ОСВОБОЖДЕНИЕ

Необычное смятение охватило фашистов. Вздымая уличную пыль, грохоча гусеницами, мчатся мимо нас запыленные немецкие танки, автомашины с молчаливой пехотой (где же ваши ликующие крики 1941 года, господа?), тарахтят по обочине, вежливо уступая дорогу своим драпающим господам, подводы с немецкими прихвостнями, удирающими от гнева своего народа. Вся эта банда устремляется на Семеновский тракт, ведущий на Кременчуг, к Днепру. 

На заборах наклеены какие-то объявления. Их читают молчаливые, угрюмые хорольчане. Подхожу и я;: «Приказ немецкого командования. Все население города должно завтра к 12 часам эвакуироваться по направлению к городу Оболонь. Не выполнившие приказа будут расстреляны». Бегу домой, хватаю заранее приготовленный вещмешок, в котором лежит еда, лопата с короткой ручкой и кусок фанеры, заготовленной для крышки убежища, и лечу сломя голову к Гречине. Там уже Малиновский и тоже с рюкзаком. 

Совещаемся. Считаем, что сегодня ночью будут собирать нашего брата — бывших солдат. Сейчас же, немедленно вон из города! 

Нам с Александром легче — мы одиночки. Очень трудно и тяжело Гречине, к которому приехали из Киева жена и сын, оставлять их.

Но долг солдата — превыше всего. 

Людмила Васильевна, бледная-бледная, прощается с мужем и с нами. Слез нет. Мы идем по дороге на Семеновку, по которой вереницей тянутся немецкие машины, подводы с драпающими старостами и полицаями. Сразу же за городом сворачиваем в сторону, на дорогу, ведущую на Оболонь. Идем стороной, затем еще больше сворачиваем вправо и под покровом вечерней темноты уходим в степь. Мы решили, что будем прятаться около Хорола, держась направления на Оболонь, чтобы, если нас схватят, мы, показав свои аусвайсы, могли утверждать, что эвакуируемся по приказу. На ночь приютились у большого зарода скошенного хлеба. Вдруг громадное пламя заполыхало в ночи неподалеку от нас. Горит такой же зарод хлеба, как тот, под которым мы лежим. 

— Фашисты жгут хлеб! — восклицает Гречина. 

— Какое добро уничтожают, сволочи! 

Мы долго молча смотрим на это бушующее, тревожное пламя. 

Вот и началась наша нелегальная жизнь. 

— До чего же паршиво быть безоружным в степи в такое время! — говорит Александр, смотря на полыхающее багровое зарево. 

Два дня мы прячемся в маленьких околках неподалеку от дороги, идущей на Оболонь, потом выходим на шоссе. Мы было начали сходить с шоссе к виднеющимся вдали кустам, как вдруг на дороге показался немецкий танк. Он идет прямо на нас со стороны Оболони к Хоролу. В животе стало сразу холодно. 

— Ну, братцы, мы «эвакуируемся», — бросаю я друзьям, и мы бодро идем навстречу танку. 

На танке стоят в черных мундирах не то танкисты, не то какие-то военные чиновники. Вот стал виден и ствол пушки, направленный на нас, и отшлифованные землей быстро мелькающие гусеницы. Я глянул на лица моих друзей, они землисто-серого цвета. Ну и у меня лицо, конечно, не лучше. А что если танкисты начнут гоняться за нами и давить?

Обдав нас пылью, грохотом и дымом, танк промчался в трех-четырех метрах от нас… Не оглядываясь, молча идем дальше. Входим в горящую Богдановку и нарываемся на фашистских факельщиков. 

— Почему рус здесь? — спрашивают они нас строго. 

— Мы эвакуируемся на Оболонь! Приказ! Мы эвакуируемся! — говорим мы им наперебой. 

— Век! Век! — бросают они нам. Мы и сами понимаем прекрасно, что нам надо «век». 

За селом открылась бескрайняя равнина. 

— Ну, братцы, как хотите, а дальше идти нельзя: впереди все, как на тарелке, спрятаться будет негде, — заявил Малиновский. 

