Обрывочные мысли о Фернандо Пессоа

История эта существует в бесчисленном количестве вариантов. Художника наняли изобразить жизнь Христа. Он бродит по всей стране в поисках мальчика ангельской наружности. Находит его наконец, пишет его портрет, а потом долгие годы блуждает по бесконечным городам и весям в поисках модели для каждого из апостолов. Находит их одного за другим: Иакова, Петра, Иоанна, Фому, Матфея, Филиппа, Андрея и пр. Остается написать последнего — Иуду. Но художнику не удается найти человека столь уродливого, каким выглядит Иуда в его воображении. Художник уже стар и успел забыть, кто заказал ему картину, жив ли этот человек, заплатит ли ему за работу. Он, впрочем, упрям, и вот в один прекрасный день у входа в какую-то таверну он замечает невероятно порочного потасканного обтрепанного бродягу — вне всякого сомнения, пьяницу, развратника и вора, а то и хуже. Художник протягивает ему несколько монет и просит ему попозировать. «Ладно, — со злобной ухмылкой отвечает бродяга, — но сперва давай монеты». И он протягивает чумазую ладонь. Художник соглашается и платит вперед. Проходит много часов. «Ты кого рисуешь?» — спрашивает бродяга. «Иуду», — отвечает художник. Услышав этот ответ, будущий Иуда заливается слезами. «Ты чего плачешь?» — спрашивает художник. «Много лет назад ты написал с меня Христа, — говорит бродяга. — А теперь вон я каким стал».

В некоторых вариантах говорится, что звали этого бродягу Пьетро Бандинелли и он позировал для «Тайной вечери» Леонардо, сперва как Иисус, а потом как Иуда. Есть версия, что его звали Марсолени и что Микеланджело сперва написал с него невинного ребенка Христа, а впоследствии — Искариота.

Мне было лет тринадцать, когда отец рассказал мне эту историю, и помню, она произвела на меня сильнейшее впечатление, я бы даже сказал, она меня ошарашила, как будто речь шла не просто про Иисуса и Иуду или про то, как безжалостно меняет нас время; мне показалось, это история про меня — только я даже примерно не мог облечь в слова, в каком именно смысле. Да, время — это то, что происходит со всеми, но история Иисуса-Иуды стала мне своего рода предупреждением или даже предостережением, что во мне, как и в мальчике-Иисусе, сидит сокрытый Иуда, который может в любой момент вырваться наружу, взять надо мной власть, повести меня по необратимо нисходящему пути. Я был мальчиком, но во мне сидел Иуда — я это знал, а хуже всего, отец это, видимо, знал тоже.

Тронуло меня — и всегда будет трогать любого, кто услышит эту историю, — что ход времени способен превратить незапятнанного неиспорченного мальчика с божественной внешностью в полного дегенерата, невыразимо грешного и проклятого. Было в этой истории нечто явственно и истинно раскрывавшее один аспект моей личности, о котором я до тех пор ни разу не задумывался: что я могу запросто свернуть не туда, а может, уже сворачиваю, но сам этого не вижу. Я заранее испытывал чувство вины из-за поступков, о которых не имел ни малейшего понятия, и уж всяко не знал, как их совершить.

Марсолени уже не тот человек, которым был когда-то, и все же он тот же человек. «Я был рожден стать вот таким, а стал вот таким», — говорит он. Пропасть между мальчиком-Иисусом и предателем-Иудой слишком велика, через нее не перекинешь мостик: слишком уж непомерна разница между прошлым и будущим. То, что Марсолени плачет перед художником, говорит о том, что при всей своей испорченности он не лишен чувства вины и стыда. «Я мог бы остаться мальчиком, которым когда-то был, но мне это оказалось не суждено. Мне уже более не стать тем, кем стать было предначертано». На самом деле он хочет задать вопрос: «Возможно ли для меня искупление?» А это лишь один из способов спросить: «Как мне выкупить свое прошлое “я”?» Страшный ответ заключен в молчании художника: «Ты был непорочным мальчиком-Иисусом, но ты совершил самое страшное убийство во всей человеческой истории: ты убил Иисуса, убил Сына Божьего, убил невинного мальчика, которым когда-то был, убил самого себя. Марсолени, ты уже много лет как мертв».

