Составитель «Беседы» пытается бросить тень на святителей православной церкви, подавая двусмысленный совет «избирати на святительскую власть крепко и подлино ведущих иноков на всякую добродетель, и ставити их на таковой чин не по дружбе, ниже по посулам, но истинно по правде, нелицемерных постников и к Богу подвижников»{1464}. Во второй редакции «Беседы» посулы заменены мздой, а к фразе и к Богу подвижников добавлено и к миру добродетельных же{1465}.

Этот «совет», имеющий явный подтекст, отнюдь не содействовал поддержанию авторитета высших чинов (митрополита, архиепископов и епископов) русской церкви, зароняя червь сомнения относительно чистоты российского святительства и тем самым отвращая паству от священнослужителей. Но, судя по всему, то была частная задача автора «Беседы». Требуя ограничить святительскую власть только заботами о «законе, благоверии и спасении всего мира», он, в сущности, ревизует учение о теократическом государстве, в котором церковные и государственные институты находятся в органическом единстве, переплетаясь друг с другом, отвергает построение Святорусского царства, где церковь является своего рода продолжением государства и наоборот. У него принципиально иная позиция, утверждающая идею разделения светской и духовной властей. Другой строй власти, уверяет составитель «Беседы», не от Бога: «Аще где в мире будет власть иноческая, а не царских воевод, ту милости Божия несть. Таковые властвующия иноки не богомолцы, но гневители. Горе иноком, возлюбившим мир и яже в нем! Горе иноком, возлюбившим суету света сего и не сохраншим заповедей иночества и умершим не в покаянии царскою простотою! Всем владети уставлено и повелено заповедати о всем царем и его в мире везде властем мирским владети, а не святительскому, ниже священническому и иноческому чину…»{1466}.

Перед нами текст Первоначальной редакции «Валаамской беседы». Во Второй редакции концовка приведенного фрагмента «Беседы» выглядит несколько иначе и, на наш взгляд, более соответствует протографу: «Всем владети и уставлено и повелено заповедати о всем царем и его в мире и везде властем мирским владети, а не святителскому чину…»{1467}. Здесь отсутствует упоминание о «священническом и иноческом чине», а говорится лишь о «святительском чине», что лучше согласуется с примыкающим текстом (причем обеих редакций), в котором фигурирует только «святительская власть»{1468}. Признав правильным данное наблюдение, мы должны констатировать выпад автора «Валаамской беседы», направленный против митрополита Макария, чья власть и влияние на царя Ивана IV, поколебленные было группой Сильвестра — Адашева после известных событий 1547 года, стали в самом конце 40-х — начале 50-х гг. постепенно восстанавливаться вновь. Начало опять усиливаться и тесное сотрудничество церкви с государством, не входившее в планы реформаторов. Именно в контексте этих событий раскрывается пафос «Валаамской беседы». Приобретает ясность и то, по какой конечной цели бил ее сочинитель. Он бил, как сейчас говорят, по штабам: по русской православной церкви и государству. Чтобы представить, насколько то было опасно, необходимо вспомнить религиозно-политическую ситуацию, сложившуюся тогда в стране.

Середина XVI века — время нового оживления еретических движений на Руси. В такие моменты особенно важен вразумляющий глас пастырей, оберегающих от еретических соблазнов врученное им Богом стадо. И вот в час испытаний церкви, когда пастырское слово приобретает великое значение, появляется в публицистике сочинение, возбуждающее если не сомнения, то, по крайней мере, вопросы насчет добропорядочности поставляемых в святители людей и честности самой процедуры поставления. Трудно назвать это иначе, нежели враждебной акцией против высших церковных иерархов и лично митрополита Макария, а значит — против православной церкви и государства. Исходила она, по всему вероятию, либо из еретической среды, либо из кругов, сочувствующих еретикам. Понятно, что решиться на такую акцию можно было лишь при условии, когда у власти находились лица или покровительствующие еретикам, или настроенные оппозиционно по отношению к святоотеческой православной вере, апостольской церкви и самодержавному государству, или то и другое вместе. Именно таких лиц, сплотившихся вокруг Сильвестра и Адашева, мы видим у кормила власти в середине XVI века. Их поддержкой, видимо, пользовался анонимный автор «Валаамской беседы», не стеснявшийся в полемических приемах, называя белое черным, сваливая с больной головы на здоровую. Кстати сказать, обычно так поступали еретики, поднаторевшие в вековых спорах с христианами.

В «Беседе» есть одно любопытное место, содержащее такого сорта авторский прием: «Ведомо буди о сем и известно миру всему спроста объявихом: то есть, возлюбленная братия, от беса противо новыя благодати — новая ересь, что иноком волости со христианы владети…»{1469}. Иноки, владеющие «волостями со христианы», названы в «Беседе» иконоборцами: «Таковые иноки труды своими питатися не хотят, накупаются на мирския слезы и хотят быти сыты от царя по их ложному челобитию. Таковые иноки не богомолцы, но иконоборцы»{1470}. Здесь, как и в других случаях, слово иноки не замыкается непосредственно на монашеской братии. Оно подразумевает (особенно в первой цитате), помимо монахов как таковых, иноков и несравненно более высокого ранга — святителей, т. е. высшее духовенство, имевшее вотчины, волости и села, а стало быть — церковь.

Согласно автору «Беседы», «новая благодать» — это «еуаггелская благодать», т. е. Евангелие{1471}. Следовательно, не по Евангелию живут владельцы волостей «со христианы», но по «ветхой лже», или Ветхому Завету. Больше того, как утверждается в «Беседе», они идут наперекор «новой благодати», исполняя волю «беса», «лукаваго врага диявола». Умышленные приписки, подтасовки и вставки — вот их аргументы, обосновывающие право владения селами и волостями: «А сего царие не ведают и не внимают, что мнози книжницы во иноцех по диявольскому наносному умышлению из святых божественных книгах и из преподобных жития выписывают, и выкрадывают из книг подлинное преподобных и святых отец писание, и на тож место в теж книгах приписывают лучьшая и полезная себе, носят на соборы во свидетельство, будьтося подлинное святых отец писание»{1472}. Не исключено, что эти слова явились откликом автора «Валаамской беседы» на ответ митрополита Макария царю Ивану IV «О недвижимых вещех, вданных Богови в наследие благ вечных», основанный на божественных правилах «святых апостол и святых отець седми собор, и поместных, и особь сущих святых отець, и от заповедей святых православных царей». Однако вместе с тем необходимо заметить, что перед нами расхожие, дезавуирующие доказательства иосифлян, доводы, которые пускали в ход противники монастырских стяжаний, например старец-князь Вассиан Косой Патрикеев, обвинявший Иосифа Волоцкого и его сторонников в нарушении евангельских заповедей и забвении святоотеческих преданий{1473}. Разница, правда, в том, что нестяжатели типа Вассиана обличали главным образом неправедные дела монахов, хотя осуждали и богатства церкви и роскошь ее иерархов. Безымянный же автор делает новый шаг, подвергая резкой критике иночество, священничество и святительство, т. е. в целом духовенство (= церковь), причем обвиняет его в еретичестве и как следствие того — в приверженности «ветхой лже», т. е. Ветхому Завету. Тут все поставлено с ног на голову, исполнено глубокой вражды к русской церкви и ее священнослужителям.

Автор «Беседы», разумея, по-видимому, на какой скользкий и гибельный для себя путь он стал, старается замазать эту враждебность, призывая поклоняться «праведному и страшному царю небесному» Господу Богу и Спасу Иисусу Христу, Пречистой Богородице и всем святым, чтить «новую благодать» Евангелия и «апостольскую проповедь», не поддаваться «на прелестную незаконную нам латынскую и многих вер веру», «стояти противо врагов креста Христова крепко и неподвижно»{1474}. Все эти призывы служили, по нашему мнению, только для отвода глаз. Главное же состояло в том, что анонимный (не случайно!) автор «Валаамской беседы» нанес удар в самое сердце русского православия, объявив еретической нашу апостольскую церковь и ее служителей в сложной и напряженной обстановке нового оживления еретических учений на Руси середины XVI века. Чтобы решиться на такую дерзость, надо было иметь покровителей на самом верху власти.

Своеобразной завесой сочинителю «Беседы» служили также его рассуждения насчет человеческого самовольства, связанного с проблемой самовластия души, обсуждаемой в среде еретиков и вольнодумцев еще со времен Федора Курицына. Можно подумать, что ему чужда мысль об этом самовольстве (самовластии). «Мнози убо глаголют в мире, — говорит он, — яко самоволна человека сотворил есть Бог на сей свет. Аще бы самовластна человека сотворил Бог на сей свет, и он бы не уставил царей и великих князей и прочих властей, и не разделил бы орды от орды. Сотворил Бог благоверныя цари и великия князи и прочий власти на воздержание мира сего для спасения душ наших. Аще в мире о сем всегоднем посту не царская всегодная гроза, ино в волях своих не каются по вся годы, ниже послушают попов»{1475}. П. Н. Милюков полагал, что данное возражение «направлено прямо по адресу Пересветова»{1476}. Едва ли это так, хотя бы потому, что у Ивана Пересветова (если, разумеется, относить к его творчеству «Сказание о Петре, воеводе Волосском») о самовластии человека речь идет в другом ключе, чем у составителя «Валаамской беседы». В «Сказании» читаем: «Итак рек волосский воевода: «Господь Бог милосерд надо всею вселенною искупил нас кровию своею от работы вражия; мы же приемлем создание владычне, такова же человека в работу и записываем их своими во веки, а те от бедностей и от обид в работу придаются и прелщаются на ризное украшение; и те оба, приемлющий и дающий, душею и телом перед Богом погибают во веки, занеже Бог сотворил человека самовластна и самому себе повеле быть владыкою, а не рабом»{1477}. Как видим, позиции автора «Валаамской беседы» и Пересветова отчасти совпадают, но отчасти и разнятся. Оба писателя в своих рассуждениях о самовластии человека сходят с религиозно-философской почвы, на которой изначально возникла данная проблема. Но, как говорит восточная мудрость, стоя на одном ковре, они смотрят в разные стороны: первый обращен к явлениям политическим{1478}, а второй — социальным. И конечно, нельзя не заметить того, что сочинитель «Валаамской беседы» отрицает идею о самовластном человеке, а Пересветов, напротив, признает ее. Однако это не означает, что это отрицание «направлено прямо по адресу Пересветова». По-видимому, надо согласиться с А. И. Клибановым, когда он говорит: «Вопрос о самовластии, будучи вопросом о свободе, задевал коренные интересы общества. Этим объясняется, что вопрос этот составлял одну из тем русской религиозной и светской публицистики конца XV и всего XVI в.»{1479}. Не являются здесь исключениями «Валаамская беседа» и «Сказание о Петре, воеводе Волосском».

Следует далее признать еще и то, что автор «Беседы» перевел вопрос о самовластии души (человека) из богословско-философской области в политическую плоскость не случайно, а с определенным умыслом, чтобы еще раз вернуться к сюжету о сотворении и об установлении Богом правителей (царей, великих князей и пр.), о разделении им государств («орды от орды»), об удерживающем характере власти, еще раз вернуться с тем, чтобы опять-таки уколоть попов, недостойных послушания и, стало быть, почитания. Неприязнь к православному клиру прорывается у него и в данном случае.

Уличая духовенство во всех, так сказать, смертных грехах, составитель «Беседы» ищет главных виновников такого положения и находит их, указывая на «простоту» и «маломыслие» государей (царей), проявляющих небрежение к своим обязанностям: «А маломыслении цари, Христу противницы, иноков жалуют и дают иноком свои царские вотчины, грады и села, и волости со християны, и отдают их из миру от християн своих завидная и вся лутчая в монастыри иноком. Отнюдь то иноком не надобно и не потребно, и не подобает <…>. Таковыми неподобными статиями и мирскими суетами царие иноков потворяют и от обещания иноков, и от молитвы отвращают, и в бесконечную погибель их вводят…»{1480}. К подобным царям наш автор суров и беспощаден: «Лучше степень и жезл, и царский венец с себя отдати и не имети царского имени на себе, и престола царьства своего под собою, нежели иноков мирскими суеты от душевного спасения отвращати»{1481}.

