— Ступай, — бросил его в дверь Вестун.

Хлебник побежал в склад.

— Ли-ур-ли-бе-бе-бе-бя-бя-бя, — неподражаемо, до самых низких звуков опускаясь, проблеяла ему вдогон дуда. Словно огромный глупый баран давал Богу содухи.

...Немного погодя друзья спустились ниже Коложской церкви к Неману. Широкий, стремительно-пре­красный, прозрачный, он летел, как стрела. Лучи солнца играли на течении, на куполах Коложи, на свинцовых, позолоченных рамах в её окнах, на оливково-зелёных, коричневых, радужных крестах из майолики, на кров­лях и крестах Борисоглебского монастыря. На недалёкой деревянной звоннице «Елене», построенной на средства жены бывшего великого князя, блестели пожертвован­ные ею колокола. Много. Десятка два.

Несколько молодых мнихов-живописцев из мона­стырской школы сидели на солнышке, копошились с кра­сками в деревянных ложечках, в половинках яичных скор­лупок, в чашечках, размером в напёрсток. Рисовали что-то на досках, тюкали чеканчиками по золоту и серебру.

— Тоже рады теплоте, — сказал изнеженно ду­дарь. — Божьему солнышку.

— А они что, не люди? — улыбнулся Клеоник.

— Так вы ведь друг дружку не считаете людьми, — буркнул Турай.

Кузнец покосился на него.

— Они — люди, — промолвил резчик. — И страшно способные люди. У меня с ними больше братства, чем хотя бы с тем... капелланом Босяцким. Неприятно мне, когда смотрю я в его глаза. Он что-то такое тайное, страшное.

— Брось, — высказался Марко. — Что он, от веры может нас отвести? Мы вас не трогаем, а вы нас не трогаете.

— Мы не трогаем. Они могут затронуть.

— Они? — улыбнулся Марко. — Слабые? Сколько их на Городню?

— А «Анну» они, слабые, уже отняли у вас. И писарь Богуш, с согласия короля, в их пользу бывшим Спасоиконопреображением поступился.

— Так он ведь тебе лучше...

— Мне он не лучше. Мне будет худо, если святое наше равновесие они нарушат. Если ты за рёбра повиснешь, а я, католик, за компанию с тобой. Как друг. Слыхал, глаша­таи сегодня что кричали? Мышей судят. Якобы попытка. А доказательная инквизиция гулять пошла. Молодой Бе­кеш был в Италии, в Риме. Ужас там творится.

— И наши не лучше, — возразил Турай.

— Правильно. Но «наши» далеко, — продолжил Вес­тун. — А эти ближе и ближе. Так что там говорил Бекеш?

— А то. Страшные грядут времена. Церковь мою словно охватил злой дух. Монахи и попы гулящие и хищ­ные. Тысячами жгут людей. Тёмное грядёт, хлопцы.

— Э-э, — успокоил Зенон. — Напрасно в набат бьёшь. Тут у нас свой закон. Никого особенно за веру не трогают. Ну, поступился Богуш «Спасом». А почему за­бываешь, что он православный, что он этому вот мона­стырю Чищевляны подарил, что даже великая княгиня ему, монастырю, колокольню построила и сад пожалова­ла. Что соседнее с нами Понемунье ему король подарил.

— Бывший король, — уточнил Вестун. — Бывшая королева. Теперь у нас королева римлянка. Из тех мест, где людей тысячами жгут.

— Да, — вторил ему Клеоник. — Дочь медиоланского князя.

— Да и Богуш уже не тот, — говорил дальше куз­нец. — Колеблется панство, хлопцы. Войт у нас кто? Другие паны? Правду говорит Клеоник. Как бы нам дей­ствительно на колу не верещать. Особенно если они, как с мышами, споются... наши да ихние. А мы ведь тоже для них... мыши... Страшные грядут времена.

Они отошли дальше, чтобы не мешать художникам, и развалились на травке. Зенон, присаживаясь на свой мешок с зерном, думал.

— Дураки они, что ли? — наконец спросил он. — Мышей судят?

