Он бесшумно провернул ключ в замочной скважине, скользнул в темную прихожую и прислушался. Увы, так он и знал: они уже были здесь. Он еще с минуту подождал, давая отдых лицу, затем притворился дедушкой и вошел в столовую.
— Наконец-то! — сказала жена, взглянув на доброе лицо мужа.
— Наконец-то! — сказали дети, глядя на суровое лицо отца.
А внуки сказали:
— Подарки!
И ему стало жаль внуков, потому что они уже были взрослые и в этом году должны были закончить школу. А во всем виноваты были дети, и в первую очередь, конечно же, младшая дочь — разведенная и, вне всякого сомнения, имеющая любовников.
— Подарки? — сказал он и повернул к внукам то самое лицо, какое любили его дети, когда были маленькими, — лукаво-праздничное и поддразнивающее. Но он просчитался — внуки этого лица не знали и потому среагировали неадекватно. — Подарки! — сказали они и приготовились плакать. И ему снова стало жаль их — особенно девочку, потому что она была крепкая и крупная и он не очень любил ее.
— Оставьте дедушку в покое, — сказала разведенная дочь и поправила на себе голубой ситцевый халат, который он на прошлой неделе купил жене. — Голодные дедушки не любят, когда с ними разговаривают.
Он чуть было не кинул на нее сердитый взгляд, но вовремя спохватился: кто ее знает, может быть, у нее сейчас и нет любовника и она намерена обобрать эмоции отца. Нет, милая, не выйдет: я даю тебе ровно столько, сколько положено по закону. И тебе не удастся раздражить меня и получить что-либо сверх того, что я обязан тебе давать согласно Кодексу. И все-таки он не удержался:
— А почему ты надела халат матери? Сколько раз я говорил, приезжайте со своими халатами!
Гипотетический любовник дочери где-то там, на другом конце города, откинулся в кресле и облегченно вздохнул.
— Папа, супу тебе налить? — Это его старшая любимая замужняя дочь спешила на помощь к своему отцу.
— Подарки! — сказали внуки.
Увы, они были правы и знали об этом. Особенно мальчик. Худенький, ниже своей двоюродной сестры на целую голову, он готовился поступать на юридический факультет и был страшным законником. И это именно он выкрикнул дрожащим голосом:
— Ты ведь знаешь, что сегодня двадцать пятое воскресенье года! И не притворяйся, пожалуйста!
Две прозрачных слезы оскорбленного юношеского идеализма капнули в тарелку с супом.
— Статья 14, параграф 3, пункт 16, — довыкрикнул мальчик.
Увы, они были правы. А впрочем, не совсем.
— Какой пункт? — вкрадчиво переспросил он у мальчика.
— Шестнадцатый... — Голос ребенка утратил уверенность и даже как будто слегка постарел.
— Шестнадцатый. Прекрасно. Шестнадцатый.
Он чуть-чуть помедлил, примерился и ударил:
— То есть ты имеешь в виду пункт 16а? «Каждое пятое и двадцать пятое воскресенье года внуки, приехавшие в гости к родителям кого-либо из своих родителей, имеют право на получение от них подарка для дальнейшей стимуляции своей психической деятельности». Так?
— Так... — Он все еще надеялся.
— Ну так это не имеет к тебе никакого отношения. Ты ведь не приехал к нам в гости, а постоянно живешь у нас.
Но ребенок все еще боролся:
— Так ведь я же не у вас прописан, а у нее. Мама, скажи!
— Дедушка шутит, — сказала разведенная дочь. Уж лучше бы она помолчала, ведь именно из-за нее он не купил детям подарков. Разве не она три дня тому назад сказала ему по телефону, что на каникулы возьмет мальчика к себе и в воскресенье муж ее замужней сестры поведет их всех — обеих сестер и обоих детей — в Психотрон на Праздник Наказания Воров психической энергии. А ведь любому школьнику известно, что, согласно пункту 1бб параграфа 3 статьи 14 Кодекса, тем детям, которые в пятое или двадцать пятое воскресенье года посещают Психотроны, подарки делать воспрещается. И это, кстати, абсолютно справедливо. Ведь психическая энергия государства небезразмерна и нельзя, чтобы кому-то досталась двойная порция психической стимуляции. А теперь вот дети остались вообще без стимуляции.
— Дедушка шутит, — повторила разведенная дочь, уверенная в своей полной безнаказанности, ибо прекрасно знала, что, согласно пункту 5 параграфа 1 статьи 9, было строжайше запрещено кому бы то ни было уличать родителей в совершенных ими ошибках в присутствии их детей, если последние еще не закончили школу. Все, что касается ее прав, она вообще знала назубок и потому спокойно смотрела в разгневанное лицо отца.
— Папа, — вмешалась старшая замужняя дочь, глядя на его доброе лицо, — не шути так. Ты ведь знаешь, что пункт 1ба дозволяется трактовать самым широким образом — на усмотрение дедушки и бабушки. И раз он у вас не прописан, то его пребывание здесь может быть приравнено к приезду в гости.
— Может быть приравнено, а может и не быть приравнено.