Надо было обладать безудержным воображением и немалой злобой, чтобы решиться причислить русских государей к противникам Христа, опорочив в одночасье их многолетние усилия по обустройству святых монастырей Русии, огромное значение которых в истории страны уже тогда являлось очевидным. Перед нами полное отсутствие чувства меры, вызывающее эффект, прямо противоположный тому, на какой мог рассчитывать полемист, предусмотрительно пожелавший остаться неизвестным. Но, увлекшись, он уже не в силах был остановиться и продолжал запугивать читателей «Беседы», как сказал бы Иван Грозный, «детскими страшилы»: «И за таковы иноческие грехи и за царьскую простоту попущает Бог и на праведные люди свой праведный гнев <…>. И сего ради при последнем времени начнут люди напрасными бедами спасатися, и по местом за таковые грехи начнут быти глады и морове частые, и многие частые трусы и потопы. И межеусобные брани и воины, и всяко в мире начнут гинути грады, и стеснятся, и смятения будут во царствах велика, и ужасти, и будут никим гонимы. Волости и села запустеют, домы християнския, люди начнут всяко убывати, и земля начнет пространее быти, а людей будет менши, и тем досталным людем будет на пространной земли жити негде»{1482}. Апокалипсические пророчества о конце мира автор «Беседы», таким образом, приспосабливав ет к собственной концепции Господнего воздаяния за «иноческие грехи и царскую простоту», обедняя картину Второго пришествия и, следовательно, совершая над «святыми божественными книгами» то, в чем корил своих оппонентов, — вольное обращение с этими книгами.

Описание всяких «ужастей», в кои будут ввергнуты люди (праведные и неправедные), служило для составителя «Валаамской беседы» ступенью к устрашению властей предержащих: «Царие на своих степенех царских не возмогут держатися и почасту пременятися за свою царскую простоту и за иноческие грехи, и за мирьское невоздержание»{1483}. В политических условиях Русского государства середины XVI века подобные суждения могли восприниматься как идеологическое обоснование учреждения выборной царской власти взамен наследственной, к чему стремилась Избранная Рада и что ее деятели безуспешно попытались осуществить в марте 1553 года. Под завесой Божьего наказания сочинитель «Беседы» старается протащить идею выборности часто сменяемой монаршей власти.

Осуждая владение иноков волостями и селами «со христианы», автор «Валаамской беседы» допускает обзаведение ими ненаселенными землями, в частности «особными от мирян» промысловыми угодьями или «промышленными улусами», по терминологии памятника{1484}. Кроме угодий, инокам и всему «священническому чину» надлежит давать на пропитание «урочные годовые милостыни»{1485}, т. е. нечто схожее с ругой — государственным жалованьем, пособием{1486}. Однако иноки обязаны все же «питатися от своих праведных трудов, и своею потною прямою силою, а не царьским жалованием, и не хрстиянскими слезами»{1487}. Они должны следовать примеру («последовати») «прежним иноком, и во всем быти аки прочий преподобнии и пустынные жители»{1488}. Видимо, составитель «Беседы», утверждая, будто иноки «возлюбили пустынное и преподобное отец житие»{1489}, несколько поспешил. Не случайно, надо полагать, во Второй редакции памятника вместо этого безапелляционного утверждения встречаем призыв, обращенный к русскому монашеству: «Возлюбите, братия, пустынное и преподобных отец житие, пищу и питие»{1490}. Призывая возлюбить «пустынное житие» безымянный литератор реально оценивал положение дел в сфере тогдашнего устройства монастырей. Когда же он говорил, будто иноки возлюбили «пустынное житие», то он выдавал желаемое за действительное. Но в любом случае ясно одно: автор «Валаамской беседы» был сторонником пустынножительства монахов и противником сложившегося на Руси монастырского уклада. Здесь, как и во многом другом, он сходился с нестяжателями и ловко спекулирующими их идеями еретиками. То была опасная по своим последствиям идейная игра. Сойди русское монашество на путь, указываемый сочинителем «Валаамской беседы», Русское государство оказалось бы в состоянии глубочайшего религиозно-политического кризиса и распада создававшейся на протяжении длительного времени церковно-монастырской системы, основы которой были заложены преподобным Сергием Радонежским и митрополитом Алексеем{1491}. Этот кризис, несомненно, поразил бы и православную государственность, разрушающе действуя на русское «самодержавство», только что установившееся на Руси. О том, что смена вех в развитии монархии в России при таком повороте событий стала бы неизбежной, свидетельствуют взгляды автора «Валаамской беседы» на характер царской власти.

В историографии существует мнение, согласно которому автор «Валаамской беседы» являлся приверженцем самодержавия. По словам И. И. Смирнова, автор «Беседы» «выступает как сторонник царской власти»{1492}. Однако, полагает И. И. Смирнов, точка зрения автора «Беседы» по вопросу о власти «не исчерпывается простым признанием необходимости царской власти. Автор выступает как сторонник самодержавной власти царя»{1493}. На той же позиции стоит и Г. Н. Моисеева, заявляя, будто «автор «Валаамской беседы» сторонник сильной, единодержавной власти московского царя, повелевающего своими «советниками»{1494}. Несколько иной взгляд у Л. В. Черепнина, по которому автор «Беседы» «является сторонником сословно-представительной монархии»{1495}. Что можно сказать по поводу этих суждений исследователей?

В «Валаамской беседе» действительно встречаются высказывания, позволяющие предположить в ее авторе человека, симпатизирующего самодержавной власти московских государей. Об этом, казалось бы, говорит развиваемая им идея божественного происхождения царской власти: «Богом бо вся свыше предана есть помазаннику царю и великому Богом избранному князю. Благоверным князем русским свыше всех дана есть Богом царю власть над всеми…»{1496}. Отсюда и название самодержец: «Бог повеле ему царствовати и мир воздержати [и управляти], и для того цареви в титлах пишутся самодержцы»{1497}. По убеждению составителя «Беседы», перекликающегося идейно с Иваном Пересветовым{1498}, «достоит царю грозному быти»{1499}. Обращаясь к русскому иночеству, он взывает: «Возлюбленнии отцы и драгая братия, покаряйтеся благоверным царем и великим князем русским радейте и во всем им прямите. И Бога за них молите, аки сама за себя и паче за себя, да таковыми ради молитвы и мы помиловани будем. И добра государем своим во всем хотите, и за их достоит животом своим помирати и главы покладати…»{1500}. Не следует, однако, чересчур доверчиво относиться к этим словам автора «Валаамской беседы» и принимать их за чистую монету. Вчитываясь в текст памятника, убеждаемся, что в нем не все так просто, как может показаться с первого взгляда.

Начнем с понятия самодержец. И тут уместно вспомнить Ивана Грозного, который говорил Андрею Курбскому: «Како же и самодержец наречется, аще не сам строит?»{1501}. И еще: «А Российское самодержавство изначала сами владеют своими государствы, а не боляреи вельможи»{1502}, «а се… нечестие, еже от Бога данные нам власти самем владети…»{1503}.

Сопоставление этих положений царя Ивана, выдержанных в духе официальной доктрины о характере самодержавной власти, с высказываниями автора «Валаамской беседы», посвященными тому же предмету, обнаруживает как сходство, так и различие их позиций. Сходство заключается в признании ими божественного происхождения власти самодержца. Но затем идут различия, причем существенные. Само возникновение названия самодержец Иван Васильевич и сочинитель «Беседы Валаамских чудотворцев» объясняют по-разному. Если, согласно Ивану IV, самодержцем государь называется потому, что «сам строит», сам владеет властью и государством, а не бояре и вельможи, то, по автору «Беседы», цари «в титлах пишутся самодержцы» вследствие того, что Бог повелел им «царствовати и мир воздержати и управляти». Причем автор «Валаамской беседы» в этот раз не уточняет, самовластно ли должен «воздержати и управляти» царь или же вместе с вельможами. Но следом он начинает рассуждать о том, что царю предназначено данное ему Богом царство «воздержати» отнюдь «не собою», но в сообществе «с своими приятели с князи и з боляры»{1504}. О том, что это именно так, а не иначе надо понимать автора «Беседы», недвусмысленно свидетельствует его утверждение: «Не с ыноки Господь повелел царем царство и грады, и волости держати, и власть имети — с князи и з боляры, и с прочими миряны, а не с ыноки»{1505}. Этому утверждению созвучны другие слова, содержащиеся в «Беседе»: «А царем и великим князем достоит <…> всякие дела делати милосердно с своими князи и з боляры с протчими миряны, а не с ыноки»{1506}.

Подобный ход рассуждений не мог не привести составителя «Беседы» к проблеме царя и советников. И он, коснувшись ее, выразил вполне определенно свою точку зрения: «А царю достоит не простотовати, с советъники совет совещевати о всяком деле, а святыми божественными книгами сверх всех советов внимати и «Беседы» Иосифа Прекрасного повести дозирати»{1507}. По поводу цитированного текста Беседы Г. Н. Моисеева пишет: «Глагол «простовата» <…> в «Валаамской беседе» имеет отрицательный смысл, поэтому данное выражение следует понимать как назидание царю решать государственной важности вопросы самому, руководствуясь чтением «божественных книг» и повести об Иосифе Прекрасном»{1508}. Противоположным образом думает Л. В. Черепнин: «Царь должен править вместе с лицами, составляющими его «совет»{1509}. Кто из исследователей прав? Похоже, не Г. Н. Моисеева.

Верно, конечно, то, что глагол простоваты употребляется автором «Валаамской беседы» в отрицательном смысле. Но ошибочно думать, будто он внушает царю «решать государственной важности вопросы самому». Как раз наоборот. Его сентенция, на наш взгляд, состоит в том, что царю «достоит не простотовати», или, так сказать, дурью не маяться, а советоваться с советниками «о всяком деле», внимая помимо того «священным книгам» и мудрому Иосифу Прекрасному. В подтверждение правомерности такого прочтения «данного выражения» сошлемся на другой текст «Беседы», не оставляющий, по нашему мнению, никаких сомнений на сей счет: «А царем з боляры и з ближними приятели о всем советовати накрепко, а сверх всех советов доложитися божественных и святых книг, и внимати Беседа Иосифа Прекраснаго, царя египетского повесть»{1510}. Во Второй редакции «Валаамской беседы» зависимость царя от советников и консультантов еще более усилена: «А царем з бояры и со ближними приятели о всем советовати и думати (выделено нами. — И.Ф.) крепко-накрепко, а потом смотрити известными своей царъския полаты людми (выделено нами. — И.Ф.) святых божественных книг, и внимати Беседа Иосифа Прекраснаго царя египетьскаго»{1511}. Как видим, этих советников и консультантов автор «Беседы» делит на две группы — бояр и ближних приятелей. Не подразумевает ли он здесь Боярскую Думу (бояре) и Избранную Раду (ближние приятели)? При положительном ответе на вопрос обнаруживается большая его осведомленность в придворных делах Русии середины XVI века. А если учесть проявляемую им заботу о ближних приятелях, с которыми должен советоваться царь, то становится ясной принадлежность нашего писателя к реформаторскому кругу.

Итак, термин самодержец, понятый автором «Валаамской беседы» в качестве обозначения государя, царствующего по воле Бога, не только не исключает участия во власти советников (князей, бояр, «ближних приятелей»), но, напротив, предполагает это участие, поскольку оно угодно Богу и осуществляется согласно Божьему повелению. Перед нами, надо сказать, довольно своеобразное толкование слова самодержец, выхолащивающее его истинное содержание. Не чем иным, нежели стремлением теоретически обосновать ограничение самодержавной власти Ивана IV, эту понятийную акробатику объяснить невозможно. Однако позиция сочинителя «Валаамской беседы» будет охарактеризована не полно, если опустить одну весьма существенную деталь: нескрываемое желание поставить в ряд советников царя «протчих мирян», т. е. земских, по всей видимости, представителей или «всенародных человек», по терминологии князя А. М. Курбского{1512}. И здесь, конечно же, нельзя пройти стороной мимо одного из прибавлений (добавлений) к «Валаамской беседе».

«Ино сказание тоеже Беседы» — так называется это прибавление. В нем наше внимание останавливают несколько сюжетов, расположенных автором последовательно и представляющих отдельные смысловые звенья или блоки: 1) «Подобает благоверным и христолюбивым царем и богоизбранным, благочестивым и великим князем русския земли избранные воеводы своя и войско свое крепити и царство во благоденьство соединити и распространити от Москвы семо и авамо, всюду и всюду. И грады, аки крепкия и непоколебимые богоутвержденные столпы, крепко скрепити, и область вся держати не своею царьскою храбростию, ниже своим подвигом, но славным войском и царьскою премудрою мудростию»{1513}; 2) «И на таковое дело благое достоит святейшим вселенским патриархом и православным благочестивым папам, и преосвященным митрополитом, и всем священноархиепископом, и епископом, и преподобным архимаритом, и игуменом, и всему священническому и иноческому чину благословити царей и великий князей на единомысленный вселенский совет»{1514}; 3) «И с радостию царю воздвигнути, и от всех градов своих, и от уездов градов тех, без величества и без высокоумныя гордости, христоподобною смиренною мудростию, беспрестанно всегда держати погодно при себе и себе ото всяких мер всяких людей, и на всяк день их добре и добре распросити царю самому о всегодном посту и о покаянии мира сего, и про всякое дело мира сего»{1515}; 4) «А разумных мужей, добрых и надежных приближенных своих воевод и воинов со многими войсками ни на един день не разлучати от собя. Да таковою царьскою мудростию и войновым валитовым разумом ведома да будет царю самому про все всегда самодержавства его, и может скрепити от греха власти и воеводы своя, и приказные люди своя, и приближенных своих от поминка и от посула, и от всякия неправды, и сохранит их от многих безчисленных властелиных грехов, и ото всяких лстивых лстецов, и ото обавников их. И объявлено будет теми людми всякое дело пред царем. Таковою царьскою мудростию и валитовым разумом да правдою тою держатца во благоденьство царство его и войско все без измены крепко всегда»{1516}.