Мальчик, позировавший для портрета, понятия не имел о том, кем когда-то станет; тогда он, возможно, с надеждой смотрел в свое взрослое будущее. Взрослый же сильнее всего мечтает о том, чтобы вернуться в те годы своей жизни, когда он понятия не имел, в кого превратится, когда не был способен даже думать о будущем. «Я бы лучше вернулся во тьму неведения, — говорит он, — только бы не становиться тем, кем я стал. Я бы лучше вернулся вспять, вспять, вспять, стал бы ничем, только бы не быть ребенком, который когда-то станет мной. Я хочу прочь из времени».

«Я ничто, — пишет поэт Фернандо Пессоа. — Я всегда буду ничем».

* * *

Я смотрю на свою фотографию — мне четырнадцать лет. Я стою на солнце. У меня ощущение, что в жизни нашей семьи грядут большие перемены, но я понятия не имею, что мне уготовило будущее: где я окажусь? Кем я окажусь? Какие беды ждут впереди? Сегодня я завидую этому мальчику на фотографии. Он молод, его ждет множество открытий и радостей, особенно телесных — об удовольствиях плоти он, похоже, еще ничего не знает. Но ждут его и печали, и поражения, и хуже того — впереди болото скуки, берега которого ему еще предстоит изучить, оно даже станет ему утешением во времена, когда мир будет разваливаться на куски. Возможно, он уже понял — хотя этого мне наверняка не сказать, — что в один прекрасный день захочет оглянуться на тот самый день, когда был сделан этот снимок. Возможно, он уже репетирует ритуал, который еще не до конца сформировался.

Я когда-то уже писал, что по ходу ритуала мы оглядываемся назад и повторяем то, что уже произошло: либо потому, что прошлое способно принести утешение, либо потому, что мы все пытаемся что-то подлатать, а способ для этого есть один — повторить. Репетиция же — это повторение того, что еще не случилось. За этими двумя терминами маячат их теневые двойники: сожаления и угрызения совести. Угрызения совести — это когда нам отчаянно хочется не совершать того, что мы уже совершили; сожаления — это муки по поводу того, что мы не сделали или не сказали чего-то, потому что боялись, что оно может вызвать угрызения совести.

Ностальгия по неслучившемуся.

Это проявление ирреалиса, и в гениальных творениях Пессоа я вижу его повсюду. «Сожалею прямо сейчас о том, что завтра буду сожалеть, что сегодня испытывал сожаления», — это своего рода предвкушаемая ностальгия, но при этом «ностальгия по тому, чего не было», по тому, чего не существовало, то есть «ложная ностальгия».

Рваная тень от листьев, птичий щебет, простертые длани рек, ярко трепещущих под солнцем, зелень, маки, незамысловатость ощущений — когда я все это чувствую, я чувствую и ностальгию по нему, словно, чувствуя все это, я этого не чувствую.

Далее в «Книге непокоя» Пессоа напишет: «Люблю Вас, как закат и лунный свет, желая, чтобы мгновение остановилось, но не желая, чтобы в нем что-то было моим, кроме ощущения самого этого мгновения». Почти как Пруст.

Нарратор у Фернандо Пессоа подобен жертве блокады, он постоянно ищет нечто иное, нечто большее, ощущение ощущения, мысль о мысли, восприятие времени, которого время дать не в состоянии. «Между мною и жизнью — тонкое стекло. Для того чтобы четче видеть и понимать жизнь, мне нельзя его касаться». Тень тени, эхо эха, суть времени и опыта, которая ускользает всякий раз, как у нас возникает желание ею насладиться.

