ПЧЕЛИНЫЙ РАЙ (Рассказ)

Дождь барабанит по стеклу... Нет, не дождь, это сосульки звенят. Белый сквер весь залит солнцем, сверкает, переливается... Скорей, скорей домой, девочка ждет. Олеся, малышка моя... Солнце, сосульки, как ноги скользят, апельсины пылают у прохожих в авоськах! Глупенькая, стесняется, не беспокойтесь, говорит, Анна Сергеевна, зачем вы на меня так тратитесь? Солнце, сосульки, Олеся... Они думают, что девочка некрасивая, слишком длинный нос, слишком маленькие глаза и кожа нечистая... Думают, но не говорят, знают, что этого говорить нельзя... Солнце, сосульки... Большой сложноветвистый куст на снегу весь усеян какими-то желто-черными птицами, синицы, наверно... Желтое, белое, черное, тает, течет, звенит... Господи, как хорошо! Некрасивая... Да если ее приодеть и подкрасить умело, так и в ней свой шарм обнаружится. Немножко пудры, немножко помады... нет-нет, деточка, раз ты не хочешь, я не буду. Глупенькая, спит с насупленным лицом, наверно, ей сны нехорошие снятся. Тает, течет... И девочка оттает... И может быть, перестанет рисовать всех этих гадких насекомых, хищно подрагивающих, плотоядно улыбающихся, перестанет рисовать свои страхи. Нет-нет, я ведь понимаю, что вмешиваться нельзя, я ведь все-таки тоже человек культурный, четверть века в библиотеке проработала, до главного библиотекаря дослужилась, и в кино ходила, и на выставки, недавно в Доме-музее Васнецова была... Что? Васнецов устарел? Странно... Да нет, я не спорю, я же не специалист... Тебе, детка, виднее, может, и устарел... Солнце, сосульки, Олеся! Как светло, как ярко, как звонко звенит на солнце тополь! Мама в голубом купальнике, в желтой соломенной шляпе лежит на топчане у реки и красит губы, улыбаясь крохотному зеркальцу, зажатому в ее наманикюренной руке. Тополь звенит... летний полдень... тополь качается, огромный паук спускается с ветки... «Мама, боюсь, прогони паука!» «Да не выдумывай же, он тебя не тронет, взрослая девочка, как не стыдно бояться, может, тебя еще в колясочку положить? Ну что ты ревешь, какой еще паук, где паук, нет тут никакого паука». «Вот, вот паук, мама, по животу ползет, больно! больно! больно! Олеся, прогони паука, забери меня отсюда! Больно! Больно! Больно!»

— Ну, хватит орать! Всех больных перебудишь! Ну и народ, ни днем ни ночью от них покою нет. А я что, виновата, если баралгину не завезли? Ну чего ты? Сильно болит ? И чего тебе вколоть, ума не приложу. Им бы только разрезать-заштопать, а как уколы колоть, так их тут нету. А я что, рожаю его, что ли, этот баралгин? Ну ладно, ладно, есть там у меня в загашничке.

Тополь звенит, серебристый, серебряный. Мама в желтой шляпе хохочет на берегу реки, мама, перестань смеяться, прогони паука, больно, больно, больно!

— Да щас сделаю, разве ж мы не люди, разве ж мы не понимаем... Да не ори ты! Старая, а безобразничаешь.

Ну вот, слава богу, укол сделали, угомонили маму, скорей, скорей домой, ноги скользят, апельсины пылают у прохожих в авоськах, букет из багровых и желтых листьев пламенеет на синей скатерти, Олеся на кухне пьет чай из белой чашки... «Как хорошо у вас, Анна Сергеевна, это вы сами варенье варили? А я вот ничего не умею, разве что рисовать». Огорченно руками разводит, глупышка, абрикосовое варенье капает ей на жакет. «Ничего, детка, научишься». Вторая капля летит на жакет и, переливаясь на солнце, медленно ползет вниз, оставляя за собой янтарный след. «Нет, нет, вы мне больше не кладите, а то потом будет еще хотеться, я и так вам стольким обязана!» Третья солнечная капля летит на жакет, четвертая, пятая... Олеся, вся перемазанная солнечной янтарной сладостью, сконфуженно смеется. Сладкая, сладкая, сладкая девочка!

