ЧАСТЬ I ДРЕВНИЕ ГРЕКИ


На протяжении третьего тысячелетия до н. э. в Грецию населяли племена, которые говорили не по-гречески. Их язык даже не был родственным греческому. Его отголоски живы и поныне в греческих топонимах, — например, в названиях, содержащих неиндоевропейские суффиксы —νθ и —σσ (-ττ в аттическом диалекте): KopivGoj, Παρνασσός, Λυκαβηττός (Коринф, Парнас, Ликабетт). Однако около 2000–1900 гг. до н. э. — в начале эпохи, которую археологи называют среднеэлладской, или средним бронзовым веком, — с севера произошло вторжение племен, говоривших на одном из диалектов будущего греческого языка. И эти племена разрушили большинство ранних автохтонных поселений1.

В течение последующих веков, в особенности после 1600 г., Греция явно подпала под влияние «минойской» цивилизации (как называем мы ее сегодня в честь легендарного царя Миноса), процветавшей на Крите и пустившей мощные корни на другом острове, лежавшем несколько севернее, — на Тере (совр. названия Тира или Санторин). Но вослед живому великолепию минойского искусства явилась материковая культура — более жесткая, более парадная и более иератич-ная. В наше время она получила название «микенской» — от своего очага, Микен в Арголиде (северо-восточный Пелопоннес), хотя имелись и другие очаги — прежде всего, Тиринф, расположенный в непосредственной близости, Пилос на юго-западе этого же полуострова, и Фивы в Беотии (Средняя Греция). Насколько нам сейчас известно, крайним северным центром этой цивилизации был город Иолк в Фессалии.

Властители, жившие в этих пышных дворцах-крепостях, вокруг которых лепились более скромные поселения, купались в роскоши. Об этом свидетельствуют тончайшей работы золотые издеоия, обнаруженные в царских гробницах, а также слоговая письменность («линейное письмо Б»), которым они пользовались для ведения хозяйственных записей, необходимых для управления обширными владениями^. Микенцы были не только неустрашимыми воинами, но и предприимчивыми моряками: они плавали и основывали торговые поселения по всему Восточному Средиземноморью, а также в гаванях многих городов на центральных и западных побережьях Средиземного моря. В Илиаде повествуется о том, что эти «ахейцы», как именовал их Гомер, также захватили Трою — крепость в северо-западной части Малой Азии, выходившую к Геллеспонту (Дарданеллам) (Глава V, раздел 1). Но происходило ли это на самом деле — достоверно мы сказать не можем.

В конце XIII века до н. э. начался закат этой цивилизации: ее погубила затяжная цепочка разрушительных передвижений народов. Во многом это было связано с падением Хеттской державы (Приложение 1, примечание 19), ибо, как нам известно, например, из древнеегипетских записей, она постепенно рушилась, сотрясая всю Эгеиду и ближневосточные земли. Часто остается неясно, что это были за народы; несомненно, их состав был крайне смешанным, и весь процесс представляется весьма сложным. Так или иначе, спустя два поколения микенская цивилизация была полностью уничтожена; вполне вероятно, ее гибель ускорили внутренние распри и раздоры. По-видимому, сначала исчезли дворцы и с их разветвленной чиновничьей системой, благодаря которой осуществлялся общий надзор за хозяйством.

Как показывает анализ растительной пыльцы, при таком стечении обстоятельств население переживало жестокий упадок, возвратившись к пастушескому образу жизни. Искусство письма было утрачено на несколько веков, в строительстве перестал использоваться камень. Греция превратилась в деревенскую страну, производившую убогую послемикенскую утварь (ок. 1100–1050 гг.), для которой характерны грубые, негибкие формы и нанесенные от руки узоры — круги и полукружья. Мрак, в котором пребывали эти «темные века», объясняется не только нашим неведением относительно того, что тогда происходило: история в действительности переживала в ту пору болезненный перелом4.

Несмотря на множество сомнений и опровергающих друг друга теорий5, в целом можно согласиться с древним убеждением: смутное безвременье завершилось появлением в Пелопоннесе новой волны греков (или, по меньшей мере, предводителей царских или знатных родов и их спутников).

Эти греческие племена, известные как доряне, или дорийцы, проникли на запад Греции с севера, миновав пограничные области между Фессалией и Эпиром6. Более поздняя легенда гласила, что их возглавляли Гераклиды — потомки героя Геракла, и что их приход (ок. 1120 г. до н. э.) был «возвращением», так как сын Геракла Гилл будто бы уже являлся в Грецию (и умер там) в более раннее время7, до Троянской войны.

Однако эти рассказы о том, что доряне будто бы уже раньше приходили вместе с Гиллом, — всего лишь домыслы, по-видимому, «задним числом» наделявшие пришельцев почетной древностью и возводившие их происхождение к самому Гераклу. К тому же позднейшая легенда была призвана оправдать захват дорянами, о которых не говорится ни слова в гомеровских преданиях, тех земель, которым принадлежало виднейшее место в этих преданиях и которые отождествлялись с владениями Агамемнона, внука Пелопса (Пелопа), давшего имя Пелопоннесу.

Из крупных городов, по-видимому, лишь Афины и Спарта успешно выдержали натиск дорян. Археологический комплекс Лефканди (Л ел ант) на Эвбее обнаружил удивительные свидетельства роскоши, относящиеся к мрачнейшим глубинам «темных веков» (Глава ГУ, раздел 1). Афины (Глава И, раздел 1) позже заявляли, что они не только выстояли, но и возглавили полчища переселенцев из других частей Греции, получивших имя ионийцев (в честь мифического героя Иона). Эти беглецы, спасавшиеся от дорян, переплыли Эгейское море и обосновались на западном побережье Малой Азии и на близлежащих островах. Эта область впоследствии стала называться Ионией. Другие греки, бежавшие в Малую Азию и на острова из Фессалии и Беотии, поселились в Эолиде, к северу от Ионии. Между тем дорийские завоеватели двинулись южнее. В большинстве прибрежных и островных районов Малой Азии происходило обширное этническое смешение пришельцев с туземцами. Поэтому памятуя к тому же о смешениях, сопутствовавших длительному периоду переселения, едва ли можно говорить о существовании единой греческой «расы».

Тем не менее все эти люди говорили на греческом языке. Правда, этот греческий язык распадался на множество диалектов. Насколько возможно теперь реконструировать эти наречия, исходя из позднейших данных, дошедших до нас, — среди них выделялись две большие группы: западногреческая группа (дорийские и северо-западные диалекты, занесенные в Балканскую Грецию пришельцами после падения Микен) и додорийская восточногреческая группа (эолийские, ионийские [включая аттический поддиалект] и аркадо-кипрские [бытовавшие в Аркадии в центральном Пелопоннесе и на острове Кипр] диалекты)8.

Широко распространившаяся «протогеометрическая» керамика (ок. 1025—900 гг. до н. э.), впервые появившаяся в Афинах, а затем в Арголиде и во всем обширном районе от Фессалии до северных Киклад, — была украшена круговыми орнаментами, которые наносились, в отличие от предшествующей послемикенской утвари, уже не от руки, а циркулем. Вазы были расписаны с помощью составной кисти узорами, подчеркивавшими четкие очертания сосуда^. В протогеомет-рической керамике послемикенский стиль подвергся столь значительному переосмыслению, что в ней надлежит усматривать новую отправную точку — уже не оглядываясь вспять, но провидя будущие художественные триумфы (хотя мысль о непрерывной преемственности неоднократно ставилась под сомнение).

Появление более оседлых условий жизни ознаменовало в X веке до н. э. начало урбанизации: стали появляться и расти большие и малые города. У греков было свое название для этого процесса: синойкизм (συνοικισμός, или συνοικησις), то есть сплочение под началом единой столицы10. Но оно могло происходить по-разному. Иногда группа одиночных деревень фактически сливалась в один город — как случилось, например, в Спарте и в Коринфе, — создавая городской очаг для прежде рассредоточенного населения. Иногда же деревни продолжали существовать раздельно, но одну из них начинали признавать главной, так что она становилась метрополией. Так произошло в Аттике: возвышение Афин не привело к уничтожению окрестных селений, но подчинило их новой городской общине. Большинство крупных греческих городов состояло из верхней части, или акрополя (πόλις), занимавшей крутой холм, и нижней части (ύστυ), находившейся в ее подчинении и под ее защитой — в частности, от морских разбойников, представлявших постоянную опасность.

Не менее важным было то, что эти новые общины, сосредотачивавшиеся вокруг главных городов, составили ядро будущих политически независимых городов-государств. В 850–750 гг. до н. э. такая форма государственной жизни стала для Греции преобладающей. Правда, бытовали и другие формы организации, в частности, θνος — племя или группа племен, лишенные гражданских установлений (самым ярким примером тому служили фессалийцы11); но с течением времени такой строй сохранялся, как правило, только среди наиболее отсталых греческих общин. С другой стороны, как уже говорилось во Введении, существовали сотни греческих городов-государств; ни одно из них не было слишком большим, а некоторые оставались чрезвычайно малы12. Каждое из них именовалось полисом (хотя то же самое слово обозначало не только городской акрополь, но и собственно город как центр содружества в целом). Города-государства не были новшеством. Правда, поселения вокруг микенских городов (даже если воспоминания о них или о том, что от них осталось, и повлияли на новые, постмикенские, городские объединения, — что вызывает сомнения), скорее всего, не обладали в достаточной мере муниципальными установлениями и посему не заслуживают такого названия. Зато трудно в нем отказать всем тем городам, которые уже давно существовали в ближайшем соседстве, на востоке, — особенно в таких странах, как Сирия и Финикия, и особенно в ту пору, когда они избегали сосредоточения большой власти13.

Однако совершенно очевидно, что греки, объединявшиеся в семьи (οκοι), роды (γνη) и фратрии (φρατρίαί, братства)14, о чем будет рассказано подробнее в связи с Афинами, обогатили понятие города-государства, вбиравшего в себя все эти объединения, новым смыслом и содержанием. Такие греческие государства включали полоску окрестных деревень15 — отнюдь не всегда изобиловавших дарами земли, ибо, по замечанию Геродота, «бедность в Элладе существовала с незапамятных времен»16, — но имевших большое значение для греков, стремившихся сделать свои полисы (πόλεις) самодостаточными как в сельскохозяйственном, так и во всех прочих отношениях. И каждое государство действительно добилось такой самодостаточности, что вся общественная, экономическая, нравственная, интеллектуальная и творческая жизнь гражданина (πολίτης) вращалась внутри его тесных пределов. Он существовал в такой слитности с жизнью своего города, что, пожалуй, история не знала других подобных примеров, а ныне такое положение вещей многие сочли бы невыносимым.17

Жизнь греческого гражданина, в частности, была сосредоточена вокруг городской агоры (άγορά), то есть места собраний (что является более точным толкованием, нежели «рыночная площадь»). Именно там — наверное, и раньше, еще в минойские и микенские времена (ср. Дрер, Глава VI, раздел 1) — встречались граждане для обсуждения дел или для участия в религиозных процессиях и атлетических состязаниях. Будучи греками, они, несомненно, спорили и о государственных делах. Но изначально эти сходки на агоре, пусть даже удостоенные названия народных собраний, не сильно влияли на ход политических событий, так как эти древнейшие собрания существовали лишь для того, чтобы выслушивать и одобрять решения, принимавшиеся наверху. Иными словами, эти решения провозглашали народу цари, которые, если верить преданиям, правили городами в глубокой древности.