Свернув с дороги влево, вскоре мы набрели на водохранилище, заросшее высоким, раза в полтора выше человеческого роста, густым камышом. Эти заросли и стали нашим убежищем. Сами того не ведая, мы обрекли себя на последнее тяжелое испытание. Мы не знали (да и откуда могли мы тогда это знать!), что в 50-100 метрах от водохранилища фашисты создали оборонительную полосу, прикрывавшую Семеновский тракт и железную дорогу, идущую от Хорола до Кременчуга со стороны Лубен. Группа советских войск имела задачу перерезать эти две важные магистрали, по которым отступали немцы, а противник приготовился их отчаянно защищать. Удар наших войск был направлен через Богдановку. Мы же затаились перед оборонительной полосой фашистов. 

Раздвигая руками высокий камыш, мы пробрались в самую гущу зарослей. Подломив близрастущие камыши, устроили себе прекрасное логово. Пришла тихая, безоблачная ночь. На небе взошла полная луна. На фоне неба и сияющей луны темные верхушки камышей сплели изумительно красивый силуэтный узор, похожий на шедевры китайских и японских рисовальщиков и граверов. Где-то недалеко в селе слышались детские голоса и песня подвыпившего, по-видимому, на радостях дядьки. 

Я пошел к краю камышей и, пораженный, остолбенел.

— Товарищи, посмотрите, что делается! — позвал я вполголоса друзей. 

Все поля за Богдановкой, насколько видел глаз, горели бесчисленными, как звезды, огнями. 

За темным силуэтом старинного парка пылает Богдановка: большими сполохами горят зароды, мерцающими огнями большие и маленькие копны и колицы скошенного хлеба. Над Хоролом рдеет далекое зарево. Немцы осуществляют изуверский план «выжженной земли» перед своим «неприступным Днепровским валом». 

Мы молча глядим на эту страшную картину уничтожения. 

Я посмотрел на тускло освещенное луной чернобровое лицо Гречины и понял, что может переживать сейчас наш товарищ, во имя долга оставивший в Хороле жену и сына. Кто там в горящем городе оградит их сейчас от произвола, кто может помочь им?.. 

Ночь мы проводим в своем убежище. 

Пришло утро. У камышей со стороны Богдановки послышались голоса. Александр, пользуясь тем, что камыши, качаясь от ветра, шелестят, пошел на разведку. Вернулся взволнованный: 

— Ребята! Кажется наши — русская речь! — пробормотал он. 

— А если это власовцы или полицаи! — шепчу я. 

О, как трудно в последний момент, когда долгожданное, выстраданное освобождение кажется совсем близким, решиться на опрометчивый, рискованный шаг! 

Не успели мы обдумать, что нам делать, не успели принять решение, как разразился шквал огня: на наши головы посыпались мины, стали падать вблизи тяжелые снаряды. 

Из черных вееров болотной жижи, взметнувшихся рядом, на нас полетели комья грязи, стебли и корни камыша. 

В одно мгновение мы оказались в аду. Самое страшное в этом аду — нельзя ориентироваться, где наши, где немцы.

Александр отскочил и залег где-то в стороне. Мы с Гречиной лихорадочно копаем окопчик. Копать глубже 30 сантиметров нельзя — вода. Копаем окопчик, как гроб, в котором можно лежать, вытянувшись, скрываясь от настильного огня автоматов и пулеметов. Временами, когда поблизости шмякается в болото снаряд и на нас летят корневища камышей и земля, мы с Гречиной прячем головы в выкопанную часть окопчика. Тогда близко-близко вижу его разгоряченное работой и волнением лицо. Затем снова попеременно работаем лопаткой. 

Располагаемся рассредоточенно, чтобы не погибнуть всем вместе от одной мины или снаряда. Кто-то из троих должен остаться живым. 

В небе вдруг появляется эскадрилья самолетов. Они летят на Богдановку. В утреннем тумане, поднявшемся вверх, видны только слабые очертания их силуэтов. 