— Ты что, нам всем хочешь праздник испортить? — недоверчиво спросила жена, глядя на его все еще влюбленное в нее лицо. — Ты ведь знаешь, что в следующем году они уже не будут иметь права на получение подарков.
— Да? — Он собрал всю свою волю, напрягся — и у него получилось: все пятеро увидели, что у него крайне удивленное лицо — лицо человека, который забыл нечто и теперь сконфужен тем, что его уличили в старческой рассеянности.
Первым побледнел мальчик. Потом разведенная дочь. Бледность медленно расползалась по комнате — и вот уже бледными стали все пятеро. И тут он потерял контроль над собой. Он вдруг перестал быть дедушкой. Потом отцом, потом мужем... Он снова был мальчиком, первоклашкой с оттопыренными ушами, который растерянно переминается с ноги на ногу у доски, тщетно пытаясь вспомнить, как же все-таки звучит пункт 2 параграфа 7 статьи 18 Кодекса, мысленно клянется больше никогда не играть с ребятами в Искателей Вшей, предварительно не выучив уроков, и с ужасом видит, как красивая рука учительницы выводит в журнале против его фамилии жирную двойку. Слезы навернулись ему на глаза...
— Господи! — ахнула жена. — Господи! Что ж это такое?
И тогда он побежал.
Он бежал к ней навстречу, расталкивая худенькими руками сопротивляющийся воздух, уменьшаясь на бегу, все дальше и дальше от их испуганных лиц, все дальше и дальше от того невыносимого страдания, которое он причинил им, слезы катились по его мальчишеским щекам и капали в тарелку с супом... «Мама, — всхлипывал он, — мама!» И тогда она поднялась из-за стола, обхватила его седую голову и прижала ее к своей груди. «Ну, ничего, ничего», — бормотала она, раскачиваясь и все теснее прижимая его к себе. Он благодарно затих, ему стало уютно и спокойно, ибо он был способным ребенком и только вчера еще воспитательница в детском саду при всех похвалила его за то, что он без запинки процитировал пункт 36 параграфа 9 статьи 25, гласившего, что дети, не достигшие школьного возраста, в экстренных случаях имеют право на дополнительную порцию положительных эмоций со стороны одного из родителей.
А потом они лежали рядом в своей супружеской постели, и ее седая голова покоилась у него на плече, и она шептала ему, что не стоит так расстраиваться, что все еще поправимо, что дети обязательно вернутся, ведь он же знает, что, согласно пункту 4 параграфа 10 статьи 6, детям вменяется в обязанность не менее пяти раз в год навещать родителей, достигших пенсионного возраста (а им до пенсии осталось совсем немного — ему пять, а ей три месяца), и что они как-нибудь продержатся до этого срока, поскольку за безупречную службу ее недавно на работе премировали двумя спецталонами на внеочередную психическую стимуляцию, причем талоны эти выписаны не в какой-нибудь там заурядный районный психотрон, а в Центральный дом работников сферы обслуживания, и они дают право на высшую категорию стимуляции — присутствие на торжественной казни преступников, уличенных в психологическом изнасиловании. И он согласно кивал в такт ее словам, растворяясь в мягкой музыке ее голоса, и думал о том, что, конечно же, все еще поправимо и потому не стоит расстраиваться до такой уж степени.
— Я хочу, чтобы ты лишил меня девственности, — сказала она.
Но он не умел лишать девственности женщин, имеющих четырнадцатилетних сыновей, и выжидающе молчал.
Тогда она сделала лицо Мадонны с картины неизвестного художника раннего Средневековья и скромно потупила свои голубые глаза.
— Ну же! — прошелестела она и покрылась застенчивым румянцем.
Он смотрел на нее — и взгляд его выражал злость и восхищение. То, что она делала, было абсолютно противозаконным.
— Ах, господин Н., не лишайте бедную девушку единственного сокровища, которым она обладает. Что скажет моя матушка? Вы разобьете ее сердце! — В голосе ее проступили опасные нотки.
Он почувствовал себя идиотом. Но ощущение это было малоприятным, и он решил обороняться.
— Кажется, чайник вскипел! — быстро парировал он.
Когда он вернулся с кухни, чтобы торжествующе сообщить ей о том, что чайник действительно вскипел, она уже сидела в совершенно немыслимой позе, закинув правую ногу себе на левое плечо, отчего ее и без того короткое красное платье окончательно задралось, обнаружив под собой розовые кружевные трусики.
— Мужчина, угостите портером, — прокуренным голосом искусно прохрипела она. Потом подумала и добавила: — И папиросочку.
И он снова почувствовал прилив злости и восхищения.
— Как? Вы не хотите? — изумилась она и всплеснула руками. Черные глаза ее позеленели, крупный чувственный рот превратился в маленький. И этот изящный ротик исторг из себя подряд пять колечек дыма и закапризничал: — Мне с вами скучно, мне с вами спать хочется!
Он сделал вид, что понял ее слова буквально, и начал стелить постель.
— Фу, товарищ Бубликов! — возмутилась она. — Как вам только такое могло прийти в голову! Это же злоупотребление служебным положением.
Она стояла перед ним, строгая и подобранная, узкая черная юбка доходила ей до щиколоток, блузка слепила взор девственной белизной...