Я вышел из себя, куда — неведомо, да там и остался, недвижный и бессмысленный. <…> Я не могу отыскать себя там, где себя ощущаю, а если пытаюсь себя найти, то не понимаю, кто меня ищет. Скука лишила меня ощущений. Чувствую себя изгнанником из собственной души (Sinto-me expulso da minha alma)…

Хорошо, когда ты понимаешь: то, кем ты являешься, это не ты; то, о чем ты думаешь и что чувствуешь, лишь перевод; то, чего ты хочешь, не хочешь ни ты, ни кто-то другой. Знать это ежеминутно, чувствовать всеми чувствами — или это не странно для твоей души, изгнанницы из собственных ощущений? (Estraneiro na própria alma, exilado nas próprias esnsaçōes)?

<…> Сражаясь с тенями, я и сам превратился в тень — тень своих мыслей и чувств. Ностальгия по тому обычному человеку, которым я никогда не был, сделалась частью моего существа. Но чувствую я это и только это. Я не ощущаю подлинной жалости к другу, которому предстоит операция. <…> И мне очень жаль, что я не могу быть человеком, умеющим испытывать жалость.

<…> Я предпринимаю усилия, чтобы что-то почувствовать, но я позабыл, каково это — чувствовать. Я стал тенью себя самого, человека, которому мог бы доверить свое существование. <…> Я страдаю от не-страдания, от своего неумения страдать. Живу ли я или только делаю вид? Сплю или бодрствую? Мимолетный ветер, несущий свежесть посреди полуденного зноя, заставляет меня обо всем забыть. Веки сладостно тяжелеют… Я чувствую, как то же солнце золотит поля, где меня нет, но где мне очень хотелось бы быть. Шум города претворяется тишиной. Какая она нежная! Но была бы еще нежнее, будь я способен чувствовать.

Не хватает как раз ощущения или, еще точнее, осознания ощущения. В другом месте Пессоа пишет:

В такие моменты я странным образом от всего отдаляюсь. Я будто стою на балконе жизни, как бы за ее пределами. Я над ней, я вижу ее оттуда. Она раскинулась передо мной, спускается террасами к облачкам дыма над белыми сельскими домиками в долине. Я закрываю глаза и продолжаю видеть, ибо не вижу. Открываю их — и больше не вижу ничего, ибо и не видел. Я весь — неявная ностальгия, тоска не по прошлому и не по будущему: тоска по настоящему, безымянная, повсеместная, непонятная.

Он жаждет заполучить избыток сознания, который способен остановить и дополнить опыт и время, но ценой преодоления, а значит — торможения времени и опыта. Мы стремимся к осознанию сознания, к получению большего, чем нам может дать опыт, мы хотим всюду оказываться вовремя, а не до и не после назначенного времени — и сознавать это. Но такое невозможно. Сумерки сознания — цена за способность дотянуться за пределы сознания. Как пишет Ларошфуко: «Самое провальное проникновение [penetration] — то, которое не попадает в цель, а проходит мимо».

Об отлучении от некоего места рассказать несложно, а вот неприкаянность во времени — это проклятие, о каком берутся рассуждать очень немногие писатели. «Вспоминаю о нем с тоской уже сейчас, как бы в будущем, когда я буду тосковать о нем, я это знаю».

Чувствую себя изгнанником из собственной души. <…> То, что я чувствую (сам того не желая), и есть чувство, необходимое для описания этих чувств. Мысли сразу превращаются в слова, к ним примешиваются образы, уничтожая мысли. Пересоздав себя, я себя разрушил. Я столько о себе размышлял, что превратился в собственные размышления.

Сколько я всего пережил, не переживая! Сколько передумал, не думая! Я устал от того, чем никогда не обладал и обладать не буду, мне скучно существование богов. Я страдаю от ран, полученных в сражениях, в которых я не участвовал. Тело и мышцы измотаны усилиями, которых я не совершал.

Все, кто писал про «Книгу непокоя» Пессоа, считали своим долгом рассмотреть гетеронимы автора — многочисленные писательские личины, посредством которых он создает для каждого голоса в тексте другого автора. Меня этот предмет никогда особо не интересовал, и я оставлю его в стороне. Меня больше интересует осознанная неспособность Пессоа стоять обеими ногами в одной временнóй зоне. Вместо этого и он сам обитает в нескольких ирреальных наклонениях, и они в нем.

