Столь необычный «обиход», предназначенный княгине-инокине, испытывавшей давние враждебные чувства к Ивану IV (и это в русском обществе не являлось секретом), мог повергнуть в недоумение белозерские власти и даже вызвать некоторую неуверенность в том, действительно ли так надо обхаживать и ублажать новоприбывшую. Поэтому в специальной грамоте царь во избежание, надо полагать, возможных недоразумений простил Ефросинью и Владимира{1233}, о чем посредством письменного уведомления («отписки»{1234}) были извещены местные власти.

Итак, «отпуск», «обиход» и «прощение» представляли собою единую подборку документов, которые современному исследователю надлежит рассматривать не врозь, а в общем пакете. При таком подходе теряет всякую убедительность догадка о принудительном пострижении Ефросиньи Старицкой.

В этой связи весьма красноречив тот факт, что С. Б. Веселовский, не упускавший случая, чтобы уязвить Грозного, должен был признать добровольный характер ухода старицкой княгини в монастырь: «Кн. Ефросинья изъявила желание постричься и удалиться в построенный ею Воскресенский Горицкий монастырь на р. Шексне, получила на это милостивое разрешение царя…»{1235}.

А. Л. Хорошкевич также поддерживает мысль о добровольном пострижении Ефросиньи Старицкой: «Княгиня Евфросиния била Ивану IV челом о разрешении принять постриг и 5 августа получила милостивое позволение»{1236}.

Необходимо согласиться с названными исследователями и отвергнуть идею принудительного ухода в монастырь старицкой княгини. Не кто иной, но именно она проявила желание укрыться от мира в монастырской келье. Сделано это было, вероятно, под впечатлением неопровержимости доказательств «неисправлений» и «неправд» старицких князей, о которых царь «известил» митрополиту и Освященному собору, а также под влиянием миролюбия государя, сложившего свой гнев и простившего виновных, пойдя навстречу просьбе иерархов церкви. О том, что Ефросинья была прощена на Соборе и не подверглась опале, свидетельствуют ее проводы в Воскресенский монастырь: «А провожали ее на Белоозеро боярин Федор Ивановичь Умного-Колычев да Борис Ивановичь Сукин да дьяк Рахман Житкове; отец же ея духовной Кирилловской игумен Вассиан проводил до монастыря»{1237}. Правда, некоторые историки, стремящиеся в поведении царя Ивана найти во что бы то ни стало негативные мотивы и побуждения, рисуют мрачными красками отъезд Ефросиньи Старицкой в избранную ею обитель. Так, Р. Г. Скрынников, изображая ее уход в монашество как ссылку, замечает: «Эта ссылка имела в глазах царя столь важное значение, что он поручил сопровождать Евдокию на Белоозеро члену регентского совета ближнему боярину Ф. И. Умному-Колычеву»{1238}. Сопровождение Евдокии на Белоозеро, о котором говорит Р. Г. Скрынников, сильно похоже на доставку преступника в тюрьму, что и понятно, поскольку исследователь, как мы знаем, отождествлял пребывание Евдокии в монастыре с заключением. Сходным образом изображает отъезд старицкой княгини А. И. Филюшкин: «Ефросинья Старицкая отправилась в ссылку под конвоем боярина Ф. И. Умного-Колычева, а также Б. И. Сукина, Р. Житкова»{1239}. Двойственную позицию в вопросе о характере отъезда Ефросиньи-Евдокии заняла А. Л. Хорошкевич, по словам которой «проводы ее в Воскресенский Белозерский монастырь были обставлены весьма торжественно. Она уезжала в сопровождении (или под конвоем?) Ф. И. Умного-Колычева, Б. И. Сукина и дьяка Рахмана Житкова»{1240}. И тут опять для назидания всем скептикам, не верящим в добрые побуждения царя Ивана, вспомним о С. Б. Веселовском, не отличавшемся какими-либо симпатиями к Грозному, но вынужденном признать, что Ефросинья «с почетом была отправлена на Белоозеро»{1241}.

Царь Иван, разумеется, не был простодушным человеком. Он знал, с кем имеет дело, и понимал, что за неукротимой теткой нужен глаз да глаз. Поэтому не исключено, что Ф. И. Умной-Колычев получил некоторые инструкции на этот счет. Но главное все же было не в присмотре за Ефросиньей, а в том, чтобы окружить почетом отправление родственницы царя в монастырь. Не потому ли Федор Умной-Колычев, Борис Сукин и Рахман Житков сопровождали постриженицу только до Белоозера, а уже кирилловский Вассиан проводил ее до Воскресенского монастыря. Во всяком случае, односторонний подход к факту проводов старицы Евдокии, особенно в рамках конвойной, так сказать, концепции, должен быть, на наш взгляд, скорректирован. Почетные проводы Ефросиньи означали, что конфликт, возникший между ней и государем, исчерпан, что она прощена царем Иваном. Последующие события свидетельствуют о том же.

Летопись сообщает: «Для бережения [Ефросиньи] велел [царь] у нее быти Михаилу Ивановичу Колычеву да Андрею Федорову сыну Щепотеву да подъячему Ондрюше Щулепникову, и обиход ее всякой приказано им ведати»{1242}. Если по вопросу о проводах старицкой княгини из Москвы в Воскресенский монастырь мнения ученых разошлись, то здесь они сошлись, причем не в положительном для Ивана Грозного смысле. «Для бережения», т. е., попросту сказать, для надзора к ней был приставлен Михаил Иванович Колычев», — писал С. Б. Веселовский{1243}. С почетом отправлена на Белоозеро под надзор надсмотрщиков — таково несколько причудливое представление С. Б. Веселовского об отъезде княгини Ефросиньи в монастырь. О «присмотре» за Старицкой М. И. Колычева и других лиц говорит А. А. Зимин{1244}. Точку зрения С. Б. Веселовского повторил Р. Г. Скрынников: ««Для бережения» (надзора) к старице был приставлен М. И. Колычев, двоюродный брат Умного»{1245}. В аналогичном плане рассуждает Б. Н. Флоря: «Для бережения» царь приставил к тетке своих доверенных людей, которые должны были контролировать ее контакты с внешним миром»{1246}. Согласно А. Л. Хорошкевич, «доглядывать за княгиней в монастыре были назначены М. И. Колычев, А. Ф. Щепотев и подьячий А. Шулепников»{1247}.

Обращаясь к летописи, откуда наши историки почерпнули свои сведения о пребывании Ефросиньи Старицкой в монастыре, встречаем вполне определенное свидетельство о том, что приставленным к старице М. И. Колычеву и другим лицам государь повелел быть для «бережения» столь знатной особы, а также для того, чтобы «обиход ее всякой ведати». В Академическом словаре русского языка XI–XVII вв. приводится несколько значений слова «береженье»: 1) Охрана, защита; 2) Предосторожность, принятие мер для ограждения от какой-нибудь опасности, вреда; 3) Оберегание, заботливое отношение, присмотр; 4) Бережливость, расчетливость{1248}. Кроме того, в Словаре раскрывается содержание фразы «держати береженье»: а) охранять, оберегать; б) содержать под стражей, стеречь, следить, внимательно наблюдать за кем-либо{1249}. Казалось бы, семантика слова «береженье» позволяет согласиться с исследователями, говорящими о присмотре М. И. Колычева, А. Ф. Щепотева и А. Шулепникова за старицей Евдокией. Но это будет полуправдой, поскольку в летописном контексте данное слово имеет по отношению к старицкой княгине позитивный смысл, означающий ее оберегание, заботливое отношение к ней. Именно поэтому Колычеву с товарищами велено ведать всякий обиход, установленный для старицы. Потому же мы видим «Михаилу Колычева» раздающим земли детям боярским старицкой княгини. Надо полагать, что названная тройка присматривала за Ефросиньей, но вместе с тем она обязана была заботиться о княгине, исполняя ее пожелания.

Таким образом, ни о насильственном пострижении Ефросиньи, ни об опале, наложенной на. нее, говорить не приходится.

Из летописи мы знаем, что князю Владимиру Старицкому, как и его матери, княгине Ефросинье, царь Иван «гнев свой отдал», т. е. простил, в присутствии митрополита Макария и высших иерархов церкви, выслушавших государя, известившего о «неисправлениях» и «неправдахъ» старицких князей, признавших вину последних, но просивших о снисхождении и милосердии к ним{1250}. Прощение последовало без промедления и было объявлено тут же на Освященном соборе, а не через месяц или два и неизвестно где, как полагают отдельные историки. Но коль так, то о какой тогда опале на Владимира Старицкого можно рассуждать? Тем не менее в исторической литературе подобные рассуждения встречаются.

А. А. Зимин, например, пишет: «Опале на некоторое время подвергся и князь Владимир Андреевич Старицкий. Наиболее преданные князю Владимиру бояре, дети боярские и дьяки переведены были в государев двор, а к старицкому князю приставлены царские бояре и дворовые люди»{1251}. При этом А. А. Зимин, вспоминая события 1541–1542 гг., когда произошло нечто подобное, замечает: «Смена ближайшего окружения старицкого князя была проведена не впервые»{1252}. Необходимо, однако, учесть, что замена дворецкого, а также бояр и детей боярских из ближайшего окружения Владимира Андреевича, произведенная в самом начале 40-х гг., не носила опальный характер, поскольку была осуществлена во время прекращения опалы на старицких князей и освобождения их из «нятства»{1253}. Значит, и смена в 1563 году бояр, детей боярских и дьяков Владимира Старицкого на таковых из государева двора не может рассматриваться исключительно как проявление царской опалы. И все ж А. Л. Хорошкевич повторяет А. А. Зимина в данном вопросе, добавляя, правда, некоторые спорные подробности: «В опалу попал и Владимир Старицкий, вскоре лишившийся своего двора, переведенного государем «в свое имя»: «у князя Володимера Ондреевича повеле государь быти своим бояром, и дьяком, и стольником, и всяким приказным людей». Однако полностью расправиться с Владимиром Андреевичем — неудачливым (?) победителем Полоцка, пользовавшимся поддержкой и, вероятно, симпатией боярства, он тогда еще не решился»{1254}. По-видимому, так вопрос не стоял. Царь Иван обошелся с Владимиром милостиво не столько потому, что с пугливой оглядкой смотрел на бояр, симпатизирующих и поддерживающих старицкого князя, сколько потому, что не исчерпал пока терпения и надежды на исправление удельных правителей, как-никак приходившихся ему все же родичами. Кроме того, он слишком почтительно относился к своему «отцу и богомольцу» митрополиту Макарию и Освященному собору, чтобы не прислушаться к их просьбе о помиловании Владимира и Ефросиньи Старицких.

Так что Иван не решился полностью расправиться с Владимиром Андреевичем не потому, что не мог, а потому, что не захотел, движимый, по всей вероятности, желанием все уладить миром.

Обращался к царской «опале» на Владимира Старицкого в 1563 году и такой видный знаток истории России времен Ивана Грозного, как Р. Г. Скрынников. «Во время розыска об измене Старицких князь Владимир подвергся опале и был сослан в Старицу. Только осенью царь объявил о прощении брата и вернул ему наследственный удел. Но при этом прежнее правительство Старицкого было распущено», — пишет Р. Г. Скрынников в книге «Начало опричнины»{1255}. В последующей своей работе, написанной четверть века спустя, исследователь как бы усилил мысль об опале Владимира, сделав ее пространнее, чем это мы наблюдаем у других исследователей: «Обвинив брата в измене, Грозный велел взять его под стражу и отправил в ссылку в Старицу. Среди документов 1563 г. в царском архиве хранилась «свяска, а в ней писана была ссылка князя Володимера Ондреевича в Старицу…». Опала и ссылка Владимира сопровождалась конфискацией его удельного княжества <…>. Пока князь Владимир пребывал в опале, власти осуществили далеко идущие санкции. После династического кризиса 1553 г. Старицким запретили вызывать в столицу удельных бояр и «двор». В 1563 г. в связи с возвращением удела Владимиру его «двор» подвергся самой основательной чистке. Власти позаботились о роспуске удельной Боярской Думы… Приставив к князю Владимиру верных людей, правительство Грозного учредило своего рода опеку над удельным князем, взяв под контроль всю жизнь Старицкого удельного княжества. Суд над Владимиром дал повод правительству перекроить границы удельного княжества. Давние соперники Старицких Захарьины торжествовали победу. После конфискации удела они приглядели самые ценные из удельных сел и добились их передачи Дворцовому приказу, который они возглавляли. 23 ноября 1563 г. князь Владимир лишился городка Вышгорода и удельных дворцовых волостей Алешин и Петровской в Можайском уезде, а взамен получил земли в восточных уездах — городок Романов с селами»{1256}.