Ибо Аристотель считал, что нарождавшиеся полисы вначале подчинялись единовластным правителям, представляя собой уменьшенные копии могучих царств микенской эпохи18. В недавнее время такое представление было поставлено под сомнение, тем более оправданное, что мы не располагаем упорядоченными или исчерпывающими сведениями о каких-нибудь из этих монархий. Это так, но подобный довод ex absentia едва ли стоит принимать всерьез, потому что и о других явлениях «темных веков» нам известно чрезвычайно мало. И хотя обобщения невозможны, ибо каждый полис имел собственную историю, Аристотелева гипотеза, как представляется, все же приложима к немалому числу этих ранних общин.

Однако с течением времени эти греческие цари «темных веков» оказались неспособны долее удерживать в своих руках самодержавную власть: у них появились сильные соперники среди знати. И эти знатные соперники (евпатриды), улучая нужный миг — например, если царя заставала врасплох война, — постепенно подрывали царский авторитет. В конце концов, сплотившись, они сами пришли к власти. Для кучки аристократов было выгодней делить власть между собой, нежели бороться с другими за самодержавное владение царством; в любом случае прежняя единоличная форма правления уже отжила свое.

Как ранее царь-единодержец, так ныне сменившая его правящая знать оправдывали свою власть править и судить божественным правом, дарованным им богами, от которых они сами будто бы ведут происхождение19 Поэтому именно они утверждали своего рода монополию на «добродетель» (depend), а тем самым и монополию на могущество, без которого невозможно хорошее правление (etivopla). Следовательно, неповиновение властям считалось преступным. Чаще всего, сама верхушка знати мало чем отличалась от прочих земледельцев и пастухов — правда, у них в услужении находились ремесленники и рабы, — но именно они владели лучшими землями; кроме того, они поддерживали определенную аристократическую преемственность. Они ездили верхом и имели коней, поэтому Аристотель называет некоторые из первых аристократических режимов «государствами всадников (конников)»20 (ср. ниже, а также примечание 32). Описанный у Гомера замысловатый порядок обмена дарами между хозяином и гостем, связывавшего их дружескими узами гостеприимства, по-видимо-му, отражает обычай, который не был вовсе чужд и его слушателям в VIII веке до н. э. Другой излюбленной традицией знати, долгое время сохранявшей политическое значение, были мужские пиршественные сообщества ((гоцябош). Именно ради таких общих застолий было сложено — и во время них спето — немало лучших образцов поэзии той эпохи.

Нам известно о существовании в одной области — Западной (Опунтской) Локриде, в Средней Греции, — 100 домов знати и народного собрания в 1000 граждан (хотя эти данные относятся к V веку до н. э., они несомненно приложимы и к более раннему периоду). Дошли до нас сведения о собраниях в тысячу человек и в других греческих городах (в частности, это были Кима в Эолиде и Колофон в Ионии). Несомненно, в них входила знать и, возможно, часть сословия, следовавшего за нею. Порой собрания насчитывали только 600, или чуть более 200 (как в Коринфе), или даже 180 человек. Но во многих случаях эти собрания по-прежнему оставляли всю полноту реальной власти в руках немногочисленных вождей, «совет благодумных старейшин», которых созывает Агамемнон в Илиаде Гомера21.

Геометрический период в греческом искусстве и керамике продолжался примерно с 900 по 700 г. до н. э. (ранняя стадия ок. 900–850 гг., взлет в 850–800 гг., зрелость с 800 по 750 г., поздняя стадия в 750–700 гг. до н. э.). И вновь, как и в эпоху протогеометрического стиля, из которого развился геометрический, Афины обнаружили наибольшие способности к изобретательству в росписи керамики. Тем не менее вазы геометрического стиля, в основе своей сходные, хотя и несшие отпечаток региональных различий, появились в ту пору по всей Греции — прежде всего в Аргосе, Коринфе, Беотии, на Наксосе, Паросе, Тере и Мелосе. Стиль отражает свое название: роспись представляет собой ряды повторяющихся правильных, прямолинейных узоров, сплошь покрывающих поверхность сосуда. Эти узоры — меандры, зигзаги, свастики и треугольники — наносились с помощью кистей, следовавших за кружением гончарного круга, и ритмично подчеркивали и выделяли очертания вазы. Ближневосточное влияние (см. Приложение 1) имело весьма общий характер, о подражании или копировании не было и речи; возможно, плотная вязь повторяющихся отвлеченных узоров геометрического орнамента обязана своим существованием мотивам, украшавшим восточную металлическую утварь. Однако само это твердое, архитектоничное, поверенное рассудком владение четко воспринимаемыми основами логического анализа (заметное уже в протогеометрическом искусстве, теперь же проявившееся еще ярче), всецело принадлежало грекам.

На вазах геометрического стиля появились небольшие фризы с изображениями животных, а позднее большие сосуды — в их числе стоит отметить удивительный образец работы «дипилонского мастера» (ок. 770–760 гг. до н. э.) — начали украшать фризы с человеческими фигурками. Трудно сказать, какую роль сыграли в развитии этого стиля ближневосточное и позднемикенское искусство, хотя сильнее чувствовалось влияние первого, нежели второго (зато эти афинские вазы вывозились в дальние края, вплоть до Сирии и Кипра). Погребальная сцена была отождествлена с описанными в Гомеровой Илиаде похоронами Патрокла — пожалуй, не совсем убедительно, так как изображенные на вазах фигуры в высшей степени условны, стилизованы, линейны и бесплотны. Однако они уже дают представление о восприятии греками человеческого тела, а также содержат первое зримое доказательство того, что главным предметом художественных размышлений является человек и его дела.

Вероятно, наиболее важные для всего этого пятивекового периода перемены пришлись на VIII век до н. э., когда греческие земли вновь стали открыты вышеупомянутым ближневосточным влияниям. Подобное положение уже наблюдалось в микенскую эпоху; а в тех областях, которые не пострадали во время краха микенской цивилизации, торговые и культурные связи с ближайшим востоком и вовсе не прерывались на протяжении последовавших «темных веков». Но и эти связи поддерживались лишь в немногих местах и оставались довольно ограниченными, так что в полной мере они возобновились только в VIII веке до н. э.

К тому времени появились и новые «каналы связи», в том числе Кипр и Крит, которых, подобно Эвбее и Афинам, не коснулись послемикенские разрушения. Особенно важными точками соприкосновения стали Аль-Мина и другие торговые порты (ёцябркх), которые были основаны, главным образом эвбеянами, на побережье северной Сирии (Глава VI, раздел 4). Такие связи с сирийскими торговыми гаванями сыграли огромную роль в том поистине вулканическом перевороте, что произошел в греческом мире в VIII веке до н. э., — хотя, как отметил автор Послезакония, подражатель Платона, «эллины доводят до совершенства все то, что они получают от варваров»22. В области искусства наиболее заметным результатом стал «ориентализирующий» стиль коринфских ваз (Глава III, раздел 2): отвлеченный геометрический орнамент внезапно сменился буйной пестротой извивающихся зверей и чудовищ, а также другими криволинейными узорами, вдохновленными искусством северной Сирии, Финикии, Ассирии и ближайших соседних стран на востоке (Приложение 1). Новые вазы начали повсюду распространяться и вскоре нашли подражателей в других греческих городах23.

Этот переворот, совершившийся в VIII веке до н. э., затронул не только искусство: он сказался на всех сторонах жизни, сопровождая зрелость греческого железного века. Железо получило применение еще до исхода второго тысячелетия («ранний железный век»)24, но качественный рывок в обработке железа произошел приблизительно между 750 и 650 гг. до н. э. Это во многом ускорило труд и облегчило жизнь людей, а достигнув большей устойчивости существования, население Греции изрядно увеличилось25.

Такой рост численности жителей потребовал полного перехода от пастьбы к пахотному земледелию, и рынок продовольствия заметно насытился. Тем не менее земель, пригодных для обработки, все еще не хватало26. По всей видимости (невзирая на отсутствие конкретных данных), произошло опасное перенаселение, и с течением времени возникла необходимость «перераспределения земли». Такое положение усугублялось тем обстоятельством, что греческое общество не признавало первородства: иначе говоря, имущество, оставшееся в наследство от умершего, разделялось поровну между всеми его сыновьями. А это означало беспрестанное дробление земельных владений, так что под конец участки превращались в скудные клочки земли, которые уже не могли прокормить владельцев. О том бедственном положении, в какое ввергал разорявшихся земледельцев этот нескончаемый передел — вплоть до неоплатных долгов и долгового рабства, — будет сказано в свой черед, в связи с Афинами (Глава III, раздел 2), откуда и происходит большинство дошедших до нас сведений. Между тем надо полагать, что это зло было повсеместным и в других областях.

Демографический гнет, вызванный этими трудностями, вынудил огромное число греков из разных городов покинуть родину и устремиться за море. Территориальная экспансия, последовавшая за этим переселением, побудила Платона уподобить соотечественников «муравьям или лягушкам вокруг болота»27 — болота, простиравшегося от отдаленнейших побережий Черного моря до Геракловых Столпов (Гибралтарского пролива). После гибели микенской цивилизации греческий мир стал впервые расширяться, как мы видели, уже двумя-тремя столетиями раньше — вследствие массовых переселений на западные побережья и острова Малой Азии. Теперь же, на протяжении VIII века до н. э., число полисов удвоилось. Это время стало известно как «эпоха колонизации», хотя основанные греками города — сами греки называли их аяоиат, то есть «выселки», — нимало не походили на «колонии» в современном понимании этого слова. Это были полисы, независимые от «материнского» государства, чьих выходцев основатели апойкии, или ойкисты (впоследствии почитавшиеся как герои — примечание 45) вывезли к этим дальним берегам. Позднее у Софокла имелись все основания поставить на первое место среди всех человеческих достижений именно мореходство28.

В числе поселений «колонистов» VIII века до н. э. были Кумы на юго-западе Италии, основанные эвбеянами; Сибарис и Кротон на юго-востоке того же полуострова, заложенные ахейцами с севера Пелопоннеса, — эта область получила название «Великой Греции»; Занкла и Сиракузы на Сицилии. Основатели Занклы и Сиракуз явились из Халкиды и Коринфа соответственно. Выходцы из этих городов также поселились на острове Керкира (Корфу) в Ионическом море (юг Адриатики). Эта первая колонизация была предпринята в частном порядке, но с одобрения метрополии. Нередко переселенцам помогали представители других чужих общин, а порой будущие колонисты обращались за разрешением к дельфийскому оракулу.

