремлений для юношей поколения Хунехуне. Им не приходилось рассчитывать на больший заработок, да и ничего лучшего они не могли себе представить. Ни один из них не учился в школе, начинать было слишком поздно, и к тому же никто не проявлял такого желания. Представлявшиеся возможности пока казались им достаточно разнообразными и интересными. Юношами не двигала неосознанная тяга к знанию, которую я видел у Асемо. Быть может (почти наверняка), в будущем их ждали разочарования, но до сих пор это не ощущалось. Наиболее важные для них проблемы, с которыми я был лучше всего знаком, проистекали не из взаимодействия двух культур, а коренились в традиционных институтах и отношениях их собственного общества.

Юношей воспитывали прежде всего мужчинами. Им внушали, что женщины в лучшем случае граждане второго сорта. В идеале женщина, сексуально пассивная и социально покорная, подчиняла свою индивидуальность мужу. Она не имела голоса в общественных делах, мало что значила как член общества, хотя не было сомнений, что женщины индивидуальности, различающиеся темпераментом, внешностью и степенью привлекательности. Мужчины признавали, что у женщин есть свои интересы, даже какая-то своя область знаний и представлений, неизвестных им, мужчинам, но не считали их сколько-нибудь важными, заслуживающими внимания мужчин. Так же обстояло дело с вкладом женщин в благосостояние группы. Их труд на огородах был необходим, в уходе за домашними животными они играли важную роль. Они рожали детей, без этого род захирел бы. Однако все это принималось как должное. В том, что делали женщины, не было ничего особенного, это воспринималось как обычная женская доля, и вклад женщин не шел пи в какое сравнение с более многосторонней, яркой и важной ролью мужчин. В конечном счете от ума мужчин, от их знания традиций и ритуалов, от их сноровки и храбрости зависело благосостояние общества.

Однако на самом деле отношения между полами не были столь ясными и определенными, как предполагалось в идеале. Сексуальные функции женщин были связаны с представлениями о ритуальном загрязнении, угрожающем силам и здоровью мужчин, и эти представления подразумевали амбивалентность, как-то плохо вязавшуюся с идеальным образом властного, независимого, уверенного в собственных силах мужчины. Женщины были Цирцеями, это они соблазняли мужчин и склоняли к случайным связям, заводили любовные интриги для удовлетворения своих желаний или, быть может, для содействия колдуну, добивающемуся гибели их партнера.

Некоторые представления мужчин о женщинах основывались на низком уровне рождаемости даже в семьях многоженцев, хотя его причиной были не только аборты, практиковавшиеся к тому же редко. Частые разводы поддерживали идею сексуальной безответственности женщин и служили оправданием для ранних браков. Однако мужчины вовсе не были невинными агнцами, помимо своей воли вступающими во внебрачные связи. В мужском доме инициируемых обучали способам соблазнения женщин. Это было также одной из целей мужских танцев: взлетавшие в воздух раскрашенные рамки на спинах у танцоров и колыхавшиеся на головах перья явно имели эротический смысл. Каждый юноша, идя на свидание, вооружался прошедшими магическую обработку сигаретами и мазями. Они должны были помочь сломить сопротивление девушки, когда пары ложились в тени за домом. Но хотя факты расходились с общепринятой версией, официально созданная мужчинами концепция служила укреплению солидарности между ними, поскольку всю вину за нарушение половой морали возлагали на женщин. В случае измены жены муж мог ее даже убить, но гнев против ее партнера он, как правило, выражал тем, что выпускал ему в бедро стрелу-трезубец — пагису. Уличенный в преступлении должен был принять наказание как заслуженное.

У мужчин несомненно были преувеличенные представления об их роли, и женщины, занимавшие, конечно, подчиненное положение, все же не были лишены независимости и возможностей проявлять ее. Мужчины действительно имели основание считать, что женщины хотят бросить вызов их гегемонии, у них и в самом деле были поводы для беспокойства, которое особенно сильно испытывали юноши возрастной группы Хунехуне. Из личных проблем их больше всего волновали сексуальные, порожденные взглядами и нормами поведения гахуку.

Все четыре сверстника, о которых идет речь, во время инициации женились или, точнее, были помолвлены, так как еще не получили разрешения жить с девушками, хотя выкуп за невесту был уплачен. Но когда я познакомился с ними, лишь Хасу сохранял жену, которую подыскали его родные. Жена Лотувы, Камахое, за несколько недель до этого ушла из дома свекра и вернулась к родителям в одну из деревень гама. По общему мнению, ее уход (тем более что она забрала все свои вещи) означал разрыв с Лотувой. У Хунехуне и Хуторно уже несколько лет жен не было. Со времени инициации Хунехуне бросили две девушки, с которыми он был помолвлен.

В этом не было ничего необычного. Очень немногие помолвленные пары становились супругами. Когда я интересовался причинами, мужчины объясняли свои неудачи тем, что девушкам, достигавшим зрелости быстрее мужчин, надоедало ждать, что их «мужья» были для них слишком юными. Характерно, что виновной и здесь оказывалась женщина. Это распространенное объяснение, которое подтверждало представление о женском непостоянстве, свидетельствовало также о глубокой трещине в броне мужского превосходства — о тайной зависти к биологическим преимуществам женщины. Рассказывали (Макис утверждал, что поступил так с одной из своих жен), что по достижении зрелости мужчина иногда мстил за нанесенное ему оскорбление тем, что убивал девушку, которая нашла его неполноценным.