Прежде чем приступить к выявлению содержания приведенных фрагментов «Иного сказания», необходимо коснуться вопроса о происхождении самого памятника. Ближайшая задача, встающая перед исследователем, заключается в установлении соотношения, связи основного текста «Валаамской беседы» с этим прибавлением. Иначе, является ли «Иное сказание» непосредственным продолжением «Валаамской беседы», принадлежащим перу одного и того же автора, или представляет собою самостоятельное произведение, хотя и тесно связанное с «Беседой». Ученые по-разному решают данную задачу. Еще дореволюционные издатели «Валаамской беседы» В. Г. Дружинин и М. А. Дьяконов доказывали позднее происхождение «Иного сказания» сравнительно с «Беседой» и, следовательно, принадлежность этих письменных памятников различным авторам{1517}. В советской историографии точка зрения В. Г. Дружинина и М. А. Дьяконова получила поддержку со стороны Г. Н. Моисеевой, высказавшей ряд дополнительных соображений (в том числе текстологических) в пользу этой точки зрения{1518}. В том же направлении рассуждал и Л. В. Черепнин. «Как известно, — писал он, — в некоторых списках «Беседы Валаамских чудотворцев» к ней приписан другой памятник под заглавием «Иносказание тое же Беседы». Автор «Иного сказания», как видно, знал текст «Беседы» и касался некоторых вопросов, в ней поднятых, однако решал их в ряде случаев иначе»{1519}. Следовательно, по Г. Н. Моисеевой и Л. В. Черепнину, «Беседу» и «Сказание» составили разные лица. Однако уже некоторые современники В. Г. Дружинина и М. А. Дьяконова принимали «Иное сказание» и «Валаамскую беседу» за одно целое{1520}. К тому же склонялись и отдельные новейшие исследователи{1521}. В исторической литературе обращалось внимание и на неосновательность попыток приписать «Иное сказание» и «Валаамскую беседу» различным авторам{1522}.

По нашему мнению, надо все-таки признать, что «Беседа» и «Сказание» написаны разными людьми. Об этом, по-видимому, свидетельствует само название «Ино сказание тоеже Беседы», означающее другое повествование (рассказ){1523} о той же «Беседе». Вряд ли автор «Валаамской беседы» взялся бы за подобную, прямо скажем, странную работу, имея возможность высказать в основном тексте своего сочинения все, что считал нужным. Верно и то, что «Иное сказание» появилось после составления «Валаамской беседы». Но это после нельзя, на наш взгляд, понимать как позже, а тем более — как много позже. «Сказание», скорее всего, создавалось если не сразу, то по горячим следам «выхода в свет» «Валаамской беседы». На это указывает идейная связь «Сказания» с «Валаамской беседой», свидетельствующая об актуальности поднятых в «Беседе» проблем на момент создания «Иного сказания». Отсюда ясно, что между написанием памятников не могло пройти много времени.

На идейную связь «Иного сказания» и «Валаамской беседы» обращал внимание И. И. Смирнов, который подчеркивал, что «факт присоединения к первичной редакции «Беседы» этого дополнения («Иного сказания». — И.Ф.) представляет большой интерес. Ибо в глазах автора «Иного сказания» оно составляло <…> органическое единство с текстом «Беседы». Мы можем, следов; ательно, рассматривать «Иное сказание» как дальнейшее развитие той политической программы, которая содержится в основном тексте «Беседы»{1524}. Принимая тезис И. И. Смирнова в общем, принципиальном плане, мы не можем признать правильным конкретное его раскрытие. К тому же (и это надо особо подчеркнуть) «Сказание» не являлось простым развитием «политической программы» «Беседы». Оно вносило в эту программу и нечто новое, свое, будучи, таким образом, некоторым дополнением к «Валаамской беседе». Но при всем том «Беседа» и «Сказание», конечно же, не должны рассматриваться изолированно друг от друга, поскольку находятся в тесной взаимосвязи, являя собою хотя и двухчастное, но, тем не менее, цельное сочинение. Обратимся непосредственно к тексту «Иного сказания», к выделенным нами смысловым блокам, формирующим «политическую программу», пропагандируемую его автором.

Первое, что старается внушить русскому царю и великому князю сочинитель «Сказания», это — необходимость «крепити» войско и царство с целью распространения Московского государства (царства) «семо и авамо, всюду и всюду». Завоеванные земли он советует «крепко скрепити», возводя там «грады, аки крепкия и непоколебимые богоутвержденные столпы». Нет сомнений в том, что речь у него идет об авантюрном и провокационном проекте установления со стороны России мирового господства, разумеется в пределах, соответствующих понятиям того времени. Отсюда, очевидно, предложение автора собрать «царей и великих князей на единомысленный вселенский совет», который порою историки безосновательно относят к разряду земских соборов. Так, еще В. О. Ключевский, имея в виду «Иное сказание», писал: «Здесь, наставляя русских царей и великих князей, как крепить своих воевод и войско и соединить во благоденство царство свое, автор предлагает более определенный план всесословного земского собора»{1525}. О земском соборе в данной связи говорили также другие исследователи, например И. И. Смирнов{1526}.

Однако данное истолкование «Сказания» упирается в серьезные противопоказания. В частности, термин всесословный не равнозначен термину вселенский, употребляемому автором «Иного сказания». Первый имеет внутренний (внутригосударственный) характер, тогда как второй — внешний (мировой). Если созыв «земского всесословного собора» зависел, как известно, только от решения московского государя и митрополита всея Руси, то собрание, именуемое составителем «Сказания» «единомысленным вселенским советом», требовало благословения «святейших вселенских патриархов», «православных благочестивых пап» и других церковных иерархов. Оно и понятно, поскольку «вселенский совет» созывался в связи с экспансией «Москвы семо и авамо, всюду и всюду», но не по вопросам строительства Русского государства. Этот «вселенский совет» царей и великих князей (но отнюдь не сословий!) предназначался, по всей видимости, для того, чтобы санкционировать создание вселенского православного царства, а лучше сказать, чтобы поманить московского государя соблазнительной перспективой установления православного царства. То была ловушка, в которую автор «Иного сказания» и те, чьи интересы он представлял, думали заманить царя, так как условием созыва «вселенского совета» являлось благословение церковных иерархов, в том числе «православных благочестивых пап». При поверхностном взгляде может показаться, что «православные папы» — нелепость, случайно допущенная сочинителем «Сказания». На самом же деле перед нами, скорее всего, хитрость, пущенная в ход, чтобы смазать различия между православием и католичеством, изобразив их как единоверие. Во всяком случае, сведя в одну компанию православных вселенских патриархов и римских понтификов, автор «Иного сказания» утверждал таким образом идею единства христианских иерархов и, следовательно, идею единства христианских церквей, выступая глашатаем униатства. Не указывает ли это на литовско-русское происхождение нашего публициста или на его связи с Литвой, где унийное движение в рассматриваемое время заметно активизировалось под воздействием нового наступления католичества на православие{1527}. Эмиссары католицизма, одурманенные успехом в Литве, предвкушали свою победу и в России. Один из них, Антонио Поссевино, писал: «Божественное провидение указало, что для истинной веры может открыться широкий доступ, если это дело (проповедь католической веры. — И.Ф.) будет проводиться с долготерпеливым усердием теми способами, с помощью которых так много других государств приняло на себя иго христово. Ведь не без божьего соизволения нам открылся — и это уже что-нибудь да значит — путь в Московию <…>. В том, что нынешний великий князь московский ищет дружбы с папой и другими христианскими государями, в этом мы также увидели удивительные пути божественного промысла…»{1528}.

Признавая «Иное сказание» и «Валаамскую беседу» составными частями единого произведения, мы должны признать и то, что униатские мотивы автора «Сказания» являются логическим продолжением и развитием выпадов против православной веры и церкви автора «Беседы», выявленных нами в процессе исследования памятника. В той же логической схеме находится проблема о причастности к власти непривилетированного сословия мирян. Если составитель «Валаамской беседы» говорит в общем плане о привлечении мирян государем к управлению государством, то автор «Иного сказания» предлагает институализировать это участие мирян (горожан и крестьян){1529} в государственном управлении посредством постоянно находящегося при государе собрания выборных «от всех градов» и «от уездов тех городов» с ежегодной их ротацией. Мы ошибемся, если отождествим, подобно В. О. Ключевскому, это собрание, обладающее постоянным статусом, с всесословным земским собором{1530}, созываемым нерегулярно, от случая к случаю. Вряд ли будем правы и тогда, когда вслед за Л. В. Черепниным станем утверждать, будто «в «совете» с участием «мирских людей» можно видеть прообраз земского собора в его начальной форме»{1531}. Ведь, несмотря на то что данное собрание, по замыслу автора «Иного сказания», имело совещательный характер, оно все же ущемляло самодержавную власть царя, бравшего на себя обязанность совета с выборными. Иначе незачем ему было специально отмечать, что государь, учреждая собрание выборных «христоподобною смиренною мудростию», должен отрешиться от «величества» и «высокоумной гордости», т. е. обуздать свои властные амбиции ради выборного представительства. Едва ли мы погрешим против истины, если скажем, что автор «Иного сказания» побуждал русского царя учредить нечто подобное западноевропейскому парламенту, обнаружив тем самым свои прозападные увлечения и симпатии, расходящиеся с московским самодержавством.

В том же направлении шли рекомендации «Иного сказания» насчет приближенных к царю «разумных мужей, воевод и воинов со многими войским». Эти мужи, образующие военное сословие, должны неотступно находиться при государе, которому подобает править государством своею мудростью и «валитовым» (общим, коллективным) разумом воинов, пользующихся правом объявлять «всякое дело пред царем». Тут, по всей видимости, мы имеем дело с намеком на некий коллегиальный орган военного сословия типа литовско-польского сейма, ограничивавшего королевскую власть.

Если суммировать наши наблюдения над «Иным сказанием», относящиеся к прерогативам царской власти, то станет ясно, что военное сословие в лице «воевод и воинов», а также земство в лице выборных от городов и уездов — вот та реальная сила, которой, согласно автору «Сказания», пристало управлять государством, тогда как царю надлежит взять на себя роль наделенного «христоподобною смиренною мудростию» государя, чутко прислушивающегося к советам своего окружения. Исходя, очевидно, из тактических соображений, он обращается к термину самодержавство, но обозначает им государство как территориально-политическое образование, а не форму правления{1532}. В целом же «Иное сказание» и «Валаамская беседа», связанные друг с другом столь органично, что их можно рассматривать как один памятник, трактуют самые злободневные вопросы общественно-политической жизни России середины XVI века, касающиеся веры, церкви и государства. Взятые вместе, они составляют, можно сказать, политическую программу, разработанную в атмосфере споров накануне Стоглавого собора и нацеленную на реформирование религиозно-политического строя Руси. По духу и сути эта программа настолько близка реформаторству Избранной Рады, что ее смело можно назвать политической программой партии Сильвестра — Адашева.