— Здорово, цéлки! — Соседка Настасья вваливается в палату и взмахивает руками, в одной — увесистая авоська, в другой — гвоздика в целлофане. — Как спалось?

Плюхнулась на постель рядом с кроватью:

— А что? Вас тут разве всех не заштопали, гинекологические вы мои? Теперь небось как новенькие?

Расселась нагло, стала выгружать на тумбочку содержимое авоськи:

— Вот, три апельсинчика, лимончик... Отвар шиповника, чтоб писала хорошо!

Олеся, вся перемазанная солнечной янтарной сладостью, сконфуженно смеется, мама в желтой шляпе хохочет на берегу реки, тополь звенит, букет из багровых и желтых листьев полыхает на синей скатерти, апельсины горят у прохожих в авоськах, соседка Настасья вваливается в палату:

— Здорово, целки!

Расселась нагло, апельсины выгружает на тумбочку:

— Что, Сергеевна, больно? Кормят-то тут как? Все украли или больным чего оставили? Вот, шиповник пей, после операции главное писать побольше. А что же, это-то твоя так ни разу тебя и не навестила? Олеся-то твоя? Медсестра говорит, никто к тебе не ходит. Да ладно, ладно, не расстраивайся. Апельсинчик вот, лимончик... Хочешь, почищу? Да не расстраивайся, говорю. Она, наверно, не знает, что ты в больнице. Да чего ты все елозишь? Судно, что ль, тебе подать? Ну что «не надо»? Тоже мне, нашла время деликатесы разводить! Где оно у тебя? Под кроватью? Ага, вот. Ну-ка приподымись чуть. Больно? Давай я тебе помогу. Ну вот и ладушки. Куда вылить-то? Ага, понятно.

Вернулась с опорожненным судном:

— И совсем незачем стесняться. Дело соседское. Значит, так и не навестила...

Сгребла с тумбочки резко отощавшую авоську, направилась к двери. В двери обернулась:

— Ну выздоравливай. Главное — писай побольше. Дверь захлопнулась. Апельсины пылают на тумбочке. Скорей-скорей домой, Олеся ждет. Не ждет, не ждет, никто ее не ждет! Господи, как больно! Мама хохочет на берегу реки...


Желтые кувшинки с крупными лепестками слабо колышутся на воде. «Плывите сюда, Анечка, смотрите, какие кувшинки. Да не бойтесь же, здесь неглубоко». — «Ой, Гриша, боюсь». — «Да чего вы боитесь? Вот смешная... Да раздевайтесь же, что вы в тренировочном паритесь». Кувшинки колышутся, синие стрекозы с большими глазами летают над рекой. «Да бросьте же книжку. Что вы там все зубрите? В отличницы выбиваетесь?» — «Это устав ВЛКСМ. Нас осенью в комсомол принимать будут». — «Да подождет ваш ВЛКСМ». — «Ой, что вы говорите, Гриша! Какой вы несознательный. Комсомол — помощник партии». Душно. Мохнатые шмели сердито жужжат над белой кудрявой кашкой. Смуглые кобылки выстреливают собой в воздух. «Ну, раздевайтесь? Ой, какой у вас купальничек!» — «Это мама купила. В торгсине». — «Да не колотите так по воде, вот, за плечо мое держитесь». — «Пустите, я маме пожалуюсь!» — «Да хоть папе». — «У нас нет папы. Его на фронте убили». — «Да что вы, совсем целоваться, что ли, не умеете?» Солнце, стрекозы, кувшинки...

— Женщины, на осмотр!

Стрекозы, кувшинки... Шмели жужжат... Десятки тапочек шаркают по коридору...