И тут его взорвало. Мало того, что она проделывала вещи уголовно наказуемые, мало того, что она пыталась и его вовлечь в эти криминальные действия... Но «товарищ Бубликов» — это было уже слишком.
— Не смей меня так называть! — закричал он. — У меня, между прочим, имя есть. И вполне нормальная фамилия. И нечего ее коверкать.
— Извини, пожалуйста, — смутилась она, обрела свой нормальный вид и, взлетев под потолок, уселась верхом на люстру. — Значит, ты не хочешь лишить меня девственности, — грустно констатировала она, раскачиваясь вместе с люстрой.
— Тише! — взмолился он. — Соседи наверху услышат. Донесут.
Люстра продолжала раскачиваться.
— Я тебе совсем не нравлюсь? — донеслось оттуда. Каким-то сто пятнадцатым чувством он вдруг понял, что это ее настоящий голос. Он смутился. Он все-таки был мужчиной. А мужчине не подобало чересчур уж грубить женщине, с которой он спит.
— Нет, почему же? — осторожно сказал он. — С чего ты это взяла?
— Совсем-совсем? — уточнила она, продолжая раскачиваться.
— Что «совсем-совсем»?
— Совсем-совсем не нравлюсь?
Нет, ее почти невозможно было обмануть. Впрочем, собственно говоря, почему обмануть?
— Ты мне психологически нравишься, — честно признался он.
— А внешне?
Боже, он даже и представить себе не мог, что эта люстра может так оглушительно скрипеть.
— Ты надежный товарищ, — сказал он.
— А внешне?
— Ты многогранный и интересный человек.
— А внешне?
— Пожалуйста, я тебя очень прошу, слезь оттуда. Соседи услышат.
— Ну и пусть услышат, все равно ничего не поймут. Они ведь не умеют качаться на люстре. Подумают, что мы просто скандалим или деремся. Им и в голову не придет, что на люстре можно качаться. Ограниченные люди. Да и закона такого нет, чтобы нельзя было на люстре качаться.
— Такого нет. — Он многозначительно посмотрел на нее.
— Послушай, — она мягко спланировала на тахту, — если ты хочешь, если ты только очень хочешь, — голос ее задрожал, — то я могу стать блондинкой, крупной блондинкой с ярко накрашенным лицом. Только вот я не знаю, как она должна быть одета. Ты ведь об одежде ничего не говорил.
Он не верил своим ушам. Если то, что она проделывала до этого, было запрещено строжайше, то то, что она намеревалась сделать, было запрещено архистрожайше и квалифицировалось уже не просто как преступление, а как тягчайшее преступление. Он хорошо помнил обе статьи Кодекса. И если первый случай: «преднамеренное изменение своей внешности путем внутреннего психического усилия с целью создания облика, отличного от изначального, но не выходящего за рамки внешности, потенциально могущей соответствовать психическому складу личности, совершающей это действие» — карался всего лишь пятью годами, то второй случай: «изменение внешности с целью создания облика, резко противоречащего психическому складу личности, совершающей это действие» — карался... Нет, об этом и подумать-то было страшно! Хотя это, наверное, было справедливо, ведь если первый случай был чреват всего-навсего микродестабилизацией общества, то второй, по мнению Специалистов, мог повлечь за собой довольно-таки серьезные последствия и, в случае массовости явления, подорвать основы государства.
Он не был так наивен, чтобы слепо верить Специалистам, он не был так труслив, чтобы чересчур уж бояться того малоприятного, но в общем-то легкого наказания, которое грозило ему как соучастнику, но он был благоразумен и не любил бессмысленного риска, склонность к которому порой так раздражала его в ней. И, кроме того, он все-таки боялся за нее — она была надежным товарищем, многогранным и интересным человеком, она была женщиной, с которой он время от времени спал, а мужчине не подобало позволять женщине, с которой он спит, так рисковать. И главное, ради чего!
— Ради чего? — спросил он.
— Но ты ведь говорил, что тебе нравятся блондинки.
Но он все еще не понимал.
— Крупные, с ярко накрашенным лицом, — пояснила она.
— Но ведь согласно Кодексу... — Он осекся.
Она смотрела на него таким взглядом, какого он у нее никогда еще не видел. И снова в нем сработало какое-то сто пятнадцатое чувство, и он вдруг понял, что это ее настоящий взгляд.
— Я люблю тебя, — тихо и членораздельно произнесла она и начала разрастаться.
Он хотел крикнуть ей: «Не надо!» Он был далее готов, отринув гордость, признаться ей в том, что никогда не нравился крупным блондинкам, более того, они всегда его игнорировали. Но было уже поздно. Волосы ее вздыбились и зашевелились — и от корней их, вытесняя ее черные кудри, полезли наружу светлые сильные прямые пряди. Лицо ее подергивалось, под ним что-то тяжело ворочалось, распирая изнутри ее кожу и расплющивая мышцы. Это было настолько непохоже на все ее предыдущие, легкие и безболезненные перевоплощения, что он от ужаса прикрыл ладонями лицо, чтобы не видеть, как мучительно она превращается в ту, которая никогда не полюбит его.