— Не они дураки, — толковал дударь. — Это мы глупы, как дорога. Разве маленькие могут столько съесть?

— А Комар их судит.

— А Комар разве большой? — спросил Клеоник.

— А с хорошую таки свинью будет, — пошутил Вестун.

Молчали. Ласковое — возле реки — солнце гладило лица.

— Кто всё же этот Босяцкий? — размышлял мрачно Гиав. — Какой-то он не такой, как все доминиканцы. Елейный какой-то, холера на него. По ночам к нему люди ходят. Сам он, кажется, всё и про всех знает.

Клеоник вдруг крякнул:

— Хорошо, хлопцы. Все тут свои — можно не­много и открыть. Слышали, со всех амвонов кричат, что ересь голову подняла? Тут тебе ересь гуситская, тут тебе — лютерская... Насчёт гуситов ничего не ска­жу, хотя «чашники» и дерьмо. Убитых не судят. А остальные такие же свиньи, разве что церковь поде­шевле... Рим с ними, конечно, бьётся не на жизнь, а на смерть. И мечом... и... отравой. Крестоносцы. И вот, Бекеш говорил, ходят всюду страшные слухи. Словно есть под землёй, в большом укрытии... могуществен­нее папы...

— Ну, что умолк? — спросил Вус.

— Братство тайное, — закончил резчик. — Те же крестоносцы, которые... отравой воюют. Будто бы никто толком ничего не знает, но есть.

— А я бы таких молотом вот этим, — вспылил Ве­стун. — Чтобы голова в живот юркнула и через пуп смо­трела.

— И вот, если правду говорят, могут они забраться не только сюда, но и в ад. А если сюда забрались — не­пременно Босяцкий из них. Ты взгляни в глаза. Плоские. Зелёные... Змей. Так и ждёшь, что откроет рот, a oттуда вместо языка — травинка-жало.

— Может быть, — вслух подумал Марко. — Всё мо­жет быть.

— Да зачем им сюда? — спросил Турай. — Тут у нас тихо.

Вус развёл золотыми руками.

— Молчи уж... тихо, — не удержался он.

— Нет у нас тишины, хлопцы, — промолвил Клео­ник. — Безверие у нас появилось. Это более страшно для них, чем тюрингийские бунтовщики. Те хоть в Бога веруют.

— А ты веруешь? — едко спросил Турай.

— Моё дело. Как твоя вера — твоя, а его — его... Ну, могу сказать: верю в Бога-духа, общего для всех. Лица разные, а Он один. И нечего за разные облики Божьи спорить и резать друг друга.

— Ты ведь католик? — удивился Турай.

— Для меня самая удобная вера. Я резчик. Никто дру­гой вырезанных богов не признаёт. И поэтому я католик... пока режут живых людей из дерева... и до того времени, когда станут... как дерево... резать живых людей.

Ему было тяжело и страшно высказывать эти свои новые мысли. Турай бросился на колени.

— Еретик ты, а не католик!

— Ну-ка, садись. — Кузнец положил руку на голову мечнику и с силою усадил. — Тоже ещё... отец церкви. И я считаю: один Бог у всех. Как ты... для меня — Турай, дядька Турай... для Марко ты — отец... а для жены твоей и друзей — Гиав. Замолчи. Соборов нам тут не разводи. Дай слушать.

— Да чего он?!

— Замолчи, говорю, — повторил кузнец. — Инте­ресно. Судит человек то, чего до сих пор никто не осмели­вался судить. Говори дальше, что там насчёт неверных?

— Да что? — уточнил резчик. — Появились писа­ные книжечки. Много. «Княжество Белой Руси и Литвы, суждённое правдой вечной» [2].

— Там что? — жадно смотрел в его глаза Вестун.

— Нет богов, — рассказывал Клеоник, — и не надо томления и изнурения души по ним. Нет и не надо ни­какой власти Адамова сына над таким же сыном Адамо­вым. Нет и не надо лучших и худших в государстве, церк­ви и костёле, и в богатстве.

— Как это нет? — спросил Вус.