— Анна Сергеевна, на осмотр зовут.

Кувшинки колышутся на воде...

— Да куда ей, она ж под капельницей.

Тапочки шуршат по коридору, десятки, сотни тапочек, шур-шур, шур-шур... Визг. Вой. Топот.

— Ой, чегой-то?

— Девственницу повели.

— Какую девственницу?

— Да девочку вчера привезли, пятнадцатилетнюю. По «Скорой», с болями. Так она уже третий раз себя осматривать не дает.

— Во орет-то!

— Чему ж вы радуетесь? Она ведь девушка, ей же больно.

— Девушка? А ежели ты девушка, так содержи свой нижний этаж в порядке.

— И не стыдно вам! Она ж вам в дочери годится.

— О, и ты, старая транда, туда же! Тоже в девушки метишь. Ишь, губы-то намазюкала.

— Женщины, не ругайтесь. Не видите, вон, человек заснул. Анна Сергеевна, вы спите? Спит.

Дверь хлопает. Хлопает. Хлопает. Мама в синем шифоновом платье в белый горошек выходит на террасу. «Аня, я в Москву, на концерт. Ты духи мои не брала?» Золотистые волосы мягко дымятся вокруг ее головы. Губы чуть тронуты розовой помадой. «Как ты думаешь, может, лучше бордовую? Или эту оставить? Аня, ты что, заснула, что ли? Какую помаду лучше? Наказание, а не девочка. Теперь уже и днем норовит заснуть. Значит, так. Слушай меня. Я в Москве заночую, а ты запрись хорошенько, мало ли чего...» Шмели жужжат... Смуглые кобылки выстреливают собою в воздух... Калитка хлопает. Ушла. Все ушли. На концерт. На осмотр. Бросили ее. Никому, никому не нужна!


— Аня, чулочки надевай. Ну давай, доча, вот так: на правую ножку, на левую.

— Пап, а ты мне юлу подаришь?

— Зачем тебе юла? Ты сама как юла.

— Ну, пап!

— Подарю, доча, подарю. Только не вертись, в садик опоздаем. Теперь ботиночки. Вот, умница у меня дочка.

— А пальчик поцелуешь?

— Ам, скушаю пальчик.

— Скушал? Сладкий?

— Ужасно сладкий пальчик. А чего это ты ножки стискиваешь? На горшочек посадить? Не хочешь? Точно не хочешь? Ну смотри, нам далеко ехать. Давай на горшочек...

— Женщины! Вы что, не могли ей судно подать? Вы же ходячие все. Аккуратней, мамаша, надо! Весь матрас насквозь. Да ладно, ладно, не плачь, всяко бывает. Да не плачь, говорю, щас поменяем.


Дождь барабанит по стеклу. Во сне что-то обиженно бормочут женщины, время от времени кто-то то ли всхрапывает, то ли вскрикивает, странные звуки доносятся из разных углов. Анна Сергеевна лежит на левом боку, прижимая к животу пузырь со льдом. «Больно?» — как будто бы спрашивает Гриша. «Больно». — «Но как же так? Почему выкидыш? Ведь мы так хотели этого ребенка». Анна Сергеевна втягивает голову в плечи, седые волосы липнут к лицу. «Теперь ты на мне не женишься?» — спрашивает она. «Женюсь, — неуверенно отвечает он и морщит свой мальчишеский лоб. — Но почему? Ты ничего не делала?» — «О чем ты?» — «Так, ни о чем...» Дождь барабанит по стеклу, бормочут, вскрикивают, всхрапывают женщины, и как бы в ответ им вдруг начинает где-то выть собака, потом другая, третья, вы знаете, Анна Сергеевна, а у нас там в подвале, оказывается, морг, от пузыря со льдом леденеет живот, руки, ноги, ледяные мурашки ползут по спине, холодно, холодно, очень холодно...