А в дверь уже вовсю стучали, и среди множества голосов он особенно явственно различал голос верхнего соседа, радостно выкрикивавшего: «Это я, я первый учуял! Запах-то, запах в доме на целых полградуса отклонился от нормы. У меня на эти дела нюх!»
И когда сотрудники Службы Государственной Психологической Безопасности выводили их из квартиры, он вдруг замедлил шаг и сделал то, чего не делал еще ни разу за все годы их знакомства, — ласково положил ей руку на плечо и слегка сжал его.
— Гы! Хо! Хи! — стонали они, хватаясь руками за животы.
— Ой, не могу! Ой, умру! — захлебывались они.
— Ну, ты даешь! — надрывались они. — Ну, ты и скажешь!
Она с недоумением смотрела на то, как они корчились от смеха на большом семейном диване, потом неуверенно спросила:
— Вы что, идиоты?
— Вв-у! Ох! Ха! — по новой закатились они, а внук от избытка чувств даже взбрыкнул худой ногой в спортивной тапочке.
— Дурак, — сказала она внуку.
Внук сполз с дивана и под одобрительные уханья остальных забил ногами по полу, выпуская из себя короткие очереди смеха.
— Встань сейчас же! — закричала она. — А не то сам будешь стирать свои брюки.
— Гы! — ответили они и по новой уставились в телевизор.
— Ну, так что же я такого смешного сказала? — через минуту поинтересовалась она. — Чему вы так смеялись?
— Не мешай, — сказали они.
— Послушайте, почему вы из меня всегда дуру пытаетесь сделать?
— Да не мешай же, — возмутились они, — а не то потом опять ничего не поймешь и будешь спрашивать, кто кого убил.
— А он ее уже убил?
— Кто? — Шесть пар глаз насмешливо уставились на нее.
— Ну, этот, с бородой. Музыкант.
— Ой, уписаться можно! — зарыдал от восторга внук. — Это она о следователе.
— Ну, мама, — недовольно поморщилась дочь, — ты вечно все путаешь. Там нет никакого музыканта. И никто никого еще не убил. Сиди себе тихо и смотри. Тогда все поймешь. С тобой совершенно невозможно смотреть детективы.
— Чаю, — сказал внук.
— И впрямь, не вдарить ли нам по чайку? — сказал муж.
Она молчала.
— Да, чай был бы сейчас более чем уместен, — сказала дочь.
— Ну вот и налейте себе.
— Что? — удивились они.
— Ну вот и налейте себе сами чаю.
— Мы? — удивились они.
— Вы.
Они некоторое время молчали, осмысливая то, что она сказала.
— М-м-м, — начал внук, — мысль на первый взгляд не лишена некоторой логики.
— Но только на первый, — подхватила дочь.
— А при ближайшем рассмотрении она не выдерживает никакой критики, — завершил муж.
Она начала думать. Конечно, правильнее всего было бы не дать им чаю. Но тогда у нее до самого ужина не будет больше повода обратиться к ним. Она пошла на кухню.
Через секунду с кухни донеслись тихие странные звуки.
— Плачет, — сказала дочь.
— Ну, ничего, ничего, — нахмурился отец. — Мы ведь ради ее же блага...
Дочь заколебалась:
— А может быть, мне все-таки пойти к ней?
— Нет! — Лоб отца прорезала вертикальная морщина. — Нет! Тогда она будет тебя общать.
— Папа, а ты уверен, что Специалисты не могли ошибиться?
— Специалисты не ошибаются. А потом, разве вы сами не видите, что ее общительность далеко выходит за рамки нормы?
— Она меня вчера целый час уделывала, расспрашивая, что мы сейчас проходим по астрономии, — пожаловался внук. — Как будто она что-нибудь понимает в астрономии!
— А меня пытала на предмет, не собираюсь ли я снова замуж, — тихо засмеялась дочь.
— А у меня, — отец понизил голос, — у меня интересовалась, как складываются мои отношения с новым начальником. И еще. Позавчера нижний сосед сказал мне, что она расспрашивала его о том, как здоровье его жены и хорошо ли учатся его внуки. Представляете? Уж я перед ним извинялся, извинялся...
— А еще она... — начала было дочь.
— А еще она, между прочим, сейчас делает то, что должна делать ты! — резко прервал ее отец. — Специалисты рекомендовали ограничить ее общительность, но они ничего не говорили о том, чтобы она подавала тебе чай.
— А тебе? — Голос дочери стал ехидным.
— Что — мне?
— Специалисты что-нибудь говорили о том, чтобы она подавала чай тебе?
— Дети, не ссорьтесь!
Она стояла в дверях с подносом в руках и улыбалась им. Ее отходчивость была просто поразительной. И они в ответ чуть было тоже не заулыбались, но вовремя спохватились.
— Спасибо, — сказали они и, взяв по чашке, уставились в телевизор.
— Вкусно? — спросила она.
— Угу, — ответили они.
— А может быть, лучше было заварить чай по рецепту № 2? — спросила она.
— Угу, — ответили они.
Она вздохнула. Потом сделала новую попытку.
— У тебя завтра сколько уроков? — спросила она у внука.
— Блямц! — ответил внук.
— Что? — не поняла она.
— Блямц! Здорово он ему врезал!