Таким образом, былые связи микенского мира, некогда опутывавшие все центральное Средиземноморье, а позднее распавшиеся, отныне были восстановлены. Правда, теперь с греками состязались финикийские города-государства во главе с Тиром и Сидоном, сами основавшие Карфаген и множество других колоний в тех же областях (Приложение 1). Несмотря на это соперничество, в VII веке до н. э. ионийский город Фокея продолжал осваивать Западное Средиземноморье, что привело к основанию Массалии.

Однако к той поре другие полисы уже исполнили сходную роль на восточных побережьях Средиземного моря. Там — среди бесчисленных поселений других государств — Мегары основали на Фракийском Боспоре Калхедон и Византий, а черноморское побережье было густо заселено милетянами. Некоторые из этих колоний, особенно Ольвия, с годами обрели необычайное могущество, с каким едва могло потягаться какое-нибудь греческое государство метрополии. А в такие отдаленные пределы, как Северная Африка, эгейский островок Тера вывел Кирену.

Колонии снабжали Грецию металлом (который пользовался большим спросом у правителей — аристократов и олигархов — и правительственных войск), сырьем и продовольствием, а взамен ввозили из метрополий готовые изделия. Но подобные торговые операции могли осуществлять не только официально учрежденные колонии (самостоятельные полисы), но и торговые посты (эмпории), не имевшие статуса колонии. Среди таких постов были некогда Питекуссы и Кумы (прежде чем стать колониями), а в Египте фараоны позволили Эмпорию Навкратису обзавестись несколькими кварталами, особо отведенными для многих греческих государств.

Самые ранние сведения о подходящих местах для основания торговых постов или колоний, должно быть, исходили от побывавших там ранее купцов (или морских разбойников). Заметное расширение и оживление торговой деятельности произошло незадолго до 850 г. до н. э., то есть в то время, когда улучшалось морское сообщение. Размах торговли был все еще невелик, как можно заключить из малых размеров самих кораблей. Однако она составляла неотъемлемую часть греческой цивилизации того времени, хотя товары находили и другие пути распространения, помимо торговли, — например, обмен дарами или посвятительные приношения храмам, также неотделимые от привычного образа жизни знати. Одни только аристократы, будучи крупными землевладельцами и имея под началом арендаторов и ремесленников, могли снаряжать корабли и отправлять их в море. (Они нанимали для торговли быстроходные военные суда, приспособленные не столько для перевозки грузов, сколько для боевых маневров, вплоть до VI века до н. э., пока не стали строить особые торговые суда для тяжелых грузов — большие «круглые корабли» под парусами.) Как и колонизация, торговля в эту раннюю пору греческой истории предпринималась не полисами как таковыми, а отдельными гражданами, чьи частные начинания порой оставались весьма несогласованными.

Вместе с тем, по нашим меркам, купеческий нюх (если разуметь плодотворное вложение богатств, в противовес их использованию на удовольствия и показную роскошь) у греков в ту пору начисто отсутствовал. Сократ (как ему приписывалось) и Аристотель были в числе тех, кто выказывал отвращение к производству, нацеленному на прибыль, и к механическим занятиям, необходимым для его хода. Подобными воззрениями и объясняется скудость технических достижений у греков, причем их появлению едва ли способствовала сильнейшая тяга философов-ученых к теоретическим доводам в обход практических, эмпирических изобретений. Об этой тяге еще будет говориться ниже в настоящей главе.

Разумеется, тогда глядели свысока на людей, торговавших в розницу или «лебезивших за прилавком». Аристотель открыто предпочитал жизнь на старый лад — аристократичес-ки-аграрную. И все же было не совсем ясно, в какой степени эти ностальгические предубеждения отражали то положение вещей, которое в действительности существовало в Греции в древнейшую, аристократическую эпоху. С другой стороны, как заметил Плутарх в связи с Солоном, «в те времена… торговля была даже в почете» (для сравнения вспомним Харакса, брата Сапфо: Глава V, раздел 4). Что до Коринфа (где были изобретены и построены новые виды кораблей [Глава III, раздел 2], что было исключением на фоне общей картины технического застоя в Греции), то вряд ли там когда-либо бытовали подобные предубеждения. Как отметил Геродот, «менее же всего презирают ремесленников в Коринфе»29.

Это говорит о том, что торговлей все-таки занимались, пусть в скромных масштабах, представители всех сословий древнейшей Греции. И эта деятельность вынуждала жителей разных полисов объединяться. Но любое сотрудничество с гражданами чужого государства, должно быть, оставалось неохотным, потому что саму суть отношений между различными

греческими общинами составляло столкновение. Глубочайшая поглощенность каждого полиса собственной внутренней жизнью обычно сопровождалась, как нам известно, неспособностью ужиться с соседним полисом — или даже, в течение долгого времени, с любым другим полисом. Осознание греками своего затруднения, яствовавшее из многочисленных попыток предотвратить или смягчить вражду, и то обстоятельство, что уже к 600 г. до н. э. некоторые правительства обзавелись постоянными представителями (πρόξενοι) в столицах других государств, — едва ли меняло что-либо к лучшему. Как позднее неутешительно указал Платон, в греческом мире «от природы существует вечная непримиримая война между всеми государствами»30.

Местные войны редко заканчивались гибелью целых государств, так как воины-победители не могли надолго отлучаться от своих земель и своих хозяйств. Поэтому все пришли в ужас от неслыханной жестокости кротонцев, разрушивших Сибарис. Тем не менее межполисные войны почти не прекращались; они ослабляли воевавшие государства, неся ущерб и опустошение. Странное дело: почему такой разумный народ, как греки, оказался столь воинственным и столь безрассудным в обращении с соседями-сородичами? Греки воевали между собой, так как им не хватало богатств, необходимых для достижения самодостаточности, к которой стремился каждый полис; следовательно, столь необходимые блага нужно было по возможности отобрать у другого государства силой.

Это явление было тесно связано с другим — а именно, глубоко укорененной в сознании греков и чрезвычайно острой тягой к соревнованию, состязанию — агону (άγων). Примером этого чувства служит упоминание в Илиаде о том, как Пелей, отец Ахилла, заповедовал сыну «тщиться других превзойти, непрестанно пылать отличиться»31. Внутри огражденного полисного мирка эта повсеместная состязательность среди граждан, которую подстегивали извне сходные дерзания со стороны всех прочих, порождала бурную деятельность и приносила немало пользы. Когда же соревновательный дух перекидывался на отношения между целыми полисами (а именно так оно и было), он сеял раздробленность и разобщенность, причем сеял постоянно, и на деле это оборачивалось своего рода «вольной борьбой» между государствами.

При таком положении вещей каждый город был вынужден обзаводиться военной мощью, что привело к так называемому «гоплитскому перевороту», в котором ведущее место заняли Аргос, Халкида и Коринф. Гоплиты — тяжеловооруженная пехота — сменили прежние, не столь сильные, войска, где главная роль принадлежала «всадникам» и лошадям (последних, впрочем, почти везде оказывалось недостаточно, кроме Италии, Фессалии, Эвбеи и Кирены)32. Доспехи гоплита состояли из шлема с пластинами, защищавшими нос и щеки (впервые появились в Коринфе), нагрудника или панциря (Халкида) и поножей. Все это делалось из бронзы33, а техника изготовления была заимствована отчасти с востока, отчасти из центральной Европы. Главным орудием защиты пехотинцев был тяжелый бронзовый щит, круглый или овальный (Аргос), который надевался на левую руку, а оружием служили короткий прямой железный меч (Халкида) и копье для выпадов длиной в 2,8 м.

Фаланга — строй, в котором сражались гоплиты, — как и их снаряжение, неоднократно изображалась на вазах. Это была плотно сомкнутая масса воинов глубиной в восемь рядов, продвигавшаяся вперед толчками (швюцо;), причем каждый воин защищал соседа. Эпоха героических деяний и единоборств, которую обессмертил Гомер, уже канула в прошлое: наступил век сплоченных, согласованных и упорядоченных действий, вершившихся не от лица собственного «я», а от лица государства, которому это «я» принадлежало.

Такой переворот повлек за собой и политические перемены. Военные новшества не благоприятствовали бедноте, потому что все гоплиты были обязаны оплачивать свое снаряжение, а для этого им требовалось обладать достаточным имуществом. Но хотя среди гоплитов наибольшим воодушевлением, пожалуй, отличалась знать, отнюдь не все эти воители имели аристократическое происхождение; в действительности им могла похвастаться лишь незначительная часть пехотинцев. В то же время именно эти люди, защитники государства, как заметил Аристотель, в конечном итоге контролировали его и задавали тон34 (например, требуя себе равной доли при дележе любой добычи). Таким образом, хотя своим возникновением гоплиты были обязаны знати, стремившейся обезопасить свое правление (и усматривавшей политическую целесообразность в том, чтобы эта воинственная роль выпала лишь относительно богатым гражданам), само возникновение этого воинского слоя постепенно привело к расширению правящего сословия за счет незнатного люда а тем самым и ускорило крах прежнего правления.

Между тем и прочие явления эпохи вели к тому же. Распахнувшись для контактов с внешним миром, Средиземноморье, как мы уже отмечали, значительно расширило торговлю. Правда, и аристократы не чуждались покровительства или даже участия в торговле, но со временем в этой области неизбежно выдвинулись и обрели влияние люди незнатного происхождения. Кроме того, многие стороны греческой жизни подверглись изменениям в связи с тем, что в обращение был введен несколько преобразованный финикийский или северно-сирийский алфавит (вероятно, при посредничестве северно-сирийских портов и Халкиды —* см. Главу VI, раздел 4, и Приложение I)35, — после пяти веков безграмотности, наступившей после исчезновения микенского линейного письма Б.

Появление новой письменности привело к быстрому росту грамотности36. Кроме того, хотя все договоры греков — народа словоохотливого — продолжали сохранять устный характер, новое алфавитное письмо вскоре превратилось в орудие общественных, мирских целей. В частности, люди ощутили потребность иметь перед глазами законы (νόμοι) своего города; времена, когда цари и знать по своему изволению навязывали народу «богоданные» законоположения (θεσμοί), канули в прошлое37. Так в городах появились первые законодатели; пусть даже Ликург в Спарте — фигура мифическая, зато на Крите (где сохранившиеся фрагменты самого раннего из известных сводов законов происходят из Дрера) с законами для обсуждения выступил Фалет, а его примеру последовали Залевк (считавшийся его учеником) в Локрах Эпизефирий-ских на юге Италии, а также Харонд в Катане на Сицилии и в других городах. Два последних примера крайне значимы, потому что в новых городах, основанных на западе, возникала особенно острая потребность в писаных законах, ибо там жизнь людей отличалась большей свободой, что порождало неизбежные столкновения между выходцами из различных метрополий; законы же были призваны сплотить эти разнородные гражданские элементы. Впрочем, сходные явления наблюдались и в метрополиях — прежде всего в Афинах, Фивах и Коринфе.