Если брак, о котором договорились старшие родственники, расстраивался, юноша сам подыскивал себе жену. Сородичи могли ему помочь, но не были обязаны делать это. Считалось, что он стал старше и может сам позаботиться о себе, уходя в лунные ночи ухаживать в те деревни, где имелись девушки на выданье. Поиски производились не совсем вслепую. Девушки из рода юноши и рода его матери обычно исключались, но в любом дружественном селении у юноши были реальные перспективы. Его выбор обычно падал на деревню, где жила замужняя женщина из его рода — «сестра отца» или просто «сестра», на поддержку которой он мог рассчитывать. В ее доме он находил приют, пищу, место для отдыха, члены рода ее мужа не считали его чужаком. Любая тамошняя девушка в принципе могла стать его женой; его брак означал бы обмен женщинами между двумя родами, к чему стремились гахуку.

Ухаживая, юноша пытался произвести на девушку благоприятное впечатление, чтобы она попросила его прийти снова. В таком случае он продолжал ходить к ней — не только когда она и ее сверстницы принимали ухажоров в специально отведенном для этого доме, но и в хижину ее матери или других родственников. Как правило, ухаживание длилось много недель, а то и месяцев. Почти каждый раз юноша приносил своей избраннице подарки, надеясь убедить ее уйти в его деревню. Если она соглашалась, они уходили ночью. Юноша помещал девушку в хижине одного из своих родственников, и там ее обнаруживали на следующее утро. После этого устройство дел молодой пары брали на себя старшие родственники. Родные девушки скоро узнавали, где она находится, и посылали делегацию с требованием объяснений. Обычно они обвиняли юношу в насильственном уводе девушки. Представители обеих сторон собирались и спрашивали девушку, по доброй ли воле она покинула родителей. Если она отвечала утвердительно, ее сородичи возвращались домой без нее. Хотя девушка оставалась на новом месте и фактически была помолвлена со своим возлюбленным, предстояло еще решить вопрос о выкупе за нее.

Нам эта система может показаться относительно несложной и даже знакомой, но молодые гахуку не могли не видеть в ней острых противоречий с мужским идеалом. Когда девушка покидала юношу, за которого была просватана своими родственниками, он должен был, как подобает мужчине, проявить полное безразличие. Девушка ведь, согласно своей природе, вела себя совершенно безответственно. Мужчине не следовало принимать такие поступки близко к сердцу или доискиваться их причин. Более того, гораздо больше женщин испытывали естественное влечение к противоположному полу, и приходилось скорее сопротивляться их желаниям, чем добиваться взаимности. Плакать тут было не о чем, как говорил Макис. Однако покинутый юноша обнаруживал, что факты не вписываются в картину беззаботного превосходства мужчин. Уход жены ставил под угрозу его равенство со сверстниками, чьи первые браки не кончились так же. Более удачливые его товарищи ухаживали просто ради развлечения, но он преследовал серьезные цели. Старшие также не упускали случая напомнить, что его положение оставляет желать лучшего. Они намекали и даже заявляли прямо, что холостяцкое положение юношей дискредитирует всю группу. Чувствуя себя зрелыми людьми с относительно прочным положением, они давали понять, что в их время все было иначе, что женщины тогда сами добивались их благосклонности и жена была у каждого. «Что случилось с нынешней молодежью? — спрашивали они. — Где сила группы?» Юноши же видели, что пользоваться привилегиями взрослого мог только тот, кто имел жену. Они оказывались без вины виноватыми, их считали ответственными за то, что все признавали женской ветреностью. Все это бросало тень на мужественность и репутацию юношей.

Старшие не ограничивались намеками на то, что юноши недостаточно активно стремятся улучшить свою репутацию. Часто к концу дня где-нибудь на огородах, куда мужчины приходили обсудить дела группы, они в ожидании момента, когда откроются печи, советовали юношам ухаживать активнее. Хотя они пересыпали свои слова вольными шутками, характерными для многих мужских сборищ, не могло быть никаких сомнений в том, что советы они дают вполне серьезно. Мораль была ясна, и обязанности юношей тоже.

Однако, начиная ухаживать с целью вступления в брак, юноша убеждался, что путь к нему значительно труднее, чем его учили думать. Правда, иногда он одерживал победу легко. После любого сколько-нибудь крупного празднества обязательно находились в толпе зрителей несколько женщин, не скрывавших желания, вызванного в них кем-нибудь из танцоров. Но это случалось, вероятно, реже, чем хотелось мужчинам, и юноша, пытавшийся уговорить девушку уйти с ним, обнаруживал, что это долгая и утомительная игра. Даже если он обращался к помощи магии, в чем ему содействовали старшие, ухаживание затягивалось на неопределенное время. Его надежды сильно возрастали, когда он получал приглашение посетить девушку в доме посредника, но, по мере того как одна встреча сменялась другой, он начинал сомневаться, идут ли ее намерения дальше подарков, которых она требует. Она все откладывала и откладывала решение, не назначала дня побега, а назначив — брала свои слова обратно. Если же настойчивость юноши приносила плоды, никогда не было гарантии, что девушка не сбежит позднее. Поэтому старшие предупреждали его, чтобы он не позволял своей молодой жене слишком часто навещать ее родителей; они утверждали, что такие визиты дают основание сомневаться в ее верности. Впрочем, личный опыт, вероятно, не давал молодому человеку оснований сомневаться в правдивости слов старших: Хунехуне был далеко не единственным, от кого ушла жена, и даже не одна.