Одним из важных проявлений царской опалы, которой подвергся старицкий князь, Р. Г. Скрынников считает, как мы могли убедиться, конфискацию удельного княжества. Фактов, подтверждающих эту конфискацию, исследователь не приводит, и не потому, что они общеизвестны, а потому, что их нет. Правда, отдельные историки пытаются подвести под частичное изъятие удела обмен землями между царем Иваном и князем Владимиром. «У Владимира Андреевича забрали часть его удела, дав, впрочем, взамен другие земли», — пишет В. Б. Кобрин{1257}. Но обычно в трудах историков царствования Ивана Грозного речь о конфискации старицкого удела в 1563 году не идет{1258}. И это, на наш взгляд, правильно. Владимир Старицкий вместе со своей матерью, княгиней Ефросиньей, был прощен царем Иваном по «печалованию» митрополита и Освященного собора на самой встрече государя с иерархами церкви. Тем самым устранялись основания для наказания провинившихся. Поэтому не надо мудрить. Надо просто прислушаться к летописцу и согласиться с ним в том, что после прощения Владимира, объявленного на Соборе, государь повелел старицкому князю владеть своей вотчиной «по прежнему обычаю»{1259}. Если владельческие права удельного князя и были прерваны, то лишь на время розыска, когда он находился под следствием, и до соборного заседания, на котором Владимир получил прощение своего венценосного брата и восстановление в правах. Теперь о так называемой ссылке князя Владимира Андреевича в Старицу.

Мы видели, что мысль о ссылке Владимира в Старицу Р. Г. Скрынников доказывает, утверждая, будто «среди документов 1563 г. в царском архиве хранилась «свяска, а в ней писана была ссылка князя Владимира Ондреевича в Старицу»{1260}. Можно подумать, что исследователь располагает документом того времени, свидетельствующим о ссылке Владимира в Старицу. В действительности же это не так. Р. Г. Скрынников забывает сказать, что имеет дело с выдержками из описи Посольского приказа 1626 года, когда «по государеву, цареву и великого князя Михаила Федоровича всеа Русии указу околничей Федор Левонтьевич Бутурлин да дияки Иван Болотников да Григорей Нечаев переписывали в Посольском приказе всякие дела, что осталися после пожару, как горело в Кремле городе в прошлом во 134-м году, майя в 3 день…»{1261}. Именно в этой описи читаем: «Свяска, а в ней писана была ссылка князя Володимера Ондреевича и князя Михаила Воротынсково на Белоозеро и отписки из-Ываня города о приезде свейского королевича Густава и о вестях, и наказы черные дворяном, как посыланы с Москвы в Слободу и по всем городом на псковичи»{1262}. Обращает внимание грамматический строй текста: «Свяска, а в ней писана была ссылка князя Володимера Ондреевича в Старицу». Смысл его состоит в том, что на момент составления описи в данной связке отсутствовал документ, говорящий о ссылке Владимира в Старицу и хранившийся, по сведениям переписчиков, там ранее. Если ссылка Владимира Андреевича в Старицу «писана была», то другие архивные материалы имелись в наличии: «Свяска, а в ней… отписки из-Ываня города»; «свяска, а в ней… наказы черные дворянам». Особенно наглядно различие формулировок выглядит на фоне перечисления переписчиками других связок: «Свяска, а в ней рознь всякая надобная, грамотки посыльные…»; «свяска, а в ней списки свадебные черные великого князя Василья Ивановича…»; «свяска, а в ней грамоты от великой княгини Елены и от сына ее, от великого князя Ивана Васильевича, ко князю Ондрею Ивановичи) и ото князя Ондрея Ивановича к великой княгине и к сыну ее, великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии, и к Данилу митрополиту, и к бояром…»; «связачка в листу, а в ней грамоты посыльные к великому князю Василью Ивановичю всеа Русии от великие княгини Елены и от князя Михаила Глинсково»; «свяска старых дел великого князя Василья Ивановича и царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии, грамоты черные, и судные, и приказные доводные дела, ветхи все и роспались и иная всякая рознь»{1263}.

Отсюда вывод: дьяки Иван Болотников и Григорий Нечаев, разбиравшие интересующую нас сейчас связку архивных материалов, обнаружили утрату одного из хранившихся в ней документов. Но о том, что исчезнувший документ должен был находиться в связке, они доподлинно знали. Поэтому ими (или одним Иваном Болотниковым{1264}) была сделана помета в прошедшем времени: «в ней [связке] писана была ссылка Володимера Ондреевича в Старицу». Современный историк, следовательно, располагает не первичным, а вторичным документом, представляющим собой краткую ремарку составителей описи царского архива, трудившихся по прошествии полувека после событий 1563 года. Возникает вопрос, насколько аутентичным является термин-ссылка, примененный в описи XVII века к событиям пятидесятилетней давности? Этот вопрос тем уместнее, что ссылка, о которой говорится в описи, довольно необычна для времени Ивана Грозного. Ее местом названа Старица — родовое гнездо старицких князей. За многие «неисправления» и «неправды» в такого рода ссылку тогда не отправляли, прибегая к более суровым репрессивным мерам, чаще всего к заключению в темницу. Не скрывается ли за словом «ссылка» дьяков XVII века предписанный государем переезд князя Владимира Андреевича из Москвы в Старицу на время сыска по его делу? Подобный переезд был целесообразен тем, что позволял изолировать Владимира, прервать его связь с внешним миром, в частности со своими сторонниками из числа московских бояр, замышлявших отстранение Ивана IV от власти. Интересы следствия обусловили решение царя направить князя Владимира в Старицу. Судя по всему, поздние составители описи царского архива поняли это решение самодержца как ссылку Владимира Андреевича в Старицу. В любом, однако, случае необходимо осмотрительно пользоваться сведениями описи, составленной много позже 1563 года, избегая буквальных ее толкований.

Вряд ли стоит рассматривать обмен землями между Иваном и Владимиром в качестве следствия суда над старицким князем. Этот суд дал якобы «повод правительству перекроить границы удельного княжества», а Захарьиным поживиться за счет наиболее ценных старицких сел, как считает Р. Г. Скрынников{1265}. Приготовления к обмену и сам обмен производились тогда, когда старицкие князья, даже по Р. Г. Скрынникову, были уже прощены государем — в октябре — ноябре 1563 года. В этом обмене не видно никаких карательных санкций. Для Владимира Старицкого земельная мена, по верному наблюдению С. Б. Веселовского, «была вполне безобидной»{1266}. Нельзя, впрочем, согласиться с его утверждением, будто «эта мена имела исключительно хозяйственное значение»{1267}. Шире взглянул на проблему П. А. Садиков. Он писал: «С 1563 г. Иван стал, по-видимому, готовиться к назревающим реформам, так как продолжение войны все настоятельнее требовало упорядочения и финансового хозяйства, запутанного управлением приказных дьяков, и какого-то решительного поворота в отношениях между верхушкой феодального класса, его основной массой, дворянством — «воинниками», и лично Грозным — носителем самодержавной власти. Иван во время своих ежегодных поездок по монастырям «на богомолье» и «по потехам» тщательно присматривается к хозяйственному строительству в своих собственных дворцовых селах, знакомится с положением дел в гуще «удельных» княженецких вотчин по «заоцким городам», заглядывает постоянно в настоящий «удел» кн. Владимира Андреевича, разъезжает с ним по его вотчине и «выменивает» у него немедленно по приезде в Москву понравившиеся, очевидно, благоустроенные хозяйственно, земельные единицы»{1268}.

А. А. Зимин, одобривший догадку П. А. Садикова о том, что обмен землями между царем Иваном и Владимиром Старицким указывал на подготовку Грозного к продолжению государственных реформ, внес некоторые дополнительные штрихи к этому обмену. «Ежегодные поездки на богомолье и «потехи», — замечал исследователь, — могли использоваться царем для изучения организации удельного управления, опыт которого он использовал в недалеком будущем. С этим же замыслом как-то связывается и начало обмена землями с Владимиром Старицким»{1269}.

Бесспорный интерес представляет мнение А. Л. Хорошкевич в той его части, где обмен землями между Иваном и Владимиром не соотносится не только с внутриполитической ситуацией в России, но и с обстоятельствами внешнеполитического свойства. Вспомнив о смерти Юрия Васильевича, родного брата Ивана IV, а также земельную мену последнего с князем Старицким, А. Л. Хорошкевич говорит: «События, несомненно, были связаны. К опасениям царя из-за влияния Владимира Андреевича на боярство добавлялся страх перед его возможными претензиями на наследство кн. Юрия и вообще на царский престол. Этот обмен произошел 26 ноября, на третий день после смерти Юрия Васильевича, вероятно, вскоре после похорон, на которых присутствовал и Владимир Андреевич, и сарский и подонский епископ Матвей, и весь освященный собор. Вместо Вышгорода на Протве и ряда Можайских волостей (Олешни, Петровской, Воскресенской) старицкий князь получил далекий от Москвы г. Романов на Волге с уездом, кроме Рыбной слободы и Пошехонья. Видимо, царь руководствовался не только хозяйственными побуждениями: ему было важно лишить Владимира Старицкого земель на запад от Москвы, расположенных по пути следования литовско-польских послов»{1270}.

На наш взгляд, ларчик открывается проще. Судя по всему, замысел обмена возник у государя не мгновенно. Не стал он неожиданностью и для Владимира Старицкого, которому было известно о намерениях Ивана. Показательна в этом отношении следующая летописная запись: «Сентября в 21 день (1563)… царь и великий князь поехал в объезд к Троице живоначалной в Троецкой монастырь молитися, а от Троицы из Серьгиева монастыря поехал на Можаеск. А в Можайску свешал государь церковь Успения пречистые Богородицы дубовую брусеную о пяти верхах, что против государева двора, а у нее пять пределов, а освящена бысть Октября в 3 день, а свещал ее Ростовский архиепископ Никандр. А из Можайску государь ездил в Старицу, во княже Володимерову отчину Ондреевича дворцовым селам, а князь Володимер Ондреевичь с ним же; а в Верее у князя Володимера Ондреевича государь был и пировал, и по Верейским селом и по Вышегороцким государь ездил. А на Москву государь приехал Ноября в 1 день»{1271}. О чем говорит эта запись?

Она говорит о том, что Иван IV отправился из Москвы «в объезд» (поездка, выезд с целью осмотра, контроля{1272}) западных русских городов и сел, расположенных на территории Старицкого удельного княжества. Всякое общественное дело, в особенности государственное, тогда начинали с публичного моления Богу. Вот почему царь заехал «молитися» в Троице-Сергиев монастырь и уже оттуда «поехал на Можаеск». Обнаруживается устоявшийся интерес государя к Можайску. Здесь у царя свой двор{1273}, здесь по его повелению строится Успенский храм, в освящении которого он принимает непосредственное участие. Сюда государь всей своей семьей приезжает молиться и отдыхать: «Поехал царь и великий князь в Можаеск к Николе Чюдотворцу и въ монастыри помолитися и по селом прохладится, а с ним его царица и дети его церевичи Иван и Федор Ивановичи»{1274}. Можайск — резиденция, можно сказать, царя Ивана{1275}. Тут он проводит длительное время, принимает различных иноземных послов, вестников и гонцов{1276}. Обращает внимание весьма важное военно-стратегическое значение Можайска, ставшего местом сбора и концентрации русских войск перед походом на Литву{1277}, а в некоторых случаях вследствие сравнительно небольшого расстояния от Берега — и крымских татар{1278}. Этот город на западных рубежах Руси являлся самым крупным{1279}, представляя собою мощную деревянную крепость, построенную по новым образцам{1280}. В Ливонскую войну Можайск приобрел существенное военно-стратегическое значение. Естественно, что аналогичное значение имели также близлежащие уезды, волости и села{1281}. По всей видимости, Иван совершил «объезд» именно этих земель, чтобы присмотреться к ним и при необходимости договориться с Владимиром Старицким о передаче их в ведомство Дворцового приказа, что в условиях войны было крайне необходимо с точки зрения государственных интересов. Договоренность, надо полагать, состоялась. И старицкий князь, понимая государственную потребность перехода удельных земель, соседствующих с Можайском, в ведение Москвы, не усматривал в этой договоренности давления на себя, а тем более какого-то наказания за недавние свои «неисправления» и «неправды» по отношению к царю. При чтении летописи складывается впечатление, что царь Иван и князь Владимир решали общее дело. Поэтому они вместе объезжали удельные дворцовые волости и села, вместе пировали, демонстрируя взаимное согласие.