Последующим поколениям эти законы показались суровыми. Действительно, власти многих городов, записывая законы, стремились, по-видимому, скорее к подавлению любой вольности и распущенности, нежели к их поощрению. Однако итог оказался совсем противоположным: само появление писаных законов внушило гражданам новую мысль о своих правах и возможностях, что привело (как и предсказывали ранее аристократы, угрюмо противившиеся новшеству) к реформам или, чаще всего, к неоправдывавшимся надеждам на реформы. Такова была суть второго явления, исподволь упорно подтачивавшего аристократические режимы.

Алфавит появился как раз вовремя: возникла возможность записать недавно завершенные Илиаду и Одиссею. Эти эпические поэмы были сочинены устно и исполнялись под сопровождение рудиментарной лиры (форминги — <р6рцгу£ или кифары — кгОосрц). Размером был величественный и в то же время вольно· льющийся гекзаметр (шесть дактилических стоп — сочетаний одного долгого и двух кратких слогов, иногда перебивавшихся спондеями — двумя долгими стопами38, — что вносило разнообразие в скорость, движение, тон и настроение стиха). Авторство обеих поэм принадлежит аэду Гомеру, хотя многие не согласны с такой точкой зрения (Глава V, раздел 1). Оба творения, благодаря непревзойденной поэтической мощи и нетленной значимости образов, превратились в важнейшее воспитательное орудие, которому суждено было влиять на греков грядущих веков и вдохновлять их на собственные подвиги и свершения.

Совершенно иной эпос, приписывающийся Гесиоду из Беотии в Средней Греции, появился, как принято считать, чуть позже гомеровских поэм, ибо там описаны более поздние и менее «героические» формы общества. Это были поэмы Теогония, предвосхитившая более серьезные философские споры о сотворении вселенной, и Труды и дни, произведение более раннее (Глава IV, раздел 4). Однако такой подход к датировке гомеровского и гесиодовского эпоса едва ли пра-вомерен, потому что оба поэта творили, повинуясь художественному воображению, а не современной им исторической правде. Кроме того, они жили в весьма несходных и удален-ных друг от друга регйонах, где сам жизненный уклад и процессы развития нимало не совпадали и не шли параллельно.

Устные поэмы, предшествовавшие эпосу Гомера и Гесиода (а они были явно меньшими), до нас не дошли. Утрачены и другие образцы ранней поэзии — неэпического характера, — упоминающиеся в Илиаде и Одиссей и составлявших неотъемлемую часть устной исполнительской традиции. Такая неэпическая, драматическая поэзия греков — сплав слов, музыки и танца, условно называется «лирической»41. Но понятие это неоднозначно: те поэтические произведения, в отношении которых оно применяется, явно распадаются на две разновидности — хоровую лирику, то есть песни, исполнявшиеся под аккомпанемент лиры и прочих инструментов (ее главными представителями были Архилох с Пароса и Алкман со Стесихором, жившие, соответственно, в Спарте и Гимере), и монодическую лирику (таковы стихи Алкея и Сапфо с Лесбоса), то есть песни, которые исполнял соло сам поэт, аккомпанируя себе на лире (или флейте).

Другого рода классификация, которую предпочитали греки, учитывала стихотворный размер. Изобретение элегического дистиха приписывалось Архилоху и Каштану Эфесскому. Этот элегический размер состоял из попеременно чередующихся строк гекзаметра и пентаметра (пяти стоп) и годился для передачи интимных чувств или рассказа о злободневных событиях лучше, нежели полновесный и величавый гекзаметрический стих. Само слово «элегия», возможно, было связано с каким-нибудь восточным названием флейты, так что та форма поэзии, которую принято им обозначать, изначально могла представлять собой песню, исполнявшуюся под звуки флейты. Предположение древних о том, что элегия произошла от плачей, или скорбных песнопений, представляется сомнительной. Так или иначе, этот размер нашел много разных применений: им пользовались не только для песней под флейту (окбАла), исполнявшихся во время застолий (сгоцтюта) в домах знати, но и, в частности, для любовных стихотворений и исторических сюжетов, а также для воинственных кличей, какие слагали Тиртей и Солон.

Ямбический размер (название имеет также ближневосточное происхождение), основанный не на дактилях и спондеях, а на ямбах (чередование краткого и долгого слогов), чаще всего связывали с «сатирическими» и хулительными сочинениями; для них его использовали Архилох и Семонид. Это было открытое выражение личных чувств, а также еще более бурных и разнообразных взглядов на политику и поэзию, выливавшихся у монодистов в самые разные размеры. Часто считается, что такие стихи напрямую отражают личный опыт и переживания авторов — и потому знаменуют наступление нового «лирического века», последовавшего за веком эпическим и сменившим его. Однако подобное истолкование коренится в непонимании самого механизма поэзии: ведь личина, которую примеряет поэт, является вымышленным, «литературным» построением — неважно, оригинальным или заимствованным, — и вовсе не обязательно отражает какое-то событие, приключившееся в жизни поэта-личности. Следовательно, когда Алкей говорит, что бежал с поля брани и бросил свой щит, или когда Сапфо живописует страсть влюбленной женщины, — не следует думать, будто они описывают в точности то, что с ними происходило. Их задача заключается в другом — в создании и насыщении поэтического образа. Ведь точно так же, «повествователя» в каком-нибудь современном романе отнюдь не подобает отождествлять — по крайней мере, полностью, — с личностью самого романиста.

Безусловно, греческая лирическая поэзия, в отличие от | эпической, была скорее направлена на размышления и внут-| реннее созерцание; и ее подход к человеку совершенно иной.

Однако из всего вышесказанного следует, что «лирический век», когда поэты принялись описывать собственные чувства и собственную жизнь, — определение весьма ненадежное. Кроме того, разнообразные формы «лирической» поэзии, коль скоро о них упоминает Гомер, предшествовали его собственным творениям. А посему представление о такой хронологической последовательности, согласно которой эпический период будто бы сменился лирическим, следует отвергнуть. Обе — а точнее сказать, все — разновидности поэзии произошли от народных песен, которые, в свой черед, минуя и Гомера, и Гесиода, и Архилоха, глубоко уходили корнями в туманное прошлое, когда еще не существовало алфавита, чтобы сохранить эти песни для потомства.

Многие из этих стихотворений буквально пронизаны религией; во всяком случае, поэты никогда о ней не забывают. Ибо она отнюдь не была всего лишь привеском к греческой жизни, но составляла существенную и неотъемлемую часть этой жизни, пропитывая собой все ее стороны. В то же время религия греков чрезвычайно трудна для постижения, хотя, как мы надеемся, рассмотрев в настоящей книге один за другим ее важнейшие очаги, разбросанные по географической карте, нам удастся пролить свет на эту тайну. Разумеется, греческая религия была политеистической. В ней нашлось место для великого множества богов и богинь, которые представляли различные стороны жизни (невзирая на частые совпадения или «дублирования») и отражали многообразие человеческого мира. Культ каждого божества более или менее тесно привязывался к его собственному святилищу, хотя важнейшие из них к тому же почитались повсеместно. Связи с древнейшим прошлым оставались весьма крепки, и вместе с тем мы нередко сталкиваемся с парадоксальным обстоятельством: будучи верными старине, греки одновременно умудрялись вводить всяческие новшества.

В какой степени греки были обязаны этой старине, становится ясно хотя бы на примере величайших богинь пантеона — Геры, Деметры и Артемиды. Все они, каждая по-своему, явно созвучны богиням более древних цивилизаций — Матери-Земле или Владычице Зверей: эпитет Геры «волоокая» (роштсц) и эпитет Афины «совоокая» (уАхшо&яц), вкупе с ее атрибутом — совой в Афинах — звучат отдаленным эхом тех времен, когда люди поклонялись звериным тотемам. С другой стороны, Зевс — верховное божество, отец богов и властелин неба — был позднейшим «нововведением»: он появился во время катаклизмов, сопровождавших крах микенской Греции и продолжавшихся после него; в ту же пору был введен и культ Аполлона — «губительного и ослепительного», — самого греческого их всех богов, несмотря на свое явно негреческое имя и происхождение.

И все же истоки греческой религии остаются туманными. Порой, без особой убедительности, их искали в Египте, однако большего доверия заслуживает мнение, приписывающее важнейшую заслугу в отношении греческой религии Гомеру и Гесиоду, которые упорядочили и свели воедино сказания об олимпийских богах. В особенности у Гомера они предстают «могучей кучкой», что заметили греки, жившие позже (порой с неодобрением, как Ксенофан): это было собрание грозных и могущественных божеств, наделенных множеством пороков и слабостей. Их недостатки были весьма человеческого свойства, так как одной из самых отличительных черт греческой религии (опять-таки, во многом благодаря Гомеру) был антропоморфизм, поместивший ее особняком в ряду главнейших мировых религий. Эти боги и богини являли собой тех же людей, только «в крупном масштабе», ибо греки, с присущим им живейшим драматическим и пластическим чутьем, просто не могли вообразить себе богов в каком-либо ином обличье.

В древнейшие времена эти божества — пусть они и вызывали восхищение своей красотой и силой — далеко не всегда воплощали этические понятия или идеалы, будь то собственным поведением или же требованиями, которые они налагали на смертных. Исключение составлял Зевс (для обозначения различных «граней» его могущества существовало множество уточняющих прозвищ-эпиклез), требовавший от людей определенных проявлений благонравия — например, предоставления защиты тем, кто об этом молит, и гостеприимства по отношению к чужестранцам. Отдельные провинности — такие, как гибрис (йррц) — самодовольная и злодейская дерзость (см. Главу IV, раздел 2), — порой накликали кару богов, хотя представление о том, будто боги негодуют на погрязших в роскоши смертных, возникло никак не раньше 500 г. до н. э. Но эти божества умели жестоко мстить тем, кто не чтил их (именно такой смысл заключен в греческом понятии vopi^eiv — «чтить», «воздавать почести», а отнюдь не «верить в») и не умилостивлял. Иными словами, религия греков была основана на формальных отношениях взаимных обязательств и услуг, являвшихся залогом спокойного существования по принципу do ut des — «Я даю тебе, чтобы ты дал мне».

Прежде всего боги требовали жертвоприношений — желательно, крови жертвенных животных: она искупала вину и ликование тех, кто приносил жертву, и утверждала жизнь самим лицезрением смерти (а заодно оставляла жертвенное мясо для еды). Поэтому главными очагами древнейшего культа были жертвенные алтари, а не храмы; те, в свой черед, выросли потом вокруг них. Вероятно, поначалу и алтари, и храмы существовали на средства не только культовых сообществ, но и отдельных богачей.