Она посмотрела на экран. Потом на мужа. Потом на дочь. На внука она смотреть боялась, потому что в эту минуту он был такой красивый, с возбужденно горящими глазами и щеками, такой кудрявый и хрупкий, что она могла бы не выдержать и погладить его по голове. А ведь сегодня был только еще понедельник и внук не любил, когда его ласкали вне расписания.
...И как будто бы они говорят ему, чтобы он снял это. А он делает вид, что не понимает, о чем идет речь, и начинает расшнуровывать ботинки. Но они говорят ему, чтобы он не прикидывался, что не понимает. И абсолютно зря он развязывает галстук, ведь он прекрасно знает, что они имели в виду вовсе не галстук. И брюки тоже совсем ни к чему расстегивать, поскольку никому не интересно смотреть на то, что у него там, под брюками. Разве что — и тут они хихикают — разве что той женщине. Да, да, той самой. Вот ей, может быть, и интересно было бы взглянуть. Нет, нет, говорят они, не надо округлять глаза, говорят они, и делать вид, что он не понимает, о ком они говорят, ведь он прекрасно понимает, что им уже известно все, у них даже вещественные доказательства есть. Вот, например, говорят они. И показывают ему гранат, красный гранат с треснувшей кожурой. И тогда у него начинает болеть голова. И они сочувственно смотрят на него и говорят, что для того, чтобы голова перестала болеть, ему надо снять это. И тогда минут через десять голова перестанет болеть. Совсем. Навсегда. А если он сам не решается снять это, то они ему помогут. И они начинают приближаться к нему... Но он делает отчаянные попытки исчезнуть, напрягается изо всех сил — до звона в голове. Звон лопается, и он облегченно вываливается в другой сон. И ему снится, что у него болит голова и что, для того чтобы она перестала болеть, ему необходимо положить ее на колени к матери. Но не к той, чье шестидесятилетие они недавно праздновали, а к той, какой она была в его детстве, тридцать лет тому назад. И он напрягается изо всех сил, чтобы вспомнить, как же она тогда выглядела. И от напряжения просыпается. Но поскольку голова продолжает болеть, то он сперва не понимает, что уже проснулся. Потом понимает. Потом снова не понимает. Потом понимает окончательно и пугается. Потому что те — из сна, наверное, сказали ему правду. Иначе же откуда у них тогда гранат? Хотя... Он смеется. Он торжествующе смеется. Они его что, за дурака считают, что ли, смеется он. Он ведь хорошо помнит, что тот гранат был нарисованным. И где только таких дураков, как они, понабрали, хохочет он. Подсунуть ему настоящий гранат вместо нарисованного и пытаться убедить его в том, что это вещественное доказательство! Ой, умереть можно! Ну юмористы, ну юмористы! Им бы в Театре сатиры работать, а не в Службе Государственной Психологической Безопасности. Да и вообще, при чем тут гранат! А заявление у них есть? Заявление от пострадавшей у них есть? Естественно, нет. Потому что она себя отнюдь не считала пострадавшей. Очень даже напротив! Он уже не смеется, он рыдает от смеха. Громко. Очень громко. Настолько громко, что просыпается.
Он зажигает ночник. Он встает, снимает с полки Кодекс и листает его. Это, конечно, глупо. Он сам понимает, что это глупо. Потому что для того, чтобы привлечь его к ответственности, необходимо ее заявление. А это абсолютно исключено, чтобы она заявила на него. Ведь она сама этого хотела. А Кодекс он просматривает просто так. Из любопытства. Из чисто теоретического любопытства.
...Табуретка была серая и замшелая, с кривоватыми венозными ногами. И в том, как она стояла, раскорячив свои старческие, но еще крепкие ноги, было что-то нестерпимо противоестественное. Но пожалуй, еще более противоестественным был гранат. Он лежал на табуретке и сквозь треснувшую кожуру ухмылялся своими гладкими розовыми зернами.
Молчать и дальше было уже неудобно, и он спросил у рыжей женщины, как называется ее картина.
— Автопортрет.
— Автопортрет?!
Вот тогда-то она и приблизилась к дивану, на котором он сидел, и, сощурив свои голубые и без того маленькие глазки, спросила:
— А что, собственно говоря, вас смущает?
— Да нет, ничего, — пробормотал он. Не мог же он ей сказать, что его смущает эта старчески-похотливая табуретка или этот нагло ухмыляющийся гранат. Кстати, чуть позже он понял, что гранат ухмылялся совершенно зря. Поскольку при более внимательном разглядывании становилось ясно, что он не столько лежит на табуретке, сколько пожирается ею — посередине дощатого сиденья вилась еле приметная узкая трещинка, присосавшаяся к гранату и медленно вжирающая его в себя. Но все это он понял чуть позже, а пока еще гранат победоносно скалил свои розовые зерна, а рыжая женщина, сощурив свои крохотные глазки, ждала его ответа.
— Да нет, ничего, — пробормотал он.
Она отодвинулась от него и каким-то неожиданно робким голосом спросила:
— Еще?
— Да, да, конечно же.
Она водрузила на заляпанный красками стол новую картину и потупилась. Эти ее непредсказуемые переходы от надменности к робости, далее какой-то приниженности, неприятно волновали его. Он отвел глаза от ее замызганной юбки с полуотпоровшимся подолом и стал разглядывать картину.