Все юноши (за исключением Хасу), работавшие у меня, пытались как-то разрешить эти проблемы. Я был свидетелем того, что на них оказывалось давление. Я слышал упреки мужчин, сидевших вечером на полу моей хижины, видел сдержанные, ничего не выражающие лица юношей. При первой возможности они уходили прочь и оглашали ночь криками, выражая этим свою обиду. Безупречное (судя по всему) поведение жены Хасу только ухудшало их положение. Старшие не упускали случая провести невыгодное для юношей сравнение между ними и Хасу, и, может быть, именно поэтому товарищи относились к нему с почти открытой неприязнью. Идеал равенства здесь явно не был соблюден. Они не могли быть равными Хасу, единственному из всех имевшему жену. Он превзошел их, и чувство собственного достоинства требовало, чтобы они сравнялись с ним. Однако положение Хасу тоже было не из легких. Его товарищи уже достигли возраста, когда могли получить разрешение завести свой дом, и, не будь они холостыми, он жил бы уже со своей женой. При создавшихся условиях он по правилам должен был избегать близости с женой, пока сверстники не догонят его. Поэтому неприязнь и напряжение были, вероятно, взаимными. Но в конце концов Хасу все-таки разрешили бы поселить жену в отдельной хижине даже до того, как его сверстники найдут себе женщин. Правила гахуку это допускали. Вот почему Хасу не осудили, когда стало ясно, что его жена беременна.

Трудно сказать, как часто помолвленные нарушали правила воздержания, но, наверное, чаще, чем признавало большинство мужчин, ибо запрет приходился на годы их наибольшей половой активности, а других путей проявить ее было немного. Иногда мужчины вступали в связь со старшими замужними женщинами; в огородах, скрытых изгородями от глаз любопытных, где-нибудь между грядками можно было найти удобное место для мимолетных и тайных встреч. Когда молодежь собиралась, всегда была вероятность того, что в тени дома, после того как погаснет огонь, а слова протеста потонут в пении, девушка больше не будет противиться своему партнеру. Осуществлению желаний молодых мужчин препятствовала точка зрения, будто половая жизнь вредна для них. Им говорили, что в этот критический период жизни общение с женщинами угрожает их зрелости и силе. Воздержание не предписывалось, но и половая жизнь не поощрялась.

При таких обстоятельствах могло оказаться, что девушка, которой юноша должен избегать, — самый подходящий сексуальный партнер. Она была выбрана для него родственниками, поэтому он мог позволить себе забыть некоторые страшные легенды о женщине и колдовстве. Далее, он видел ее почти ежедневно. Она жила у его родителей, и, хотя ее присутствие в их доме не позволяло ему бывать там, сколько и когда ему заблагорассудится, он мог наблюдать за ней, сидя на пиршествах вместе с мужчинами, когда она усаживалась среди женщин, разглаживала передник и, закидывая голову, смеялась. Он мог встретиться с ней в толпе глазами и назначить свидание или ненароком встретить ее одну, когда она возвращалась с работы по тропинкам, вившимся среди огородов. Верность сверстникам, по всей вероятности, не мешала тому, чтобы он наилучшим образом использовал такие возможности. И конечно, он знал, что они равно были готовы нарушить правила и что, если нарушение не станет известным, ничего страшного — не произойдет.

Хасу, вероятно, был в этом отношении не более виновен, чем его сверстники, однако его успех глубоко уязвлял их. Прошли дни, когда они могли в прямом действии дать выход неприязни к нему. Они не могли также протестовать против нарушения им принципа равенства, выказывая свое недовольство девушке и под маркой мужской солидарности преподавая Хасу уроки долга. Но что самое важное, случившееся было принято старшими как должное. Независимое поведение Хасу, не проявлявшего интереса к мнению окружающих, заставляло его сверстников еще острее чувствовать уязвимость их положения.

Лотува находился по сравнению с тремя своими товарищами в особых условиях. Формально он был все еще женат на Камахое, хотя все были уверены, что она вовсе не собирается возвращаться в деревню его отца. Родственники Лотувы не пытались проверить это предположение и потребовать, чтобы родные Камахое отослали ее назад. Вместо этого они следили за ней в ожидании того, чтобы она своим поведением дала им повод обратиться к гама за объяснениями. Если бы их подозрения оправдались, тем пришлось бы вернуть выкуп. Чувства Лотувы никого не интересовали. Поскольку он не жил с Камахое, этим вопросом занимались исключительно его старшие родственники. Ему, как младшему, полагалось согласиться с любым их решением и вести себя при этом так, будто происходящее его совершенно не трогает. На самом деле, конечно, у него было собственное мнение, хорошо известное его сверстникам. Они сообщили мне, что Камахое ему совсем не нравится и он не хочет ее возвращения. Может быть, этим объяснялась игра в ожидание, которую вели его родственники. Хотя он не мог во всеуслышание заявить о своих чувствах, старшие, зная о них, не желали настаивать на возвращении Камахое.

Пока вопрос оставался открытым, одна девушка из Асародзухи заявила, что Лотува виновен в ее беременности. Поскольку она была не замужем, группа, к которой она принадлежала, потребовала встречи для установления истины. Встреча состоялась в Сусуроке. Чтобы поддержать Лотуву, для участия в ней явились его родственники из Менихарове.