Договоренность Ивана с Владимиром, достигнутая во время поездки государя по удельному княжеству в октябре 1563 года, была реализована 26 ноября, когда «царь и великий князь Иван Василиевичь всеа Русии менил со князем Володимером Ондреевичем землями: выменил у князя Вышегород на Петрове и с уезды да на Можайском уезде княжие волости, волость Олешню, волость Воскресеньскую, волость Петровскую; а променил государь князю Володимеру город Романов на Волге и с уездом, опричь Рыбные слободы и Пошехония»{1282}. Сам по себе обмен примечателен. После только что неопровержимо доказанных розыском «неисправлений» и «неправд» Владимира и Ефросиньи Старицких, в обстановке тяжелой войны с Польшей и Литвой, за которыми стоял, собственно, весь Запад, Иван IV компенсирует Владимиру Андреевичу взятые на себя в силу военной надобности старицкие земли, тогда как мог попросту их изъять и конфисковать, что было бы принято московским обществом как должное. Но царь поступил иначе, не желая, вероятно, чтобы его, совсем недавно перед лицом Освященного собора простившего старицких князей, заподозрили в мести. Он и здесь оказался на высоте православного самодержавства, управлявшего подданными посредством мира, любви и согласия, а потребуется и — грозы.

Итак, летом 1563 года Иван Грозный «сложил свой гнев и отдал вину» Ефросинье и Владимиру Старицким, творившим всякие «неисправления» и «неправды», нацеленные на то, чтобы «извести» царя и его детей, как он сам скажет позже. Но перед нами отнюдь не единственный случай прощения государем изменников незадолго до учреждения Опричнины. Иван простил М. В. Глинского, И. Д. Бельского, М. И. Воротынского, воевод, сдавших врагу Тарваст, и др. После этого странными, по меньшей мере, кажутся слова В. О. Ключевского, который так охарактеризовал Ивана Грозного, когда он прогнал своих прежних советников — Сильвестра и Адашева: «Иван остался опять один на один со своими злыми чувствами и страстями, не находя опоры, лишенный любви и преданности, он опять начал действовать коренными инстинктами своей души: ненавистью, мстительностью и недоверием»{1283}. В этих словах проглядывает не столько исторический портрет Ивана, сколько его художественный образ, порожденный творческой фантазией В. О. Ключевского, образ захватывающий, но далекий от реальности. Неубедительным представляется и утверждение С. Ф. Платонова, будто проведенный Грозным «неискусно и грубо» разрыв с Избранной Радой «превратился в глухую вражду» царя «с широкими кругами знати», будто «со стороны последней не было заметно ничего похожего на политическую оппозицию»{1284}. Ведь разрыв с Избранной Радой, осуществленный Грозным постепенно, осторожно и с большой выдержкой, был обусловлен ее борьбой против царского самодержавства и стремлением партии Сильвестра — Адашева реформировать государственно-политическую систему так, чтобы превратить самодержавную власть в некое подобие королевской власти Польско-Литовского государства. И едва ли следует противопоставлять царя Ивана «широким кругам знати», среди которой было немало приверженцев русского самодержавия, разделявших идеи Грозного о царской власти. Любопытным в этой связи представляется одна из грамот Боярской Думы начала 60-х гг. XVI века, направленная панам королевской Рады. В этом послании-грамоте развиваются мысли, под которыми, не колеблясь, мог подписаться Ивана Грозный. «Наши государи самодержцы, — писали бояре, — никем не посажены на своих государствах, но от всемощиа Божия десницы государи, так и ныне на своих государствах государи, а ваши государи посаженые государи; ино которые крепче, вотчинный ли государь, или посаженой государь, сами то разсудите»{1285}. Бояре говорили то, что В. О. Ключевский приписал одному Грозному.

«Он сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти. Тоном вдохновенного свыше и вместе с обычной тонкой иронией писал он во время переговоров о мире врагу своему Стефану Баторию, коля ему глаза его избирательной властью: «Мы сиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси по Божию изволению, а не многомятежному человеческому хотению»{1286}. Иван высказывал такие вещи, которые вращались в кругу политического, так сказать, истеблишмента той поры. Особенно примечательна формула, употребленная боярами в грамоте: «А государь наш волен своих холопей казнити и жаловати»{1287}. В данной формуле В. О. Ключевский видел яркое проявление сугубо индивидуального творчества царя Ивана. «Вся философия самодержавия у царя Ивана, — утверждал историк, — свелась к одному простому заключению: «Жаловать своих холопей мы вольны и казнить их вольны же». Для подобной формулы вовсе не требовалось такого напряжения мысли»{1288}. Не говоря о столь упрощенном и даже вульгаризированном подходе к «философии самодержавия у царя Ивана», заметим, что упомянутая формула являлась плодом творчества политического класса России середины XVI века в целом, независимо от положительного или отрицательного отношения к ней отдельных его представителей, в чьей борьбе и столкновениях формировалось русское самодержавство. Вернемся, впрочем, к прежней теме.

На последнем этапе существования Избранной Рады и особенно после ее падения сторонники Сильвестра и Адашева, терпя поражение, пустились, как мы знаем, в разные измены, перешедшие в многочисленные побеги из России, сопровождавшиеся нередко выдачей государственных тайн и секретов. Заметное распространение получило скрытое противодействие бояр и воевод войне с Литвой и Польшей, что, безусловно, играло на руку врагу. Всем этим они сами упорно толкали Ивана Грозного к чрезвычайным мерам. К тому же вела политика Избранной Рады по отношению к русской церкви и православной вере.

* * *

Наблюдение за церковной политикой московского правительства в конце XV — середине XVI века выявляет одну любопытную закономерность: ужесточение этой политики (особенно по части церковно-монастырского землевладения) в моменты, когда оживлялось еретическое движение на Руси, а к правительственной власти приходили или приобретали большое влияние на нее лица, либо принадлежащие к еретикам, либо покровительствующие им. Вспомним последний период правления Ивана III. Еретики Федор Курицын, Елена Волошанка, протопоп Алексей и другие представители еретической партии «жидовствующих», проникшей внутрь Кремля, оказались у кормила власти. Именно они, прикрываясь государственными интересами испомещения служилых людей, а на самом деле следуя своей ереси, отвергавшей монашество, побуждали Ивана III к ликвидации церковно-монастырского землевладения, находя себе при этом сторонников среди нестяжателей, так сказать, «первой волны», возглавляемых Нилом Сорским, который, будучи идеалистом, лишенным должного прагматического чутья, вряд ли осознавал, какое церковно-политическое, в конечном счете, государственное крушение подстерегает Русь при осуществлении его, безусловно, симпатичной (если судить абстрактно) теории на практике.

Следует далее заметить, что проблема земельного обеспечения служилых людей не являлась тогда и позже столь острой, как об этом нередко говорят наши историки, желая подвести под ограничительные и конфискационные меры правительства Ивана III идею исторической необходимости, чтобы лишний раз выставить православную церковь той поры в качестве реакционного учреждения, стоящего на страже своих богатств и препятствующего поступательному развитию Русского государства. К сожалению, об искусственности представлений о правительственном «земельном голоде» той поры можно судить преимущественно по косвенным данным, современным эпохе конца XV — середины XVI века и более поздним. Что касается последних, то на память приходят факты, связанные с разбором в октябре 1665 года князем Иваном Андреевичем Хованским и дьяком Аарионом Пашиным Новгородского Разряда, говоря новейшим языком, Северо-Западного военного округа. То был смотр служилых людей (дворян и детей боярских) всех пятин. В. М. Воробьев, внимательно изучавший это событие, обнаружил крайне любопытную вещь: из общего числа участвовавших в смотре служилых людей 38,4 % составляли беспоместные воины, состоящие на царском жаловании{1289}. Важно иметь в виду, что данное обстоятельство никоим образом не сказывалось на боеспособности русского войска. Логично предположить наличие беспоместных служилых людей и в первой половине XVI века. Так позволяют думать Писцовые книги, содержащие соответствующие сведения{1290}. Существование беспоместных в те времена нельзя, по нашему убеждению, рассматривать как свидетельство земельной скудости, ощущаемой русскими государями конца XV — середины XVI века. Не случайно, по-видимому, И. С. Пересветов, предлагая Ивану IV проект обустройства «воинников» (служилых людей), считает предпочтительным государево денежное жалование{1291}. Надо думать, Пересветов прибегал здесь не только к опыту фантасмагорического «Магмет-Салтана», но и к русской реальности середины XVI века, в которой обеспечение беспоместных служилых людей государевым денежным жалованием было достаточно распространенным явлением. И реформатор предлагал царю придать данному явлению всеобщий характер. Для этого имелись все необходимые условия. Но жизнь пошла по иной колее, в чем еще надлежит разобраться исследователям.

Учитывая сказанное, мы не станем вслед за другими историками толковать конфискацию Иваном III земель дома Св. Софии и новгородских монастырей, их раздачу служилым людям как указание на недостаток земельного фонда у самого великого князя. Испомещение московских служилых людей в Новгородской земле имело не столько экономическое, сколько военно-политическое значение. Образование корпуса помещиков в Новгородской земле преследовало три, как минимум, основные цели: 1) сделать прочным и необратимым территориально-политическое объединение Новгорода с Москвой{1292}; 2) наладить управление вновь присоединенной землей{1293}; 3) обезопасить границы Русского государства на западе.

Едва ли произведенное Иваном III изъятие церковных земель в Новгороде означало секуляризацию, пусть даже «местную» и «случайную», как полагал, например, А. С. Павлов{1294}. Особенно проблематичной является мысль о подобной сути земельных конфискаций, осуществленных вслед за присоединением Новгорода к Москве в 1478 году под предлогом восстановления прежнего княжеского домена: «А государьство нам свое держати, ино на чем великым княземь быти в своей отчине, волостем быти, селом быти, как у нас в Низовскои земле, а которые земли наши великых князей за вами, а то бы было наше»{1295}. Перед нами, несомненно, акция победителя в стане побежденных, долженствующая покрепче связать только что покоренное Новгородское государство с Московским княжеством. «В положении победителя, умеющего пользоваться своей победой и хорошо понимающего значение приобретенного, — говорит Б. Д. Греков, — иначе поступать, быть может, и нельзя было»{1296}. В результате «первые конфискации новгородских земель дали московской казне 17 тысяч обеж. Из них… 15 тысяч обеж были включены в фонд дворцовых и великокняжеских оброчных и только 2 тысячи со временем пошли в раздачу. После 1483–1484 годов в собственность великого князя поступило еще 12 тысяч обеж. Княжеский домен в Новгороде был восстановлен, поэтому львиную долю вновь конфискованных земель — до 10 тысяч обеж — казна раздала московским боярам и служилым людям. К концу XV века в собственность государства перешло свыше 72 тысяч обеж, из которых более половины осталось под непосредственным управлением великокняжеского ведомства, а меньшая часть попала в руки служилых людей»{1297}. По расчетам Ю. Г. Алексеева, после конфискации новгородских земель Иваном III великокняжеские оброчные и дворцовые земли составляли 50,8 % от общего числа земельных угодий, а поместные земли — только 36,3 %{1298}. О чем все это говорит? Прежде всего о том, что для испомещения служилых людей в конце XV — начале XVI века у московского великого князя земель было в избытке. «К концу XV в. оставался весьма значительный фонд оброчных земель, еще не пущенных в раздачу помещикам», — замечает В. Н. Бернадский{1299}. Если в чем и ощущался недостаток, так это в служилых людях. По словам А. М. Андрияшева, «даже в 1498 г., во время переписи Валуева, желающих и достойных получить поместья все еще оказывалось очень и очень недостаточно»{1300}.

Изъятия и посягательства на земельные владения духовенства в Новгороде не являлись совершенной новостью. Светские власти волховской столицы в прошлом не раз покушались на земли местной церкви. Именно по этому поводу митрополит Филипп в апреле 1467 года в специальном послании увещевал новгородцев, которые «хотят грубость чинити святей Божией Церкви и грабити святыа церкви и монастыри», то есть «имениа церковныя и села данаа хотят имати себе… да сами тем хотят ся корыстовати»{1301}. Что касается отчуждения в 1478 году новгородских духовных вотчин, то оно было произведено «по предложению боярского правительства Новгорода»{1302}, опиравшегося на существующие, как мы видели, прецеденты. Иван III, следовательно, не вводил совершенно новую практику в отношения государственной власти с церковью{1303}. Он потряс новгородцев лишь масштабностью своего предприятия.