Со временем появились крупные святилища: Зевса — в Додоне, в Олимпии и Немее; Аполлона — в Дельфах (Пифо — iroed>), на Делосе, в Дидимах и в Кларосе; Геры — в Аргосе, на Самосе, а также около Кротона и Посейдонии; Артемиды — в Эфесе; Посейдона — на Истмийском перешейке возле Коринфа. Свидетельства в пользу прямого преемства между этими греческими святилищами и капищами микенской эпохи представляются спорными или сомнительными (в любом случае, если где-то такое преемство действительно существовало, само божество обычно подвергалось значительному переосмыслению). Однако в VIII веке до н. э. эти важнейшие культовые очаги ознаменовали решительный этап в греческой религии, повлияв на развитие гражданской жизни в целом и невероятно разросшись в течение последующих двухсот лет. Некоторые из этих религиозных центров прославились своими оракулами: огромное влияние снискали оракульные святилища в Додоне и особенно в Дельфах4.

Четыре святилища превратились к тому же в средоточие больших празднеств — Олимпийских, Пифийских, Истмий-ских и Немейских игр. Возможно, эти многолюдные собрания восходили еще к гомеровским погребальным играм в честь погибших героев, хотя такое мнение об их происхождении и вызывает споры. Достигнув стадии зрелости, эти игры удостоились красноречивой похвалы Платона, отмечавшего, что «на таких празднествах с помощью богов» все участники могут «исправить недостатки воспитания»43. Между тем их роль в объединении, или сплочении, греческого мира была достаточно противоречивой. С одной стороны, их панэллинский характер отчасти противостоял разобщенности отдельных полисов. С другой же стороны, соревнование, составлявшее суть этих регулярно проводившихся игр, воплощало высший образец того неутомимого соперничества, которое и удерживало эти государства порознь. И тот же самый дух состязательности (άγων) порождал обильный поток произведений искусства, которые посвящали различные города и отдельные дарители со всего греческого мира богам в различных храмах — особенно Зевсу в Олимпии и Гере на Самосе. Начиная с VIII века до н. э. среди этих посвятительных предметов появляются огромные бронзовые котлы двух видов, вдохновленные сирийскими изделиями, — пышные и монументализированные подобья домашней утвари, отделанные украшениями, явно предвосхищавшими будущую скульптуру44.

Наряду с почитанием олимпийских богов существовало множество прочих, более «народных» культов, зачастую носивших местный или территориальный характер и подчеркивавших особенности каждого полиса. Такие культы были посвящены героям (ρωες), вышедшим из местной среды, знаменитым умершим обоего пола — историческим или легендарным, — и чаще всего сосредоточены вокруг их действительных или мнимых захоронений45. Практиковались к тому же экстатические и хтонические (посвященные подземным силам плодородия) обряды: таковы, например, культ Диониса (занесенный из Фракии) и сокровенные таинства, или мистерии, Деметры (справлявшиеся в Элевсине). На исходе раннего периода такие «хтонические» культы обрели множество приверженцев. Их привлекало спасение в загробной жизни, которое приносило исступление при мистическом посвящении в обряды культа — исступление, которого было начисто лишено призрачное бытие, или, скорее, небытие теней в подземном царстве, описанное, например у Гомера46

В Элевсине жреческие обязанности вначале были прерогативой знатных родов и передавались по наследству, но ни там, ни в других местах «профессионального» жреческого сословия не существовало47. Ибо, несмотря на вездесущее могущество греческой религии, сколько-нибудь близких аналогов Церкви либо канона правоверия у греков не было и в помине. Это становится ясно хотя бы из путаности, пестроты и противоречивости греческих мифов. Они были столь же вездесущи и имели великое множество истоков и назначений, так что ни единый подход к ним, ни всеохватное истолкование попросту неприемлемы. Взывая одновременно к рассудку, чувствам и воображению, мифы воплощают нечто, ускользающее от нашего понимания. Их целью было объяснение природных и общественных явлений. Они отражали народные предания. Они оправдывали обряды — или оправдывались ими. Они служили и прославлению отечества, возвеличивая тот или иной город или правившую в нем знать.

А иногда они просто повествовали о чем-нибудь. Повествования в духе Гомера, рисовавшие яркие, но малопочтительные картины из жизни богов, предоставляли более поздним поколениям простор для рационалистических толкований. Но невзирая на такие ухищрения рассудка, большинство мифов — даже если в них нельзя было усмотреть исторической «правды» — навсегда оставались в людской памяти. Более того: наперекор разуму, к ним продолжали относиться серьезно. Мифология греков — живое свидетельство их веры в то, что самым важным и завораживающим предметом исследования являются деяния человека и человекоподобных существ, — обладает неизмеримой глубиной и богатством и поныне остается одним из удивительнейших творений людской фантазии.

Но тем временем в прочих отношениях жизнь греков продолжала меняться. Особенно заметно это было, например, в области политики. Ибо довольно скоро повсюду (за исключением социально отсталых регионов вроде Фессалии) прежние способы правления, при которых горстка евпатридов наследовала власть единственно в силу своего благородного происхождения, — прекратили существование. В разных городах это происходило по-разному, но в многочисленных приморских государствах аристократические режимы были свергнуты сильными личностями, которых греки именовали «тиранами» и которых мы здесь назовем диктаторами.

Слово τύραννος, вероятно, финикийского происхождения (родственное древнееврейскому serari), насколько нам известно, было впервые употреблено поэтом Архилохом Паросским в отношении негреческого властелина — лидийского царя Ги-геса (ок. 685–657 гг. до н. э.; см. Приложение I)48. Гигес, силой ниспровергнув существовавшее правление, сам единолично захватил власть: именно такого узурпатора обозначало в греческих землях понятие τύραννος. Ибо и в греческих полисах диктаторы обычно приходили к власти таким путем: каждый из них силой вмешивался в местную политику и единолично завладевал верховным могуществом.

Из всех наиболее важных греческих полисов лишь Спарте и Эгине удалось избежать диктаторского правления. Возможно, впервые подобные режимы появились в Ионии (под влиянием событий в соседней Лидии). Но данные касательно этого не вполне внятны, так что не исключено, что первый диктатор, напротив, объявился в Балканской Греции. Может быть, им оказался правитель Аргоса — города, сохранявшего главенство в Пелопоннесе на протяжении всего древнейшего периода греческой истории. Этого властителя звали Фидон. О времени его правления велось много споров; но воцарился он, как ныне достоверно установлено, не раньше 675 г. до н. э. (прежде нередко называлась чересчур ранняя дата). Однако он не совсем вписывается в привычное определение «тирана» или диктатора, так как, согласно Аристотелю, он «достиг тирании на основе царской власти»49. Иными словами, он был не узурпатором из числа знати и не низкородным выскочкой, подобно другим, позднейшим, тиранам, но баси-левсом, или басилеем (βασιλεύς) — государем, унаследовавшим власть, — превысившим дозволенные законом полномочия.

Легче укладываются в данное определение такие тираны-диктаторы, как Кипсел Коринфский, Орфагор Сикионский, Поликрат Самосский, Фрасибул Милетский, Фаларид Акра-гантский и Гиппократ Геланский. Все они низвергли прежнее аристократическое правление и самовольно воцарились в этих городах, диктуя их гражданам собственные условия. Имея частично — или полностью — знатное происхождение, они по возможности привлекали на свою сторону инакомыслящих или обделенных привилегиями аристократов. Кроме того, они заручались поддержкой не совсем знатных, но достаточно богатых гоплитов (они уже существовали в ту пору, хотя тактика сражения в фаланге, возможно, еще не была окончательно разработана). Несомненно, многие из гоплитов полагали, что при сохранении старого аристократического правления отведенная им роль военного костяка государства не предоставит им той меры политического влияния, какой они заслуживают.

Как правило, диктаторы, побуждаемые честолюбием, заводили связи с иноземными государствами, вступали с ними в союзы и заключали междинастические браки, стремясь укрепить собственный флот (этот процесс достиг вершины при Поликрате), а тем самым и расширить торговлю. Купеческой деятельности благоприятствовала и активная чеканка монет — превращение бесформенных комочков металла в плоские кружки, обладавшие установленным весом и оттиснутым изображением — сперва только с одной стороны (в другую просто вдавливали грубую отметину), а позднее и с обеих сторон. Вначале монеты делались из электра (бледного золота), а затем из серебра50.

Милет при Фрасибуле (ок. 600 г. до н. э.) — или незадолго до его пришествия к власти, — а вскоре и Эфес, Кизик, Ми-тилена и Фокея заимствовали из Лидии идею чеканки и принялись чеканить собственные монеты. Первенство в этом принадлежало именно лидийцам, хотя возможно, что они отчасти опирались на пример и систему весов Ассирии и Двуречья. Целью чеканки монет было облегчение выплат из царской казны (например, для содержания наемных войск, строительства кораблей и зданий), а также поступлений в казну (арендаторская плата, подати, пени). Греческие города, начиная выпускать собственные монеты, руководствовались сходными соображениями. Как уже упоминалось выше, изобретение оказалось незаменимым для обмена и торговли. Правда, в этой области помехой было отсутствие «мелких» монет. К тому же и в мерах царил разнобой: в каждом городе чеканка велась согласно собственным весовым стандартам. Это породило безнадежную путаницу в расчетах между городами. Однако со временем, в силу острой необходимости, во всем греческом мире остались две основные системы мер — эгинская и эвбейско-аттическая (основанные соответственно на месопотамских и сирийских мерах). В дальнейшем предпринимались попытки «примирения» и соотнесения между собой этих двух систем: появилось понятие мины — р\ю (1/60 таланта). Мина весила 425 г, что составляло 70 эгинских и 100 афинских (а также 150 коринфских) драхм. Тем не менее оставались бесчисленные местные сложности и несообразия, так что большинство монет, по крайней мере на первых порах, имели хождение лишь «дома».

Вместе с тем изобретение чеканки, заимствованное греками у лидийцев, постепенно приобрело огромное значение. И совершенно очевидно, что развивать скрытые возможности этого нововведения первыми взялись именно диктаторы различных полисов, прекрасно сознававшие, какими политическими и гражданскими выгодами чревато обладание собственным монетным двором и как можно эти выгоды усугубить, наняв талантливых чеканщиков (об их работе будет подробнее сказано ниже).

В дальнейшем диктаторы, переняв опыт предшественников-аристократов, принялись тратиться на возведение общественных зданий, на отправление государственных культов и пышные празднества, оставив за собой право покровительствовать искусствам и тем самым уменьшив роль былых церемониальных традиций, покоившихся на древних семейно-родовых связях.

А чтобы такие большие траты стали возможны, они ввели налоги на продажу земли и урожая, а также ряд портовых сборов. Разумеется, новые подати едва ли могли вызвать одобрение граждан, но вместе с тем известно, что Кипсел и Орфагор, диктаторы Коринфа и Сикиона, упрочили свою политическую власть, выказывая дружественное поощрение додорийской части населения. При этом они намеренно стремились сохранить прежние законы в неприкосновенности.

Их сыновья — Периандр и Клисфен соответственно — правили еще успешнее отцов. Но впоследствии (то же самое происходило и в других городах) власть подобных диктаторов, обособленная в силу своей незаконности, становилась крайне подозрительной, падкой на жестокости и вызывала народную ненависть. Так само понятие «тиран» уже в древние времена приобрело тот бранный оттенок, что оно сохраняет поныне. Везде эти режимы постепенно пали — кроме Сицилии, где они то и дело вновь возникали ввиду политической неустойчивости, и Малой Азии, где местное автократическое правление позднее оказалось на руку персидским владыкам.