Это был утюг. Не тот, электрический, каким сейчас пользуются все, а тяжелый чугунный утюг его детства. Утюг стоял посреди заснеженного поля, а на нем — и на ручке, и по бокам — сидели крупные комары с утолщенными хоботками и выпуклыми желтыми глазами.
— Тоже автопортрет? — пошутил он.
— «Ноев ковчег».
Голос ее снова стал морозным, как заснеженное поле на картине. Кстати, это была единственная картина с белым цветом, и то белым его можно было назвать лишь с некоторой натяжкой, поскольку даже эта белизна отдавала серым. По всей видимости, серый был излюбленным цветом этой женщины в замызганной юбке и с тощей рыжей косичкой на затылке. Он переполнял почти все картины и был похож на домашнюю пыль, сквозь которую воспаленно светились одинокие пятна красного или желтого.
— Одиночество, — сказала она.
И ему стало жалко ее.
— Одиночество, — повторила она и чуть наклонила картину.
На железной больничной кровати, застланной серой простыней, корчилась то ли в агонии, то ли в страсти застиранная до ветхости женская ночная рубашка, под которой смутно угадывались чуть отвисшие груди, живот и раздвинутые колени. Короткие рукава рубашки были вскинуты вверх и пытались то ли обнять, то ли оттолкнуть нечто незримое.
— Очень сильная работа, — сказал он, участливо глядя на нее. Показалось ли ему, или вправду в ответ на его участие крохотные глаза быстро укололи его? Наверное, показалось, потому что они уже были устремлены не на него, а на два мягких мизинца, которыми она выделывала какие-то странные вензеля, то страстно сплетая их друг с другом, то как бы в недоумении разводя их в стороны.
— Спасибо, — прошелестел ответ.
Нет, конечно же, показалось.
...Он перевернул страницу и наконец-то нашел то, что искал. Статья 59 — «Психологическое изнасилование».
«Во время полового акта, — читал он, — воспрещается смотреть в глаза партнеру (партнерше) без согласия последнего (последней)». Ну, это вряд ли к нему применимо. Правда, он смотрел ей в глаза. Иногда. Но не во время полового акта. Он еще не окончательно утратил вкус, чтобы переспать с таким чучелом гороховым. Поэтому и следующий пункт, гласивший о том, что во время полового акта воспрещается разговаривать с партнером (партнершей) без согласия последнего (последней), тоже не имеет к нему никакого отношения. Так что товарищи из первого сна совершенно зря рассчитывали на то, что им удастся снять с него это. Он машинально засовывает руку под майку и ощупывает грудь. Нет, нет, вовсе не для того, чтобы убедиться, что это на месте. Конечно же, на месте. Он облегченно вздыхает. Чушь какая-то! Где это еще может быть, как не на месте! Кстати, еще большой вопрос, кто кого изнасиловал. Да, он рассказывал ей о своем детстве. Ну и что? Разве в Кодексе что-нибудь сказано о том, что ему запрещается рассказывать о своем детстве?! Хотя... Какой черт дернул его рассказывать ей о том, что в детстве он страдал из-за своего маленького роста? При желании это в общем-то можно подвести под статью. Пункт 7а: «Воспрещается обременять собеседника разговорами о своих психологических комплексах и тем самым вынуждать его к насильственному сопереживанию». Но он ведь рассказал ей об этом так, между прочим. Это заняло не больше чем полминуты. Ну, от силы — полторы. А она? Разве она не вынудила его к насильственному сопереживанию, целых полчаса распространяясь о том, как она боится насекомых, в частности тараканов? Разве не пришлось ему во всех подробностях выслушать о том, как в детстве ее старший брат засунул ей за шиворот таракана и как омерзительно бегал этот таракан по ее позвоночнику — вверх-вниз, вверх-вниз? И как, наконец, ей удалось его вытряхнуть из-под платья, но уже полураздавленным? И что с тех пор вид насекомых ассоциируется у нее со смертью? Ну, допустим, он ей пожаловался на то, что у него по утрам бывает изжога. Но что такое его изжога по сравнению с ее обстоятельным рассказом о том, как в пятом классе ее травили одноклассники из-за того, что она отказывалась играть с ними в Искателей Вшей, а она боялась пожаловаться на них учительнице, потому что их класс считался тогда образцово-экспериментальным и был переведен на принцип коллективной саморегуляции! Так что, извините-подвиньтесь, если кто тут и пострадавший, так это скорее он, чем она, потому что после этого рассказа у него просто сердце защемило от жалости к ней. А она прямо-таки порозовела от удовольствия, когда увидела у него слезы на глазах. Да, да, порозовела, он с полной ответственностью утверждает, что порозовела. Так что какая же она пострадавшая, что это за пострадавшие такие, которые от страданий розовеют? Более того, порозовев, она похорошела. А похорошев, вынудила его пожаловаться на одиночество. Что значит — вынудила? Ну, дала понять, что он может пожаловаться ей, что она не возражает. Каким образом дала понять? Ну, как «каким»? Взглядами. Так что никакого насилия с его стороны не было. Она сама этого хотела. В течение скольких минут он жаловался ей на свое одиночество? Ах, не минут, а часов? Так и запишем: в течение нескольких часов он ей жаловался на одиночество, тем самым вынуждая