* * *

Приготовления к Стоглавому собору осуществлялись не только в форме назидательных обращений отдельных лиц к царю Ивану и вбрасываемых в общество публицистических сочинений, но и в виде коллективных челобитных, адресованных государю{1533}. В качестве примера назовем «Челобитную иноков царю Ивану Васильевичу». По предположению Г. Кунцевича, издателя этого памятника, «Челобитная иноков» «была написана до собора 1551 года и послужила, вместе с другими данными, материалом для Стоглава»{1534}. Касаясь вопроса об авторстве произведения, Г. Кунцевич говорил: «Назвать автора Челобитной трудно. Можно только заметить, что написавший просьбу был, видимо, человек книжный и, судя по слогу, не лишенный опытности в написании»{1535}. Последнее наблюдение исследователя имеет важное значение, поскольку подводит к выводу о том, что «Челобитная иноков» появилась не вдруг, а будучи порождением идейной борьбы, развернувшейся накануне Стоглавого собора по вопросам церковного реформирования. Это отчетливо понимал и сам Г. Кунцевич, когда замечал: «Партия «нестяжателей» могла поддержать Челобитную, если уж не подвинуть на написание ее»{1536}. Существенно и то, что Г. Кунцевич, как видим, не исключал возможность инициирования «Челобитной иноков» со стороны нестяжателей. А коль так, то правомерно и другое предположение, связывающее происхождение «Челобитной» непосредственно с нестяжательскими кругами. В этом случае обращение иноков к царю являлось лишь формой, за которой скрывалась идейная борьба людей, предпочитавших оставаться в тени. Подобные мысли возникали, кажется, и у Будовница, когда он заявлял: «Нет никаких положительных данных, что челобитная действительно написана иноками какого-то подмосковного монастыря, принадлежавшими к низшей братии. Во время ее появления заметные и влиятельные публицисты охотно пользовались псевдонимами или выступали анонимно»{1537}. К сожалению, затем И. У. Будовниц сводит на нет свою, как нам представляется, интересную мысль о том, что автором «Челобитной иноков» мог быть кто-либо из заметных и влиятельных публицистов того времени. «Под видом «крылошан» (клирики, лица духовного звания){1538}, — продолжает он, — мог выступить и мирянин, противник монашеских верхов, захвативших в свои руки огромные богатства и пользовавшихся большой властью. Но кто же в таком случае мог быть автором «челобитной»? Дворянин прямо писал бы об интересах и требованиях своего класса, о том, что святым отцам следовало бы поделиться своей землей с «воинниками». Посадский человек, взявшийся за перо, чтобы обличить монастырские «нестроения», обязательно привнес бы еретические моменты. Боярин не стал бы прославлять общежительные формы монастырского устройства, за которые так ратовал Иосиф Волоцкий, да еще ставить в пример Волоколамский монастырь. Остается допустить, что челобитная действительно написана иноками из низшей монастырской братии…»{1539}. И. У. Будовниц усматривает в «Челобитной» «литературный памятник, стоящий на защите интересов низшей монастырской братии»{1540}. Так ли это? Прислушаемся к словам «Челобитной».

Из этих слов узнаем, как иноки подмосковных монастырей «плачутся и челом бьют» «державному государю, православному царю и великому князю Ивану Васильевичю всеа Русии», умоляя его об устроении монастырском: «Сотвори обьщая жительства во окрестных обителех града Москвы, дабы наши архимариты и игумены попечение имели о душах братия своея мнишеского чину, дабы радели о своем спасении»{1541}. У челобитчиков, стало быть, выходит так, что «архимариты и игумены» подмосковных монастырей при наличном устройстве обителей о своей монашеской братии не пекутся и о собственном спасении не радеют. Трудно придумать более серьезное обвинение в адрес монастырского начальства, чем только что упомянутое, ибо, по сути, оно обличает монастырские власти в неисполнении церковных заповедей и взятого на себя долга, т. е. в грехопадении. Неудивительно, что «архимариты и игумены» ведут порочный образ жизни, предаются обжорству, «обыкли бо суть пирове наряжати, и мирским человеком соводворятися, и от них тщетныя хвалы желающе, приимающе, да егда мирстии человецы они, честь приемше, друг со другом сошедшееся глаголют: «вчера убо или оном дни бых во оном монастыри и велию честь восприях; игумен в нем вельми добр и зело очествлив, не токмо самому честь воздаде, и слуги моя различным питием упоени быша»{1542}. Какая польза от таких благ, вопрошают челобитчики и отвечают: «По истине от таковых пиров и тщетных похвал многи монастыри запустиша…»{1543}.

Небрежением монастырских властей обители обезлюдели, а «сущий под рукою их убогая братия мнишеского чину во всех онех презераеми и небрегомы духом скитаются безпутием, яко отца не имуще пастыря»{1544}. И некому постоять за них. Раньше были блаженные старцы, которые, видя, как «обычая монастырьския изменяемы и благочиние отметаемо, не молчаще, ниже в небрежение полагаху сего, но возбраняху, не попущающе бесчинию и мятежу бывати…»{1545}. Ныне, как явствует из «Челобитной», нет таких старцев.

Идеалом челобитчиков является «общее житие», по правилам которого «ядению и питию предложение равно учинена суть: якова же игумену и соборным братиям, такова и последнему брату; такожде и одежда и обуща все имеют от монастырьския дохия, всем же по равенъству, ни малым чем разньствующе, ниже никто какова стяжания в келий имеяше, разве образов и книг и нужных свит, их же ношаше»{1546}. Устами настоятелей «Челобитная» говорит, что в «монастырех московских такого чину не повелося»{1547}. Иная картина наблюдается «во всех Заволских монастырех, и в Соловецком монастыри, такоже и на Ладоском озере, на Валаме, и на Коневце, и на Сеинном такожде и во обители преподобного старца Иосифа, иже на Волоце…»{1548}. Перед нами откровенное противопоставление московских обителей заволжским монастырям, причем в выгодном для последних свете. Автора «Челобитной» нисколько не смущает тот факт, что Заволжье стало средоточием жизни монахов в скитах и пустынях, располагавших иноков больше к отшельничеству, нежели к «общему житию», как это имело место в Центре Русского государства. Он с большим воодушевлением вспоминает «преподобного игумена Кирила чюдотворца», «чин и устав», введенные в Белозерском монастыре{1549}, и странным образом забывает Сергия Радонежского, который, как известно, в сотрудничестве с митрополитом Алексеем распространял в Северо-Восточной Руси общежитийные монастыри, игуменами которых, как правило, становились ближайшие ученики и сподвижники святого старца{1550}. Созданный Сергием общежитийный Троицкий монастырь превратился, так сказать, в инкубатор игуменов и высших иерархов русской церкви{1551}. Такая «забывчивость» составителя «Челобитной», конечно, не случайна и вполне объяснима. Ему надо было убедить читателя в том, что в окрестных обителях города Москвы «общежитийного чину не повелося», и мотивировать обращенную к государю просьбу: «Не о множестве бо потребъных пекущеся молим твое державъство, дабы на братию ядения или пития много было и преизлишно. Несть тако, не буди сего, господи! Не [Но?] о равеньстве и о общем пребывании: аще воздержание, да вси имуть равно; аще недостатки, да все купно потерьпят; аще ли прохлажъдение, то вси же равно; а не два бы или три в монастыри покойны были, а всей братии тъщета и унижение. Приклонися, христолюбче, Господа ради, и умилным сим молением к твоей Богом хранимеи державе исполнити таковое прошение в конец»{1552}.

Мы ошибемся, если смысл «Челобитной» сведем лишь к просьбе иноков о введении общежитийного устава в подмосковных монастырях. За этой просьбой скрывалось нечто более важное, обусловленное религиозно-политической борьбой конца 40-х — начала 50-х годов XVI века. В частности, есть основание говорить о скрытой здесь попытке выступления против митрополита Макария, который, с одной стороны, являлся предстателем русской православной церкви в целом, а с другой — главой московской епархии в отдельности. Поэтому автор «Челобитной», говоря о «нестрояниях» в окрестных обителях Москвы, тем самым молчаливо возлагал вину за них на Макария как руководителя столичной епархии, у которого под боком творились перечисляемые жалобщиками безобразия. К этому надо добавить, что «Челобитная» обращена непосредственно к царю Ивану через голову митрополита, в чем опять-таки нельзя не видеть выпад против Макария, стремление вбить клин между ним и государем.

Осуждая жизненный уклад подмосковных обителей, сочинитель «Челобитной» всячески расхваливает быт Заволжских монастырей. Он, безусловно, не мог не знать, что Заволжские монастыри служили в ту пору пристанищем и укрытием для еретиков, развращавших русское общество с конца XV века, и в этом отношении пользовались дурной репутацией. Выдавать их за образец мог человек, не отличающийся особой твердостью в православной вере. В «Челобитной» есть соответствующий намек, выраженный в словах: «Кто имеет тело и душа едино и смысл един»{1553}. Тут душа и тело выступают, можно сказать, на равных и в тесном единстве, тогда как, согласно православному вероучению, «душа человека сотворена была Богом как «ечто отдельное, самостоятельное и отличное в материальном мире, способом, который называется вдуновением Божиим… Особенные свойства души состоят в единстве, духовности и бессмертности ее, в способности разума, свободы и дара слова»{1554}. Утверждая «смысл един» тела и души, автор «Челобитной» отрицает, в сущности, идею бессмертия души. Кроме того, он этим своим утверждением как бы реабилитирует людскую плоть, являвшуюся, по понятиям того времени, средоточием пороков человека. Здесь слышны отзвуки западных гуманистических учений, возникавших нередко на еретической почве. Становится ясно, в какой общественной среде составлялась «Челобитная иноков». То была среда, враждебная русской православной церкви, но рядящаяся под ее доброхотов. Конец 40-х — начало 50-х годов были периодом наибольшей активности представителей этой среды. Не случайно именно тогда «прозябе» ересь на Руси.

В «Челобитной» содержится одна деталь, служащая датирующим признаком документа. Вот она: «Токмо приносим многотрудное моление твоему благородию, его же прием с обычною тихостию твоею (курсив наш. — И.Ф.), возри свои богомоли»{1555}. На данную деталь обратил внимание еще Г. Кунцевич, который, комментируя «Челобитную», писал: «Далее читаем «со обычною тихостию твоею». Это выражение, во всяком случае, более идет к юному царю, времени Стоглава, чем к Грозному времени казней»{1556}. Г. Кунцевич, безусловно, прав: к Ивану Грозному «времени казней» приведенное выражение не подходит. Иное дело Иван, переживший после летних событий 1547 года душевное потрясение и нравственный переворот, возжелавший свести всех в любовь, царствуя кротостью и миром. По-видимому, государь тогда отличался «тихостию» своей, о чем и сказано в адресованной ему «Челобитной иноков», полученной им, надо думать в конце 40-х или в самом начале 50-х годов, но до начала работы Стоглавого собора.

Писания Максима Грека царю Ивану IV, советы старца Артемия, обращенные к государю, «Валаамская беседа» и «Челобитная иноков» — все это свидетельствует о напряженной идейной борьбе вокруг монастырского землевладения и русской церкви вообще. Естественно, что в этой ситуации митрополит Макарий не мог молчать и отсиживаться, наблюдая со стороны за идейной схваткой, а тем более — за приготовлениями наступления на православную церковь. Известен «Ответ Макариа, митрополита всея Русии от божественых правил святых апостол и святых отець седми собор, и поместных, и особь сущих святых отець, и от заповедей святых православных царей, к благочестивому и христолюбивому и боговенчанному царю великому князю Ивану Васильевичу, всеа Русии самодръжцу, о недвижимых вещех, вданных Богови в наследие благ вечных»{1557}.

* * *

Некоторые исследователи полагают, будто ближайшим поводом к написанию «Ответа» послужило то обстоятельство, что царь Иван, «идя навстречу настойчивым требованиям «избранной рады», особенно сторонников попа Сильвестра, обратился непосредственно к митрополиту Макарию с запросом относительно возможности секуляризации домовых митрополичьих вотчин», на что святитель и откликнулся в виде специального открытого послания{1558}. Возможно, это так. Но из текста послания не видно, чтобы митрополит Макарий писал его в качестве ответа на запрос Ивана IV. Поэтому не исключено, что слово ответ, содержащееся в заголовке послания, означало оправдание, защита{1559}. Митрополит, таким образом, располагая информацией о ведущейся правительством Избранной Рады законодательной подготовке по отчуждению церковного имущества, обратился к царю Ивану с открытым посланием, в котором оправдывал и защищал «имения» церкви. Это обращение позволяет представить, насколько остро стоял тогда вопрос о церковных владениях.