В прочих краях греческого мира, хотя дела и обстояли по-своему в каждом городе, диктаторское правление чаще всего уступало место олигархии — то есть «власти немногих». Критерием для этих новых правителей отныне было уже не происхождение (хотя, вне всякого сомнения, и знатным людям нашлось среди них место — вопреки сетованиям Феогнида Мегарского на попрание их богоданных прав), а достаточная доля богатства, первоначально определявшаяся в понятиях земельной собственности, теперь же благодаря недавно введенной в обращение и чрезвычайно удобной денежной системе. Как мы видели, еще до наступления диктаторских времен аристократическим правительствам городов приходилось считаться как с теми, кто был обязан своим положением происхождению, так и с теми, кто возвысился благодаря богатству. С исчезновением диктаторов мало где продолжали существовать аристократические режимы, опиравшиеся единственно на благородство происхождения. Исключение составляли отсталые области вроде Фессалии — и Спарта, где наблюдался совершенно особый случай: там правление сочетало в себе черты различных типов государственного строя. Сохраняя такое любопытное и весьма действенное равновесие, спартанцам удалось перехватить у Аргоса главенство надо всем Пелопоннесом.

Итак, для тех городов, которые прошли стадию диктаторского правления, можно установить (пусть прибегая к излишнему упрощению) последовательную смену политических систем: аристократия — диктатура — олигархия. Если фаза диктатуры отсутствовала, то аристократия напрямую сменялась олигархией. Как первая, так и последняя форма правления избрала своей целью идеал эвномии («благозакония») — за-конопочитания и поддержания гармоничной целостности, где каждый знает свое место. Олигархические правительства возглавляли гражданские органы с ограниченным числом представителей, часто приравнивавшиеся к гоплитам и отождествлявшиеся с ними. Порой, подобно своим знатным предшественникам, они устраивали собрания, но им не принадлежал решающий голос, так как главенство оставалось за «немногими». А в некоторых городах такие собрания и вовсе были отменены.

Но такое пренебрежение народным представительством наблюдалось далеко не повсеместно; к тому же положение менялось в лучшую сторону. Например, в некоторых государствах народные элементы — в частности, наименее знатные гоплиты объединялись с олигархами для свержения диктатур. Со временем во многих городах эти гоплиты и отобрали власть у олигархов, учредив взамен ту или иную форму демократии. Ее важнейшим элементом было народное собрание, куда входила гораздо булыная, нежели прежде, доля мужского населения. И этим людям предстояло в течение жизни добиваться для себя должной меры политической власти. В таких демократически настроенных государствах, в противовес эвномии (ευνομία), идеалом провозглашалась исоно-мия (Ισονομία) — «равнозаконие», то есть равенство людей перед законом.

Спарта являлась демократией в том смысле, что ее жители-мужчины (за исключением илотов, рабов и периэков) были равноправны (δμοιοι). Надпись на Хиосе, датированная серединой VI века до н. э., где был особо упомянут δάμος (δήμος, народ), заставляет предположить, что на острове происходило в ту пору нечто похожее. Но настоящий шаг вперед был сделан чуть позже в Афинах. Там незадолго до 500 г. до н. э. Клисфен, опиравшийся на реформы Солона, в начале века уже отменившего унизительное долговое рабство, — по-видимому, провел новые реформы (насколько можно судить по позднейшим спорным сведениям), которые составили костяк будущей знаменитой афинской демократии.

Города-государства Сицилии, как мы уже отмечали, составляли исключение, так как в силу неизбывных внутренних смут здесь продолжали властвовать диктаторы. Однако и большинство других греческих городов, хотя там и не возобновлялись диктатуры, также долгое время оставались весьма подвержены внутренним политическим распрям: между олигархами и демократами, между привилегированными и обделенными, между богачами и бедняками. У греков для таких смут существовало слово στάσις («раздор»), обозначавшее любое несогласие — от законных расхождений во мнениях касательно общественных дел до жестоких кровопролитных усобиц. Особенно часты были раздоры в колониях, где, например, случались распри между родами коренных жителей и позднейших поселенцев51. Классическое определение стасиса принадлежит Фукидиду, описывавшему ужасные потрясения на Керкире в начале 420-х гг. до н. э.52 Между тем, если бы мы располагали необходимыми сведениями, мы бы несомненно обнаружили, что точно такие же условия наблюдались и на Керкире, и в других местах, веком или двумя ранее; зафиксированы они и в Мегарах. Сам полис являл собой блестящую выдумку и таил в себе множество других блестящих выдумок, но в конечном счете он был обречен на неудачу из-за губительного сочетания внутренних στάσεις с постоянными угрозами извне, исходившими от соседей-греков.

На VII век до н. э. выпали важнейшие греческие достижения в области зодчества и ваяния. Греки заимствовали представление о монументальном каменном зодчестве у египтян; некоторые греки имели возможность воочию увидеть их творения в Навкратисе и других городах Египта еще на исходе предыдущего столетия. Но, по своему обыкновению, греки подвергли чужую идею основательным изменениям. Отчасти прототипом для новой архитектуры послужили деревянные микенские постройки и залы (мегароны — μέγαρα), от которых в ту пору еще оставалось довольно много следов.

Древнейшие из храмов, которые почти повсюду стали возводить в эту пору, находятся в Коринфе (где ок. 720 г. до н. э. появились первые образцы «ориентализирующей» керамики) и в землях, испытывавших влияние Коринфа. Эти сооружения принадлежат, согласно позднейшей терминологии, к дорическому архитектурному ордеру. В дорическом стиле массивные стволы колонн с желобками- каннелюрами лишены базы, а венчающие их капители состоят из двух элементов: круглой подушки — эхина и лежащей на ней квадратной плиты — абаки. На капитель опирается антаблемент из трех частей: над гладким горизонтальным архитравом располагается фриз, состоящий из триглифов (плит, разделенных натрое вертикальными врезами), чередующихся с метопами (квадратными полями, помещенными чуть глубже выступающих пластинок триглифов и часто украшенными скульптурными рельефами). Антаблемент завершает покатый карниз, а с обеих сторон двускатной кровли располагаются треугольные фронтоны, заключенные между карнизом и фризом и также предоставлявшие простор для фантазии ваятелей.

Дорический ордер прекрасно выявляет греческое чувство ритма. Его горизонтальные и вертикальные линии плавно вписывают здания в окружающий пейзаж, так что глаз скользит ввысь и создает ощущение громады, которая величественно отделяется от земли, но вместе с тем не воспаряет к небесам и не пытается, подобно готическим соборам, преодолеть закон тяготения. Эти четкие очертания и сверкающие острые углы, оттененные раскрашенными деталями, были плодом живейшего ума; позднее это же стремление к выверенной красоте породило ряд «усовершенствований» — едва заметных изгибов, отклонений, выпуклостей, вызванных огь тическими и эстетическими требованиями (кроме того, спо-собствовавших большей устойчивости и лучшему стоку). Начиная приблизительно с 600 г. до н. э., все храмы строятся целиком из камня (чтобы крепче держалась тяжелая кровля), а с VI века до н. э. входит в широкое употребление мрамор. Прекраснейшие дорические храмы были настоящими шедеврами вкуса, соразмерности, образцовой симметрии, величавости, спокойствия и мощи.

Почти одновременно появился ионический ордер, главным образом на малоазийском побережье и ближайших к нему островах. Ярчайшим примером этого стиля служили храм Геры на Самосе и храм Артемиды в Эфесе, намного превосходившие размерами все прежние культовые постройки. Эти огромные сооружения с лесом колонн, напоминавших египетские, свидетельствовали о том, что полисы (ибо эти крупные сооружения возводились на общественные, а не частные средства) тратились на строительство греческих храмов больше, нежели на какие-либо другие цели, за исключением войн.

Ионический ордер, свободный и еще не скованный стилистическими канонами, отличался от дорического легкостью пропорций и усложненностью декоративных элементов. Число каннелюр на стволе колонны было несколько больше, и сами желобки чуть глубже врезаны. Каждая колонна покоилась на базе. Ионическая капитель 53 древнейшие разновидности которой пришли из Смирны и Фокеи, имели по обеим сторонам спиральные завитки, или волюты (такая декоративная обработка, со значительными усовершенствованиями, родилась из ближневосточных и, в частности, финикийских орнаментов). Поверх капители покоился трехпоясный архитрав, над которым тянулся скульптурный орнамент из ов и язычков, а еще выше — ряд дентикул (небольших выступающих блоков в форме зубчиков). Нередко и здесь встречался скульптурный (зофорный) фриз, только, в отличие от череды триглифов и метоп дорического ордера, он был ленточным, то есть сплошным.

Такие фризы и горельефы, заполнявшие храмовые фронтоны, являли собой высочайшие образцы творчества раннегреческих ваятелей, обнаруживавшие их тесное взаимодействие с зодчими. Но одновременно повсюду стала быстро развиваться монументальная круглая скульптура, не связанная с архитектурой. Она пришла на смену так называемым "дедаловским" статуэткам, отчасти и вызвавшим ее к жизни. Это были мелкие, главным образом женские фигурки с похожими на парик волосами. Такая пластика, из всевозможных материалов, имела хождение во всех греческих землях начиная с первой или второй четверти VII века до н. э… Эти скульпторы "дедатнды" вдохновлялись финикийскими и сирийскими терракотовыми статуэтками, вероятно, впервые оказавшими влияние на критских мастеров: по преданию, работавший на Крите ваятель Дедал передал свое искусство двум даровитым ученикам — Дипэну и Скиллиду, которые потом перебрались в Сикион.

Однако важнейшим из факторов, благодаря которым возникла новая монументальная скульптура, вероятно, следует считать (хотя некоторые и оспаривают такую точку зрения) египетское влияние, прежде уже ускорившее появление греческого монументального зодчества. По-видимому, первые массивные статуи были изваяны незадолго до 650 г. до н. э. на островах Наксос и Парос Кикладского архипелага, где имелся в избытке мрамор, — хотя давняя традиция ваяния существовала и на Самосе, да и в других местах.

Главным предметом изображения в этом новом искусстве стал обнаженный юноша (κούρος). Это отражало греческую повседневность, потому что мужчины действительно часто ходили нагими. Такие куросы (κούροι), служившие могильными памятниками, или вотивными приношениями, или культовыми изваяниями, изображали бога Аполлона или его служителей. Прежде всего ваятели стремились воспроизвести ослепительную красоту юного мужского тела, придав ей обобщенные и нетленные черты. На протяжении VI века до н. э. в искусство скульптуры неуклонно движение вперед. Ибо, при всей своей обобщенности, во всех уголках греческого мира эти изваяния отражали непрестанное стремление к реалистическому жизнеподобию, — звуча отдаленным эхом тех идеалов, которыми вдохновлялись и творцы эпохи Возрождения, и последующие поколения художников вплоть до Пикассо. И вместе с тем, даже в период наивысшего развития этого течения, ок. 525–500 г. до н. э. этих куросов непременно отделял хотя бы шаг-другой от настоящего натурализма. И не оттого, что скульпторы не умели совладать со сложностями анатомического строения (ибо по большей части это им удавалось, хотя их поиски окончательно увенчались успехом только в следующем столетии), а оттого, что, изображая человеческое, мужское, тело, они стремились не столько передать точное, «фотографическое», сходство, сколько выразить некий отвлеченный идеал.