— Не должно быть... Не должно быть разницы в за­коне, разницы между королём и народом, между цар­ствующим и пашущим, между плебеем и шляхтичем, а должно быть всё для всех, общее и поровну, и вера должна быть и на земле и на небе, а веруй, как кто хочет.

Легло молчание. Потом Турай вздохнул.

— Правда. Только насчёт Бога — ложь.

— Ну, это тебе сам Бог, когда умрёшь, скажет, — улыбнулся кузнец. — Сказано: веруй, как хочешь. Дей­ствительно, «суждённое правдой вечной».

— Правда... — задумался Клеоник. — И вот потому и страшно мне. Что-то такое (только с верой Божьей) Гус проповедовал и Прокоп — как на них бросились?! Кро­вью залили. А теперь правда снова всплыла. У нас. Тёплая. А на тёплое ужи и змеи ползут. Так неужели, думаете, на нас они не бросятся?! И с мечом многие открыто бросятся, и те, подземные, с отравой. Поэтому я и говорю: тёмное грядёт, кровь грядёт, меч грядёт, отрава грядёт.

— Брось, — не согласился легковесный Марко. — Не попустит Бог.

— Какой? Твой? Мой? Их?

— Единый есть Бог. Правду говоришь, — поддер­жал Вестун.

— Какой?

— Наш. Мужицкий.

— Больно он вам с хлебом помог, — встрял Зенон. — А есть ведь хлеб. У всех этих есть. А Богу будто бы и нет до нас ничего. Как вы мне помогли, так помог тогда и он.

— А мы и ему... поможем, — засмеялся Кирик.

— Чем? — разозлился дударь. — Чем ты их шарах­нешь? Одним этим своим молотом? Действительно, раз­болтались о том, что когда ещё будет. Лучше подумайте, как вы зиму проживёте.

— Вот голод и закричит, — констатировал Вестун.

— Э! Пускай себе кричит, — бросил Турай. — Голо­вы у него нет. Иконы у него нет. А наши люди привыкли скопом только за чудотворной.

— Господи Боже, — вздохнул Зенон. — Ну, хоть бы пло­хонький какой, лишь бы наш, мужицкий Христос появился.

— Ожидай, предложил Клеоник. — Ещё столько ожидай.

— Так, может, без него? — иронически спросил Вестун.

Люди сидели молча. Грубоватые лица слегка мор­щинились от не очень привычных мыслей. Никому не хотелось первому бросить слово.

Сказал его Зенон. Ему до сих пор было неудобно. Друзья защитили его, и хуже всего было то, что они мо­гут посчитать его трусом. И поэтому, хоть мешка, на ко­тором он сидел, могло хватить надолго, пускай себе и на затирку, Зенон крякнул:

— Почему же, без него так без него.

Вестун с удивлением смотрел в серые, глубоко поса­женные глаза Зенона. Не ожидал он от него такой прыти. Вишь ты, утром за себя постоять не мог, а тут... Ну, не подобает ведь и ему, Кирику, быть хуже такого тихони.

Он встал и, крутнувшись, бросил свой молот вверх по склону. Молот описал большущую дугу и упал в траву и низкий терновник. И вдруг оттуда со звоном подскочи­ла в воздух и рассыпалась в брызги стеклянная сулея. А за нею, вспугнутые, вскочили монах и женщина.

Бросились убегать.

Некоторое время друзья ошеломлённо молчали. Потом покатился хохот.

— Вишь, как их, — подытожил Вестун. — Ну-ка, идём. Ты, Турай, с сыном, на Рыбный рынок, а я с Зено­ном на Старый. Тихон — на левый берег. А ты, Клеоник, гони на слободы... Попробуем, чёрт побери, поднять концы да тряхнуть этих, слишком хлебных, да заодно и замковые склады.

Они попрощались возле моста. Кирик и Зенон дви­нулись вверх, снова на рынок, но пришли туда в неспо­койное время. Стража как раз застала обоих пророков за недозволенными проповедями.

И вот юродивый бросал в воинов горстями коровье­го навоза, а звероподобный Ильюк бил по рукам, отовсю­ду тянувшимся к нему, и зверогласно кричал:

— Не трогай! Я Илия! Не трогай, говорю! С меня уж головы не снимут! За мной Христос грядёт!