По мнению А. А. Зимина, «Ответ Макария» был написан до сентября 1550 года{1560}. А. А. Зимин, однако, не исключал и того, что «Макарий отвечал на вопросы, поставленные Иваном IV еще в феврале того же года»{1561}. Вскоре исследователь предложил иную датировку памятника: «Очевидно, около 15 сентября 1550 г. митрополит Макарий произнес большую программную речь в защиту права монастырей на владение недвижимыми имуществами»{1562}. Позднее А. А. Зимин высказал уже другую версию: «Около 1550 г. Макарий пишет послание (ответ) Ивану Грозному, посвященное монастырскому землевладению»{1563}. В одном из разделов обобщающего труда по истории русского православия А. А. Зимин вместе со своими соавторами А. М. Сахаровым и В. И. Корецким относит «Ответ» к 1550 году: «В 1550 г. появился «Ответ» митроцолита Макария, в котором говорилось о принципиальной допустимости для церкви владеть недвижимым имуществом»{1564}. Хронологические колебания, проявленные А. А. Зиминым, — показатель сложности проблемы датировки источника. Поэтому, надо полагать, А. И. Плигузов поступает более осторожно, устанавливая временные рамки возможного появления митрополичьего ответа между 16 января 1547 года — июлем 1551 года{1565}, считая, что в нем нашел отражение «самый напряженный этап полемики о методах государственной регламентации церковного и монастырского землевладения»{1566}. С. Н. Кистерев несколько сузил промежуток времени, в течение которого мог быть составлен «Ответ Макария», ограничив его маем 1549 года — февралем 1551 года (до начала работы Стоглавого собора){1567}. Эту датировку принял В. В. Шапошник{1568}. Она и нам кажется приемлемой, правда, с небольшой поправкой: верхнюю хронологическую грань написания «Ответа» следует, на наш взгляд, отодвинуть ко времени, предшествующему июню 1550 года, когда «царь и великий князь Иван Васильевич всеа Русии <…> Судебник уложыл»{1569}.

Определяя главное содержание «Ответа Макария», одни историки говорят о защите митрополитом монастырского землевладения{1570}, другие — церковных земель{1571}, третьи — церковного и монастырского землевладения{1572}. Ученые, как видим, расходясь в несущественных деталях, едины в основном, а именно в том, что в своем ответе митрополит Макарий отстаивал неприкосновенность земельной собственности духовенства. Но если строго следовать источнику, придется признать, что Макарий рассуждал не о монастырских или церковных землях, а о принадлежащих святым монастырям и святым церквам «недвижимых вещех, вданных Богови в наследие благ вечных»{1573}. К числу этих «недвижимых вещей» он относит храмовый «завес», церковные сосуды и книги, а также «непродаваемые вещи, рекше села, нивы, земли, винограды, сеножати, лес, борти, воды, езеро, источницы, пажити и прочая…»{1574}. «Митрополит Макарий приводит данный перечень еще раз: «Аще кто от церковнаго имениа святых завес или святых съсуд, или святых книг, или от иных вещей, их же не подобает продати или отдати, възложенных Богови в наследие благ вечных недвижимыя вещи, рекше села, нивы, винограды, сеножати, лес борти, воды, езера, источници, пажити и прочая, вданная Богови в наследие благ вечных»{1575}. Иногда Макарий заводит речь о «недвижимых вещах» вообще без какой-либо их конкретизации{1576}. В тех случаях, когда он говорит о селах и угодьях, то обычно добавляет: «и прочна недвижимый вещи»{1577}. Помимо упомянутых «недвижимых вещей», он еще называет пошлины{1578}, суды{1579} и др. Включенные митрополитом Макарием в «недвижимые вещи» храмовые завесы, церковные сосуды и книги, пошлины и суды подводят нас к пониманию термина недвижимые как неотъемлемые. По Макарию, недвижимые вещи нельзя двигнути, поскольку они недвижимы (т. е. неотчуждаемы){1580}. «Никто не может, — возглашает святитель, — церкви Божиа оскорбити или поколебати, или недвижимая от церкви Божиа двинути, понеже бо церкви Божиа небес вышше и твердейше, и земли ширьше, и моря глубочайше, и солнца светлейши, и никто не можеть ея поколебати, основана бо бе на камени, сиречь на вере Христова закона»{1581}.

Если следовать историкам, полагающим, что митрополит Макарий посвятил свой ответ исключительно защите церковного и монастырского землевладения, станет не совсем понятно, почему среди «недвижимых вещей» он счел необходимым упомянуть церковную утварь, книги, а также неземельные доходы церкви. Конечно, можно думать так, будто ему это понадобилось для усиления идеи неотъемлемости церковных и монастырских земельных владений. Но с равным основанием мы можем предположить, что Макарий выступил в защиту церковно-монастырского «имения» в целом, утверждая мысль о неприкосновенности имущества духовных учреждений. Надо еще раз вспомнить то, в какой исторический момент состоялось выступление митрополита Макария. Как мы знаем, то было время когда, по выражению летописца, «прозябе ересь на Руси». Еретики снова, как и на исходе XV века, проникли в Кремль, окопавшись во дворе князей Старицких. Их отношение к церковному богатству и к самой православной церкви хорошо известно. Оно было резко отрицательным. Надо полагать, они вели соответствующую пропаганду. К тому же сравнительно недавно в княжеском дворце проповедовал свои идеи друг «жидовствующих» Вассиан Патрикеев, являвшийся противником украшения церковных икон и зданий драгоценностями{1582}. Старец Вассиан призывал вернуть церковь к ее «первой духовной красоте»{1583}. Своей агитации князь-инок придавал вид благопристойности, апеллируя к авторитету Иоанна Златоуста и Нила Сорского, в особенности последнего, говорившего в своем «Предании» о ненужности украшения церквей драгоценностями{1584}. Правящая группировка, возглавляемая Адашевым и Сильвестром, близкими к нестяжателям и даже — еретикам, не только прислушивалась к противникам русской церкви, но и пыталась реформировать ее в духе их высказываний. Необходимо подчеркнуть, что инициатива здесь шла не от царя Ивана, а от людей из его окружения{1585}, прежде всего, по-видимому, со стороны Сильвестра{1586}, соперничавшего с митрополитом Макарием из-за власти и влияния на государя.

Глухие намеки на это имеются в «Ответе». Там читаем следующее наставление царю: «…тебе, царю, от Бога ныне възвышенному и почтенному, единовластному царю в всем великом Росийском царствии, самодръжцу сущу и в конець сведущему Христов закон евангельскаго учениа и святых апостол и святых отець заповеди, и вся тебе божественная писаниа в конець ведущу и на языце носящу не человечьскым бо учением, но данною ти от Бога премудростию. И сего ради, благочестивый царю, подобает тебе, разсудив, смотрити и творити полезная и богоугодная, яко же и прочий благочестивии цари, блюди и храни свою царскую душу и свое христолюбивое царство от всех врагов видимых и невидимых»{1587}. Митрополит, таким образом, призывает Ивана исполнить свой долг самодержца, знающего «Христов закон и евангельское учение», опирающегося на данную ему Богом премудрость, а не на человеческое учение, идущее от врагов видимых и невидимых на погибель царской души и христолюбивого царства. Макарий, как бы разумея, в какой сложной ситуации оказался царь Иван, говорит «Человецы бо есмы, плаваем в многомлъвленом сем море. Въпредь что будет нам, не вемы»{1588}. О том, что партия Адашева — Сильвестра зло на церковь замышляла, будет позднее свидетельствовать сам Иван Грозный: «Антихриста же вемы: ему же вы подобная творите, злая советующе на Церковь Божию»{1589}.

Итак, есть основания предполагать, что в конце 40-х — начале 50-х годов XVI века московское правительство, руководимое А. Ф. Адашевым и попом Сильвестром, планировало крупную церковную реформу с конфискацией «недвижимых вещей» церкви, состоящих не только из сел и других земельных владений, но также из всякого рода церковных ценностей. Характерны в этой связи слова Ивана Грозного; «Праги же церковныя, — елика наша сила и разум осязает, яко же подовластные наши к нам службу свою являют, сице украшении всякими Церкви Божий светится, всякими благостинями, елико после вашея бесовския державы сотворихом, не токмо праги и помост, и предверия, елико всем видима и иноплеменным украшения»{1590}. Отсюда следует, что реформаторы, группировавшиеся вокруг Сильвестра и Адашева, противились украшению и одариванию церквей. Они, похоже, не почитали должным образом иконы и отвергали некоторые таинства. Грозный говорил Курбскому: «Жив Господь мой, жива душа моя, — яко не токмо ты, но вся твои согласники, бесовские служители, не могут в нас сего обрести. Паче же уповаем, Божия слова воплощением и пречистые его матери, заступницы християнския, милостию и всех святых молитвами, не токмо тебе сему ответ дати, но и противу поправших святыя иконы, и всю христианскую божественную тайну отвергшим, и Бога отступльшим (к ним же ты любительно совокупился еси)…»{1591}. Иван Грозный уверенно предрек: «И ваша злобесная на Церковь восстания разсыплет сам Христос»{1592}. Однако, чтобы «восстать» на церковь и подвергнуть ее реформированию, надо было обладать огромной властью, святительской и царской. Грозный прямо обвиняет своих бывших советников в покушении на эту власть: «Святительский сан и царский восхищаете, учаще, и запрещающе, и повелевающее»{1593}. Да и письменный «Ответ» митрополита Макария во многом показателен. Он свидетельствует о том, что глава русской церкви был отстранен от обсуждения и подготовки замышляемой партией Сильвестра — Адашева реформы, что он был лишен возможности непосредственного влияния на государя, и единственным средством воздействия на него оставалось лишь публичное письменное заявление предстоятеля православной церкви.

Все это позволяет, на наш взгляд, увидеть направление намечавшейся партией Сильвестра — Адашева церковной реформы. Она, по всему вероятию, должна была идти путем «опрощения» церковной организации по типу западной протестантской церкви, что означало слом апостольской церкви в России, доселе заботливо оберегаемой. Царь Иван если не сразу, то вскоре понял, чем русской церкви угрожает реформа. «На церковное разорение стали есте», — скажет он потом{1594}. Митрополит же Макарий разгадал это изначально. Вот почему святитель, по свойству характера своего не склонный к открытым конфликтам и ссорам, решительно, твердо и смело выступил против пагубного для русской церкви начинания, заявив в «Ответе» царю: «Егда рукополагахся, сиречь поставляхся в святительский сан, и тогда посреди священнаго събора в святей съборней апостольстей церкви пред Богом и пред всеми небесными силами, и пред всеми святыми, и пред тобою, благочестивым царем, и пред всем сунклитом, и пред всем народом кляхся судбы и законы, и оправдание наше хранити, елика наша сила. И пред цари за правду не стыдитися, аще и нужа будеть ми от самого царя или от велможь его, что повелят ми говорити, кроме божественых правил, не послушати ми их, но аще и смертью претять, то никако же не послушати их. И сего ради бояхъся, глаголю ти, о благочестивый царю, и молю твое царское величьство: останися, государь, и не сътвори такова начинания, его же Бог не повеле вам, православным царем, таковая творити. Но и вси святии его възбраниша вам, православным царем, и нам, архиереем, священными правилы зело претиша и запечатлеша седмью съборы по данней им благодати от святого и животворящаго духа. И того ради молим твое царское величьство и много с слезами челом бием, чтобы еси, царь и государь, князь великий Иван Васильевич всея Русии самодръжець, по тем божественным правилом у Пречистой Богородицы и у великих чудотворцев из дому тех недвижимых вещей, вданных Богови в наследие благ вечных, не велел взяти»{1595}.

«Ответ» митрополита Макария, заявившего о своем намерении стоять за истину и правду до смерти, охладил реформаторов и вынудил их отступить. Три, по крайней мере, обстоятельства способствовали тому. Во-первых, несгибаемая позиция Макария, готового положить жизнь на алтарь русской православной церкви и предавшего гласности планы реформаторов. Во-вторых, поддержка митрополита большинством церковных иереев и, несомненно, частью бояр и дворян, а также массой православного люда. И, наконец, в-третьих (а может быть, во-первых), инициатива реформирования церкви исходила не от самого государя, а от временщиков — Сильвестра с Адашевым и других членов Избранной Рады{1596}. Иван IV некоторое время стоял как бы над схваткой придворных группировок. Но, будучи глубоко православным человеком, вскоре принял сторону митрополита. А. С. Павлов в свое время писал: «После такого ответа (митрополита Макария. — И.Ф.) «благочестивому царю» оставалось только заняться другими сторонами вопроса о церковных и монастырских вотчинах»{1597}. Историк прав, за исключением «благочестивого царя», поскольку заниматься «другими сторонами вопроса о церковных и монастырских вотчинах» пришлось не столько ему, сколько тем, кто задумал Церковную реформу, — царским советникам во главе с Сильвестром и Адашевым. Современный исследователь говорит: «Давая раз и навсегда категорическое несогласие на уступку церковных земель, митрополит резко сузил поле действия для сторонников секуляризационных проектов. Им оставалось только одно — обратить главное внимание на ограничение дальнейшего роста церковных земель и на решение финансовых проблем государства за счет (или при участии) Церкви»{1598}. По нашему мнению, существо вопроса заключалось не в «секуляризационных проектах», а в более широком реформировании церкви, задуманном Избранной Радой. Натолкнувшись на мощное сопротивление руководства православной церкви, реформаторы, изменив тактику, перешли к маневрированию, полагая добиться своего «не мытьем, так катаньем». Отказавшись от общей церковной реформы, они повели наступление на иммунитетные привилегии и земельную собственность духовенства, особенно на монастырские права и льготы. Сделать это было не так уж трудно, поскольку в прошлом имелись подобного рода прецеденты.