ее к насильственному сопереживанию. Пусть он только не вешает им лапшу на уши россказнями о том, что она сама этого хотела. Может, сперва и хотела. Они не исключают, что сперва это могло быть и добровольно с ее стороны. Ну, первые пять минут, ну, максимум десять. Но чтобы в течение нескольких часов!.. Он их что, за идиотов считает? Вот заключение Специалистов: «Выслушивание чьей-либо исповеди, сопровождающееся сопереживанием со стороны выслушивающего, может считаться добровольным только в течение первых десяти минут. Превышение этого срока со стороны исповедующегося, даже при отсутствии видимого сопротивления со стороны выслушивающего, является психологическим изнасилованием и подлежит наказанию способом № 1». Ему известно, что такое способ № 1? Да не надо все время совать руку под майку! Он ведь не маленький и прекрасно понимает, что никто не собирается снимать с него защитный экранчик здесь. Он что, никогда не видел, как казнят преступников? Это делается торжественно, в Центральном Психотроне, при большом стечении народа. Его выведут на сцену и по всем правилам, с соблюдением всех процедурных нюансов, снимут с него экран психологической защиты и оставят один на один с публикой. А как быстро исчерпает публика его психическую энергию, этого они ему сказать не могут. Это зависит от многих параметров. Кто знает, может быть, ему даже повезет и он умрет мгновенно. Да не надо так кричать. Он же еще не на сцене. Что значит, откуда они снова взялись? Они... Ну, скажем, они ему снятся. Хорошо, хорошо, они верят ему, что он давно уже не спит, и потому они никак не могут ему сниться. Тогда тем более не надо так нервничать: раз он не спит, значит, они ему и не снятся. Хорошо, хорошо, уговорил, их тут вообще нет. И заявления от пострадавшей у них тоже нет. Ах да, она не пострадавшая. Ну хорошо, хорошо, хорошо...
— Трам-там-там, трим-там-трум, тиу-тиу-тиу! — пели колеса, бодро прощупывая рельсы в темноте туннеля.
— Шир! Шар! Шрум! Ширшаршрум! — шуршали газеты в руках у пассажиров.
— «Площадь Героев», «Площадь Героев», следующая станция метро «Площадь Героев», — пел голос из серебряного репродуктора.
Он откинулся на спинку сиденья и радостно рассмеялся. Мальчишеское лицо, с одобрением наблюдавшее за ним из противоположного окна электрички, беззвучно рассмеялось ему в ответ. Он заговорщически подмигнул своему лицу. Лицо подмигнуло ему. Он снова подмигнул. Солидный гражданин, сидящий напротив него, принял это подмигивание на свой счет, вынул из маленького чемоданчика газету и с сердитым шуршанием широко развернул ее, как раздвижную ширму. Мальчишеское лицо, выглядывавшее из-за левого плеча солидного гражданина, исчезло. Конечно, можно было бы слегка переместиться, и тогда лицо снова вынырнуло бы из-за другого плеча солидного гражданина. Но он воздержался, ибо солидный гражданин мог неправильно понять его.
— Трам-там-там, — пели колеса.
Он вслушался в их пение, тихонько вздохнул и попытался снова начать радоваться. Но, по всей видимости, где-то там, в недоступных его пониманию сферах, случился некий ритмический перебой, и ему никак не удавалось сделать так, чтобы радость его совпала с упругой мелодией колес и сама обрела упругость. Радость оставалась вялой и не проявляла никаких признаков возрастания.
— Шир! Шар! Шрум! — шуршали легкие раздвижные ширмы газет, скрывавшие лица пассажиров.
Нет, она не просто не проявляла никаких признаков возрастания, она проявляла все признаки спада. Тогда он попытался подключить свою радость к голосу из серебряного репродуктора. Но голос, нежно поющий о том, что они скоро подъедут к «Площади Героев», не имел ни возраста, ни пола, ни каких бы то ни было иных отличительных признаков, за которые могло бы уцепиться воображение. Это был идеальный голос, синтезированный из множества разнополых и разновозрастных голосов за счет удаления из них всего индивидуального, это был голос вообще, принадлежащий всем и никому, и наладить с ним контакт никак не получалось. Оставалось одно — прибегнуть к помощи карманного справочника. Он слегка привстал, выдернул из заднего кармана джинсов маленькую книжечку в обложке успокоительного цвета и, снова усевшись, развернул ее. «Справочник по эмоциям» — красивыми добротными буквами было выведено на титуле. Он раскрыл справочник, нашел раздел «Радость» и начал читать подзаголовки. «Влияние радости на процессы Пищеварения», «Радость желательная и нежелательная», «Способы регуляции непредвиденной радости», «Радость контактная и бесконтактная», «Беспричинная радость и ее возможные последствия: положительные и отрицательные». Нет, все это никак не подходило к его случаю. Он пробежал глазами еще несколько страниц и наконец нашел искомое — «Интенсификация процесса радости без посторонней помощи»: «Если вам необходимо интенсифицировать вашу радость, но по каким-либо причинам вам не удается употребить метод № 3 (например, по причине отсутствия субъекта, желающего и могущего разделить ее с вами), то вам следует прибегнуть к методу № 5, т. е. самообслуживанию. Подойдите к зеркалу и установите контакт с собственным отражением...»