Расстрига страшно вертел глазами.

— На беззаконии! Язык мой — колоколом во рту!

— А вот мы тебе зубы выбьем, — рявкнул ему Пархвер. — Тогда языку твоему во рту куда свободнее болтать­ся будет.

Толпа закричала.

— Не тронь! Не тронь, говорю, пророка! — наливаясь кровью, рыкал знакомый горшечник Хлорент.

И тогда Вестун с ходу ворвался в «игру».

— А вот мы ваши амбары пощупаем!

— А чего?! — взвыла толпа. — Чего, действительно?! Дав-вай!

Стража, понимая, что дела дрянь, ощетинилась было копьями. И тогда Хлорент поплевал в ладони и, поддав плечом, опрокинул на их головы воз своих же горшков. К оставшимся целыми потянулись сразу сотни рук, начали бросать в вооружённых.

— Бей их, — кричал Хлорент. — Всё равно варить нечего.

Горшки звонко разбивались о шлемы. Стража мед­ленно отступала от замка.

— Люди! В балды! — кричали отовсюду. — Мы их сейчас!

Ржали и вставали на дыбы кони. А над всем полем побоища юродивый вздевал вверх сложенные «знаме­нием» пальцы и кричал:.

— Грядёт! Уже грядёт Христос!


Глава IV

«ЛИЦЕДЕИ, СКОМОРОШКИ, ШУТЫ НЕВЗРАЧНЫЕ...»


Но злой дух сказал в ответ: Иисуса знаю, и Павел мне известен, а вы кто?


Деяния, 19:15


Глазами намизают, и в дуды ревут и хари овечьи и иные на образе Божьем но­сят, и беса потешают, и, хлопая ладонями, зовут: «Лада! Лада!». Сиречь бес и бог бесов Ладон. А посему дуды их и жалейки ломать и жечь.


Средневековый приказ о лицедеях


Накануне днём в местечке Свислочь произошла грустная и печальная история: жители впервые познакомились с лицедеями, а они — с гостеприимством здеш­них жителей.

Ещё и поныне существуют нетеатральные горо­да, — что уж говорить о тех временах?! Но даже тогда, когда только батлейка да странствующие жонглёры нес­ли в массы свет искусства, это местечко было самым не­театральным из всех нетеатральных городков.

Редко-редко бороздили тогда Белую Русь одино­кие лицедейские фургоны. Редко-редко вырастало из их борозд что-либо стоящее. Ходили порой с мистериями бурсаки-школяры, певцы, циркачи. Иногда попадались вечно голодные актёры-профессионалы. На всех них, кроме батлеечников, смотрели с недоверием. Фокусы их напоминали чародейство и не были святым делом вро­де лирных песнопений. Да, кстати, слишком часто после их ухода исчезали из застрехи сыры и колбасы, а с забо­ров — сорочки и прочее.

Поэтому, когда в тот день притащился в Свислочь изорванный полотняный фургон, запряжённый парой кляч, жители не ожидали от него ничего хорошего. Не ожидали, но смотреть пришли, ибо посчитали фургон неслыханно большой батлейкой.

Мистерия началась ближе к вечеру, под огромным общинным дубом. Две доски, положенные на задок фур­гона, вели из него на помост, с которого, бывало, читал проповеди странствующий проповедник или оглашал объявления панский паюк.

Сидел на этом помосте и копный суд, когда приез­жал в местечко.

А теперь это была сцена, и кулисами у неё были с одной стороны фургон, с другой — ствол стародавнего дерева. Мужики сидели на траве и выпучивали глаза на дивное зрелище. Куклы — это нестрашно, а тут живые люди совершали такое, от чего упаси нас, Господи Боже.

Людей тех было тринадцать. Видно по всему — не­спроста. И совершали они, по мнению мужиков и мещан, дело неправедное: готовились распинать Христа. Никто не видел, что работа эта людям непривычна, что они му­чительно стараются и что из этого ничего не выходит.