* * *

Данное наступление нашло отражение в Судебнике 1550 года, где наше внимание привлекает статья 43, которая гласит: «А велит государь кому какову грамоту дати лготную, или уставную, или полетнюю с красной печатью, и что возмет печатник от печати от которые грамоты, а дьяку от подписи взяти то же. Торханных вперед не давати никому; а старые тарханные грамоты поимати у всех»{1599}. Важно отметить, что статья эта — новая{1600}. Не менее важным является наблюдение Б. А. Романова, согласно которому «категорическое постановление о тарханных грамотах имеет здесь вид как бы приписки к тексту, вполне законченному и изготовленному, возможно, даже в иной момент: он не имеет здесь никакого отношения ни к побору печатника, ни к доходу дьяка»{1601}. Следовательно, статья 43 составлялась в два приема: сначала был написан текст о льготных уставных и полетных грамотах с указанием оплаты услуг печатника и дьяка, а затем к этому тексту законодатель присовокупил распоряжение о прекращении выдачи новых тарханных грамот и об изъятии старых. Приписка, надо думать, появилась в результате возникновения каких-то неожиданных обстоятельств. Нет ничего невероятного в том, что эти обстоятельства были вызваны решительным противодействием митрополита и верного православным традициям клиpa попыткам изъятия церковных «недвижимых вещей», т. е. захвата государственной властью, оказавшейся в руках чуждых Святорусскому царству элементов, имущества церквей и монастырей. Реформаторам на ходу пришлось перестраиваться, несколько умерить свой пыл и зайти к цели с другой стороны.

Следует, впрочем, сказать, что по поводу статьи 43 у исследователей нет единого суждения. Некоторые из них сомневаются в том, применялась ли эта статья вообще. Так, по мнению А. С. Павлова, «предположение Судебника (ст. 43) об отобрании старых тарханов, по отношению к монастырям, так и осталось одним предположением»{1602}. Сходные мысли высказывал С. В. Рождественский, согласно которому «постановление Судебника [ст.43] совсем почти не применялось на практике»{1603}. Аналогичным образом рассуждал Н. П. Павлов-Сильванский: «Царским судебником тарханы были отменены… Но постановление это совсем почти не применялось на практике»{1604}. С точки зрения Б. А. Романова, статья 43 носила «чисто декларативный характер», будучи предписанием, обращенным «к самой верховной власти»{1605}. В комментариях к Судебнику 1550 года он отмечал, что вопрос «об осуществлении постановления ст. 43 Судебника 1550 г. о «тарханных грамотах»«является малоизученным как в досоветской, так и в советской исторической литературе{1606}. При этом Б. А. Романов снова возвращается к идее о декларативном характере статьи 43: «Общая форма ст. 43 лишила ее практически применимого содержания. Она носит чисто декларативный характер и сформулирована как предписание, обращенное не к подчиненным органам управления или подданным, а к самой верховной власти (потому что только она сама и выдает тарханные грамоты и аннулирует их, давая «грамоту на грамоту»). Можно говорить о более или менее полном или неполном исполнении заключающейся в ст. 43 программы, а не о нарушении или соблюдении закона»{1607}. В отзыве о дипломной работе С. М. Каштанова, посвященной феодальному иммунитету в XVI веке (1954), А. Т. Николаева писала о том, что статья 43 Судебника 1550 года «реализована не была, т. к. создавшаяся обстановка заставила Ивана IV отступить от намеченного плана в этом вопросе»{1608}.

Необходимо все-таки признать, что статья 43 Судебника 1550 года имела практическое применение, и сомнения на сей счет, по-видимому, избыточны{1609}. Другое дело, в полной ли мере применялся закон или частично, избирательно. Здесь среди историков также нет согласия.

Необходимо заметить, что закон предписывал «тарханные грамоты поимати у всех», т. е. равно как у светских, так и духовных землевладельцев. Это предписание было истолковано некоторыми исследователями в качестве общего принципа законоприменительной практики. П. П. Смирнов, рассмотрев соответствующий материал, замечал: «Из сделанного перечня, конечно, далеко не полного и случайного, грамотчиков, представлявших для пересмотра свои жалованные грамоты в мае — июне 1551 г., можно сделать заключение, что пересмотр касался не того или иного грамотчика, а очень многих из них, возможно, даже всех, потому что статья 43-я Царского судебника говорит именно о всех: «а тарханных вперед не давати никому, а старые тарханные грамоты поимати у всех». Поэтому, хотя наш материал касается исключительно монастырей, можно думать, что были затребованы также тарханы и митрополита, архиепископов и епископов, а также светских лиц, хотя мы не располагаем ни одной такой грамотой»{1610}. И еще: «Статьей 43-й Царского судебника было запрещено выдавать тарханы кому бы то ни было, следовательно, и церковным учреждениям, а «старые тарханные грамоты поимати у всех»{1611}.

Согласно И. И. Смирнову, статья 43 «наносила удар по основным группам привилегированных землевладельцев — тарханников»{1612}. На ее основе в мае 1551 года был произведен пересмотр жалованных грамот, затронувший не только монастыри, но и все категории грамотчиков-иммунистов как церковных, так и светских{1613}. Сходным образом рассуждал и Н. Е. Носов: «Ставя вопрос об отмене тарханов, правительство имело в виду их упразднение у всех категорий феодалов, ранее обладавших правом на получение тарханов и несудимых грамот, а не только у одних монастырей. И именно это общее правило было закреплено в <…> новом Судебнике: «тарханных вперед не давати никому, а старые тарханные грамоты поимати у всех» (ст. 43). А коли даже бояре поступились в угоду своих общеклассовых интересов тарханными грамотами <…>, то тем труднее было духовенству отстаивать право на отарханивание только церковных земель — митрополичьих, епископских и монастырских вотчин»{1614}.

Более доказательной нам представляется другая точка зрения, высказанная, кажется, впервые С. М. Каштановым. Комментируя статью 43 Царского судебника, он говорил: «Статья 43 была направлена не против светских феодалов, а против духовных вотчинников, получивших в период боярского правления много щедрых тарханов»{1615}. Дальнейшее изучение источников лишь укрепляло С. М. Каштанова в данном мнении. Поэтому в книге, трактующей о финансах в средневековой Руси, историк скажет, что цель майской 1551 года ревизии тарханов, осуществленной в плане реализации статьи 43, «заключалась не в рассмотрении отдельных конкретных грамот, а в широком проведении в жизнь принципа централизации государственных финансов путем ограничения главных податных привилегий духовных феодалов <…>. Принципом ограничения тарханов в мае 1551 г. было уничтожение привилегий монастырей в отношении уплаты важнейших налогов»{1616}. С. М. Каштанова в этом вопросе поддержал А. А. Зимин, который замечал: «Анализ жалованных грамот, произведенный С. М. Каштановым, позволил сделать вывод, что статья 43 Судебника имела совершенно конкретное содержание, т. е. ликвидацию тарханов»{1617}. Причем «статья 43 своим острием была направлена против податных привилегий духовных феодалов»{1618}. Не случайно, надо думать, другие историки, изучавшие практику применения статьи 43, констатировали отсутствие соответствующих документов, относящихся к светским землевладельцам. «Наш материал касается исключительно монастырей», — отмечал П. П. Смирнов{1619}. «К сожалению, в отношении ст. 43 Судебника, — говорил Б. А. Романов, — мы не располагаем материалом общего значения, и далее приходится ограничиться материалом, относящимся лишь к монастырскому землевладению»{1620}.

Нам представляется, что концовка статьи 43 Судебника 1550 года, составленная в спешном порядке, была действительно направлена главным образом против привилегий монастырских земельных собственников, хотя положения закона, заключенного в ней, касались всех землевладельцев — и светских, и духовных («тарханных вперед не давати никому; а старые тарханные грамоты поимати у всех»). Но эта всеобщность закона носила, по всему вероятию, формальный характер, являясь видимостью справедливости и равенства всех тарханников перед законом. Это был юридический прием, рассчитанный на то, чтобы затруднить несогласие духовенства с отменой податных привилегий в сфере монастырского землевладения, т. е. обеспечить успешное прохождение статьи 43 Судебника{1621}. Добившись принятия закона, можно было ограничить его действие определенной группой грамотчиков, что мы, собственно, и наблюдаем в практике ревизии тарханов, последовавшей за принятием статьи 43 и затронувшей преимущественно монастырское землевладение. Для этого Избранная Рада обладала необходимыми рычагами власти. Статья 43 дает возможность заглянуть в механизм политики Избранной Рады, построенной на ложных и обманчивых движениях, предпринимаемых ради того, чтобы сбить с толку и заморочить голову противникам проводимого ею курса. Разумеется, бывало и так, что расхождение между законодательством и практикой возникало не по задуманному плану, стихийно, о чем говорит Н. Е. Носов: «Одно дело законодательство, другое — практика, которая зачастую вносила не только коррективы, но и видоизменяла уже принятые правительством общенормативные предписания»{1622}. Однако в данном случае мы имеем дело с преднамеренностью.

* * *

В связи с обсуждаемой нами сейчас проблемой вспоминается и статья 91 Судебника 1550 года, где говорится: «А попа, и дьякона, и черньца, и черницу, и старую вдовицу, которые питаются от церкви божией, ино их судити святителю или его судьям; а будет простой человек с церковным, ино суд вопчей; а которая вдовица питается не от церкви божией, а жывет своим домом, ино то суд не святителской. А торговым людем городцким в монастырех в городских дворех не жити, а которые торговые люди учнут жыти на монастырех, и тех с монастырей сводити да и наместником их судити. А на монастырех жыти нищим, которые питаются от церкви божией милостынею»{1623}. Толкуя данную статью, И. И. Смирнов, пишет: «Вопросам привилегированного землевладения посвящена также ст. 91 Судебника. Статья эта по содержанию непосредственно примыкает к ст. 43, с той только разницей, что в отличие от ст. 43, рассматривающей вопрос о тарханах в общей форме, ст. 91 рассматривает вопрос о привилегиях монастырского землевладения»{1624}. Видит связь между названными статьями Судебника 1550 года и Н. Е. Носов, полагая, что они закрепили принятое по рекомендации Собора 1549 года «общее решение о ликвидации тарханов»{1625}. Как мы уже отмечали, общая форма статьи 43 служила завесой, скрывающей частный замысел законотворца, направленный против монастырей. Вот почему, на наш взгляд, сходство статей 43 и 91 обнаруживается, прежде всего, в вопросе об отношении законодателя к монастырским привилегиям, которое в обоих случаях является явно негативным, что позволяет усматривать в этих статьях правовую акцию, подрывающую традиционные устои жизни русских монастырей.

Статью 91 Царского судебника исследователи обычно сравнивают со статьей 59 Судебника 1497 года{1626}, которая гласит: «А попа, и диакона, и черньца, и черницу, и строя, и вдову, которые питаются от церкви божиа, то судить святитель или его судия. А будет простой человек с церковным, ино суд вопчей. А котораа вдова не от церкви божий питается, а живет своим домом, то суд не святительской»{1627}. Сопоставляя статью 59 Великокняжеского судебника со статьей 91 Царского судебника, Б. А. Романов замечал: «Дополнение, сделанное к ст. 59 Судебника 1497 г. составителем Судебника 1550 г., придало статье 91 острополитический характер»{1628}. Для убедительности он при этом ссылался на исследования некоторых ученых, в частности на труды М. Ф. Владимирского-Буданова, Н. П. Павлова-Сильванского и М. А. Дьяконова.

М. Ф. Владимирский-Буданов, оценивая статью 91, писал: «Это первое известие о прикреплении посадских людей к посаду (к тяглу). Воспрещается задаваться за частных лиц во избежание тягла (причем и право суда в известных границах переходило к частному владельцу, здесь к церкви). Вместе с тем отсюда же вытекает и следующее постановление: люди монастырские не имеют права заниматься торговлею не неся тягла»{1629}.

Н. П. Павлов-Сильванский, говоря о закладничестве, замечал: «Впервые было оно воспрещено в середине XVI в. ст. 91 царского судебника 1551 г.»{1630}.

М. А. Дьяконов нашел в статье 91 Судебника 1550 года указание на существенное ограничение тяглых городских людей «в праве перехода»{1631}.