Московский властитель, насколько известно, отбирал земли не только у духовных, но и у светских землевладельцев{1304}. И, надо сказать, мало кого «миновала чаша сия». А. М. Андрияшев, изучавший проблему по материалам Шелонской пятины, пишет: «Все новгородцы, владеющие землей, кто бы они ни были, — бояре, купцы или житьи люди, богатые собственники многих десятков сох и бедняки, сидевшие на одной обже, сторонники литовской партии и сторонники московской партии — все должны были оставить свои насиженные гнезда»{1305}. Новгородцев, покинувших «свои насиженные гнезда», поселяли в Московском княжестве. Для примера приведем лишь два случая, датируемых летописцем 1489 годом. Зимой этого года «привели из Новагорода на Москву болши семи тысящь житиих людей»{1306}. Той же зимой «князь велики Иван Васильевич переведе из Великого Новагорода многых бояр и житъих людей и гостей, всех голов больши 1000, и жаловал их, на Москве давал поместья, и в Володимери, и в Муроме, и в Новегороде в Нижнем, и в Переаславле, и в Юрьеве, и в Ростове, и на Костроме, и по иным городом. А в Новъгород в Велики на их поместья послал Москвичь лучьших многих, гостей и детей боярьских, и из ыных городов из Московъскиа отчины многих детей боярьских, и гостей, и жаловал их в Новегороде в Великом»{1307}.

Из всех этих фактов, нами упомянутых, следует, что Иван III располагал и в центральных уездах, и в новгородских пятинах земельным фондом, значительно превышающим потребность обеспечения землей служилых людей. Поэтому едва ли можно согласиться с утверждением, будто «после присоединения Твери и конфискации земель новгородского боярства правительство исчерпало основные земельные фонды, которые оно могло широко использовать для испомещения значительных масс служилых людей»{1308}. Земельный фонд, образованный в Новгородской земле посредством конфискаций земель светских и церковных собственников, московское правительство, как мы видели, еще далеко не исчерпало. И всякие рассуждения насчет остроты земельного вопроса в России на рубеже XV–XVI веков нам представляются искусственными.

Другой вывод, вытекающий из приведенных выше фактов, состоит еще и в том, что первые конфискации церковных и монастырских земель Ивана III в Новгороде не являлись, строго говоря, секуляризацией, т. е. политикой обращения государством церковной собственности в светскую. Прав Б. Д. Греков, когда говорит: «Это не «секуляризация», а конфискация земель без различия — и светских и церковных — по чисто политическим мотивам, результат завоевания, а не акт внутренней политики»{1309}. Вместе с тем, однако, нельзя не заметить, как эти конфискации, производившиеся не менее 5 раз, если не больше{1310}, «перерастали в секуляризацию (правда, в рамках одной области)»{1311}.

В соответствии с мнением А. А. Зимина, «ликвидация монастырского землевладения отвечала насущным потребностям военно-служилого люда и феодального государства»{1312}. Думается, это — некоторое преувеличение. Ликвидацией земельной собственности церкви и монастырей были озабочены преимущественно еретики, тесным кольцом окружавшие великого князя Ивана и настойчиво побуждавшие его к этой крайней и, надо сказать, опасной мере, вносящей раздор между государством и церковью, чреватый распадом русской государственности. В сущности, их влияние на великого князя в данном вопросе признает и А. А. Зимин: «Было еще одно средство (расширения земельных резервов государства. — И.Ф.), которое отвечало представлениям московского кружка единомышленников-вольнодумцев, опиравшегося на Дмитрия-внука, — полная ликвидация (секуляризация) монастырского землевладения»{1313}. Это влияние, радикальное по своей сути, началось, очевидно, с первых конфискаций недвижимости новгородского духовенства. Иначе трудно понять ошеломившее новгородцев требование великого князя уступить ему половину земельных владений владыки и шести наиболее крупных новгородских монастырей. Скрытую пружину такой необыкновенной прыти Ивана Васильевича сумел разглядеть В. Н. Бернадский. «Как далеко готов был идти Иван III в борьбе с главою новгородской церкви в 1480 г., — говорит он, — можно судить по тому, что именно к этому времени относится начало сближения Ивана III с новгородскими еретиками. Возвращаясь в феврале 1480 г. в Москву, Иван III вез с собой двух руководителей новгородской ереси, один из которых (Алексей) стал с тех пор духовником московского государя и пользовался большим влиянием на Ивана III. Если в 1478 г., отстаивая свои права на землю, Иван III ссылался на «старину», на древние летописи, то теперь помощи ученого знатока летописей — Степана Бородатого уже было недостаточно. Нужно было оправдать свои действия по отношению к главе новгородской церкви и его имуществу добавочными доводами идеологического порядка. Ими снабжали Ивана III еретики, снимающие грех с души Ивана»{1314}.

Полагаем, что дело не столько в дополнительных доводах идеологического порядка, в которых нуждался Иван III, покусившийся на земельные богатства новгородской церкви, сколько в прямом воздействии на московского государя еретиков, приобретших огромное на него влияние. Вполне возможно, великий князь, отправляясь покорять Новгород, знал заранее, с кем ему там надлежит встречаться и чьими советами пользоваться. Соответствующие рекомендации он мог получить от Федора Курицына, связанного, несомненно, с новгородскими еретиками{1315}. Я. С. Лурье не уверен, «по своей ли инициативе или по совету кого-либо из приближенных Иван III, завоевав Новгород, пригласил тамошних противников церковных «имений» и «стяжаний» (еретиков. — И.Ф.) к себе в Москву»{1316}. По-видимому, здесь было и то и другое. Чтобы взять с собой в Москву новгородских священников-еретиков Алексея и Дениса, надо было видеть их, беседовать с ними, причем неоднократно. Но подобные встречи едва ли могли состояться случайно, так сказать, без наводки. И, конечно же, последнее слово в решении брать или не брать Алексея с Денисом в Москву, оставалось за великим князем. Перевод их туда свидетельствовал о том, что они полюбились Ивану Васильевичу за дельные, как ему показалось, советы, в числе которых были, вероятно, и те, что касались конфискаций владычных и монастырских земельных владений. Могло статься, что именно эти «эксперты», близко знавшие положение дел в Новгородской епархии и враждебно настроенные к православной церкви, побудили Ивана III выставить непомерное требование о передаче ему «половины всех земель Софийского дома, т. е. новгородского владыки и монастырей»{1317}. Любопытно отметить, что после переговоров по данному вопросу, великий князь уступил владыке, удовольствовавшись не половиной его земельных владений, а десятью волостями, тогда как относительно монастырей остался непреклонен и отобрал-таки у шести крупнейших новгородских монастырей половину их земель{1318}. Невольно закрадывается мысль, не внушено ли это ожесточенное отношение к новгородским монастырям еретиками-советчиками (в том числе Алексеем и Денисом), отвергавшими не только монастырские «стяжания», но и самое монашество как институт.

Логично допустить, что и в дальнейшем Иван III прислушивался к советам еретиков, когда приступал к очередной конфискации земельной собственности новгородского духовенства. В их поведении, помимо прочего, нельзя не почувствовать проявление злобной мести, обращенной к новгородской церкви, глава которой архиепископ Геннадий не только первым обнаружил «ересь жидовствующих», но и сделал все зависящее от него, чтобы покарать вероотступников. Новый удар по церкви Новгорода последовал в 1499 (1500) году, когда с благословения «Симона митрополита поймал князь великий Иван Василиевичь в Новегороде в Великом церковные земли за себя, владычни и монастырские, и роздал детем боярским в поместие»{1319}. Можно лишь догадываться, насколько острой была ситуация, если для отторжения церковных земель понадобилось благословение митрополита, который, казалось бы, по должности своей являлся стражем земельных владений церкви и монастырей. Обстановка, по всей видимости, достигла крайней остроты вследствие перерастания более или менее эпизодичных конфискаций церковного земельного имущества в секуляризацию как государственную политику, отрицающую землевладение духовенства вообще и, прежде всего, право монастырей на владение селами. Эта политика затронула в первую очередь Новгород. Не случайно именно здесь, в Новгороде, где-то в самом начале XVI века (а быть может, и в конце XV в.{1320}), но до 1503 года в «Чин Православия» включается ежегодно возглашаемое на первой неделе Великого поста анафематствование: «Вси начальствующий и обидящии святыя Божии церкве и монастыреве, отнимающие у них данныя тем села и винограды, аще не престанут от таковаго начинания, да будут прокляти»{1321}. Показательно и другое: в литературном кружке архиепископа Геннадия создается теория, обосновывающая святость и неприкосновенность земельной собственности церкви{1322}. Из кружка Геннадия вышел трактат «Слово кратко противу тех, иже в вещи священные, подвижные и неподвижные, съборные церкви вступаются и отимати противу спасениа души своеа дръзают, заповеди Божии и церковные прозирающе, и православных царей и великих князей истинное, клятвою законоположение разающе, и заповеди божиа приибидяще»{1323}. Существует мнение, согласно которому составителем трактата был некий доминиканец Вениамин, находившийся на службе у новгородского архиепископа{1324}. «Святейшему и разумнейшему, о Христе отцу духовнейшому господину», — с нескрываемым пиететом обращается автор «Слова кратка» к своему патрону{1325}. В добродетелях, оказывается, ему нет равных среди настоятелей «в сей пресветлой русской стране»{1326}. Он «всякому писанию учен», а «на враги церковные и еретикы ратователь крепчайший»{1327}. За этими характеристиками угадывается новгородский архиепископ Геннадий.

Именно Геннадий, по свидетельству нашего книжника, «о церковных грабителех написати повелел»{1328}. Их злые деяния легли грехом на все русское племя: «мы же хрестьане греци русь», хоть и «под бременем благодати рождены есме», но «горе нам, тяжек бо грех творит противу Бога, иж нечист совестью к церкви Божий приступает»{1329}. Всякие попытки завладения церковным имуществом автор рассматривает как неугодные Богу: «Отняти благая церковнаа есть предкновение Богови, и ему обида творити»{1330}. Он приравнивает такие попытки к святотатству{1331} и обещает святотатцу, обижающему церковь, вечные муки в аду{1332}. Этими обидчиками у него выступают цари и начальники, т. е. мирские власти. К ним обращено его поучение: «Властелю мирскому не достоит быти сребролюбну хищнику, и на церковнаа благая села и имения наступати и къ своим приписовати и пастырем своим претыкание творити, но паче достоит быти мудру и силну, злых наказующу»{1333}. Все это живо напоминает Ивана III, отписывавшего церковные и монастырские земли на себя, круто обходившегося с иерархами церкви. Есть и другие намеки автора «Слова кратка» на современную ему действительность. Говоря о римском императоре Юлиане-отступнике, он замечает, что тот свое «желание святотатства еуагельским свидетельством покрываше, егда имениа и стяжания отимаша у хрестьан и церкви Божии…»{1334}.

К тому же приему прибегали и сторонники «ереси жидовствующих», которым внимал Иван III. Великий князь, как известно, не только покровительствовал еретикам, призывавшим к изъятию сел, принадлежащих русскому духовенству, но и защищал их от преследований со стороны правоверных иерархов церкви. Сочинитель «Слова кратка» искал и находил в прошлом аналогичные примеры, перекликающиеся с современной ему действительностью: «Анастасии кесарь, побарая по еретицех, церковь божию с пастыри ея гоняше, стяжании их отемлюще и къ скровищу своему прилагающе и приписующе»{1335}; «и Ераклии кесарь, тогож сребролюбия и порока ради ереси монохелиския…»{1336}. Разумеется, церковная политика Ивана III имела свою специфику, обусловленную исторической обстановкой, в условиях которой она осуществлялась. Автор «Слова кратка» это хорошо понимал. Но он также знал, что Иван Васильевич был очень расположен к советам еретиков, выступавших против земельных «стяжаний» монастырей и церкви. Не потому ли «Слово кратко» упоминает тех, кто «съветуяй отемлющему», т. е. советников, обещая им равную казнь — смерть, «понеже творяй и съветуяй вменяются за едино»{1337}. Всем ходом своих рассуждений составитель «Слова» подводит к следующему положению: «Всяк убо, иже церковнаа стяжаниа, села или скровище отемлет или насилствует и врежает, от святых отець отречен и отлучен наричеся зде и в будущем»{1338}.

Несмотря на анафематствование и обличения в публицистике, направленные «противу тех, иже в вещи священные, подвижные и неподвижные съборные церкви вступаются», великий князь московский продолжал покушаться на церковные земли в Новгороде. Новгородцы имели некоторые основания упрекать Ивана III в том, что он обращается с ними, «яко с пленными». Несколько иначе развивались события в центральных уездах Русского государства.