Пилат в хламиде из бумаги стоял столбом посре­ди помоста и вертел глазами так, что бабы цепенели от ужаса. На ветви дуба стоял человек в одеянии ангела, которому, по всему видно, надо было вскоре спуститься на помост за душой распятого. Очень высокий и крепкий, широкоплечий, со смешным лицом и густыми бровями, он держал на груди концы голубых крыльев, чтобы не зацепились, и шептал что-то человеку, который стоял под ним, в тени:

— Ну, какой из Богдана Пилат, Иосия? Нестоящий Пилат.

— Ха, — отозвался голос из темноты. — Пилат не­стоящим быть не может. Не вяжись к нему, Юрась. Знай свои крылья и стой себе. Смотри себе, как Шалфейчик хорошенько висит.

Один из распятых уже разбойников — по типу рас­стрига, по носу выпивоха — покосился на них и застонал, закатив глаза.

Пилат показал рукой на крест и, изогнув довольно значительное брюхо, огласил:

— А вот влейте ему уксуса в рот, чтобы не думал страдать за человеческий род. Принесите гвоздей из оси­ны для собачьего сына.

— Для человеческого сына, — подсказал распятый Шалфейчик.

— Сам знаю, — громко согласился Богдан-Пилат. — Хам ты.

Из зрителей кто боялся, а кто и шептал. Шептали двое в одеждах странствующих торговцев. Сидели они сбоку, откуда виден был ангел на дубе.

— Знаешь, что мне кажется? — спросил один.

— Ну?

— Этот, на дубе... капеллан из Вонячья приказы­вал его искать. Это, по-моему, тот, который на огневом змее слетел. Мы ещё его встретили в пуще. Спал на горячей земле.

— Быть не может этого, — флегматично ответил второй.

— Я тебе говорю. Смотри, лицо какое смешное. У людей часто ты такие видел? Опять же, крылья.

— Не может этого быть.

— Знамения небесные забыл? Почему он на прокля­том месте спал? Почему говорил, что никаких дьяволов не боится? И запомни... и капеллан, и магнат наш его ис­кать приказали. Сжигать таких надо. Сатана это.

— Быть э-то-го не может.

— Смотри, и корд тот же.

— Этого не может быть.

В это время в толпе раздался вздох ужаса. На сцену из фургона вывалились два эфиопа. Один был здоровый, как холера, второй тонкий и крайне женоподобный. Но оба были черны, как дети самого сатаны. Доски прогиба­лись под их ногами, ибо они тащили под руки человека из породы тех, перед которыми падают в обмороке ло­шади. На человеке был золотистый парик, а из-под него смотрела тупая, но довольно добродушная рожа.

Толпа взвыла от ужаса.

— Черти! — кричал кто-то.

И тут с дуба раздался ангельской красоты голос. Был он мягким, звучным и сильным. Это, спрятавшись за ствол, чтобы не заметили, говорил человек с крыльями.

— Тихо вы. Не черти это — эфиопы. Сажей они на­мазались.

— Бреши! — возразил кто-то.

— Правду говорю. Звать их Сила и Ладысь Гарнцы.

— Христа зачем распинаете?!

— И он не Христос. Намеренно он это. Дровосек он бывший. Звать его Акила Киёвый.

— Ну, смотри, — слегка успокоилась толпа.

Эфиопы тащили Акилу-Христа к кресту. Акила сопро­тивлялся. И ясно было, что Гарнцам не под силу вести его.

— Слышал? — спросил один торговец у второго. — Голос этого, крылатого, слышал? Голос тот самый.

— Не может э... Ты прав, брат. Тот самый голос.

Толпа весело хохотала, наблюдая, как летают эфио­пы вокруг Христа.

— Дай им, дай!

Акила крутил руками, тужился, но всё же шёл впе­рёд. Мурины скрежетали зубами и наконец взволокли его на крест.

— Ну-ка, приколачивайте, чтобы не сошёл! — ры­кал Пилат.

И только тут кое-кто в толпе понял: это тебе не шуточки. Кричали-кричали, а тут, вишь ты, Бога распинают.

— Хлопцы, — спросил легковерный голос, — что же это?

— Бог... Почти голый.

— Одежду делят.