Над нашими головами они оставляют цепочки бомб. Рев моторов немного затихает, удаляясь. Его заменяет мелодичный свист сотен бомб, перерастающий в согласный звон; звон переходит в зловещий вой и рев сотен сирен, и, наконец, все снимает долго не прекращающийся грохот разрывов. 

Я лежу в своем маленьком окопчике на спине, вытянувшись во весь рост. Под лопатки на болотную грязь я положил фанерку, заготовленную для крышки. Вещмешок брошен в ногах. Через болото летят свистящие мины, фырчащие снаряды. 

«Шар-шар-шар-ра-ра-ра!» — рвет воздух близко летящий снаряд, и совсем рядом ухает разрыв, взметая черный султан дыма, земли и смертоносных осколков. После оглушающего разрыва долго валятся сверху комья болотной земли с корневищами камышей, сыплются шелестящие по зарослям крупным дождем брызги грязи и медленно приземляются изломанные, исковерканные стебли. Нет-нет, а приходится сплевывать попавшую в рот грязь и протирать залепленные ею глаза. 

Ясно, что мы попали в нейтральную полосу. Камыши прочесывают огнем с двух сторон.

«Ппр-р-р-р-р!» — издает пронзительно-резкий звук каждая пуля, пронизывая сотки сухих стеблей. Временами, когда одна из сторон идет в атаку, разражается огневой шквал. Пули начинают буквально жать камыши. Треск пробиваемых стеблей становится оглушительным и сливается в сплошной рев. Чтобы не оглохнуть, я открываю рот. Глаза же плотно зажмуриваю: их засоряет мелкая кострица раскрошенных пулями камышинок. 

Когда шквал немного стихает, я беру стоящие у лица простреленные стебли камыша и пытаюсь определить по величине пулевых отверстий, чьи это пули. 

«Если бы не лопатка, не быть нам живыми!» — думаю я. 

Мы лежим в каком-то огненном котле. Кругом близкие и далекие звуки упорного, смертного боя. 

Временами звуки боя сливаются в непрерывный могучий гул. И приходит в разгоряченный ум мысль: как не похож этот наступательный бой на оборонительные бои 1941 года! Если тогда все гулы и грохоты исходили от военной техники врага, подавляющей нас, то в этом бою сражаются две армии, вооруженные по последнему слову боевой техники. 

И если могучая фашистская армия позорно бежит, то в этой грозной артиллерийской дуэли наверняка громогласнее наши советские пушки, минометы, танки! 

Волнующее сознание того, что пришло, наконец, то долгожданное время, когда родная Красная Армия обрела свою полную силу и громит, и гонит наглого, вооруженного до зубов врага, наполняет меня несказанной радостью. Я забываю на какой-то миг о своей личной, совсем еще неясной судьбе… 

В эпицентре тяжелого, упорного боя на камышовом острове, в огневом шквале, под дождем пуль и осколков, я лежу, вытянувшись, как в гробу, в маленьком окопчике-канавке, подставляю свое раскрасневшееся, разгоряченное, туго налившееся от волнения кровью лицо навстречу освежающему ветру, дующему с Востока, расстегиваю воротник рубахи, открывая ему свою грудь, слушаю оглушительный рев «бога войны» и, стиснув до боли зубы, еле сдерживаю ликующий, исступленный крик, обращенный к своим родным артиллеристам: «Огонь!! Еще огонь!!!» 

Ураганный артиллерийский обстрел ведется со стороны Семеновского тракта. Кажется, что проезжающие там танки и самоходные орудия ведут огонь на ходу: сначала выстрелы слышатся вдали, потом они приближаются, затем постепенно удаляются. 

Все время в стороне цепи деревьев, где-то совсем рядом, урчат и рокочут моторы не то автомашин, не то танков. Иногда наступает относительна затишье и слышатся отдельные методичные выстрелы. Становится страшно: кажется, что где-то рядом фашисты добивают раненых на поле боя. В лагере смерти врезались в сознание эти отдельные выстрелы, обрывающие жизнь человека. 