Во множестве городов создавались и статуи девушек (κόραν). Коры предназначались скорее для святилищ, нежели для могил, и изображали богинь либо их прислужниц. Возможно, девушки посвящали свои изваяния храмам после того, как оставляли жреческие обязанности и выходили замуж. В рамках установленных канонов эти женские изображения претерпевали столь же явственные изменения, что и мужские. Если в случае мужских фигур главное внимание уделялось трактовке тела, то здесь резец мастера сосредотачивался на плавно ниспадавших линиях и струящихся складках драпировки, окутывавшей женскую фигуру. Вначале это было простое длинное платье из шерсти, унаследованное от искусства «дедалидов», но затем на смену ему пришел (к тому же расцвеченный красками) пеплос (πέπλος) — просторное шерстяное одеяние, надевавшееся поверх хитона — χιτών (рубашки). Все эти изваяния со знаменитой «архаической улыбкой» отличаются необыкновенным изяществом, которое объясняется наплывом в Афины и прочие места ионийских художников, чьи родные города подвергались в ту пору угрозам и нападениям со стороны персов. Но в этой, как и в других областях греческого искусства так называемая «архаическая» манера приблизительно к 500 г. до н. э. начала постепенно приобретать «классические», то есть не столь стилизованные, формы.

Между тем продолжали появляться великолепные рельефы. Кроме того, было достигнуто высочайшее мастерство в резьбе по геммам и чеканке монет. Изысканные резные геммы находили спрос, пожалуй, лишь среди высших сословий, так что они создавались в ограниченном количестве54. Зато монеты (см. выше, а также примечание 50) очень быстро распространились во множестве: города словно состязались между собой, пытаясь превзойти друг друга красотой и четкостью чеканки. Иногда на монетах изображали покровительствующее божество или местного героя: например, в Книде — Афродиту, в сицилийском Наксосе — Диониса, в Сиракузах — Аретусу, в Таренте — мифического основателя города Таранта или Фаланта, в Афинах — Афину, а в Посейдонии и Потидее — Посейдона. Или вместо самой священной фигуры выбивалась олицетворявшая ее эмблема — например, черепаха (посвященная Афродите) на Эгине, Пегас (крылатый конь Беллерофонта) в Коринфе, сова в Афинах.

В ряде случаев монету украшал знак или символ самого полиса. Нередко это было изображение того, чем славился этот город: сильфий в Кирене, баран в Саламине на Кипре, ячменный колос, бык и дельфин в южно-италийских городах Метапонте, Сибарисе и Таренте55, или виноград и кувшин для вина на двух кикладских островах — Пепаретосе и Наксосе. На другом изобильном вином острове, Фасосе, предпочитали изображать возбужденного сатира (уродливое существо из свиты Диониса), похищающего нимфу. Иногда городской герб отражал словесную игру: например, тюлень (<рсокт|) в Фокее, петух (т'рёра, «день») в Гимере, роза (ро5оу) в Камире и Полисе на Родосе. Иные эмблемы принадлежали знатным родам или отдельным людям: по-видимому, они удостоверяли подлинность монет на раннем этапе чеканки в Эфесе (примечание 50), или, может быть, выбивались на монетах по почину государства, желавшего польстить владельцам этих эмблем (Глава II, раздел 4). В Херсонесе Фракийском (Галлипольский полуостров) Мильтиад Старший изображал колесницу, запряженную четверкой коней, в память о своей победе на Олимпийских играх.

Другое величайшее достижение VI века до н. э. произошло в вазописи. Прежде первенство в этом искусстве оставалось за коринфянами, но решающий рывок суждено было сделать Афинам, — и оно пережило удивительно яркое, мощное и стремительное развитие. На первую половину столетия пришелся наивысший взлет двухцветного чернофигурного стиля. Рисунок наносился на красновато-бурую глину темной краской, а позднее — блестящим черным лаком (поливой). Детали процарапывались по поверхности. Отвлеченный декоративный орнамент, игравший столь важную роль в ранней вазописи, здесь заметно отступил на второй план: основная часть сосуда отныне была покрыта повествовательными сценами, зачастую мифологического свойства.

Афинская чернофигурная керамика вошла в широкое употребление, а появление новой техники приблизительно ок. 530 г. до н. э. способствовало еще большему ее распространению. Этим новшеством стал краснофигурный метод, являвшийся словно «негативом» чернофигурного: отныне основной узор сохранял естественный цвет поверхности, а фон, напротив, заливался черным лаком. Внутренняя разметка больше не процарапывалась, а наносилась тонкими линиями и покрывалась глазурью. Такой стиль оставлял вазописцам большую свободу. Однако и они, подобно скульпторам, не доходили до крайней степени натурализма, накладывавшего довольно сильный отпечаток на вазопись позднейших эпох. Зато они добились мастерства в изображении оживленнейших движений, а начиная с середины VI века до н. э. некоторые художники стали экспериментировать с уменьшенным ракурсом: сначала подобные опыты ограничивались неодушевленными предметами, так как считалось, что героям гораздо больше подходит двухмерное изображение. Вазописцы и чернофигурного, и раннего краснофигурного стилей достигали такой художественной мощи и трогательной красоты, которые впоследствии остались недостижимыми для смешанного стиля, вобравшего черты их обоих.

В то время как искусство претерпевало столь бурный рост, у греков развивалось рационалистичное и научное мышление. Ряд выдающихся мыслителей не самым удачным образом оказался впоследствии объединен определением «философы-до-сократики». Но все они были одновременно чем-то меньшим и чем-то большим, чем философы — в том смысле слова, который сегодня в ходу у нас. Меньшим — так как они еще не до конца выбрались из пут древнейших мифологических представлений о мироздании, — хотя, несомненно под влиянием Гомера, хладнокровно «обличавшего» богов, в этом они совершили большой шаг вперед, заявив, что каждый человек, невзирая на свою зависимость от этих богов, является самостоятельным существом, чьи поступки определяются единственно его собственной волей (век спустя эта мысль словно магнитом притягивала трагических поэтов). Правда, их рассуждения все еще оставались за пределами «философии». В то же время досократики были чем-то большим, нежели философы, так как они брались за объяснение необъятного круга явлений, которые ныне являются предметом не философии, а той или иной науки.

Первые из этих мыслителей — Фалес, Анаксимандр и Анаксимен из Милета — стремились понять, откуда взялись вселенная и мир и из чего они состоят. Пустившись в эти поиски (Фалес размышлял устно, а оба его преемника оставили прозаические записи, что само по себе стало поворотным шагом, породившим новые, более строгие и аналитич-ные способы выражения мысли), они сделали огромный шаг вперед для становления логического рассуждения, так что его родиной по праву можно считать Ионию.

Два других ионийца покинули Ионию, спасаясь от угрозы персидского завоевания; следовательно, о них в этой книге будет говориться в связи с западом, где они поселились (Глава VII, разделы 2 и 4). Один из них, Ксенофан Коло-фонский, оставил стихи, в которых беспощадно высмеивал антропоморфную картину жизни богов, изображенную у Гомера и Гесиода. Другой, Пифагор Самосский, совмещал в себе математика-первопроходца, врача и главу религиозного сообщества, которое обрело огромное влияние в городе Кротоне. Он и еще один иониец, живший позже, — Гераклит Эфесский (автор прозаического трактата), — первыми сместили центр внимания с вселенского макрокосма на микрокосм человеческой души. Они приписывали существование и развитие как макро-, так и микрокосма борению противоположностей. В следующем столетии такой двойственности был резко противопоставлен «монизм» Парменида Элейского, считавшего мир единой, нераздельной и нетленной сущностью. Согласно его парадоксальному взгляду, представляющегося разнообразия в действительности не существует вовсе.

Каждый из этих мыслителей, по очереди бравшихся за критику предшественников (вполне в агонистическом духе, свойственном грекам), желал соотнести единичный случай с общей закономерностью. В то же время, при всей остроте поставленных ими вопросов и внятности их доводов, они продвинулись главным образом в теоретической, нежели практической науке. Все эти мыслители стремились постичь человека и природу отвлеченно. Некоторые из них к тому же оказывались проницательными наблюдателями природных явлений, но таких было немного. Греческая наука потому мешкала с развитием, что эмпирическим наблюдениям, в целом, долгое время не придавали значения.

Тем не менее в VI веке до н. э. достижения греков в самых разных областях были ошеломительны. Им удалось достичь столь многого благодаря досугу. Следовательно, греки видели для себя идеал именно в досужей праздности, и хотя презрение Платона и Аристотеля к физическому труду разделяли отнюдь не все (представляется сомнительным, чтобы с ними согласился Солон), все же, если греку, чтобы жить безбедно, приходилось работать, — он вызывал некоторую жалость у других и у самого себя. Ибо понятие о «труде ради труда», или о самом ремесле как о рыночном товаре, который можно выгодно продать, древним грекам было чуждо. Поэтому столь важным представлялся досуг, который, по словам Аристотеля, «должен быть предпочтён деятельности»57.

Но если уж работать приходится, говорил он же в другом месте, то хуже всего — работать на кого-то, так как «свободному человеку не свойственно жить в зависимости от других»58. Эта мысль не была нова, потому что еще в Одиссее тень Ахилла называет худшей земной долей участь поденщика (е^1<;), вынужденного добывать свой хлеб службой у пахаря59. Тем не менее вплоть до 500 г. до н. э. таких бедных и презираемых, но свободных работников, бравшихся за грубый труд, насчитывалось больше, нежели рабов.

Однако численность рабов, пусть вначале их было немного или (согласно одному античному источнику) не было вовсе, на протяжении этого раннего периода постепенно росла. Все предшествующие государства были в той или иной степени рабовладельческими; так же обстояло и с греками60. Правда, рабы всегда играли лишь вспомогательную роль в греческом хозяйстве (свободные бедняки видели в них скорее своих сотоварищей по труду), но грекам пришлось бы тяжко без них. Рабы были собственностью хозяина, подобно орудиям, — если не считать того, что они могли и внушить страх. С ними не обязательно было хорошо обращаться; разумеется, о хорошем обращении и речи не шло на серебряных рудниках в Лаврионе, принадлежавших Афинам и считавшихся самым «каторжным» и гиблым местом во всей Аттике. Но в целом представлялось разумным заботиться о рабах: ведь глупо было бы портить собственные орудия.