К десяти часам утра все заинтересованные лица собрались на улице недалеко от моей хижины. Тон был дружественным, но настороженным, приветствия — сдержанными, без излишней экспансивности, и, когда они закончились, представители обеих сторон сели лицом друг к другу на расстоянии двадцати шагов. В стороне сидели, прислонившись спиной к стенам своих хижин, несколько жительниц Сусуроки, нянчивших детей или скручивавших на голом бедре древесное волокно. Они смотрели на происходящее со сдержанным любопытством заинтересованных зрительниц. Девушка из Асародзухи со смещенным видом сидела среди мужчин — своих односельчан. Ее волосы были затянуты в билум, а голова опущена так, что лица не было видно. Что касается Лотувы, он явно чувствовал себя не в своей тарелке. От его вызывающего вида и следа не осталось. Он не мог отвести глаза от рук, крошивших брусок прессованного табака. Курить и тем демонстрировать свою беззаботность он не собирался, но испытывал острую потребность как-нибудь скрыть растерянность. Его сверстники следили за тем, как развертываются события, из-за моей ограды: как младшие, они не имели права приблизиться к месту, где велись переговоры.

Дебаты протекали как обычно, поэтому я не пытался следить за деталями и без особого интереса выслушал представителя Асародзухи, открывшего обсуждение речью. Он, как это принято, избегал прямых формулировок. Отец Лотувы ответил тем же. Мои глаза начали болеть от солнца, сверкавшего, как алмаз, и я подумал о спасительной тени под крышей хижины. Один оратор сменял другого. К этому времени цель собрания, о которой каждый знал с самого начала, была уже сформулирована вслух и приближался критический момент. Снова поднявшись на ноги, представитель Асародзухи обратился к девушке с вопросом, была ли она близка с Лотувой. Я напряг слух, желая услышать ответ, и не смог настолько тихим от смущения голосом она говорила. Бихоре, сидевший рядом со мной, сказал, что, по ее словам, она встретилась с Лотувой, предварительно договорившись, у дороги в Хумелевеку. Представитель Асародзухи снова задал вопрос. Он спросил, нравится ли ей Лотува, имея в виду, хочет ли она выйти за него замуж. На этот раз ее почти неслышный утвердительный ответ все-таки можно было разобрать, хотя она с трудом преодолевала застенчивость, заставившую ее опустить голову, и говорила запинаясь.

Наступила короткая пауза. Теперь поднялся отец Лотувы. Впервые за все время обратившись к сыну, он спросил, правду ли говорит девушка. Лотува ответил утвердительно и добавил, что инициатива принадлежала ей. Настаивая на своей невиновности, он сказал, что не может быть отцом ее ребенка, потому что встречались они только один раз.

Если так, дело Асародзухи было проиграно и Лотувс даже незачем было добавлять, что девушка ему не нравится, ибо гахуку считают, что зачатие не может явиться результатом одного-единственного совокупления; зародыш, по их представлениям, «делается» в течение какого-то времени.

Неизвестно, как обернулось бы дело, если бы девушка возразила Лотуве. Возможно, это не ослабило бы его позицию, ибо его слово весило больше, чем слово женщины, и вдобавок он использовал стереотипное объяснение, изобразив себя жертвой сексуальности противоположного пола. Девушку даже не попросили подтвердить или опровергнуть его слова. Люди из Асародзухи, может быть и не вполне удовлетворенные, ушли, вежливо попрощавшись, и Лотува, явно испытывая облегчение оттого, что перестал быть предметом общего внимания, вновь вернулся ко мне на кухню, где вскоре опять отдавал приказы с обычной самоуверенностью.

Этот эпизод не повлиял сколько-нибудь заметным образом на отношения между Лотувой и его сверстниками. Угрозы равенству не было, и Хунехуне и Хуторно в разговорах со мной по-прежнему критиковали Хасу. При посторонних они вели себя как положено, но удовлетворяли его просьбы — если не могли в них отказать — с едва заметной неохотой и старались грубо толкнуть его, когда носились по улице в конце дня. Меня лично все это не касалось, но исключительная занятость Хунехуне и Хуторно их сексуальными проблемами постоянно нарушала установленный мной распорядок дня.

Некоторое время я не мог понять, почему Хуторно постоянно опаздывает. Когда он бывал нужен мне в дневное время, он спал в пустой хижине Хелекохе на другой стороне улицы, а если наконец появлялся, лицо его было помятым и угрюмым. Он никогда не отличался особой разговорчивостью, а теперь его апатичный вид, широкий рот с надутыми губами, глаза, светившиеся тупым ожесточением, часто выводили меня из терпения. Только узнав, что причиной этого достойного сожаления состояния являются перипетии ухаживания, я проникся к нему сочувствием.

Хуторно пытался завоевать расположение девушки из одной деревни гама. Он добивался его упорно, не проявляя ни малейшего юмора, то есть так, как вел себя вообще во всех жизненных ситуациях. Он не способен был взглянуть на свои попытки к ухаживанию объективно, со стороны, и относился к ним с дьявольской серьезностью. Быть может, его нельзя было осуждать за это, учитывая отношение старших к его холостяцкому положению, но другие юноши, особенно Хунехуне, умели все же юмористически оценивать свои поступки. Очень часто, перед тем как отправиться вместе к девушкам, за которыми они ухаживали, юноши собирались в моей хижине. Приготавливая сигареты (они должны были обеспечить победу над сексуально агрессивными девушками), Хунехуне и Лотува детально объясняли их свойства и применение, живо изображая предполагаемый эффект: полуобморочное состояние, закатившиеся, полные желания глаза, беспомощность… Карикатурные имитации заставляли их корчиться от смеха, но Хуторно скатывал свое снаряжение без улыбки, не скрывая, что не одобряет их легкомыслие и скрывающийся за ним скептицизм.