«В коренных областях северо-восточной Руси, — замечает С. Б. Веселовский, — вопрос о монастырском землевладении был значительно сложнее. Здесь многочисленные и богатые монастыри были такой силой, с которой нельзя было не считаться. В борьбе за землю иосифляне взяли верх, и вел. кн. Иван ограничился частными мерами, вероятно косвенными»{1339}. Кроме отмеченных С. Б. Веселовским обстоятельств, следует, по нашему мнению, сказать и об отсутствии в «коренных областях северо-восточной Руси» острого дефицита земель, потребных для испомещения здесь служилых людей. Ведь изыскало же земли правительство даже в середине XVI века, когда вознамерилось испоместить в Московском и соседних уездах так называемую избранную тысячу{1340}. И все-таки исследователи отмечают введение в конце XV — начале XVI века некоторых ограничительных мер, касающихся земельной собственности монастырей{1341}, что вызвало замедление роста монастырских вотчин как в центральных{1342}, так и периферийных районах страны{1343}. «В истории таких крупнейших монастырей, как Троицкий Сергиев и Кириллов Белозерский, — писал опять-таки С. Б. Веселовский, — мы наблюдаем в конце XV и в начале XVI в. такое замедление роста их землевладения, что естественно возникает предположение о каких-то запретительных мерах, принятых вел. кн. Иваном»{1344}. С. М. Каштанову дело представляется так, что «с конца XV в. московским великокняжеским правительством твердо был взят курс на ограничение роста монастырского землевладения»{1345}.

В наступлении правительства Ивана III на церковные земли непосредственно участвовали, надо полагать, московские правители-еретики. Примером, хотя и не прямым, здесь может служить относящаяся к 1490 году и подписанная Федором Курицыным грамота, «ограничивающая земельные приобретения пермской епископии; уже присоединенные епископом [Филофеем] волостные земли должны были быть возвращены «тем людям, кого владыка те земли и воды и угодья поймали»{1346}. Если согласиться с тем, что «Федор Курицын принимал участие в оформлении тех юридических актов, которые совершались с ведома И. Ю. и В. И. Патрикеевых»{1347}, то круг противников церковно-монастырской земельной собственности расширится, причем за счет весьма знатных и влиятельных политических деятелей конца XV века. Правомерность подобного умозаключения выглядит вполне обоснованной на фоне яростной последующей борьбы князя-инока Вассиана Патрикеева против земельных стяжаний церкви.

Партия еретиков, враждебных русской православной церкви, заронила в сознание Ивана III идею о необходимости секуляризации и укрепила его в этой идее. Великий князь не скрывал своих замыслов. «Период с сентября 1502 по август 1503 г., — говорит С. М. Каштанов, — время большой сдержанности в иммунитетной и земельной политике. Позиция, занятая великокняжеским правительством, откровенно демонстрировала его секуляризационно-ограничительные намерения»{1348}. Вопрос о секуляризации церковно-монастырской земельной собственности призван был решить собор 1503 года. Понимал ли Иван III, что, выступая против сложившегося экономического уклада жизни монастырей, он расшатывает усердно создаваемую им русскую государственность, сказать трудно. К счастью, большинство духовных иерархов, заседавших на соборе, отвергло притязания правительства{1349}, осуществлявшего земельную программу «жидовствующих». Это было провалом политики не столько самого великого князя Ивана, сколько еретической придворной партии, что не могло остаться без последствий для приверженцев ереси. «Победа воинствующих церковников на соборе 1503 г., — резонно (лексическая экспрессия не в счет. — И.Ф.) замечает А. А. Зимин, — предрешила судьбу кружка вольнодумцев, которые группировались вокруг дьяка Федора Васильевича и Ивана Волка Курицыных»{1350}. Собор 1504 года приговорил наиболее опасных еретиков к смертной казни{1351}. По нашему мнению, есть основания говорить об известной обусловленности собора 1504 года победой русских иерархов на соборе 1503 года. Если это так, то естественным образом напрашивается вывод о том, что план секуляризации, вынесенный на собор 1503 года, был разработан еретиками, окружавшими Ивана III. А это означает, что собор 1504 года следует рассматривать как завершающий момент торжества православного духовенства над «жидовствующими», а соборы 1503 и 1504 годов — как этапы его достижения.

Казни еретиков не сопровождались, по-видимому, полной заменой правительственных лиц в Москве. Многие бояре, служившие великому князю, оставались по-прежнему еретиками, хотя и старались держать свою причастность к ереси в тайне. Присутствие еретиков во власти, особенно в начальный период княжения Василия III, способствовало известной ее преемственности с предшествующей властью, находившейся в руках Федора Курицына и К°. Вот почему политика ограничений в области монастырского землевладения продолжалась и после того, как Василий Иванович занял великокняжеский стол. С. М. Каштанов, глубоко исследовавший проблему, говорит о том, что «мероприятия Василия III в области иммунитета являлись продолжением начинаний Ивана III, направленных на сокращение феодальных привилегий. В 1505–1507 гг. правительство произвело частичный пересмотр старых жалованных грамот»{1352}. В ближайшие годы предпринимались аналогичные ограничительные меры: «До середины 1511 года правительство чрезвычайно строго придерживалось принципов иммунитетной политики, выработанных в последние 15 лет княжения Ивана III»{1353}. По словам С. М. Каштанова, «промежуток с конца 1505 до середины 1511 гг. был временем наиболее последовательной борьбы правительства Василия III за ограничение податного иммунитета»{1354}. Сокращались льготы митрополичьего дома и монастырей{1355}. Не произошло существенных перемен в этом отношении и в 1512–1514 гг.{1356}, несмотря на то, что лично великий князь Василий, судя по всему, не испытывал желания покушаться на церковную собственность. По словам А. С. Павлова, «даже в тех случаях, когда этот государь находился в таком же положении относительно церковных и монастырских вотчин, в каком его отец — при покорении Новгорода, он поступал совершенно вопреки отцовскому примеру. Так в 1510 году, при взятии Пскова, великий князь, отобрав несколько вотчин у лучших псковичей, «не вступился в церковные земли, благоговеинства ради псковских иереев», а при покорении Смоленска в 1514 году он даже торжественно обещал охранять неприкосновенность прав местной церкви»{1357}, обязавшись «в дом Пречистые, и в скарб, и во все монастыри, и в церковные земли и в воды не вступатися и не рушити их ничем»{1358}. Но то были единичные, так сказать, проявления, отклоняющиеся от общей политики, которая продолжала развиваться в заданном Иваном III направлении.

На наш взгляд, продолжение Василием III политики Ивана III в сфере церковно-монастырского землевладения объясняется двумя причинами: наличием в правительстве прямых еретиков или их сторонников, а также появлением во власти людей, придерживающихся теории нестяжателей, которых Иосиф Волоцкий считал, по мнению, А. А. Зимина, еретиками{1359}. К их числу принадлежал Вассиан Патрикеев, переведенный, по всей видимости, стараниями упомянутых выше бояр из далекого Белоозера в Москву, где ему удалось войти в доверие к Василию III, стать всесильным временщиком и ближайшим советником великого князя. Старец Вассиан пользовался, естественно, этим положением, чтобы проводить в жизнь свои отчасти нестяжательские, отчасти еретические идеи. На ключевые места он старался посадить своих людей. Нам неизвестна в деталях его «кадровая политика». Но есть основания полагать, что не без хлопот со стороны Вассиана в 1511 году на митрополичью кафедру был возведен Варлаам, живший одно время вместе с Патрикеевым в Кирилло-Белозерском монастыре — основной, по выражению А. А. Зимина, цитадели нестяжателей{1360}. До посвящения в сан митрополита Варлаам являлся архимандритом Симонова монастыря, в котором поселился приехавший в Москву Вассиан Патрикеев. Варлаам и Вассиан сблизились не только на бытовой, но и на идейной почве{1361}. О позиции Варлаама исследователи говорят как о «недвусмысленно нестяжательской» или «близкой к нестяжателям»{1362}. А. А. Зимин пишет о «нестяжательском окружении митрополита Варлаама»{1363}.

Все это привело к перестановке кадров среди высших иерархов русской церкви. Если к 1509 году, по наблюдениям А. А. Зимина, «минимум пять епархий из восьми были в руках иосифлян, а одна [Новгородское архиепископство] оставалась вакантной»{1364}, то после вступления на митрополичий престол Варлаама ситуация существенно изменилась. «В 1515 г. скончались архиепископ ростовский Вассиан и епископ суздальский Симеон. В Ростове кафедру 9 февраля 1520 г. получил Иоанн, бывший архимандрит Симонова монастыря (где долгое время жил Вассиан Патрикеев), в Симонов же он попал в 1514 г., будучи до этого с 1505 г. кирилло-белозерским игуменом{1365}. Епископом суздальским 10 февраля 1517 г. был поставлен архимандрит рождественский из Владимира (с 1509 г.) Геннадий. После присоединения Смоленска епископом там 15 февраля 1515 г. был назначен архимандрит придворного Чудова монастыря Иосиф. Близкий к иосифлянам епископ рязанский Протасий покинул свою кафедру в 1516 г. и умер в апреле 1520 г.{1366} В 1514 г. ушел на покой вологодско-пермский епископ Никон. Рязанская епархия была занята сразу же после отставки Протасия: 12 февраля 1516 г. епископом поставлен архимандрит придворного Андроникова монастыря Сергий (был им еще в 1509 г.). Возможно, он был близок к нестяжателям, ибо покинул кафедру на четвертый день после поставления в митрополиты иосифлянина Даниила. Пермскую епархию занял только 16 февраля 1520 г. [!] игумен соловецкий Пимен. Не исключено, что и он входил в состав иерархов нестяжательского блока, ибо получил свою епархию в том же месяце, когда и двое других владык, сочувствовавших деятельности митрополита Варлаама. «Согнан» с престола он был сразу после поставления митрополита Даниила. Наконец, воинствующий иосифлянин Митрофан покинул Коломенскую епархию и ушел на «покой» в Троицу 1 июня 1518 г. На его место был назначен угрешский игумен Тихон (14 февраля 1520 г.). До своего назначения он был игуменом Кирилло-Белозерского монастыря (1515–1517 гг.), а покинул епархию после прихода к власти Даниила»{1367}. Следовательно, «к началу 20-х годов XVI в. среди восьми высших иерархов примерно четверо были близки к нестяжателям, двое были иосифлянами (крутицкий епископ Досифей и тверской Нил), позиции двух неясны (смоленский епископ Иосиф, суздальский епископ Геннадий)»{1368}.

Благодаря этим кадровым изменениям в высшем эшелоне руководства русской церкви оказалось возможным то, о чем говорят новейшие историки. «1512–1513 гг., — замечает С. М. Каштанов, — явились кульминационным моментом союза Василия III с нестяжателями. Летом 1511 г. митрополитом стал видный последователь Нила Сорского Варлаам. Очевидно, при поддержке Варлаама правительству Василия III удалось каким-то образом приостановить рост монастырского землевладения»{1369}. По словам Л. И. Ивиной, избрание митрополитом «Варлаама, человека близкого к нестяжателям, исследователи расценивают как важное событие в истории борьбы между иосифлянами и их противниками, способное влиять на приостановку в государстве роста монастырского землевладения»{1370}.

Однако роль митрополита Варлаама в этой «приостановке», судя по всему, была пассивной, так сказать, непротивленческой. Более активно и напористо вел себя Вассиан Патрикеев, религиозно-политическая деятельность которого внушала ревнителям русской церкви большие опасения. Видно, этим было вызвано обращение к Василию III старца псковского Елеазарова монастыря Филофея, наставлявшего великого князя: «Не преступай, царю, заповеди, еже положиша твои прадеды — великий Константин, и блаженный святый Владимир, и великий богоизбранный Ярослав и прочии блаженнии святии, ихьж корень и до тебе. Не обиди, царю, святых Божиих церквей и честных монастырей, еже данное Богови в наследие вечных благ на память последнему роду, о сем убо святый великий Пятый собор страшное запрещение положи»{1371}. По вполне правдоподобной версии А. С. Павлова, «в этих словах скорее содержится предостережение от возможного посягательства на церковные имущества, чем жалоба на факт, уже свершившийся. Вероятно, старец Филофей намекал вел. князю на Вассиана Патрикеева, который в это время так страшен был для защитников монастырской собственности»{1372}. Конечно, проблема не сводилась к одному лишь Патрикееву. Защитников церковных и монастырских сел, или любостяжателей, по терминологии А. С. Павлова{1373}, тревожило нестяжательское окружение великого князя, преобладание нестяжателей в церковном руководстве той поры.