Анна Сергеевна стонала. Она точно помнила, что в этот раз ей на ночь сделали укол баралгина, а не слабенький анальгин. Тем не менее она стонала, потому что на маму, появлявшуюся теперь только глубокой ночью, баралгин уже не оказывал никакого действия. Она усаживалась рядом с кроватью, ставила ей на живот большую красноклеенчатую сумку и начинала извлекать оттуда раскаленные апельсины и украшать ими постель. «Почистить тебе апельсинчик, доченька?» — спрашивала она и вонзала палец в нестерпимо пылающий апельсин. Анна Сергеевна вскрикивала, отталкивала ее руку, плод шлепался на пол... «Как ты могла? Как ты могла, глупая девочка?» — «Я не девочка, мне шестьдесят пять». — «Шестьдесят пять? — удивляется мама. — А мне тогда сколько?» — «Тебе нисколько. Тебя нет». — «Меня нет? — Мама улыбается из гроба, седые волосы мягко дымятся вокруг головы. — Меня нет? А ты в этом уверена?» — «Уйди, мама, уйди, не мучай меня».


Дверь открывается. Открывается. Открывается. Олеся в байковом бордовом халатике сидит на табуретке посреди красной комнаты. «Так, значит, детка, папы у тебя нет? А мама, как же мама тебя одну в Москву отпустила?» Рыжие кудри жалко липнут к детскому лбу. «А я, Анна Сергеевна, от нее убежала». Душные обои, красные, с зелеными птицами, попугаи, наверно, от паркета пахнет свежей мастикой. «Так чья же это квартира, детка?» — «А это женщина одна, она на юг уехала, а меня постеречь пустила». — «А что же ты будешь делать, когда она вернется?» — «Не зна-аю». Душно, от красного паркета тянет жаром. «Олеся, детка, не хочешь искупаться? Что? Воду горячую отключили? Так я нагрею». Господи, какая худющая, ребра торчат, позвонки — как крупные пуговицы. «Так не горячо? Вот мыло. Давай я тебя оболью. Вот так, с гуся — вода, а с Олеси — худоба». Слабые, неразвитые груди, под мышками — пушок. «Так сколько тебе лет, детка?» — «Двадцать». — «Неужели двадцать?» Олеся смеется, мелкие капли брызжут во все стороны. Сладкая, сладкая, сладкая девочка!


Вот дурочка, все целует и целует ее. Совсем зацеловала. «Олеся, детка, так ты в какой институт поступать хочешь? Что ж, это хороший институт. Только общежития нет? Так ты у меня живи. Скажи, а та женщина, у которой ты живешь, она тебя тоже купает? Не разрешай, нехорошо это. Да нет, что ты, я не ревную. Завтра и переезжай. Только вот мама твоя... Она у тебя, кстати, кем работает? Ну, ну, не буду, честное слово, не буду. Ну не плачь». Вот дурочка, опять целуется...