Ночью артиллерийский и минометный огонь чуть угомонился. Взошла полная луна. Камыши стоят, как завороженные, хотя трассирующие пули прошивают их со всех сторон. Трассы похожи на огненные линии, которые создаются быстрым мельтешением тлеющей лучинки в полной темноте. Эти огненные трассы то сшибают верхушки камышей, то стелются низом, с треском дробя камышовые стебли, то снова вздымаются и чертят свои огненные линии в зените, на фоне ночного звездного неба. 

Время от времени взлетают осветительные ракеты. После мрака камышей их зеленоватый мигающий свет кажется ярче солнечного. Луна тогда меркнет, и чудится, что видна каждая камышинка, прорисовываясь резким черным силуэтом на фоне ослепительно яркого света. 

После падения ракеты мрак камышей еще гуще и черней. Временами слышны разговоры, брань и команды, но определить язык кричащих невозможно. Слышно также бряканье колес у повозок или походных кухонь. 

Приходит утро, и все опять начинается сначала. 

И так три дня и три ночи… 

Трое суток в шквале огня, под дождем пуль… 

На второй и особенно третий день начала мучить жажда. Несмотря на то, что вода рядом, в канаве, подняться и подползти к ней опасно: можно попасть под пули или же обнаружить свое присутствие, и тогда — крышка! Особенно опасно было шевелиться в камышах ночью, когда затихал ветер я камыши замирали. 

На третий день пошел дождь. Я вынул котелок, поставил его себе на грудь и стал собирать воду. Это была поистине драгоценная влага. Один раз Александр все же решился в ветреную погоду сползать к канаве с котелком. На обратном пути он поделился водой и со мной. Это был бесценный дар товарища, добывавшего воду с риском для жизни. 

На рассвете четвертого дня на камыши нахлынул гонимый ветром сырой, густой туман. В трех-четырех шагах ничего не видно. Качаются и шелестят тревожно камыши. Где-то рядом беснуется автомат. 

За эти трое суток нервы от одиночества и бессонницы расшатались. Мне начинает казаться, что по камышу в тихую атаку идет цепь солдат (не потому ли автоматчик, стоящий на посту, так нервничает?). Быть может, это наши? Но если и наши — смогут ли они в пылу боя, в густом тумане разобраться, кто я такой? Когда начинаешь так рассуждать, то загоняешь сам себя «в трубу». 

Нет, не надо думать! Думы распаляют воображение, и начинаешь волноваться. «Спокойно! Спокойно!» — мысленно говорю я себе. Но что это! Сюда и впрямь кто-то идет! Все ближе и ближе, в направлении вытянутых ног, шуршат раздвигаемые руками камыши. Слышен треск их под ногами идущего. Передо мной, в моих ногах, раздвигаются — и в тумане блекло-блекло вырисовывается фигура человека. Он остановился, наткнувшись на меня. Фигура перетянута ремнем. Голова круглая, похоже, что на ней шлем. Немец! Я, сам не зная, что буду делать, медленно поднимаюсь, сначала на локтях, потом упираясь ладонями в края окопа. Вдруг «немец» шарахнулся вправо и, треща камышами, побежал напролом в сторону Богдановки. Я сел в канавке. Слышу, еще кто-то идет по проложенному следу. Опять фигура в тумане у моих ног. Теперь я вижу ясно: это тетка-украинка. Ее голова, туго обтянутая шалью, производит впечатление немецкого шлема. 

— Тетка! Вы куда? — спрашиваю я шепотом. 

— От немцев тикаем! — отозвалась она тоже шепотом. 

— Где наши? Скажи! 

— Там! — говорит женщина, — В Богдановке. 

Этот краткий ответ с меня как будто бы свалил тяжелый могильный камень, который четвертые сутки давил, угнетал мое сознание. 

Я вскакиваю, хватаю свой вещмешок и бегу к друзьям. 

— Ребята! Вставайте! — шепчу я, расталкивая товарищей. — Вставайте! Наши в Богдановке, давайте быстро туда! Живо! — бормочу я им. 

Они, очнувшись, очумело смотрят на меня. Гречина продолжает лежать, косясь недоверчиво, а Александр сел и смотрит испытующе мне в лицо. 