В советской историографии по-разному отнеслись к этим высказываниям дореволюционных авторов. П. П. Смирнов, например, возражал им: «Запрещение «торговым людям городским» жить «в монастырех», в подмонастырных слободках и около церквей не является новостью. Оно воспроизводит соответствующие положения законодательства Ивана III, писцы которого отбирали у монастырей дворы за исключением одного и все слободки в городах. Возможно даже предположить, что в статьях Судебника мы имеем воспроизведение несохранившегося «указа слободам» Ивана III, на который ссылался для оправдания своего законодательства Иван IV в речи Стоглавому собору. Во всяком случае, статья 91-я Царского судебника говорит об ограничении права церковных слободчиков, а не об ограничении права посадских людей на выход из посада. Торговых и городских людей выводят из слобод по торгу и промыслу, а не по посадской старине. Статья ни в коем случае не может быть истолкована как указание на прикрепление посадских людей к тяглу, как это думали Н. П. Павлов-Сильванский и М. А. Дьяконов»{1632}.

Иначе была принята идея о закладчиках и закладничестве согласно статье 91 Судебника 1550 года. Так, А. А. Зимин говорил: «Посадским людям — закладчикам посвящена статья 91, провозгласившая, что «торговым людем городцким в манастырех в городских дворех не жити». П. П. Смирнов полагал, что в статье воспроизведен в какой-то мере текст несохранившегося указа о слободах Ивана III, на который ссылался Иван Грозный в речи, обращенной к Стоглаву. Так это или иначе, но статья 91 еще не решала вопроса о слободах по существу, и к этой теме правительству пришлось вернуться уже в конце 1550 г. Общее постановление, направленное на борьбу с закладничеством, показывало возросшую роль посада и стремление правительства учесть в какой-то мере требования горожан»{1633}.

Довольно обстоятельно развивает тему о закладчиках и закладничестве применительно к статье 91 Царского судебника И. И. Смирнов. Приведем его суждения по возможности полнее. «Одной из важнейших привилегий монастырского землевладения, — пишет он, — было право принимать закладчиков. Лица, заложившиеся за монастырь, попадали под защиту монастыря (так как на них распространялось действие монастырских иммунитетов), становясь вместе с тем и подсудными монастырскому суду. Закладничество представляло собой широко распространенное явление в XVI в. Закладчики составляли основной контингент населения монастырских слобод, насчитывавшихся в большом количестве в XVI в. и быстро увеличивавшихся в числе. Причины развития закладничества надо искать в общих процессах социально-экономического развития Русского государства. Закладничество было одним из каналов, дававших возможность торгово-ремесленному населению посадов освобождаться от все растущего посадского тягла, создавая вместе с тем для закладчиков более благоприятные условия их хозяйственной деятельности. Монастыри в свою очередь были заинтересованы в росте количества закладчиков, с которых монастырь взимал подати в свою пользу. Напротив, правительство Ивана IV заняло в вопросе о закладничестве резко отрицательную позицию. Политика правительства Ивана IV в вопросе о закладчиках являлась политикой борьбы с закладничеством и была направлена на создание условий, долженствовавших если не ликвидировать закладничество совсем, то, во всяком случае, ограничить его размеры и затруднить дальнейшее развитие закладничества. Вместе с тем это была политика укрепления позиций посада, население которого особенно ощущало на себе результаты развития закладничества. Ст. 91 Судебника явилась конкретным выражением этой политики. Статья эта запрещала городским торговым людям жить «в монастырех» (т. е. на монастырской «белой» земле), предписывая им жить в городских дворах. При этом ст. 91 устанавливала, что в случае нарушения городскими людьми запрещения жить в монастырях, их следовало «сводить» с монастырей в посад. Запрещая таким образом закладничество торговых людей за монастыри, ст. 91 одновременно изымала этих торговых людей — бывших закладчиков — из-под монастырской юрисдикции, восстанавливая подсудность их наместникам («да и наместником их судити»)»{1634}.

В приведенных словах И. И. Смирнова немало верных наблюдений. Но это отнюдь не означает, что к ним нечего больше добавить. Нуждается в дальнейшем обсуждении вопрос о закладничестве в контексте событий середины XVI века и в том числе с точки зрения религиозно-нравственной и моральной. Нет должной ясности и в том, какую цель преследовало правительство Сильвестра и Адашева, вступая в борьбу с монастырским закладничеством. Мысль об «укреплении позиций посада» здесь хотя и правильна, но, по нашему мнению, недостаточна, поскольку Избранная Рада, как мы неоднократно убеждались, подстраиваясь под запрос текущего момента и якобы соответствуя велению времени, на самом деле проводила свою политику и решала собственные задачи, расходившиеся с историческими потребностями Русского государства.

Н. П. Павлов-Сильванский, характеризуя закладничество, писал: «Закладничество было не сделкой залога лица, но добровольным подчинением одного лица другому, более сильному, с целью снискания защиты, покровительства господина. Закладень и закладчик был не заложенным человеком, закупом или кабальным холопом; он был клиентом господина-патрона»{1635}. Важно иметь в виду, что между господином-патроном (в нашем случае монастырем) и закладчиком устанавливались такого рода отношения, которые позволяли последнему ближе познакомиться с монастырской жизнью и оценить ее привлекательные стороны. Наверное, кое-кто из закладчиков уходил потом в монахи, а кто-то через своих родственников, оставшихся на посаде, содействовал связям посадских людей с тем или иным монастырем. Следовательно, закладничество являлось, помимо прочего, фактором определенного влияния монастырей на посадские миры, линией связи посадского люда с духовными корпорациями, причем связи многосторонней: экономической, политической, культурной и религиозной.

Мы полагаем, что именно против этих связей русских монастырей с посадскими людьми и монастырского влияния на посадские миры была направлена статья 91 Судебника 1550 года, подготовленного правительством Избранной Рады, хотя внешне все выглядело так, будто власть намеревается осуществлять политику ограничения закладничества ради укрепления позиций посада. Избранная Рада, как нам представляется, старалась не столько укрепить позиции посада (подобное укрепление безусловно имело место), сколько усилить свои позиции среди посадского населения. Перед нами политическая борьба за влияние на горожан, особенно жителей Москвы и других, расположенных поблизости, крупнейших городов Русии. Этот своеобразный интерес Избранной Рады к посадскому люду объясняется, по всей видимости, возможностью его использования в политических целях. Пример тому — спровоцированные противниками русского «самодержавства» июньские 1547 года события в Москве, которые покончили с правлением Глинских и едва не оказались роковыми для Ивана IV и, следовательно, самодержавия, а вместе с ним и православной церкви. Избранная Рада, таким образом, могла рассматривать население посадов как свою политическую опору в борьбе с самодержавной властью царя Ивана. Однако не только с нею, но и с православной церковью. Опять и опять нужно вспомнить религиозную ситуацию, возникшую в середине XVI века. То было время нового оживления ереси в России. И надо сказать, что восприимчивость к ней нередко демонстрировали как раз жители городов, т. е. представители посадских общин. Руководители Избранной Рады, в частности Сильвестр, благосклонно относились к еретикам, усматривая в них своих политических союзников. Вот почему, помимо прочего, они проявляли особый интерес к посадам, где часть людей, напоминавших бюргерство Западной Европы, расположена была (как и на Западе) к ересям. Поэтому ограничение влияния монастырей на жизнь посадов, изоляция их от православных духовных корпораций составляли для Сильвестра и К° одну из важнейших задач.

Если оценивать в целом политику Избранной Рады относительно монастырей, отраженную частично в статье 91 Судебника, то надо согласиться с А. Г. Поляком, который писал: «Запрещение Судебника жить посадским людям в монастырях препятствовало закладническим тенденциям церковных феодалов и являлось законодательным отражением борьбы, которую вело правительство с церковью»{1636}. Речь только следует вести о специфическом правительстве во главе с Сильвестром и Адашевым.

* * *

Положения статьи 91 Судебника 1550 года, по мнению А. А. Зимина, подверглись конкретизации 15 сентября 1550 года, когда «правительство обсуждало с митрополитом Макарием вопрос о церковно-монастырских слободах»{1637}. Сам факт совещания по этому вопросу, состоявшегося после записи статьи 91 Судебника, запрещающей торговым городским людям «жити» в монастырских дворах, свидетельствует о напряженной борьбе, развернувшейся вокруг статуса церковно-монастырских слобод в городах и, в конечном счете, — вообще вокруг земельных прав монастырей. Сентябрьское совещание являлось частным эпизодом общей ситуации, сложившейся к 1550 году и состоявшей, как верно заметил А. А. Зимин, в том, что «правительство Адашева и Сильвестра, используя поддержку близких к ним нестяжателей, рассматривало вопрос о ликвидации церковно-монастырского землевладения. Однако иосифлянскому большинству русской церкви удалось воспрепятствовать осуществлению секуляризационных планов русского правительства»{1638}. Тут у А. А. Зимина все правильно, за исключением словосочетания русское правительство. Более удачно, на наш взгляд, выражение правительство Адашева — Сильвестра, проводившее во многих фундаментальных вопросах государственной жизни, касающихся, прежде всего, русского самодержавия, апостольской церкви и православной веры, антирусскую, прозападную политику.

Совещание 15 сентября 1550 года — пример подобного воспрепятствования осуществлению секуляризационных планов правительства Сильвестра — Адашева. По его итогам был составлен «приговор» о монастырских слободах{1639}, утвержденный впоследствии Стоглавым собором и дошедший до нас в главе 98 Стоглава{1640}. «Приговор» гласит: «Лета 7059 сентября в 15 день говорил с государем царем и великим князем преосвященный митрополит Макарий московский и всеа Русии: приговорил еси государь, преже сего с нами с своми богомолцы, и со архиепископы, и епископы о наших митрополичьих слободах, и о архиепископльих, и епископльих, и о монастырских, что слободам всем новым тянути с городскими людьми всякое тягло и с судом; и мы ныне тот приговор помним: в новых слободах ведает Бог да ты, опричь суда; а ныне наместники твои государевы и властели тех слобожан хотят судити, и в том тем слобожанам нашим запустети; а преже того твои государевы наместники и властели наших слобожан не суживали; а ты бы, государь, своим наместником и властелем впредь наших слобожан судити не велел. А ныне твой царский приговор с нами: что в те новые слободы вышли посацкие люди после писца, и тех бы людей из новых слобод опять вывести в город на посад, и о том ведает Бог да ты, государь, как тебе Бог известит; а впредь бы митрополиту, и архиепископом, и епископом, и монастырем держати свои старые слободы по старине, а судити о всяких делех по прежним грамотам; а новых бы слобод не ставити и дворов новых в старых слободах не прибавливати, разве от отца детем, или от тестя зять, или от брата братия отделяются и ставят свои дворы; а в которых старых слободах дворы опустеют, и в те дворы звати сельских людей пашенных и непашенных по старине, как преже сего было, а отказывати тех людей на срок о Юрьеве дни осеннем по государеву указу по старине же; а с посаду впредь градских людей в слободы не называти и не приимати, разве казаков нетяглых людей; а которые християне митрополичьи или архиепископльи и епископльи похотят из слобод идти на посад или в села жити, и тем людем ити вольно на тот же срок»{1641}.

Рассматривая данный «приговор» и называя его уложением (положением) о слободах{1642}, П. П. Смирнов обращает внимание на следующие его установления:

«1. Новых слобод не ставить. Возникшие новые слободы лишить всяких привилегий по суду и налогам и включить в тягло: «слободам всем новым тянут з градскими людми во всякое тягло и з судом». Вышедших в них после писцов посадских людей вернуть в город на посад.

2. В старых слободах дворов не прибавлять. Новые дворы можно ставить только в случаях семейных разделов среди слобожан, «а опричным прихожим людем градским в тех старых слободах дворов не ставити».

3. Только в запустевшие дворы разрешается называть «по старине» пашенных и непашенных людей, но исключительно из волостей и сел, а не городских людей. Из городов допускается прием в пустые места лишь казаков, т. е. работных наемных бестяшых людей, но не посадских тяглых людей.

4. «Отказывать» таких приходцев можно только в Юрьев день осенний. Также и своих слободчан владельцы слобод обязаны выпускать в Юрьев день как в посад, так и в села»{1643}.