Античные авторы, которым были по душе полярные противоположности, предпочитали просто разделять всех людей на свободных и рабов. Это как будто заставляло их забывать о существовании разных прочих категорий людей, не принадлежавших к числу граждан, — людей, занимавших промежуточное положение между гражданами и рабами. Например, в Афинах и других городах жили метэки (цётоисоц теша, поселенцы-чужаки), принимавшие большое участие в делах общины, игравшие важную роль в ремеслах, торговле, но не обладавшие гражданским статусом.

В Спарте же, как и во многих других местах, существовала еще одна категория жителей, носивших название периэков (7сер1оисо1, репоес1)у буквально «окрестных обитателей»61. Они жили в собственных городках и деревушках, но трудились на благо полиса и гоже па равные лады за и торговлей. Но и они были лишены и подвластной Спарте Лаконии, а также а ынимались ремеслами политических при». В и ряде других греческих областей (под другими именами), существовали Нередко они были потомками коренных жителей. Они были не рабами в полном смысле слова, а чем-то вроде государственных крепостных, и следе гиен по, зачастую таили весьма разрушительную силу.

Однако самой многочисленной частью населения греческих полисов, исключенной из политической жизни, были женщины. Какие-либо обобщения на сей счет практически невозможны — во-первых, потому что единственные свидетельства о них дошли до нас исключительно из «мужских» источников; а во-вторых (коль скоро мы располагаем хоть какими-нибудь сведениями), пегому что положение женщин чрезвычайно разнилось от одного греческого полиса к другому.

На западном побережье Малой Азии и соседних островах уже в глубокой древности можно различить намеки на изрядное женское влияние, впоследствии значительно ослабшее. Гомеровские женщины, чьи образы явно отражали действительность той эпохи (хотя здесь нет места твердой уверенности — Глава V, раздел 5), пусть и не принимают в самом деле важнейших решений, зато играют весомую второстепенную роль в описываемых событиях. Но позже поэзия Сапфо (р. ок. 612 г. до н. э.) рассказывает о существовании на Лесбосе женского общества, пользовавшегося упоительной свободой в жизни и самостоятельностью в чувствах. Но даже на островах бытовало совершенно иное отношение к женщинам, живое свидетельство чему — безудержное злословие Семонида Аморгского (происходившего с Самоса — Глава V, раздел 1). А в Балканской Греции провозвестником будущих нравов стал Гесиод, испытывавший перед женщинами панический страх, который сквозит в мифе о Пандоре).

Для более позднего периода некоторые обобщения становятся возможными, хотя и здесь мы вынуждены полагаться большей частью на афинские свидетельства (а в Афинах женщины пользовались, по-видимому, меньшей свободой, чем почти во всех других греческих землях). Следует отметить, что Спарта и Крит являли более благоприятную картину, а в Кирене в конце VI века до н. э. женщина по имени Феретима даже стала диктатором — предтечей цариц эллинистической эпохи. И все же до наступления этой эпохи женщины, как правило, не обладали гражданством своих полисов, не занимали государственных должностей и были напрочь отлучены от политической деятельности. К тому же им не разрешалось заправлять собственными делами, и по закону каждая женщина находилась под опекой какого-либо мужчины. Не имели женщины и законного права распоряжаться своим имуществом. Разумеется, семейные привязанности были достаточно крепки, как и везде (чему свидетели — надгробные памятники), и было бы нелепо отрицать, что женщины оставались незаменимы во всякого рода домашних делах. Геродот же не боится зайти дальше, пусть косвенно, но все настойчивей подчеркивая женскую роль — наравне с мужской — в учреждении и сохранении общественного порядка.

Однако, как и во многих других отношениях, такой взгляд скорее представлял исключение из правил. Куда более расхожей была позиция Гесиода и Семонида. Бесчисленные литературные произведения греков обнаруживают их жгучую ненависть к женщинам — а вернее сказать, отражают глубоко затаенный страх перед женщинами и перед тем, что они способны натворить. Ибо в этом обществе, где власть оставалась исключительно мужским уделом, где бытовал обширный сексуальный лексикон, а во время празднеств царила преувеличенная непристойность, существовал своего рода любопытный «апартеид» сексуального свойства. Невзирая на то, что женщины были необходимы для продолжения рода, в мужском сознании они служили воплощением таинственной, грозной, нечистой, «чуждой» стихии. Греков не покидали опасения, что эта временно укрощенная стихия вдруг взбунтуется и вырвется прочь из положенных ей пределов.

Такова была подоплека мощных и драматичных женских образов в греческой мифологии и литературе, где нередко изображены картины, любопытным образом противопоставленные подлинному ограниченному положению женщин в греческой жизни. Такова, например, подоплека мифа о воинственных амазонках, комического перевертывания половых ролей в аттической комедии, а также женских трагедийных персонажей — жутких, жестоких, ведомых злым роком. Трагедия Еврипида Вакханки получила название от прозвища менад, растерзавших царя Пенфея, — служительниц бога Диониса.

Последняя роль напоминает нам: религия была единственной сферой общественной жизни, куда женщинам не был закрыт доступ. Им даже позволялось совершать собственные обряды — например, Тесмофории, — где их участие носило главенствующий и исключительный характер (особенно подчеркивались их силы плодородия). Ибо признавалось, что всем божествам присуща дикая, мрачная, неукротимая сторона — столь резко противопоставленная упорядоченной мужской культуре в «правильной» греческой цивилизации. Поэтому женщины казались существами, наиболее подходящими для служения этой оборотной стороне божественного мира, объятого распадом и хаосом, где привычные закономерности бессильны. Собственно, так же греки судили и о браке — как об укрощении дикого, неуправляемого, в основе своей не подвластного разуму женского начала. Поэтому на многих греческих вазах с изображением свадебного шествия мужчина силой увлекает жену, крепко держа ее за руку: свадьба приравнена к своего рода символической смерти. К тому же после замужества женщина оказывалась словно между двумя домами — причем в обоих к ней могли не испытывать доверия. Ибо в большинстве греческих полисов женщина не имела голоса в делах, связанных с ее браком, — точно так же, как она была лишена прочих законных прав.

Крайний случай такого бесправия представляла девушка, у которой не было братьев. Если происходило такое несчастье — в семье не рождались сыновья, — то греки выдавали девушку замуж за ее ближайшего агнатического родственника, то есть родственника по отцовской линии, — в установленном порядке, по возможности начиная с брата ее отца. Подобную женщину, на которую, ввиду отсутствия брата, возлагалась ответственность за сохранение οικος — для следующего поколения, — в Афинах называли έπίκληρος — «прикрепленной к семейному имуществу» (от κλήρος — клер, надел). Солон предусмотрел особые законы на такой случай (Глава II, раздел 3).

Положение женщины-έπικληρος (несколько иное в Спарте и на Крите) лишь подчеркивает общее бесправие женщин, лишенных возможности устраивать собственную судьбу в браке. Правда, подобные меры свидетельствовали о том, какой ролью наделяло общество женщин: они должны были передавать имущество потомству и тем самым поддерживать семейное преемство, — но в то же время явно указывали на недоверие по отношению к женщинам, словно те были неспособны на самостоятельные поступки. Кроме того, греки настаивали на том, что невеста должна сохранять девство до брака. Поэтому от женщин ожидали раннего замужества — согласно литературным источникам, примерно в восемнадцать-девятнадцать лет (женихи были старше), хотя вполне можно допустить, что замуж выдавали и в шестнадцать лет, и значительно раньше.

Ввиду такого отношения к женщинам в греческом обществе наблюдалась куда бульшая наклонность к гомосексуализму, нежели, например, в нашем. Опять-таки в разных городах дело обстояло по-разному. Но все же и здесь можно предложить некоторые обобщения. В обществе, где женщины большей частью сидели дома, а мужчины проводили дни с другими мужчинами или юношами, занимаясь государственными делами, атлетическими упражнениями или войной — или на пиршествах (сгоцябакх) в чисто мужском кругу аристократических объединений (ётадре'юи), — однополые связи были неизбежны, причем, как правило, они были сильнее, глубже и сложнее, нежели любовные отношения мужчин с женщинами. В полисах, где сохранялся старомодный, «героический», общественный строй, — таких, как Спарта, Фивы, Элида и Тера, — подобные мужские «союзы» были делом привычным и порой даже признавались законом. Как мы уже отмечали, повсюду главным предметом изображения для художников оставалось обнаженное мужское тело.

Росписи на бесчисленных вазах позволяют сделать еще одно замечание: на педерастию взирали более благосклонно, чем на однополую связь между сверстниками. Первый тип отношений породил целую философию: в ее основе лежала мысль о том, что любящий является наставником, учителем и товарищем возлюбленного как в жизни, так и в делах войны и что он должен всеми силами завоевывать восхищение любимого. Позднее Платон устами участника одного из своих диалогов заявил, что могущественнейшим в мире войском было бы то, что состоит из влюбленных и их возлюбленных63, а в IV веке до н. э. такой «идеал» был осуществлен в Элиде и в Фиванском священном союзе64. Официальное отношение к акту однополой любви как таковому явно разнилось от места к месту, хотя зафиксированы случаи неодобрения содомии. Однако наиболее распространенное мнение гласило, что младший мужчина или юноша, возлюбленный, не должен выказывать любовного наслаждения: ему скорее подобает обороняться от знаков внимания и ласк влюбленного, принимая роль преследуемого, — наподобие того, как в «нормальных» любовных отношениях в наше время (хотя сегодня это уже кажется старомодным) девушке следует вначале разыграть сопротивление — по крайней мере, для вида. Согласно неписаным правилам однополой любви у древних греков, юноша мог в конце концов из чувства благодарности за заботу и услуги своего покровителя подарить влюбленному свою «благосклонность» — а это, безусловно, означало физическую близость. О женской однополой любви рассказывалось меньше, да и вазопись в этом отношении более скупа. Однако можно сказать, что попытки отрицать, что лесбийский кружок Сапфо чуждался физических радостей, представляются беспочвенными; к тому же подобное поведение упоминалось в Спарте и кое-где еще.

К концу описываемого в настоящей книге периода всему зданию политической, общественной, хозяйственной, научной и художественной жизни, столь виртуозно воздвигнутому греками, начала угрожать смертельная опасность, исходившая от могучей Персидской державы на востоке.

Завоевав Лидийское царство (в 546 г. до н. э.), персидский царь Кир II (Великий) тем самым «унаследовал» от лидийцев господство над греческими городами на малоазийском побережье и соседних островах. Затем Дарий I проник в Европу и присоединил к своим владениям Фракию \ок. 513–512 гг. до н. э.), лежавшую совсем вблизи греческих пределов. В 499–494 гг. до н. э. против него взбунтовались ионийские и другие города, — а два города, лежавшие значительно западнее, — Афины и Эретрия, — выслали им в помощь флот. Геродот был прав, полагая, что это сделало греко-персидские войны неизбежными65. Но эти столкновения находятся уже вне рассмотрения настоящей книги, задача которой — представить картину греческого мира до той эпохи, когда они разразились.


Загрузка...