Он захлопнул книжку. Ничего нового он там не вычитал. Все это он знал и без них. Но попробовали бы авторы справочника «установить контакт с собственным отражением», если бы между ними и их отражением колыхалась газетная ширма.
— Шрум! — Ширма сложилась пополам, потом вчетверо и, превратившись опять в газету, исчезла в чемоданчике. Электричка въехала из мрака в свет и остановилась. Солидный гражданин вышел из вагона.
— Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Проспект Изобилия», — пропел серебряный голос — и, подчиняясь ему, электричка тронулась с места и въехала в новый туннель мрака.
— Трам-там-там, — бодро запели во мраке колеса, все убыстряя и убыстряя ритм своей незатейливой песенки. — Тиу-тиу-тиу!
Он улыбнулся и начал устанавливать контакт со своим отражением, которое вновь широко улыбалось ему из противоположного окна электрички, радуясь своему освобождению из небытия, в которое оно было ввергнуто солидным гражданином. Оказалось, что авторы справочника, эти чудесные люди, были абсолютно правы, ибо не прошло и полминуты после вхождения в контакт, как радость его совпала с упругой мелодией колес и сама обрела упругость. А потом она начала возрастать. Когда они проехали станцию «Правозащитная», радость его уже увеличилась в два раза. А после станции «Основоположники» — в три. А на станции «Фестивальная» в дверь вошла маленькая старушка. Настоящая старушка из школьной хрестоматии то ли для четвертого, то ли для пятого класса. Ласково улыбнувшись ему, старушка уселась прямо напротив и разрушила его отражение. Она была такая маленькая, что целиком заслонить собой отражение ей не удалось — треть его лица все еще продолжала выглядывать у нее из-за плеча. Но контакт с третью лица вряд ли можно было считать полноценным. Продолжая по инерции улыбаться, он сердито посмотрел на ее морщинистое личико. Личико ответило улыбкой. Причем улыбнулись не только ее губы, но и глаза, которые оказались голубыми и окруженными сетью лучистых морщинок. Наверное, радость его набрала уже ту скорость, при которой ее не так-то просто было затормозить, потому что его губы вдруг сами поползли к ушам. Старушка улыбнулась еще ласковей и поправила на голове свой допотопный платочек. Он весело разглядывал ее, пытаясь припомнить, в каком же из рассказов хрестоматии уже была такая старушка. И вдруг вспомнил. Но воспоминание это было настолько невероятным, что он даже мотнул от удивления головой. Ну конечно же, это была воровка радости — излюбленный персонаж писателей прошлого. Как же он не узнал ее сразу? Ведь это было настолько очевидно! И вовсе не потому, что она была одета бедно. Некоторые пассажиры тоже были одеты небогато. И не потому, что она не отгораживалась от других газетой. Далеко не все пассажиры читали газеты. Но те, кто не читал, были погружены в глубокий контакт со своими отражениями, одни из которых улыбались им в целях интенсификации радости, а другие хмурились в целях сопереживания и облегчения неприятных эмоций. Но она-то улыбалась ему! Не своему отражению, а ему! Единственная из всего вагона! Нет, это было невероятно! И главное, бессмысленно! На что она рассчитывала? В наше время, когда экранчики психологической защиты давно уже перестали быть предметами роскоши и прочно вошли в быт самых широких масс, заниматься столь бесперспективным промыслом, как воровство психической энергии?! Обалдеть можно! Ну и экземплярчик! Прямо-таки и просится в какой-нибудь учебный фильм на историческую тему, типа «Бесприютная старость». Вот так приключеньице! А ведь расскажи он об этом завтра в школе, не поверят и засмеют — где у нас сейчас бесприютная старость? Если она одинокая, так им спецталончики выдают на психическую стимуляцию, то ли раз, то ли даже чуть ли не два раза в месяц... А что, если?.. Он чуть было не рассмеялся вслух, до того нелепой показалась ему эта мысль: что, если она улыбается ему просто так? Он взглянул на нее еще раз — и не удержался, громко прыснул. И снова ее маленькое личико превратилось в сплошную улыбку, веселую и беззубую. И снова эта улыбка предназначалась ему. И тут его пронзил стыд. А потом догадка. Нет, сперва догадка, а потом стыд. Причем догадка, по всей видимости, абсолютно точная, ибо иных объяснений странному поведению старушки быть не могло. Она их потеряла! Потеряла свои спецталончики на этот месяц. Он задумывается. Он думает долго. Очень долго — целых полминуты. Потом решительно засовывает руку под ворот куртки, затем глубже — под плотный пушистый свитер — и отключает свой защитный экранчик. Радость начинает медленно вытекать из него. Сперва по капле. Потом струйкой. А потом его захлестывает такой мощный поток радости, что, уже не в силах справиться с ней, он громко хохочет. Так громко, что пассажиры испуганно высовываются из-за своих газетных ширм и смотрят на него.