По П. П. Смирнову, «эти решения царь Иван Васильевич не напрасно мотивировал законами своего деда и отца: принципиально нового в них не было ничего»{1644}. В последний тезис П. П. Смирнова следует внести ясность и подчеркнуть: эти решения не содержали ничего принципиально нового не потому, что находились в главном русле политики предшественников Ивана IV, а потому, что имели прецеденты, обусловленные влиянием на верховную власть еретических группировок Федора Курицына и Вассиана Патрикеева. И в этом отношении в середине XVI века имело место возвращение к тому, что мы наблюдали в княжения деда и отца Ивана Грозного: хозяйничанье во власти фаворитов, проводивших чуждую национальным интересам Русии политику. Уложение о слободах, согласно П. П. Смирнову, отразило стремление царя Ивана Васильевича и правительство Избранной Рады ликвидировать новые слободы церковных учреждений, «а равно удержать старые владельческие слободы в прежних размерах и роли XIV–XV вв., уничтожая в их лице конкурентов посадскому населению государевых городов»{1645}.

И.И.Смирнов, в отличие от П.П.Смирнова, резюмировал содержание «приговора» о слободах «в виде пяти пунктов:

1. Посадские люди, вышедшие в новые слободы «после описи», должны быть выведены обратно «в город на посад» с оговоркой, что в каждом отдельном случае вопрос о выводе решается по усмотрению государя.

2. В отношении старых слобод церковные и монастырские власти сохраняли прежние права «о суде и о всяких делех, по прежним грамотам».

3. Запрещалось ставить новые слободы и новые дворы в старых слободах (в отношении «опричных прихожих людей», городских и сельских, запрет носил абсолютный характер; старым слобожанам разрешалось «выставливатися и своими дворами жити» в случае семейных разделов: «от отца детем или от тестя зятии или от братии братии»).

4. Владельцы слобод сохраняли право «называть» в запустевшие дворы в старых слободах «сельских людей пашенных и непашенных»; посадских же людей (кроме нетяглых «казаков») запрещалось как «называть» самим, так и принимать пришедших добровольно.

5. За населением же церковных и монастырских слобод, напротив, сохранялось право выхода как «в город на посады», так и «села», с соблюдением правил Судебника о крестьянском отказе»{1646}.

«Приговор» о слободах, по словам И. И. Смирнова, «не разрешил вопроса во всем его объеме. Линия правительства Ивана IV на ликвидацию привилегированных слобод и на слияние их с тяглыми посадами <…> встретила упорное сопротивление со стороны церкви. Правительство Ивана IV оказалось не в силах преодолеть это сопротивление и вынуждено было пойти на компромисс, уступив в ряде пунктов требованиям церковных и монастырских властей. Наиболее крупной уступкой церкви со стороны правительства Ивана IV было оставление за церковью в неприкосновенности ее иммунитетных привилегий в отношении старых слобод. Уступив церкви в этом основном вопросе, отказавшись от мысли ликвидировать привилегированные слободы, правительство Ивана IV, тем не менее, существенно ограничило сферу действия церковных и монастырских иммунитетов запрещением устройства новых слобод и новых дворов в старых слободах. А также выводом тех посадских людей, которые поселились в новых слободах после «описи», обратно на посад. Другим направлением, по которому шло ограничение церковных и монастырских привилегий, был запрет перезывать или принимать на запущенные дворы в старых слободах пришлых посадских людей. Запрещая, таким образом, закладничество посадских людей за церковь и монастыри, правительство Ивана IV одновременно стимулировало обратный процесс — выход закладчиков из церковных и монастырских слобод, как в посад, так и в села»{1647}.

Б. А. Романов рассматривает «приговор» 15 сентября 1550 года в качестве представления о слободах, сделанного в тот день митрополитом Макарием царю Ивану{1648}. Указав на то, что И. И. Смирнов резюмирует «текст закона о слободах» в 5 пунктах, а П. П. Смирнов — в 4-х (несмотря на количественное различие тожественных друг другу), Б. А. Романов предлагает выделить «следующие пять моментов: 1) изложение Макарием прежнего приговора о новых слободах, который он, митрополит, «помнил», 2) жалоба его на расширительное толкование наместниками этого приговора (отразившегося в ст. 43 Судебника) в смысле распространения его на старые слободы <…>, 3) пожелание-просьба к царю прекратить это самоуправство («и ты бы государь своим наместником впред… не велел судити»), 4) изложение приговора, текст которого был в руках митрополита («с нами») и не подлежал ни перетолковыванию, ни оспариванию: «что в те новые слободы вышли посадские люди после писца, и тех бы людей из новых слобод опять вывести в город на посад», и тут же выражение готовности против приговора не возражать: «и о том ведает бог да ты, государь, как тебе о них бог известит», и 5) изложение в виде пожелания-просьбы, проекта указа о слободах старых и новых <…>»{1649}.

Обращался к содержанию сентябрьского «приговора» и А. А. Зимин. «Согласно «приговору» 15 сентября 1550 г., духовным феодалам запрещалось основывать новые слободы, хотя старые за ними сохранялись. В церковно-монастырских слободах запрещалось ставить новые дворы (за исключением случаев семейного раздела) <…>. Из новых слобод на посад выводились бежавшие туда посадские люди-закладчики. Запрещался впредь прием в эти слободы городских людей-новоприходцев (кроме казаков). В запустевшие слободы разрешалось сзывать людей, но из сельских местностей (за неделю до и после Юрьева дня), а не с посада. В те же сроки разрешался выход слободским людям духовных беломестцев на посад или в деревню. В целом же «приговор» 15 сентября 1550 г. носил компромиссный характер, ибо сохранял за духовными феодалами старые слободы и предоставлял им даже некоторые возможности для пополнения их населения со стороны»{1650}.

Довольно обстоятельный, можно сказать, детальный обзор положений «приговора» 15 сентября 1550 года произвел Н.Е.Носов:

«1). «Что в те новые слободы вышли посацкие люди после писца, и тех бы людей из новых слобод опять вывести в город на посад, и о том ведает Бог да ты государь, как тебе о них Бог известит». Итак, предполагалось, чтобы критерием для определения факта — является ли слобода новой или старой — было последнее государево письмо безотносительно времени, когда оно было произведено. Слободы, попавшие в него, считаются «старыми», не попавшие — «новыми». Критерий же давности, таким образом, терял силу, а главное, все церковные приобретения времени царского малолетства (после Василия III), попавшие в письмо, считались уже не подлежащими действию нового закона. Но тогда получается, что большинство церковных городских приобретений времени боярского правления не попадало под действие нового закона, поскольку последние наиболее широкие поуездные переписи были проведены правительством в середине 40-х годов XVI в., когда уже имело место явное ограничение боярского произвола. В то же время правительство 50-х годов <…> добивалось как раз обратного — ограничения льгот белых слобод, полученных церквами именно «при боярах». Значит, и тут предложения церковных иерархов отнюдь не совпадали с намерениями правительства. И Макарий это прекрасно понимал. Не случайно же он ставил принятие нового приговора в зависимость от царской совести: «о том ведает Бог да ты государь, как тебе о них Бог известит» (ясен и подтекст: пусть царь еще раз взвесит, достойно ли утеснять церковь, ведь ликвидация белых слобод — дело Богу неугодное, и ответственность за это небогоугодное деяние лежит на самом царе).

2) «А впредь бы митрополиту и архиепископом, и епископом, и монастырем держати свои старые слободы по старине, а судьи о всяких делех по прежнем грамотам». Тут уже все в пользу церкви — полное сохранение старых слобод и старых тарханов.

3) «А новых бы слобод не ставити и дворов новых в старых слободах не прибавляти, разве от отца детем, или от тестя зять, или от брата братия отделяются и ставят свои дворы». Но это на будущее — запрет создания новых слобод. Конечно, церковных иерархов это вряд ли радовало, но зато не влекло ни к каким ограничениям уже имеющихся городских льгот.

4) «А в которых старых слободах дворы опустеют, и в те дворы звати сельских людей пашенных и непашенных по старине, как преж сего бывало, а отказывати тех людей на срок о Юрьеве дни осеннем по государеву указу по старине же». Опять рекомендация отнюдь не ограничительного свойства в отношении «старых слобод» — обеспечение их законного людского «воспроизводства».

5) «А с посаду впредь градских людей в слободы не называть и не принимати, разве казаков нетяглых людей. А которые християне митрополичьи или архипископльи и епископльи похотят из слобод итти на посад или в села жити, и тем людем ити вольно на тот же срок». Постановления, явно направленные в защиту интересов черных посадских людей, поскольку, с одной стороны, оберегали черные миры от «переманивания» посажан в белые слободы. А с другой — открывали даже «старым» беломестцам широкие и «законные» возможности выхода из феодальной зависимости от церкви на посад. Значит, именно в данном вопросе требования посадских людей были настолько решительными, что не считаться с ними было уже невозможно»{1651}.

Свою задачу мы видим не в том, чтобы вслед за упомянутыми исследователями «разложить» сентябрьский 1550 года «приговор» на содержательные составляющие элементы. Это сделано ими достаточно хорошо и основательно. Для нас сейчас важнее оценить «приговор» со стороны религиозно-политической борьбы, развернувшейся в верхах русского общества середины XVI века. И здесь весьма существенным является тот факт, что «приговор» о слободах состоялся в обстановке подготовительных мер к секуляризации церковно-монастырского землевладения, предпринимаемых правительством Сильвестра — Адашева{1652}, что этот приговор вырабатывался на фоне «того радикализма в отношении ограничения церковных имуществ, который столь явственно дает о себе знать во всей правительственной политике после 1549 г. и особенно в канун Стоглавого собора»{1653}.

Не менее значимо и то обстоятельство, что встреча и разговор митрополита с царем о слободах имели место уже после включения в Судебник 1550 года статей о церковно-монастырских слободах, к чему привлек внимание Н. Е. Носов{1654}. Им же высказана догадка, согласно которой встреча и беседа Макария с Иваном, завершившаяся принятием «приговора» о монастырских слободах, состоялась по ходатайству первосвятителя{1655}. Не от хорошей, разумеется, жизни митрополит Макарий просил государя об аудиенции. Русская православная церковь переживала тогда тревожные дни в один из наиболее опасных и критических моментов в своей истории. Государственная власть, оказавшаяся в руках противников Святой Руси, наносила церкви удар за ударом. Их отзвуки слышны и в сентябрьском «приговоре» («а ныне наместники твои государевы и властели тех слобожан хотят судити, и в том тем слобожанам нашим запустети; а преже того твои государевы наместники и властели наших слобожан не суживали»). О чем тут речь? По-видимому, как только вопрос о слободах вошел в Судебник 1550 года, наместники и волостели, исполняя указание центрального правительства, руководимого Сильвестром и Адашевым, начали судить церковно-монастырских слобожан, не дожидаясь окончательного утверждения закона, почему митрополит Макарий и обратился к царю Ивану{1656}. Но главная причина обращения Макария к Ивану IV заключалась в самом государе, его личном отношении к православной церкви.

Секуляризационную политику середины XVI века в России некоторые историки всецело связывают непосредственно с Иваном IV, в крайнем случае — с правительством Ивана IV, выводя на авансцену этой политики царя и делая его чуть ли не вдохновителем ее. Под их пером царь Иван выглядит как «самостоятельная политическая сила», как «активный политический деятель», знающий, чего он добивается, и выступающий в «ряде острых вопросов против интересов церкви»{1657}. Это — спорная, если не ошибочная точка зрения. Прав был Н. Е. Носов, когда говорил: «Царь вряд ли уж был так последователен в своих взглядах на церковь, к которой он всегда имел особое пристрастие»{1658}. Возражая А. А. Зимину, писавшему о провале «царской программы реформ», предусматривающей секуляризацию церковных земель{1659}, Н. Е. Носов замечал: «Правильно ли так уж подчеркивать, что это была именно «царская» программа, ведь отношение самого царя к вопросу о секуляризации далеко не так уже ясно»{1660}. Эти ремарки Н. Е. Носова тем более оправданны, что сам А. А. Зимин в другой части своей книги писал: «Сильвестр оказывал большое влияние на всю правительственную деятельность конца 40-х — начала 50-х годов XVI в. и явился инициатором секуляризационных проектов…»{1661}. Есть основания полагать, что «программа секуляризации церковных земель» была навязана Ивану IV Сильвестром и Адашевым «с товарищи», т. е. Избранной Радой. Царя, впрочем, нетрудно было в данном случае уговорить, поскольку предшествующий период боярского правления надолго оставил в нем тяжелые воспоминания. А ведь именно в данный период щедро раздавались монастырям податные и судебные льготы{1662}. Спекулируя на этих воспоминаниях, партия Сильвестра — Адашева добивалась своих целей в борьбе с церковно-монастырским землевладением. Однако необходимо подчеркнуть, что при всем том Иван Грозный всегда являлся верным сыном православной церкви, что митрополиту Макарию, конечно же, было хорошо известно. Поэтому он и обратился к царю с жалобой на утеснение церкви представителями светской власти, ободряемыми правительством Избранной Рады.

Загрузка...