Когда он перешел от стадии группового ухаживания к регулярным посещениям одной девушки, в его поведении появилась еще большая напряженность, даже оттенок отчаяния. Деревня девушки была совсем не близко, но он посещал ее почти каждую ночь, уходя с наступлением темноты и возвращаясь на рассвете. Он знал, что я в курсе его дел, но не хотел обсуждать их со мной и при. упоминании о них сразу же мрачнел. По-видимому, он был так же скрытен и со сверстниками, предпочитая держать свои дела в тайне, нежели делиться ими, как это принято между друзьями. Постепенно я пришел к выводу, что возможность дальнейшего пребывания Хуторно у меня зависит от исхода его ухаживания в ближайшем будущем. Чем дольше оно длилось, тем недобросовестнее становился Хуторно, и мое раздражение обратилось против неизвестной девушки, которая никак не хотела принять решение. Я пытался получить сведения о делах Хуторно от Хунехуне и Лотувы, но они знали очень мало и крайне скептически оценивали возможный исход. Они считали, что девушка не намерена бежать с Хуторно, ибо, чем дольше женщина откладывает решение, тем больше оснований сомневаться в ее намерениях. Если бы ей действительно нравился Хуторно, говорили они, она бы сразу ушла к нему. Я и сам начал склоняться к этому мнению. В конце концов мое терпение лопнуло, и я решил, что пора уволить Хуторно.

Развязка наступила неожиданно. Однажды утром Хунехуне принес мне, как всегда, завтрак и сообщил, что Хуторно привел девушку в Гохаджаку. Когда я днем спросил Хуторно, женился ли он, он впервые за все время нашего знакомства улыбнулся.

Через два дня гама пришли в Гохаджаку требовать обычного в таких случаях объяснения. Хуторно не было, но я подозреваю, что он чувствовал, — ведь даже я беспокоился, как бы девушку не потребовали обратно. Однако она призналась, что ушла с Хуторно по доброй воле, и это на время удовлетворило ее сородичей. Они собирались просить в жены одному из гама сестру Хуторно — Тарову и, наверное, считали, что брак ее брата поможет им победить возможное сопротивление.

Успех Хуторно означал, что Хунехуне остается единственным, если не считать Лотуву, неженатым членом группы, и он вскоре решил исправить это положение. Все повторилось сначала: отлучки, осоловелые от недосыпания глаза, раздражающая невнимательность к моим словам, но все же Хунехуне вел себя иначе.

Я взял его к себе на работу просто потому, что его привел Лотува. Опыта у него никакого не было, но я ведь не собирался обзаводиться хозяйством, подобным тем, которые можно было видеть в Хумелевеке, а Хунехуне производил впечатление добросовестного и приятного парня, что было важнее всего. Первые несколько недель у меня почти не оставалось времени для Хунехуне и его сверстников. Большую часть дня я отсутствовал и видел юношей только во время еды. По вечерам они обычно присоединялись к толпе гостей, занимавшей весь пол хижины, и служили мне переводчиками. Когда ко мне привыкли и количество гостей убавилось, я начал уделять мальчикам больше внимания, получая удовольствие от их общества и болтовни. Постепенно я привык все чаще обращаться к Хунехуне, когда нужно было что-нибудь сделать. Он часто приходил посидеть со мной, а когда я шел на отрог, то обычно именно он (пока не появился Асемо) вскакивал со своего места у очага на кухне и сопровождал меня.

Особое расположение, которое я начал к нему чувствовать, было формой бессознательной защиты от угрюмости Хуторно, скользкости Лотувы и агрессивности Хасу. Хунехуне был медлителен, его любознательная и общительная натура мешала ему сосредоточиться на своей задаче, если его что-то интересовало. По малейшему поводу (например, услышав голоса, доносящиеся с улицы) он бросал работу, чтобы задать вопрос или поздороваться, а через секунду уже болтал около дома, как будто делать было нечего. У юношей вообще оставалась масса свободного времени. Их было слишком много для возложенных на них обязанностей, и их праздность и отлучки создавали для меня неудобства, только если я торопился. Однако даже в тех случаях, когда Хунехуне сильнее раздражал меня, он всегда умел меня обезоружить. И не только на меня он так действовал — большинство людей относилось к нему снисходительно. Даже если они сердились на него, их раздражение обычно таяло в смехе. Я не мог его ругать, когда он, совершив промах, смотрел на меня с извиняющимся видом. Он не находил себе места от стыда, но, даже принимая его извинения, я знал, что измениться он не может. Вероятно, он был искренен в такие минуты, но очень уж живой у него был характер, слишком легко он отвлекался и слишком трудно ему было сосредоточиться. Ему доставляли большое удовольствие поручения, для выполнения которых приходилось иметь дело с людьми, — покупать продукты у женщин или оказывать первую помощь больным. Он мог при этом продемонстрировать элементарные навыки, которые для этого требовались, а заодно поговорить всласть. Часто мне хотелось, чтобы он столько же внимания уделял и своей работе, но я понимал слушателей, время от времени прерывавших смехом его слова. Входя без предупреждения на кухню, я находил его сидящим спиной к стене, с вытянутыми ногами и закрытыми глазами, полностью поглощенным звуками своего голоса и забывшим обо всем на свете.