Анна Сергеевна улыбалась. Потому что ей наконец-то удалось нарвать кувшинок. Оказалось, что мамину бдительность можно усыпить совершенно элементарным способом. Достаточно было дать медсестре шоколадку, красивую импортную шоколадку. Конечно, морфий не идет ни в какое сравнение с каким-то баралгином! А обошлось ей это всего лишь в шоколадку. И вот теперь желтые кувшинки влажно сверкали в жестяном тазу, а она смеялась и рассказывала Грише о том, как ей удалось провести маму. Ох, мама хитрая, хотела использовать ее тело для того, чтобы увековечить себя. Так некоторые осы откладывают свои яйца в живую гусеницу, чтобы их личинки питались чужим организмом. А потом, когда гусеница заживо съедена, из нее вылезает оса, точно такая же, как первая. Да, да, теперь она много читает о насекомых, она теперь знает, на что они способны. Она уже не та глупенькая девочка-школьница, какой он ее знал. У нее у самой теперь есть девочка. Оказывается, ее не зря тогда тошнило, потому что когда девочка, то всегда токсикоз. Она ведь с самого начала, как только ее стало подташнивать, поняла, что у нее будет девочка. Правда, девочка на них не похожа, ни на нее, ни на Гришу. Но это не страшно. Главное, что не похожа на маму. Она ему признается, теперь ведь можно, поскольку у нее теперь все равно есть девочка, что она тогда действительно вызвала выкидыш. Теперь ведь можно. Теперь-то он на ней женится? Да, она тогда избавилась от ребенка. Мама велела. Это из-за мамы она была такой бесполой! Нет, нет, она ничего не путает, дело не в логике, просто, избавившись от того ребенка, она теперь, через пятьдесят лет, обрела другого, не имеющего никакого отношения к маме. Нет, она не убийца, зачем он так говорит? Просто она и сама не хотела продлевать дурную множественность этих крохотных женщин с белыми наманикюренными ручками, женщин, которые жертвуют своими детьми ради мужчины, ради любовника! А она всегда любила детей, и теперь-то у нее есть девочка, но такая, в которой нет ни капли белокурой маминой крови. И имя у нее редкое — Олеся! Правда, девочка сложная, но такая умница, такая талантливая. Хотя иногда нарочно говорит ужасные вещи, чтобы ее никто не полюбил. Глупенькая, напугана людьми, боится, вдруг кто-нибудь ее полюбит. Это ничего, что они уже не молодые. Ей всего шестьдесят пять. А сколько же ему? Семьдесят, наверно? Да, она слышала от других, что у него жизнь не сложилась. Говорили даже, что он пьет. Но это ничего. Теперь он женится на ней, и маме не удастся заманить ее к себе. Теперь-то все в порядке. Достаточно было дать медсестре шоколадку. И ничего, что шоколадка на самом деле Настасьина. Она обязательно выздоровеет, выйдет из больницы и подарит Настасье две, нет, три шоколадки! Ведь где их взять в больнице, ее же никто не навещает. Господи, как больно!

Дождь барабанит по стеклу...

«Представляете, Анна Сергеевна, вдруг бы мы с вами не познакомились. Вдруг бы я в другую библиотеку пришла». — «В другую? — пугается Анна Сергеевна. — Зачем в другую?» — «Ну, мало ли...» Дождь стучит... «В кино, Олеся, хочешь?» — «Нет». — «А в театр? Ты не стесняйся, я вчера пенсию получила». — «Не хочу в театр». — «А что ты такая грустная?» — «А я вот думаю, вдруг с вами что случится». — «Дурочка, что со мной случиться может?» — «Заболеете и...» — «Что «и»?» — «Умрете». — «Ну, я еще на твоей свадьбе погуляю». — «Я не хочу замуж. Он драться будет». — «Да разве ж все мужья дерутся?» — «Не все?» — «Ты бы лучше косметику какую-нибудь положила. Хочешь, реснички тебе подкрасим? Ну не буду, не буду. Что же ты плачешь?» — «А вы не умрете?» Как светло, как душно, яркий луч дрожит на столе, желтые крылышки трепещут — бабочка, настоящая бабочка распласталась на столе, слабо шевелит лапками. «Смотри, Олеся, не улетает». — «А я ее иголкой пришпилила». — «Как — иголкой? Зачем?» — «Чтоб не летала, она противная. А вы не умрете?»

— Женщины, на осмотр!

Тапочки шуршат, тапочки, тапочки, тапочки...

— Подвиньтесь! — Высокая женщина с рыжей «химией» на голове втискивается на диван между Анной Сергеевной и девочкой лет пятнадцати в застиранном больничном халате. — Кто последний в смотровую?

— Мы, — отвечает девочка.

— А ты не безобразничай. — Женщина трясет головой и стучит рукой по коленке. — Понавезли тут всяких. Все, что ль, последние?

— Я последняя, — успокаивающим голосом говорит Анна Сергеевна.

Женщина подозрительно оглядывает ее и поджимает губы.

— С чем лежим? — деловито осведомляется толстуха в тренировочном костюме, приближаясь к рыжей и подмигивая окружающим.