Надо сказать, что союз Василия III с нестяжателями, за которыми нередко скрывались прямые вероотступники, выдававшие себя за последователей Нила Сорского, а в действительности являвшиеся продолжателями дела Федора Курицына и его сотоварищей, длился примерно до конца 1510 — начала 1520-х годов. Но и за это сравнительно короткое время «нестяжатели», возглавляемые Вассианом Патрикеевым, нанесли ощутимый урон Русскому государству. Во-первых, внушаемая ими государю политика ограничения прав церкви (в том числе монастырей) и земельных конфискаций замедляла процесс церковно-государственного соединения, лежащего в основе строительства православного «самодержавства», или «Святорусского царства». То была политика, шедшая наперекор исторически обусловленному развитию теократического самодержавия в России, и в этом ее существенный вред. Во-вторых, открытые выступления Вассиана Патрикеева и его единомышленников против смертной казни еретиков, на чем настаивал Иосиф Волоцкий, в тех конкретных исторических условиях являлись не чем иным, как поддержкой приверженцев еретических учений. В Русии, таким образом, создавалась благоприятная обстановка для нового подъема ереси. Митрополит Варлаам вел себя, по меньшей мере, странно. Он не предпринимал каких-либо решительных действий против еретиков, тем самым покровительствуя им. По-видимому, это послужило основной причиной того, что Варлаам был сведен с митрополичьего престола. Правда, С. Герберштейн повествует иное, сообщая о том, что митрополит, возмущенный поведением Василия III, нарушившего клятву, данную князю Василию Шемячичу, сам отказался от должности, после чего был закован в кандалы и отправлен в заточение на Белоозеро, а затем остаток жизни провел в монастыре простым иноком{1374}. Версию С. Герберштейна принял А. А. Зимин: «Современники (Герберштейн. — И.Ф.) считали, что он (Варлаам. — И.Ф.) был сведен с престола за то, что отказался помочь Василию III в захвате его «запазушного врага» Василия Шемячича»{1375}. Однако еще Макарий замечал: «В рассказе Герберштейна есть важная ошибка: событие с Шемячичем случилось вовсе не при Варлааме, а при его преемнике (в 1523 г.), и эту ложь могли сообщить немецкому послу (в 1526 г.) намеренно люди партии, враждебной великому князю Василию Ивановичу. Но прочие частности рассказа не заключают в себе ничего невероятного»{1376}. Макарий, к сожалению, не называет эти частности, опасаясь, вероятно, ошибиться в них. Более свободно высказался Е.Е.Голубинский: «Шемячич (Василий Иванович, внук Дмитрия Шемяки, князь новгород-северский), вопреки клятвенным охранным грамотам великого князя и митрополита, был схвачен в Москве не при Варлааме, а при его преемнике Данииле; следовательно, в этом случае Герберштейн говорит неправду. Можно, однако, подозревать, что он говорит не совершенную неправду именно — могло быть так, что великий князь предлагал Варлааму вызвать обманным образом Шемячича в Москву и что этот не согласился. В остальных неопределенных словах Гербервдтейна о причине удаления митрополита с кафедры, очевидно, должно разуметь то, что великий князь хотел в каких-то отношениях присвоить себе власть последнего. Если бы Варлаам, как говорит Герберштейн, сам отказался от кафедры, то великому князю не за что было бы ссылать его. Эта ссылка, о которой говорит и наша летопись, дает знать, что митрополит пытался было протестовать против посягательства на его власть со стороны великого князя и что государь, в гневе на стойкость митрополита, не ограничился только тем, чтобы низвести его с кафедры, но и послал в заточение. Наложение на низведенного митрополита желез или оков как будто представляет нечто не совсем вероятное; однако с решительностью объявлять за невероятное мы не находим возможным»{1377}.

Сложность, конечно, состоит в том, что наши летописные источники сообщают об уходе Варлаама с митрополии довольно глухо: «Варлаам митрополит остави святительство»{1378}; «митрополит Варлам оставил митрополию»{1379}. На этом фоне известие Софийской второй летописи выглядит почти как повествование: Варлаам «поиде на Симонове, а с Симонова сослан в вологоцкий уезд на Каменое»{1380}. Похоже, все-таки митрополит Варлаам не по собственной воле покинул кафедру, уйдя в Симонов монастырь, откуда был сослан в далекую обитель, где какое-то время находился в заточении. Возможно, его скомпрометировали связи с нестяжателями, среди которых имелись склонные к «ереси жидовствующих» люди, подобные Вассиану Патрикееву. Дружба с ними или покровительственное отношение к ним сильно подвели митрополита. Наше предположение не покажется надуманным, если учесть, что в это время разворачивается активная борьба государства с еретиками, о чем свидетельствуют собор, созванный по поводу некоего еретика-еврея Исаака, соборные суды над Максимом Греком (1525,1531), в особенности — соборное осуждение (1531) Вассиана Патрикеева, обвиненного в еретичестве. Весьма красноречив и тот факт, что на смену Варлааму пришел не его единомышленник-нестяжатель, а иосифлянин Даниил — непримиримый противник еретиков.

С приходом на митрополию Даниила началась чистка среди высших церковных иерархов. По наблюдениям А. А. Зимина, в русской церкви «ключевые позиции занимают постриженики Волоколамского монастыря. 30 марта 1522 г. вместо умершего Нила Гречина епископом тверским стал волоцкий постриженик Акакий… Коломенским епископом становится племянник Иосифа Волоцкого Вассиан Топорков (2 апреля 1525 г.)»{1381}. Вместо сосланного с «владычества» в апреле 1523 года вологодско-пермского епископа Пимена тамошнюю епархию возглавил (апрель 1525 г.) кирилло-белозерский игумен Алексей{1382}. Двухлетняя вакансия вологодско-пермского епископства намекает, возможно, на борьбу, развернувшуюся вокруг ее замещения. В марте 1526 года новгородским архиепископом назначается последовательный иосифлянин Макарий — будущий митрополит Московский и всея Русии. Эти и другие назначения{1383} говорят нам о том, что святителю Даниилу удалось добиться занятия иосифлянами, а также их сторонниками «почти всех высших постов на церковно-иерархической лестнице»{1384}.

Успех последователей Иосифа Волоцкого, возглавляемых митрополитом Даниилом, значил много больше, чем простое одоление одной группы церковных деятелей другой в их внутренней взаимной борьбе. Этот успех являлся внешним выражением усиления союза церкви и государства в деле построения самодержавства и православного царства на Руси с «земным Богом» на престоле{1385}. В данных условиях земельная политика, ущемляющая права церкви и монастырей, неизбежно должна была смениться на политику предоставления этим важнейшим институтам теократического государства всякого рода льгот и привилегий. Последний десятилетний период (1522–1533) правления Василия III служит тому наглядным подтверждением{1386}. Важно при этом иметь в виду, что всякого рода пожалования Василия Ивановича церкви и монастырям, связанные с землей, проистекали не столько из чувства признательности великого князя иосифлянам-«любостяжателям» за разработку ими угодного ему учения о теократическом характере самодержавной власти московского государя, сколько из того, что церкви и, следовательно, монастырям в этом учении отводилась важнейшая роль опорной конструкции всего здания российского самодержавства и, прежде всего, власти самодержца. Может показаться странным, но это так: жалуя церкви и монастыри, Василий III, как и впоследствии Иван IV, укреплял свою самодержавную власть. И это стало одной из причин нападок на церковное и монастырское землевладение, за которыми на самом деле скрывалось неприятие самодержавного строя Русского государства. Нельзя также забывать и о том, что Василий III вместе с руководством русской православной церкви приступил к активному подавлению вновь ожившей ереси, вследствие чего еретики утратили свое влияние при дворе, особенно после того, как пал «великой временной человек» Вассиан Патрикеев, призывавший государя «отъимати» села у монастырей и «мирскых церквей»{1387}. На некоторое время еретики, их покровители и сторонники, притихнув, затаились.

Годы регентства Елены Глинской (1534–1538) не внесли принципиальных изменений в политику государства по отношению к церковно-монастырским корпорациям. Изучение источников показывает, что правительство Е.Глинской «продолжило начатое при Василии III отступление от строго ограничительного курса иммунитетной политики»{1388}. Согласно С. М. Каштанову, чьи слова приведены сейчас, «этому способствовало присоединение последних уделов, где поддерживалась традиция более широкого податного иммунитета монастырей, чем на основной территории государства. Будучи не в состоянии сразу преодолеть эти традиции, центральное правительство узаконило их в выданных монастырям грамотах»{1389}. Не отрицая того, что факторы, указанные С. М. Каштановым, в какой-то мере воздействовали, по всему вероятию, на иммунитетную политику «центрального правительства», зададимся все же вопросом, насколько желанным по сути было для «центрального правительства» Елены Глинской ограничение податного иммунитета монастырей, т. е. ущемление прав субъекта строительства «Святорусского царства». Не являлась ли политика правительства Елены Глинской в этой области прямым продолжением политики Василия III, твердой рукой развернувшего государство на сближение и конечное соединение с церковью? Как бы то ни было, не подлежит сомнению одно: при великом князе Василии III и в период правления Елены Глинской наблюдается рост церковно-монастырского землевладения{1390}, свидетельствующий о сближении, скажем больше, — о переплетении интересов православной церкви и русского государства.

Правда, в исторической литературе высказывалось мнение, будто в правление Елены Глинской «сделано было несколько замечательных распоряжений в ущерб землевладельческим правам духовенства. Так, в 1535 году подтверждено запрещение монастырям покупать и брать в заклад или по душам вотчинные земли служилых людей, без ведома правительства. В следующем году у новгородских церквей и монастырей еще раз отобрано в казну довольно значительное количество земель, именно — все подгородние пожни»{1391}. Это мнение, принадлежащее А. С. Павлову, основано на двух свидетельствах источников. Первое свидетельство заключено в грамоте, данной в 1535 году вологодскому Глушецкому монастырю. А. С. Павлов полагает, что названная грамота составлена в соответствии с общей законодательной мерой, «которая касалась всех монастырей»{1392}. «В нашем государстве, — говорит великокняжеская грамота, — покупают к монастырям у детей боярских вотчины многие, села и деревни, да и в заклад и в закуп монастыри вотчины емлют; а покупают деи вотчины дорого, а вотчинники деи, которые тем землям вотчичи, с опришными перекупаются, и мимо монастырей вотчин никому ни у кого купити не мочно. А иные дети боярские вотчины свои в монастыри подавали по душе того для, чтобы их вотчины ближайшему роду не достались». Констатировав это явно ненормальное и, конечно же, нетерпимое положение, государь предписал: «И будете купили вотчины у детей у боярских или в заклад или в закуп взяли, или будут которые дети боярские вотчины свои подавали вам в монастырь по душе своей до сей нашей грамоты, за год или за два, и ты б богомолец нашь игумен Феодосии с братиею прислали ко дьяку нашему к Феодору Мишурину, что естя до сей нашей грамоты за год или за два в Глушицкий монастырь покупили вотчин у детей боярских, или в заклад или в закуп или по душе взяли, и сколько в котором естя городе у которых детей у боярских вотчин купили, или в заклад или в закуп или по душе взяли, и сколько в которой вотчине сел и деревень и починков, и что в них дворов и людей и пашни в одном поле, а в дву потомуж, и что сена и лесу и всяких угодей. А впредь бы есте, без нашего ведома, однолично вотчин не купили и в заклад и в закуп и по душе не взяли ни у кого. А учнете без нашего ведома вотчины купити, или в заклад или в закуп или по душе имати, и мне у вас те вотчины велети отписывати на себя»{1393}. Из приведенного текста явствует, что никакой «общей законодательной меры», запрещающей описанные в грамоте земельные операции, на момент ее составления не было. В противном случае земли, приобретенные монастырем указанным в грамоте образом, государь отписал бы на себя. Но он этого не сделал, отнеся санкцию на будущее и объявив ее основанием выданную монастырю грамоту, а не «общую законодательную меру». Тон грамоты, вполне благожелательный по отношению к государеву богомольцу игумену Феодосию с братией, вместе с тем исполнен обоснованной тревоги, вызванной бесконтрольным оборотом вотчинных земель детей боярских, в чем, как явствует из грамоты, повинны обе стороны: и дети боярские, стремящиеся сорвать куш на продаже земель или по каким-то соображениям не Хотящие, чтобы их вотчины достались «ближайшему роду», и монастыри, намеренно предлагающие столь высокие цены на землю, что «мимо монастырей вотчин никому ни у кого купити не мочно». По-видимому, такого рода практика получила широкое распространение, и московское правительство не только не наладило контроль над ней, но даже не имело касательно ее конкретных сведений, необходимых для реальной оценки ситуации. Все это отнюдь не способствовало укреплению военной организации страны и требовало вмешательства со стороны государственной власти. Дело было начато с того, с чего и нужно было начать: со сбора информации о совершенных за последние два года земельных операциях детей боярских с монастырями, включая данные о каждом объекте сделки (селе, деревне, починке) с указанием количества дворов и людей, размеров пашни, количества сенных, лесных и прочих угодий, а также с установления наблюдения за этими операциями в будущем («а впредь бы есте без нашего ведома однолично вотчин не купили и в заклад и в закуп и по душе не имали ни у кого»). Вряд ли это замышлялось «в ущерб землевладельческим правам духовенства», как считал в свое время А. С. Павлов. Ибо требование вершить поземельные акты не «однолично», а с ведома представителей власти, затрагивало не только покупателей и получателей или монастыри, но также продавцов и дарителей — детей боярских. Поэтому с тем же успехом можно утверждать, что распоряжения, о которых идет речь, были приняты «в ущерб землевладельческим правам» детей боярских, коим вменено теперь в обязанность распоряжаться своими вотчинами только с уведомления властей. Однако, по нашему глубокому убеждению, рассматриваемая грамота не содержит данных, позволяющих заключить об ущербе землевладельческих прав духовенства, об их ущемлении или ограничении, предпринятых государством. Если и можно, исходя из нее, говорить о государственной политике в поземельном вопросе, то лишь в смысле упорядочения земельных сделок и пресечения всякого рода ухищрений на этой почве.