Во многих отношениях он со мной держался с такой же откровенностью, как с другими, во всяком случае чувствовал себя свободнее, чем любой из его сверстников. Он с радостью делился тем, что знал, хотя не всегда был лучшим источником информации. Юноши его возраста не имели голоса в общественных делах и не знали многого, что касалось старших, но с этой оговоркой Хунехуне, пожалуй, удовлетворял мою любознательность, как немногие другие. Большинство гахуку не привыкло давать объяснения своим поступкам или объективно их оценивать. Им быстро надоедали мои вопросы; если я проявлял настойчивость, она их раздражала, и, чтобы избавиться от необходимости думать, они часто заявляли, что ничего не знают о предмете моих расспросов. Но Хунехуне, казалось, действительно хотел мне помочь и даже жалел, когда не мог этого сделать из-за отсутствия сведений. Он часто через несколько дней вновь возвращался к невыясненному вопросу и сообщал, что за это время расспросил «больших» людей и они объяснили ему то, что я хотел знать. Он бывал страшно доволен, когда чужаки удивлялись тому, как хорошо я знаю местные обычаи. Иногда я слышал, как Хунехуне преувеличивает мои знания, но встречал взгляд юноши, просивший не опровергать его слова. Сведения от Хунехуне я получал не в формальных интервью. Он сообщал мне их, когда мы с ним отдыхали где-нибудь в тени на отроге или когда он без спроса входил в мою комнату в послеобеденные часы и молча ждал, пока я освобожусь для разговора. Все это естественным образом вытекало из наших отношений.

Лишь через месяц или около того, уже после брака Таровы, он всерьез занялся ухаживанием. К тому времени Лотувы и Хуторно у меня не было: Лотува ушел по собственной воле, надеясь найти работу в административном центре, а Хуторно я в конце концов уволил. Хасу еще оставался, хотя тоже собирался уйти, и недавно поступил Асемо. Я видел Хасу очень мало и не желал видеть его больше, коль скоро он выполнял свою работу. Остальные дела легли на Хунехуне, и, хотя не со всеми он справлялся быстро и хорошо, с ним и Асемо я чувствовал себя лучше, чем раньше. Поэтому, когда Хунехуне принялся ухаживать за девушкой, мой распорядок дня сильно нарушился.

Основные сведения о том, как ухаживают гахуку, я получил от Хунехуне. Когда Хуторно переживал кризис, Хунехуне держал меня в курсе его дел — насколько он их знал. Сам Хуторно отмалчивался, но Хунехуне без смущения описывал то, что происходило в домах для ухаживания. Он сам рассказал мне о двух своих неудачных помолвках, описав их фиаско без явной горечи. Однако он был не вполне искренен. Его позиция выражала не подлинные его чувства, а скорее все ту же стереотипную мужскую реакцию. В этой ситуации он неизбежно подвергался не меньшему давлению, чем любой его товарищ. Макис, поддерживаемый старшими, постоянно попрекал Хунехуне его холостяцким положением. Замечания Макиса были сдобрены беззлобными мужскими шутками, советами, как добиться успеха, предложениями одолжить Хунехуне магические принадлежности, которые гарантируют успех, но стоявшая за ними мораль не вызывала сомнений.

В таких случаях Хунехуне сидел с бесстрастным видом. Уважение к старшим исключало возможность другого поведения. Ощутимых различий между ним и Хуторно в этом отношении не было, хотя позднее, когда старшие уходили, я часто сомневался в том, что Хунехуне относится к их словам так же серьезно. Не то чтобы серьезность была чужда его натуре он вовсе не был шутом, и лицо его чаще всего выражало вдумчивость и пытливость, но эти качества сочетались в нем с какой-то легкостью, отсутствовавшей у Хуторно, со склонностью (которую я замечал в самом себе) временно откладывать трудноразрешимую задачу, а не биться над ней до изнеможения. Мы оба были обычно убеждены, что на следующий день положение может измениться и повод для беспокойства отпадет сам собой.

Все поступки Хунехуне как будто подтверждали, что у него именно такой характер. Он ходил ухаживать не реже своих сверстников, даже чаще Хуторно. Но мне казалось, что он делает это просто ради удовольствия, которое получает от общения с людьми, а не руководствуясь серьезными намерениями или желанием во что бы то ни стало завоевать уважение старших или сверстников.

Но я, вероятно, был неправ. Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что давление со стороны старших не проходило для Хунехуне бесследно, что первые неудачные помолвки были небезразличны для него, что ему тоже хотелось оправдать ожидания старших. Его самокритичность и объективность, позволявшие ему высмеивать себя, вовсе не означали, что он не испытывает беспокойства. Напротив, он, возможно, яснее сознавал непоследовательность и противоречивость традиций и ощущал их поэтому особенно остро. Именно эти качества выдвинули некоторых гахуку в первые ряды их общества и сделали влиятельными и авторитетными людьми. Вполне возможно, что сексуальные трудности не задевали Хасу и Хуторно так глубоко, как Хунехуне. Хасу и Хуторно были защищены самим отсутствием тех качеств, которыми обладал Хунехуне. Интуиция, которой он был наделен, делала его более ранимым.

Перемена в планах Хунехуне стала заметной, когда завтрак мне начал подавать неопытный Асемо, всем своим видом извинявшийся за подгоревший помидор и разбитое яйцо, подаваемые на не очень чистой тарелке. Я спросил, где Хунехуне, но Асемо ответил, что не знает, а я не хотел настаивать, так как признавал за юношей право хранить тайны старшего брата по роду. Явившись как-то раз позднее, чем надо, Хунехуне явно испытывал стыд, но охотно объяснил причины своего опоздания.