Рыжая молчит.

— Какие синтомы-диагнозы?

— Вы не имеете никакого юридического права! — взвизгивает рыжая. — Я требую освободить меня. И не смейте колоть мне туберкулез!

— Ты что, туберкулезная? — Толстуха опасливо отступает назад. — Черт-те кого кладут.

— Сама ты туберкулезная. Я здоровая сюда поступила. А они мне туберкулез прибивают.

— А разве здесь есть туберкулезное отделение? — удивляется девочка.

Рыжая кидает на нее презрительный взгляд и сухо смеется:

— Ты совсем глупая, что ли? Не понимаешь, где находишься? Не отделение, а вводят в нас. Говорят, что анальгин, а сами в шприц туберкулезу наберут и колют. Ну бактерии, элементы такие медицинские, навроде чумы, с анальгином смешают и колют. А потом изучают, опыты делают, выживем или нет. «Не волнуйтесь, не волнуйтесь!» — передразнивает она кого-то. — А я не волнуюсь. Я свои права знаю. Ни-ка-кого юридического права не имеют колоть!

Девочка хихикает.

— Смейся, смейся. Недолго тебе еще смеяться. Близятся, близятся сроки-то. В древних книгах все про это прописано. Погонения скоро начнутся, страшные погонения. Сказано, — женщина воздевает острый палец к потолку, — войны пойдут, войны... Мне женщина одна богомольная по секрету доверилась. И хоронить будет некому. Уже по телевизору тарелки показывали летающие. А кто знает, что в них, в этих тарелках?!

— Котлеты с перловкой, — прыскает девочка.

Толстуха одобрительно смотрит на нее и говорит:

— И впрямь жрать чего-то захотелось.


Капля упала... Вторая... В трубочку — в катетер — в вену... В трубочку — в катетер — в вену... А вы не умрете? Кап... Не умрете? Кап... Не умрете? «Олеся, детка, смотри, что я придумала. Я на тебя завещание написала. На квартиру. А вдруг я и впрямь заболею. Как же ты без меня будешь?» В катетер — в вену... В катетер — в вену... Олеся на кухне, вся перемазанная солнечной сладостью, смеется: «Да вы, Анна Сергеевна, еще меня переживете». — «Да я так, девочка, мало ли что, ты не бойся, я еще не скоро умру. Еще на твоей свадьбе... Нет-нет, не хочешь замуж, ну и не надо, без них обойдемся». Обойдемся... Обойдемся... Обойдемся... «А это, Анна Сергеевна, Костик. Он на параллельном курсе учится. Стихи пишет. Я его чаем напоила. Ничего, что мы здесь у вас похозяйничали?» Так, значит, этот, с бабьим лицом, — Костик. Расселся на кухне, как хозяин. «Ну что ты, Олеся, ты же у себя дома. Пейте, Костик, пейте. А может, вы кушать хотите? Мужчина должен кушать». — «А я не мужчина». — «А... кто же вы?» — «Никто изначально не мужчина и не женщина». — «То есть как это?» — «Пол — это следствие падения духа в материю. А я уже вышел из цепи перевоплощений. Мое астральное тело больше не подвергается воздействию половых ферментов. Как говорит йог Чандрачарака...» — «Йоги? Это которые на голове стоят?» Олеся хохочет: «Ой, Анна Сергеевна, ну вы и скажете. Йоги — это которые в астрал выходят. Так, Костик?» — «Ну, для данного этапа вашего развития можно и так». — «Олеся, ну что же ты. Корми гостя. Картошечки хотите?» — «Спасибо, у вас правильная аура, вот только... Да нет, ничего».


— Женщины, на обед!

— Женщины, на осмотр!

— Женщины, свет гасите, спать пора...