…мне делалось непросто вспомнить себя вчерашнего, назвать своим того, кто живет во мне каждый день. <…>

Сильнее всего ранят чувства, сильнее всего огорчают эмоции, которые принято называть абсурдными: тоска о невозможном, поскольку оно невозможно, ностальгия по неслучившемуся, стремление к несбывшемуся, боль оттого, что ты тот, кто есть, неудовлетворенность миром. Все эти полутона души [meios tons da consciência] создают внутри некую болезненную картину, вечный закат солнца [um eterno sol-pôr] над нашей сутью. Самоощущение — это пустынное темное поле, где печален тростник у реки без лодок, лежащей черною полосой меж широких берегов.

Каждый дом на моем пути, каждое шале, каждая хижина, выбеленная известью и тишиной, — в каждом из них я как бы поселяюсь на миг, сперва мне там хорошо, потом скучно, потом невыносимо; я чувствую, что, покидая каждый дом, уношу оттуда мучительную ностальгию по проведенному там времени. В результате все мои странствия — это болезненно-радостный урожай великих восторгов, необъятной скуки, неизбывной мнимой тоски. <…>

…если они когда-нибудь это случайно прочитают, то увидят то, чего никогда так и не сказали, и будут мне благодарны за то, что я так точно истолковал не только то, кем они являются, но и то, кем они никогда не хотели быть и не знали, что были…

Стремление к парадоксам есть не что иное, как попытка перекинуть мостик между двумя неопределимыми наклонениями, двумя безнадежно смешавшимися личинами, двумя непримиримыми грамматическими временами: никогда не то, что есть, но «стремление к тому, что могло бы быть». В пространстве между двумя вечностями существует зазор, не менее нереальный, чем два экстремальных проявления нереальности по обе стороны:

Не хочу обладать своей душой, но и отрекаться от нее не хочу. Хочу того, чего не хочу, отрекаюсь от того, чего не имею. Не могу быть ничем, не могу быть всем: я мостик между тем, чего не имею и чего не хочу.

Я существую, сам того не зная, и умру, хотя мне этого и не хочется. Я — зазор между тем, чем являюсь и не являюсь, между тем, о чем мечтаю и чем меня сделала жизнь.


Лучше всего это сказано в стихотворении Пессоа Là-bas, je ne sais où («Там, не знаю где»):

Остаться — отъезд лишь в мыслях,

Остаться — и так и нужно,

Остаться и не совсем умереть…

<…>

Уехать!

Я не вернусь.

Не вернусь — возвращения нет.

В зазоре между «всегда и никогда» (zwischen Immer und Nie) Пауля Целана, между отъездом и отсрочкой отъезда, бытием и небытием, между слепотой и двоящимся во времени зрением (voir double dans le temps) у Пруста — время Пессоа всегда будет пространством ирреалиса: могло случиться, но не случилось, но не становится из-за этого нереальным и еще может случиться, хотя мы и опасаемся, что не случится, а порой желаем, чтобы все-таки не случилось совсем или хотя бы пока.

И вот наконец стихотворение Пессоа, написанное в оригинале не на португальском, а на английском:

Когда-то жил, возможно, никогда,

Но точно жил неведомый король,

Страной Зазоров правил он тогда,

Той, что лежит промеж отсель дотоль,

Владел он межеумной частью нас,

Что четко отделяет сон от яви,

Молчание от речи, нас самих

От осознанья нас; и в смутный час

Царил он в той неведомой державе,

И мысль, и суть иные там у них.

Царь замыслов, не знающих творца,

Тех, что почти свершились, тех, что не,

Он — тайна тайн, он правит без венца

Меж зрением и глазом; зряч, но слеп.

Он вечно здесь и вечно в стороне,

В пустоты пустотою погружен,

Он самого себя разверстый склеп,

Не-склад несостоявшихся времен,

Для всех он Бог, а для себя — не Он.

Загрузка...