— Что вы вылупили глаза? Сейчас же, немедленно, пока не сошел туман, бежать в Богдановку! — со злостью продолжаю я, поняв, что мои друзья не верят мне, считая, что я, лежа в своем, «гробу», сошел с ума. 

— Тетки сейчас пробежали туда! — добавляю я, сердясь. 

Малиновский смотрит на меня в упор, медленно-медленно поднимает руку, потом решительным взмахом опускает ее и говорит резко: 

— А! Давай! Веди! 

Мы бросаемся напролом в сторону Богдановки. Путь преграждает ров, заполненный водой. Идем вброд через него. Ноги вязнут в иле. Вода достигает пояса… Пить! Нагнувшись, хватаю на ходу воду пригоршнями и жадно пью. Выскочили на ровное место, истоптанное скотом. Кругом туман, хоть глаз коли! 

Треск автоматов остается где-то позади. Временами мы обходим воронки от снарядов и авиабомб. Вдруг наш путь наискось пересекает кабель. Чья связь? Наша или немецкая? Медленно, неуверенно мы идем по проводу. Куда он нас приведет? Справа выплывает из тумана груда пустых ящиков от артиллерийских снарядов. Все мы, как сговорившись, бросаемся к ним, хватаем лихорадочно трясущимися руками один из ящиков и читаем ошеломляющее, радостное: «5 штук». 

— Наши! На-а-ши! — вполголоса поем, поем мы от восторга и бежим вдоль провода. Из тумана вырисовываются силуэты вековых деревьев Богдановского парка. 

И совсем-совсем близко видим мы нашего, дорогого, родного советского воина… 

Сможет ли тот, кто сам не пережил освобождения из фашистского ада, кто не знал мук лагеря смерти, кто не прошел такого чистилища огнем, какое довелось пройти нам при переходе фронта, понять до конца те чувства, которые испытали мы, встретив в тумане этого советского солдата?.. 

Было радостно за себя, за своих товарищей, за своих исстрадавшихся родных, было неизмеримо радостно, что осуществилась твоя выстраданная мечта и, вместе с тем, было горько — да, да! — было очень горько за всех тех, кто лежал в братских могилах Хорола и не дожил до такого счастья… 

Взволнованный не меньше нас и даже чуть смущенный солдат посоветовал нам идти в Бурбино. 

— Здесь, в Богдановке, — сказал он, — будет еще бой. 

Как бы в подтверждение его слов, где-то поблизости, в тумане разорвался тяжелый снаряд и зашелестела градом падающая сверху земля. 

И мы пошли в Бурбино — к своим. Жив ли ты, безвестный молодой солдат, встретивший у села Богдановки в сентябре 1943 года троих грязных, мокрых, измученных, безмерно счастливых от встречи с тобой людей, вышедших из фашистского ада? Ты, быть может, нас и забыл — много таких встреч у тебя было по пути до Берлина, но мы-то тебя не забудем вовек… 

По дороге мимо нас, взволнованных, радостных, потрясенных, идут воинские части. 

На плечах советских солдат и офицеров — еще не виданные вами погоны. На груди многих солдат рядом со знакомыми нам боевыми орденами, красуется новый орден — Отечественной войны. И как знамя, над могучим строем бывалых обстрелянных солдат-освободителей, реет тоже незнакомая еще нам волнующая песня: 


Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силой темною,

С проклятою ордой! 


Песня зовет, влечет, тянет в строй. 

Выпало и мне, как и моим товарищам, великое счастье встать снова в строй и участвовать в великих освободительных походах родной Советской Армии. Я прошел солдатом Украину, Молдавию, Румынию, Польшу, Германию, Чехословакию, Австрию. Видел я много бед и горя, которые принес немецкий фашизм людям. Видел и тяжесть расплаты, которую понесли фашисты за свои черные дела… 

Видел я и многие тысячи радостных, ликующих, безмерно счастливых разноязыких людей, освобожденных Советской Армией от фашистской неволи. Не забыть никогда мне их счастливых, заплаканных лиц! 

Кому, как не мне — человеку, пережившему все беды и муки фашистского плена, понять их безмерную радость освобождения, их безграничную благодарность к своим избавителям и спасителям!


Загрузка...