«Олеся, а Костик этот, он что, ненормальный?» — «Костик? Да нет, он просто преодолел свой пол. Ну, то есть он мне все объяснил, он физически мужчина. Только давно не перевоплощался. Карму отрабатывал. Он говорит, на высотах духа пола не существует». — «Ты бы с ним, детка, все-таки поаккуратнее, мало ли что...» — «Да нет, он хороший».


«Ну что, Сергевна, скоро бабушкой будешь?» — «Да вы что ж это, Настасья Ивановна, такое говорите?» — «Да ты что, слепая, что ль? Губы-то у ней как распухли! И пятнышки на лице. Да ладно, ладно, мое-то какое дело. Не моя печаль чужих детей качать». — «Олеся, детка, тебя опять вчера тошнило? Как же так? Нет, рыба была свежая. Ну не расстраивайся, не надо. Заявление в ЗАГС подать нужно. Как — не может? Почему?» — «Он говорит, что это ввергнет его в новый круг перевоплощений. Что он тогда упадет в свое низшее «я». Что надо быть выше земного брака». — «Как же так, детка? Может, в деканат на него написать? Ну не расстраивайся, бог с ним, с твоим Костиком. И без него ребеночка вырастим». — «Нет! От меня пахнет». — «Чем пахнет?» — «Воняет. От меня воняет. Я грязная! Грязная! Грязная!» — «Успокойся, успокойся, что ты?» — «Не подходите ко мне, Анна Сергеевна, не подходите! Я воняю!» — «Господи Иисусе, да что с тобой? Куда же ты? Олеся, вернись!» Дверь хлопает, хлопает, хлопает. Ушла. Бросила ее. Все бросили. Никто не навещает. Никому не нужна.


...Ребенок плачет... Кто принес сюда ребенка? Может, Олеся? Нет, Олесе еще рано родить. Да и вряд ли она решила родить, аборт, наверно, сделала. Да она и не знает, что я в больнице. Мама... Откуда опять мама взялась? Стоит, улыбается... «Что, Анна Сергеевна, все в куклы играешь?» Нет-нет, ребенок настоящий... Плачет. Громко. Маленький... Надо спасать ребенка, а то мама его отнимет. Осторожней, осторожней, бочком из палаты. Нет, сперва халат надеть, в халате мама ее не узнает. А что, если это все-таки Олесин малыш? А вдруг там Костик? Он ведь убьет ребенка. Убийцы! Они все убийцы! Они преодолели свой пол и теперь убивают. Господи, как больно! Как светло! Как ярко сверкает река! Говорят, теперь многие рожают в воду. А что, если попробовать? Может, и у нее получится? Сейчас, сейчас. Вот так, на четвереньки встать. Больно. Это схватки, наверно, начались. Она же ничего в этом не понимает. Она же никогда не рожала. Снова схватки. Кувшинки. Желтые кувшинки. «Плывите сюда, Анечка». Шмели летают. Снова схватки. Не бойся, Олеся, рожать — это не страшно. Только очень больно. Держись, девочка! И без твоего Костика воспитаем ребеночка. Чудовищная опоясывающая боль. Девочка не выдержит. Малышка моя, доченька, Олеся! Стрекозы, много стрекоз, тапочки шуршат по коридору, сотни, нет, тысяча тапочек. Визг. Вой. Топот. Неужели это я кричу? Больно! Больно! Больно! Нет, нет, сейчас полегчает. Я читала, что полегчает. Просто таз слишком узкий. Сейчас-сейчас, еще одно усилие. Кости расходятся, это тазовые кости расходятся. Так в книжке написано. Вот разойдутся, и все будет в порядке. И тогда Гриша на ней женится. «Плывите, Анечка, плывите, это не страшно». Сейчас, сейчас. Встревоженные лица наклоняются к ней, молодые, в белых колпачках. Чего они боятся? Схватка? Освобождение. Легкость в теле. Пустота. Неподвижность. Мрак. «Отмучилась». Кто сказал «отмучилась»? Наверно, эти, в белых колпачках. Закрывают ей глаза. Тело медленно холодеет. Отмучилась. Родила.

Загрузка...