Второе свидетельство, характеризующее «состояние вопроса о церковных и монастырских вотчинах» в годы правления Елены Глинской, А. С. Павлов находит в известиях новгородского летописца, который под 1536 годом сообщает: «…прислал государь князь велики Иван Васильевичь всея Руси с Москвы своего сына боярского и конюха Бунду да подъячего Ивана, а повеле пожни у всех монастырей отняти, отписати около всего града и у церквей Божьих во всем граде, и давати их въ бразгу, что которая пожня стоит, тем же монастырем и церковником; а се учинилося по оклеветанию некоего безумна человека»{1394}. Иван Васильевич, как видим, отписал на себя, т. е. конфисковал, пригородные пожни, принадлежавшие новгородским монастырям и церквам. При этом он лишил полностью духовных владельцев взятых у них угодий, но дал им отнятые земли в празгу, т. е. в пользование за плату{1395}, определяемую тем, «что которая пожня стоит». Не думаем, чтобы данный случай свидетельствовал о политике секуляризации недвижимых имуществ церкви, проводимой правительством Елены Глинской, поскольку он произошел вследствие особых обстоятельств: «по оклеветанию некоего безумна человека». Приходится только сожалеть, что нам осталось неизвестным, в чем состояло это «оклеветание».

Время боярского правления, наступившее после смерти великий княгини Елены Глинской в апреле 1538 года и продолжавшееся до венчания Ивана IV на царство в январе 1547 года, нередко воспринимается новейшими историками как проявление княжеско-боярской реакции, как возврат к удельным порядкам, застопоривший процесс централизации Русского государства. Эти ощущения не лишены известных преувеличений, поскольку боярское правление с присущей ему ожесточенной борьбой группировок бояр за власть не привело, по замечанию Р. Г. Скрынникова, «к распаду единого государства» и не сопровождалось «феодальной анархией» или «массовыми репрессиями», став, однако, «временем экономического процветания страны»{1396}. По достоинству должен быть оценен и тот факт, что именно в период боярского правления было подготовлено и, можно сказать, осуществлено (разумеется, не без противодействия определенных политических сил) венчание на царство Ивана IV, знаменовавшее важнейший этап формирования Русского самодержавного государства. С учетом данных обстоятельств надлежит, на наш взгляд, рассматривать политику бояр-правителей в земельном вопросе, связанном с церковью и монастырями. И уж никак нельзя согласиться с тем, что «своеволие боярщины (1538–1547) пошло» так, что, «захватывая себе дворцовые села и волости, бояре щедро раздавали их духовенству (монастырям и владыкам)»{1397}. Подобный упрощенный подход, на наш взгляд, неприемлем.

Как убедительно показал С. М. Каштанов, «время боярского правления представляет собой период самой интенсивной выдачи грамот с иммунитетными привилегиями в первой половине XVI в. За этот сравнительно небольшой хронологический отрезок (11 лет) великокняжеское правительство составило… 222 жалованные и 56 указных грамот»{1398}. Требует, впрочем, некоторых оговорок причина, выдвигаемая С. М. Каштановым для объяснения предоставления духовным учреждениям этих привилегий. По мнению исследователя, в годы боярского правления «незавершенность процесса создания централизованного государства оставалась характерной чертой развития России. Вот почему реальной оказалась в 1538–1548 гг. возможность увеличения иммунитета ряда духовных корпораций, в чьей поддержке нуждались боярские группировки, неуверенно чувствовавшие себя у руля государственной машины»{1399}. Заключая свою книгу, С. М. Каштанов формулирует мысль о связи «возможности увеличения иммунитета духовных корпораций» с незавершенностью процесса централизации государства в качестве общего принципа, определяющего суть вопроса: «В XVI в. процесс образования сословного строя находился на ранней стадии, когда прежний иммунитет различных землевладельцев и корпораций еще не мог превратиться в общесословное право. В развитии иммунитетной политики побеждали поэтому то тенденции, предвосхищающие абсолютизм (унификация и строгое ограничение иммунитета), то другая линия, которая была обусловлена сохранением экономической раздробленности страны и незавершенностью процесса политической централизации»{1400}.

Вряд ли иммунитетные пожалования духовенству находились в жесткой зависимости от степени централизации Русского государства. Будь иначе, мы, наверное, наблюдали бы свертывание иммунитетов по мере усиления государственной централизации на Руси. Однако в жизни было иначе. Так, после реформ 50-х годов XVI века, заметно продвинувших Россию по пути централизации, в 60–70-е годы происходит расширение иммунитетных прав, жалуемых церкви и монастырям, что, кстати, отмечает и сам С. М. Каштанов{1401}. Может показаться парадоксальным утверждение, что иммунитеты, порожденные эпохой политической раздробленности и бывшие опорой ее, к середине XVI века стали отчасти инструментом государственной централизации, превратившись в льготы и привилегии, даруемые или изымаемые из центра власти, каковым выступала Москва. Поэтому расширение практики освобождения от налогов и земельных пожалований церковным учреждениям, наблюдаемое в годы боярского правления, не следует истолковывать как уступку политике государственной децентрализации, олицетворяемой иммунистами. Совсем напротив. Ведь, к примеру, Шуйские или Бельские, «неуверенно чувствовавшие себя у руля государственной машины» и потому нуждавшиеся в поддержке крупных и влиятельных духовных корпораций (С. М. Каштанов{1402}), не сидели в удельных гнездах, а пребывали в Москве — столице государства, куда сходились нити управления всей страной. Они не распыляли власть по уделам, а концентрировали ее в Москве, держали власть в своих руках, опираясь на помощь этих корпораций. Не случайно Р. Г. Скрынников, распространяющий боярское правление и на годы регентства Елены Глинской, счел необходимым подчеркнуть, что в ту пору «были ликвидированы два крупнейших в стране удельных княжества — Дмитровское и Старицкое»{1403}. Показательно и то, что Иван Грозный, пуская гневные стрелы в бояр, правивших государством во время его малолетства, обвинял их главным образом не столько в рассеянии центральной власти, сколько в сосредоточении этой власти в своих руках и пренебрежительном отношении к ее подлинному носителю — московскому великому князю. Говоря о Шуйских, он прибегает к довольно любопытному словоупотреблению: «И тако князь Василей и князь Иван Шуйские самовольством у меня в бережении учинилися, и тако вацаришася»{1404}; «и тако свое хотение во всем учиниша, и сами убо царствовати начата»{1405}. По Грозному, следовательно, Шуйские узурпировали государеву власть, не суживая при этом ее пределы и не делясь ею ни с кем. К тому же стремились, надо полагать, и соперники Шуйских.

Борьба боярских группировок за преобладание и власть, развернувшаяся в годы малолетства Ивана IV, привела к ряду негативных последствий, в том числе и к временному прекращению служебной функции московского государя как Удерживающего{1406}. В результате мы видим новое оживление ереси, разгромленной и загнанной в подполье великим князем Василием III и митрополитом Даниилом. Еретики в очередной раз проникли в святая святых Русии — московский Кремль — и приобрели большое влияние на верховного правителя. Произошло это вследствие государственного переворота, осуществленного в июне 1547 года, когда к власти пришли лица, образовавшие вскоре группу царских советников во главе с попом Сильвестром и костромским дворянином Алексеем Адашевым, ставшую именоваться Избранной Радой. Среди людей, входивших в Избранную Раду, были, по-видимому, те, кто принадлежал к еретикам или же сочувствовал им. В некотором роде повторялась ситуация, которую нам пришлось наблюдать при дворе Ивана III, где сторонники «ереси жидовствующих» занимали прочные позиции. Именно приходом к власти в конце 40-х гг. XVI века, если не еретиков, то, по крайней мере, сочувствующих и покровительствующих им деятелей, следует, на наш взгляд, объяснять ужесточение политики государства в отношении церковного, прежде всего, монастырского землевладения, а не переменной победой двух тенденций: то предвосхищавшей абсолютизм (унификация и строгое ограничение иммунитета), то сохранявшей старый строй жизни (экономическая раздробленность страны и незавершенность процесса политической централизации). Иными словами, решающую роль здесь играл субъективный фактор, хотя и действующий в условиях объективных тенденций.

* * *

Окинув взором реформы конца 40-х — начала 50-х годов XVI века, А. А. Зимин убедился в том, что они «проводились в известной мере за счет ущемления интересов церкви»{1407}. Однако наступление на церковь началось не сразу после известных событий июня 1547 года. Несмотря на то, что к власти пришли люди с нестяжательскими взглядами, родственными еретическим, практика иммунитетных пожалований и раздачи земель монастырям пока продолжалась{1408}. Новым властителям, по всей видимости, надо было укрепить свои позиции. Как только это было сделано, они повели атаку на земельную собственность монастырей, причем, разумеется, под благовидным предлогом забот о российской государственности и служилом воинстве. К 1548–1549 гг. относятся первые попытки нового правительства ревизии тарханов{1409}. Но, как полагает С. М. Каштанов, систематическая борьба с финансовыми льготами и привилегиями «крупных феодалов» (т. е. церкви и монастырей) началась после февральского собора 1549 года, когда полностью, можно сказать, сформировалось правительство Сильвестра — Адашева{1410}. По словам исследователя, «в 1549–1551 гг., с приходом к власти Адашева и Сильвестра, практика предоставления монастырям жалованных грамот заметно ослабевает»{1411}. В целом «земельная политика Адашева и Сильвестра не благоприятствовала росту монастырского землевладения»{1412}.

Новая политика правительства сопровождалась идейным столкновением сторон, представляющим для современного исследователя большой интерес. Она вовлекла в свой круговорот большое число людей, самых разнообразных по индивидуальным способностям и общественному положению. Среди них, по мысли исследователей, встречаются признанные интеллектуалы вроде Максима Грека, высокопоставленные и рядовые монахи. В полемику был вовлечен даже митрополит Макарий. Не остался равнодушным к ней и сам царь Иван IV.

Согласно А. С. Павлову, «в самом начале самостоятельного правления Ивана IV старец Максим послал к нему через Адашева 27 «поучительных глав» о государственном управлении», где содержалась «жалоба на то, что «все имущества, данные благочестивыми царями и князьями святым божиим церквам, архиереи обращают на свои излишние потребы и житейские устроения: сами они живут в полном довольстве, роскошно питаясь и обогащая своих сродников, а нищие Христовы, погибающие от голода, наготы и болезней, совершенно ими позабыты». Юному государю внушается обязанность «исправлять такие священнические недостатки, по примеру великих царей Константина, Феодосия и Юстиниана». Хотя вскользь, затронуто и монашество: «Мы всю надежду спасения полагаем на том, чтобы в постные дни воздерживаться от мяса, рыбы и масла, но не перестаем обижать бедных крестьян и разорять их своим лихоимством и сутяжничеством»{1413}. По А. С. Павлову, «влияние этих наставлений на молодую и впечатлительную душу Ивана IV несомненно — тем более, что в числе друзей и почитателей Максима находились такие лица, как известные временщики, священник Сильвестр и Адашев, которых царь приблизил к себе «на помощь душе своей»{1414}. Мы не знаем, насколько глубоко западали в душу царя Ивана подобные наставления. Но, несомненно, Сильвестр и Адашев старались тут что есть мочи. Не исключено и то, что они также инициировали написание полемических сочинений, направленных против монастырского землевладения. Во всяком случае, согласно П. Н. Милюкову, святогорец Максим подавал свой голос государю «по призыву Сильвестра и Адашева»{1415}. Затевалось это с целью «идеологической» подготовки к Стоглавому собору, с которой, кстати сказать, Г. Н. Моисеева связывает упомянутую только что пересылку Максимом Греком своей «тетратки» царю Ивану{1416}.