Он побывал в деревне гама, где какая-то девушка пожелала увидеть его снова. Он с удовольствием напомнил мне о силе магических сигарет, которые показывал незадолго до этого, и сообщил, что девушка совершенно не могла сопротивляться ему. Мне показалось, что все это походит на многие прежние случаи, когда он проводил ночь в другой деревне, однако я, возможно, недооценивал действие, оказанное на него успехом Хуторно. Теперь только Хунехуне в своей возрастной группе не имел жены (хотя положение Лотувы тоже еще не определилось и давление на него усилилось).

Хунехуне стал отлучаться чаще. Постепенно его обязанности взял на себя Асемо, хотя Хунехуне по-прежнему появлялся утром и оставался до темноты. Я перестал корить его за то, что он пренебрегает своими обязанностями. Мне не хотелось немедленно что-то менять в своем хозяйстве, хотя я допускал, что в дальнейшем это может стать неизбежным. Но до того, как такая необходимость возникла, Хунехуне поделился со мной: он надеялся, что девушка убежит с ним.

Теперь Хунехуне уделял еще меньше внимания своим обязанностям, но я не упрекал его. Доверительные рассказы юноши делали меня почти участником его романа, как будто я был в нем лично заинтересован, и отговорки девушки вызывали у меня не меньшее беспокойство, чем у него. За много месяцев до этого он попросил разрешения держать свое имущество в одном из моих чемоданов. Теперь он ежедневно открывал его ключом, который я дал ему, и перебирал свои вещи, решая, что понести девушке в следующий раз. Незатейливое имущество Хунехуне производило жалкое впечатление: куски цветной ткани, бруски прессованного табака, несколько кусков мыла, краска для лица и волос, конверт с бусами, подаренный мной флакон дешевого одеколона, немного мелочи в жестянке из-под табака. Хунехуне советовался со мной, что ему следует взять. Иногда девушка сама просила что-нибудь — чаще всего немного денег: шесть пенсов или шиллинг, которые всегда были нужны ей для того, чтобы дать брату или сестре Ее требования начали вызывать во мне раздражение, которое я не мог победить, так как предвидел возможность банкротства Хунехуне, если так будет продолжаться. Он тоже как будто находил ее требования чрезмерными, но остановиться ему уже было трудно. Подарки нельзя было потребовать назад, и к тому же девушка снова и снова заявляла, что намерена бежать с ним. Я был настроен скептически, мне казалось, что Хунехуне в действительности не так уж уверен в успехе, как ему этого хотелось. На прямой вопрос он отвечал всегда, что она с ним уйдет, но порой, когда он взвешивал на руке какую-нибудь вещь, лицо его выражало крайнюю неуверенность. В такие моменты казалось, что он вот-вот положит вещь назад и откажется от ухаживания, но он вновь повторял, что убежден в удачном исходе, и закрывал чемодан с таким видом, будто в этот вечер все и произойдет.

В отличие от Хуторно он всегда был готов говорить о девушке и даже показал мне ее два раза. Первый раз — в Менихарове, куда отправилось большинство мужчин Сусуроки и Гохаджаки, чтобы обсудить заявление Гапирихи о том, что Хелекохе соблазнил его жену. Обвинение было серьезным, так как оба мужчины были братьями по роду, но ситуация обострялась еще из-за крутого нрава Гапирихи. Все ожидали худшего, быть может даже попытки убить соблазнителя. Люди торопливо спускались с отрога и звали по пути тех, кто работал на огородах. Возможно, симпатии всех были на стороне женщины и Хелекохе, так как Гапириха был известен тем, что плохо обращался со своими женами, но главное — необходимо было любой ценой предотвратить открытый раскол в роде, раскол, который мог бы продлиться очень долго. Вопрос обсуждался все утро. До этого я не видел, чтобы гахуку так негодовали. Гапириха мерил шагами землю в центре собрания. Его обнаженные грудь и живот вздымались от гнева. Он был не склонен мириться и снова и снова повторял, что пойдет с топором на Хелекохе. Стоило тому начать говорить, как Гапириха криком заглушал его слова и делал столь угрожающие движения, что все вскакивали на ноги. Когда это повторилось несколько раз, Хелекохе посоветовали уйти. Было ясно, что Гапириха не хочет прислушаться к голосу разума, но через некоторое время он мог успокоиться и подумать о последствиях, которые повлечет за собой выполнение его угроз.

В это время на улице показалась группа женщин, проследовавших к хижине, находившейся ярдах в двенадцати от меня. Они пришли навестить родственницу и теперь, наклоняясь, терли руками плечи знакомых женщин, опускали на землю нагруженные билумы и, усаживаясь, подсовывали под них ноги. Я перестал обращать на них внимание, но тут рядом со мной сел Хунехуне. Он шепнул мне на ухо, что одна из пришедших — его девушка. Женщина, на которую он указал, была его ровесница или немного моложе. Она обгладывала кусок сахарного тростника и не смотрела прямо ни на кого из мужчин, менее всего — на Хунехуне, хотя наверняка знала о его присутствии. Я нашел, что она не лишена привлекательности, и был рад за Хунехуне, о чем и сказал ему. Па этом наш разговор закончился, и Хунехуне отошел.