Незадолго перед Стоглавым собором тоже, по-видимому, в плане идейного приготовления к нему Ивану «говорил и писал» известный старец Артемий, еретик и нестяжатель, бывший короткое время игуменом Троице-Сергиева монастыря{1417}.

Он убеждал государя «села отнимати у манастырей»{1418}. Тесно связанный с попом Сильвестром, а через него — с Алексеем Адашевым и другими деятелями Избранной Рады (например, с А. М. Курбским){1419}, Артемий, очень могло статься, действовал по наущению Сильвестра и Адашева{1420}. Но, когда над ним во время суда над еретиками нависла угроза расправы, он стал отрекаться от того, что внушал государю письменно и устно. «А все ныне съгласно враждуют, — оправдывался Артемий, обращаясь к царю, — будтось аз говорил и писал тебе — села отнимати у монастырей… а не говаривал семи о том, ни тобе ли советую нужением и властию творити что таково. Разве межи себя говорили есмо, как писано в книгах быти иноком»{1421}. Артемий, отводя от себя обвинение в том, будто он призывал государя «села отнимати у манастырей», свидетельствует тем самым не только о чрезвычайной остроте в середине XVI века проблемы монастырского землевладения, но и о том, что всякие рассуждения на сей счет стали опасными и, следовательно, план секуляризации церковных земель, вынашиваемый Избранной Радой и ее сторонниками, не состоялся, но вызвал большое возбуждение общественной мысли.

* * *

Одним из ярких памятников полемики вокруг монастырских «стяжаний», развернувшейся накануне Стоглавого собора, является «Валаамская беседа» («Беседа Валаамских чудотворцев Сергия и Германа»), принадлежащая, по верному замечанию И. И. Смирнова, к числу самых известных, но «вместе с тем наименее ясных публицистических произведений XVI в.»{1422}. Вот почему, замечает И. И. Смирнов, «довольно богатая литература о «Беседе» характеризуется удивительным отсутствием единства во взглядах на этот памятник и столь же бросающейся в глаза шаткостью представленных точек зрения, и по вопросу об авторе «Беседы», и по вопросу о хронологии, да и по самому вопросу о политической физиономии этого публицистического произведения»{1423}.

Очень широк спектр мнений относительно датировки «Валаамской беседы»: начало XVI века{1424}, 30-е годы XVI века{1425}, середина XVI века{1426}, после 1550 года{1427}, 60-е годы XVI века{1428}, конец XVI — начало XVII века{1429}.

Не менее разноречивы суждения исследователей об авторстве «Валаамской беседы». Высказывалось предположение, что она вышла из монашеской среды, причем сочинил ее, по догадке одних ученых, «постриженик из бояр»{1430}, а по мнению других — «рядовой монах»{1431}. Существуют мнения о боярском{1432} (или околобоярском{1433}), дворянском{1434} и даже крестьянском{1435} происхождении «Беседы».

Понимая важность вопроса о том, из каких социальных кругов вышла «Валаамская беседа», мы все же первостепенное значение придаем политической ее направленности. И здесь весьма существенным представляется подход П. Н. Милюкова к этому произведению как документу «московских конституционалистов XVI в.», отразившему программу партии «молодых реформаторов», возглавлявших Избранную Раду{1436}. Столь же важным нам кажется наблюдение П. Н. Милюкова насчет «программы вопросов», заложенной в «Валаамской беседе». «На первом плане, — пишет он, — стоял здесь вопрос о монастырских имуществах, за ним тотчас возникал другой, не менее серьезный для государства вопрос о форме вознаграждения за военную службу, то есть о служилых землях. С монастырской собственностью связан был <…> вопрос о правах и о внутренней дисциплине духовенства» и т. д.{1437} «Из других источников, — продолжает П. Н. Милюков, — мы знаем, что только что очерченный на основании «Валаамской беседы» круг вопросов сильно занимал «избранную раду» Ивана IV накануне созыва соборов»{1438}. Сходным образом рассуждает Г. Н. Моисеева: «Целый комплекс идей связывает это произведение с новым этапом борьбы за землю в период конца 40 — начала 50-х годов XVI в. — период деятельности «Избранной рады», подготовки и проведения Стоглавого собора 1551 г.»{1439}.

Можно полагать, что «Валаамская беседа» возникла в атмосфере ожесточенных споров о церковных недвижимых имениях в качестве подготовки к Стоглавому собору, на который партия Сильвестра — Адашева возлагала большие надежды, связанные с реализацией выдвинутого Избранной Радой проекта секуляризации монастырских земель. Однако было бы ошибочно, как нам думается, сводить главное содержание «Беседы» к полемике против монастырских вотчин, как это нередко делается исследователями{1440}. Это лишь часть задачи, поставленной перед собой анонимным автором «Валаамской беседы», что, впрочем, не означает, будто «церковные споры нестяжателей и иосифлян здесь отодвинуты на задний план, а на первое место выдвинуты вопросы государственного устройства»{1441}. Если брать эту задачу в полном объеме, то она, по нашему убеждению, состояла в попытке нанести удар по русской церкви в целом, по ее экономическим и политическим основам, заодно бросив тень на официальную религию, исповедуемую православным людом. То была идеологическая акция, бьющая по самому церковно-государственному фундаменту Святорусского царства. Во избежание упреков в голословности, обратимся непосредственно к тексту памятника.

Прежде всего, не надо обманываться словами автора «Беседы» о том, будто он сочинение свое «спроста написавше простою своею и неученою речию»{1442}. Перед нами простота, которая, как говорится, хуже воровства. К сожалению, это не поняли некоторые ученые. Так, издатели «Валаамской беседы» В. Г. Дружинин и М. А. Дьяконов замечали, что «простота и неученость автора бросаются в глаза и без его признания»{1443}. По Г. П. Бельченко, «автор Беседы — простой, неученый человек, в чем он и сам признается»{1444}. К тому же склоняется и И. У. Будовниц, заявляя, будто автор «Валаамской беседы» «был слишком груб, прост, неотесан и мало начитан в священных книгах. Он сам признает, что написал «Беседу» «спроста… простою своей и неученою речью»{1445}. Правда, чуть ниже И. У. Будовниц несколько отступает от этой аттестации автора «Беседы». Полемизируя с И. И. Смирновым, насчитавшим в «Беседе Валаамских чудотворцев» свыше 60 упоминаний о мире (в том числе о черной волости) и пришедшим к выводу о крестьянской принадлежности ее автора, И. У. Будовниц пишет: «Не имеет особого значения и то, что автор более 60 раз говорит о мире, поскольку и прочие свои положения он повторяет десятки раз. В этом сказывается либо его «простота и неученая речь», либо же мы имеем тут дело с извечным пропагандистским приемом — вдалбливать в головы людям свои тезисы путем бесконечного их повторения»{1446}.

Уничижительные слова автора «Беседы» о самом себе есть тоже прием, а точнее сказать, «этикетная формула» (трафарет), применявшаяся в средневековой русской литературе{1447}. Не всегда, однако, это учитывается исследователями, которые «делают ответственные выводы, рассматривая «этикетную формулу» средневековых произведений как индивидуальную особенность памятника». Д. М. Буланин, чье суждение мы привели, далее говорит: «Неверной или, во всяком случае, не совсем верной оказывается характеристика рассмотренной «этикетной формулы» как «самоуничижительного» заявления автора, характеристика, широко распространенная в научной литературе»{1448}. Данная характеристика затронула, как видим, и составителя «Валаамской беседы».

Но в действительности он не так прост, как старается это представить читателю. Его повествование представляет собою хитросплетение религиозных, политических и, если можно так сказать, экономических идей, за которым угадывается целая программа партии, оппозиционной церковно-государственному строю Русии середины XVI века{1449}. То была, несомненно, партия Сильвестра — Адашева, собравшая под свои знамена реформаторов, задумавших перестроить Россию на западный манер. Что касается непосредственно самого автора «Валаамской беседы», то его главным образом занимают три основных вопроса, относящихся к вере, собственности и власти.

Весьма примечательны слова, содержащиеся в преамбуле «Беседы»: «Сице обличение на еретики и на неверныя вся, победа и одоление на царевы враги и попрание на вся премудрости их. Беседа и видение преподобных отец наших, игуменов Сергия и Германа Валамского монастыря началников, иноков, о Бозе на болшее спасение»{1450}. Во Второй редакции «Беседы» связность текста выражена более ясно: «Сице обличение на еретики и на неверныя, победа и одоление на враги царевы, и видение, и попрание на вся премудрости их. Беседа и видение преподобных отец наших, игуменов Сергия и Германа, Валамского монастыря началников, иноков, о Бозе на болшое спасение»{1451}. Собственное намерение сочинитель «Беседы», следовательно, не скрывает, сразу заявляя, что собирается обличать еретиков и неверных, одолеть и победить «враги царевы», поправ «вся премудрости их». Он, таким образом, разводит царя с теми, кого хочет обличать и ниспровергать, старается вбить клин между ними, чтобы привлечь его на свою сторону и сделать орудием своей политики. Перед нами прием, практиковавшийся «реформаторами» со времен Ивана III и успешно применявшийся некоторое время Избранной Радой во главе с Адашевым и Сильвестром. По этой детали можно догадаться, к какому лагерю принадлежал автор «Валаамской беседы» или, во всяком случае, чьи интересы отстаивал. Ситуация еще больше проясняется, когда происходит персонификация еретиков, неверных и врагов царя. «Не погребенные мертвецы», т. е. иноки, — вот кто они.

Автор «Беседы» — лютый ненавистник монашеского владения вотчинами, волостями и селами. С маниакальным упорством твердит он так и этак об одном и том же: «а вотчин и волостей со христианы отнюдь иноком не подобает давати»{1452}; «обители и храмы устроили святии отцы на спасение роду человеческому, а не на высокоумство и не на величество иноком, ниже волостем за монастыри быти»{1453}; «а волостей со христианы за монастыри не залучали, а того бы бегали»{1454}; «а иноческая бесконечная погибель, что иноком волости владети»{1455}; «при последнем времен иноком невозможно спастися будет, отнюдь невозможно, что иноки возлюбят пиянство, блуд, нечистоту, свирепьство и немилосердьство, и волости со христианы, и вся неподобная мира сего»{1456}; «а ныне мы, окаяннии (иноки. — И.Ф.), тем себя высим и исправляем, и превозносим превыше дел своих своим малодушием, под собою имеем волости со християны и над ними властвуем, немилосердство и злобу показуем и всякую неправду»{1457}; «иноков от всего суетнаго и мирскаго отставити, отнюдь отставити, волостей со християны не давати»{1458}. Все эти восклицания преследуют одну цель: опорочить русское монашество, погрязшее якобы в «злокозньстве».

Однако составитель «Валаамской беседы» идет еще дальше, замахиваясь не только на иноческое, но и священническое житие, т. е. на духовенство Руси в целом. Не зря в преамбуле «Беседы» говорится: «Аггельское житие на небесех свет показует, а священническое и иноческое житие доброе и образ их на земли верным человеком свет являет»{1459}. Но «увы нам грешным, увы», ибо в жизни все по-другому: «Вопиет к Богу грех священнический и иноческий»{1460}. Грех священнический и даже святительский заключается в том, что священники и святители, подобно инокам, владеют волостями «со христианы», окунаясь в мирские дела, тогда как им надобно «пещись» «о законе и благоверии и о спасении мира всего с царевы небесной грозы»{1461}. Необходимо, впрочем, заметить, что термин иноки употребляется автором «Беседы», судя по всему, не только для обозначения монахов в прямом смысле слова как членов монастырских корпораций. Под этим термином он, похоже, подразумевает и представителей высшей церковной иерархии, которые в силу своего положения также являлись монахами. Тогда понятно, почему иноки выступают у него в качестве владельцев не только вотчин или волостей с селами, но и городов{1462}, почему в их руках сосредоточена большая власть, пользуясь которой они творят суд и расправу: правят волостями, судят мирских людей, посылают «по християном приставом ездити» и велят «на поруки их давати»{1463}.

Загрузка...