Несколькими днями позднее дела приняли новый оборот. Хунехуне вошел ко мне в комнату. Явно желая сказать что-то, он стоял у стола с немного извиняющимся видом, пока я не поднял глаза и не спросил, что ему нужно. Застенчиво переминаясь с ноги на ногу, он с некоторым усилием ответил, что его девушка хочет, чтобы я дал ей сигарет. Я не отказал — удовлетворить эту просьбу было нетрудно, но подумал, что моя роль в их романе становится слишком активной. Я вовсе не хотел подменять Хунехуне в качестве источника, подарков. Я уже думал, как сказать ему об этом, когда у него сорвалось с языка, что он рассказал девушке, какой интерес я проявляю к их роману. У меня почти не осталось сомнений в том, что он пошел еще дальше. И действительно, он сказал ей, что я сердит на нее и очень недоволен ее нерешительностью. Его уловка была вполне понятной. Точно так же юноши пугали деревенских девушек, просовывавших головы в мою дверь, тем, что белый человек рассердится. Однако, поскольку Хунехуне у меня работал, были основания думать, что я поддерживаю его, что он убедил меня помочь ему. Склонность белых вмешиваться в чужие дела и их возможности в этом плане ни у кого не вызывали сомнений, поэтому Хунехуне безусловно сделал правильный, с его точки зрения, шаг.

Через два дня Хунехуне пришел утром, очень довольный собой. Девушка наконец решилась. Этим вечером он к ней не пойдет, но на следующий день уведет в Гохаджаку, в дом своего брата.

Утром того дня, когда она должна была уже быть надежно укрытой, я при виде Хунехуне сразу понял, что дело неладно. Он был в отчаянии. Когда он накануне вечером пришел к хижине девушки, она не впустила его и через стену сказала — он прижался к земле, чтобы не быть замеченным, — что нездорова. Теперь опять надо было ждать.

В последующие дни Хунехуне стал мрачнеть. Жизнерадостность, которой было окрашено его долгое и серьезное ухаживание, изменила ему. Девушка могла обмануть его, чтобы таким путем порвать их отношения. Мне не хотелось говорить с ним о такой возможности, но было ясно, что он тоже не исключает ее. Неделей позднее, однако, он пришел ко мне, вновь светясь надеждой. Оказалось, что сестра девушки по роду передала, чтобы следующей ночью он пришел за ней — она готова уйти в дом его брата в Гохаджаку.

На этот раз все прошло по плану. Девушка ушла с Хунехуне, была обнаружена в Гохаджаке, и Хунехуне прохаживался по деревне с очень довольным видом. Больше препятствий не было. Родственники его будущей жены явились за обычными объяснениями, получили уверения, которых они ждали, и дали свое согласие на брак. Около месяца девушка оставалась в доме его брата и каждый день работала с его невесткой и другими свойственницами. Все это время они избегали подходить друг к другу и старались сидеть на противоположных сторонах улицы, когда их разделяло расстояние не меньше двадцати ярдов. Окончательные брачные церемонии были ускорены. Ввиду беременности жены Хасу не было никаких оснований их откладывать, и Хунехуне стал жить со своей женой еще до того, как это разрешили Хуторно. Последний увел свою девушку раньше, чем Хунехуне, но его сородичи не торопились уплатить выкуп за девушку, желая сначала убедиться, что Тарова останется с родителями своего мужа — гама.

Родичи Хунехуне и его жены сделали «брачный огород» для молодой пары. Первый урожай предназначался родственникам девушки и тем родственникам Хунехуне, которые помогли собрать выкуп за невесту. Последующие урожаи должны были пойти новой семье.

Хунехуне построил хижину для своей жены на моем участке и, следуя новому обычаю, проводил там с ней почти каждую ночь. На первых порах их отношения казались идеальными, однако постепенно стало ясно, что не все в порядке. Девушка начала навещать своих родителей в Гаме. Это было ее право. Гахуку, как я уже сказал, признавали, что у молодой жены, чужой в деревне своего мужа, может время от времени появляться желание бывать у родных, но слишком частые или слишком продолжительные визиты вызывали подозрения. Теперь же мужчины постарше неодобрительно высказывались о жене Хунехуне. Сидя вечером в моей комнате, они говорили, что она уходит слишком часто, и предупреждали Хунехуне, что ее старшие родственницы научат ее противозачаточным средствам и тому, как делать аборты, или же убедят не возвращаться к нему. Они — это было ясно как день — сеяли подозрения, постепенно удобряя этот посев примерами из своего личного, более богатого опыта, находя подтверждения концепции мужчин о женской безответственности, взращивая неуверенность, которую все мужчины гахуку испытывали в отношениях с женщинами, — неуверенность, рождавшую ожесточение и насилие. Хунехуне понял, что тревоги его далеко не окончились. Неуверенность, которую он долго испытывал в период ухаживания, сменилась другой. Жена оставалась потенциальным врагом и могла лишить его отцовства.

Последний раз, когда я видел их вместе, мне стало ясно, что подозрительность стариков пустила корни. Хижина Хунехуне была менее чем в пятидесяти ярдах от моей. Днем, пока жена работала на огородах, а Хунехуне заботился о моих нуждах, в ней обычно было тихо. Но в этот день я, собираясь отложить в сторону свою работу, внезапно услышал громкие и злые пререкания. В этом не было ничего необычного, но сейчас дело происходило на моем участке, и я сразу же вскочил на ноги. Выглянув за дверь, я увидел Асемо. На его лице было выражение, характерное для людей, наблюдающих ссору: безразличное, не осуждающее и не одобряющее. Хунехуне одной рукой схватил за волосы жену, а в другой держал палку. Его брань заглушалась ее плачем и криками. Как-то извернувшись, она смогла вырваться. С распущенными волосами (сетка упала во время борьбы) она бросилась бежать и спряталась за мою спину. Удар, предназначавшийся ей, чудом миновал мою голову.

Загрузка...