Ангел начал шептать стоявшему ниже его:

— Скажи Автуху и Левону, пусть не делят.

«Солдаты» не обращали внимания на шёпот. Дели­ли со смаком и знанием дела. Над толпой висел разме­ренный — как по гробу — грохот молотка.

Акила на кресте закинул голову, закатил глаза и ис­пустил дух. Эфиопы отступили, чтобы с видом художни­ков полюбоваться своею работой. И тут произошло не­поправимое.

Под весом Акилы крест сложился пополам (так его было удобнее перевозить в фургоне: складной, со ступень­кой для ног, с надписью «INRI», которая только что так ве­личественно окаймляла голову Акилы). Крест сложился, и под ним, показывая небу зад, стоял большущей перевёр­нутой ижицей Акила Киёвый, неудавшийся Иисус.

— Хлопцы, это что же? — спросил кто-то. — Что ж это, у Господа Бога нашего зад был? Ну-ка, спросим у этих

— Еретики!

Спасая положение, Юрась прыгнул на лёгких крыльях вниз. Опустился на помост. И тут закричал один из странствующих торговцев:

— Этот! Этот! Он на огневом змие спустился! Хва­тать его приказано! Это сатана!

Воздух разодрал свист. Толпа пришла в движение и начала насовываться на помост... Ангел лихорадочно отрывал от помоста крест. Распятый разбойник вместе с крестом бросился в фургон. Но в воздухе уже замелькали гнилая репа, лук и прочее. Кони рванули с места, бросив людей.

...Они убегали по полевой дороге изо всех сил, так как сзади, не слишком догоняя, но и не отставая, с гиком бежали гонители.

Впереди всех летел легкокрылый ангел. Лицо у него было одухотворённым. Золотистые — свои — волосы реяли по ветру. Развевался хитон, открывая голые икры.

За ангелом летел безумный фургон. Кони вскидыва­ли оскаленные храпы, стремились изо всей силы и всё не могли догнать Братчика. В фургоне лязгало оружие и остатки реквизита.

За фургоном лупил на последних жилах его хо­зяин, лысый Мирон Жернокрут, а рядом с ним за­дыхался под тяжестью креста «распятый разбойник» Шалфейчик.

Он отставал и отставал, а вместе с ним отставал конвой — два эфиопа. За ними вовсю бежали остальные лицедеи в разнообразных одеждах. И наконец, наступая им на пятки, рука к руке, ковыляли два солдата, могучий в чреве Пилат и Акила-Христос. Христос был нагим, так как одежду его несли солдаты.

— Наддай! — яростным голосом кричал тот чело­век, которого ангел звал Иосией.

Они бежали, а за ними с ауканьем и свистом валила толпа разозлённых преследователей.

...Кто хочет убежать — убежит. Эти убегали и убе­жали. Всего через какой-то час они перестали слышать голоса за спиною, а ещё минут через тридцать приходи­ли в сознание на небольшой полянке.

Журчал под ногами ручей, словно говорил о тщет­ности человеческих усилий. Садилось за вязами огром­ное красное солнце. Жернокрут горестно ойкал в фурго­не: пробовал сложить сломанные копья.

Пилат отдувался, напрягал толстые щёки:

— Отрясём прах этого города... ух-х... от ног на­ших... Хамы... Это они так... белорусского дворянина... Пускай я не буду Богдан Роскош... пускай я... не от Всеслава происхожу, а от свиньи, от гиены, от обезьяны... если я им этого не попомню.

Акила-Христос сидел над ручьём, щупал синяк под глазом, поливал его водою:

— Эно... Бьются как... Пускай оно...

И ему вторил, тоже щупая синяки, Жернокрут:

— Остерегайтесь же людей: ибо они будут отдавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас.

Отцепленные крылья отдыхали рядом с Братчиком.

— Не так вы это, — внезапно с печальной улыбкой произнёс он.

— А как? — гневно спросил лысый Жернокрут. — Это я лицедей. Я знаю, как оно играть надобно. А вы тут все — сброд. Учите тут меня, а провал — из-за вас. Из-за вас мне всё переломали. А это всё денег стоит.

— Что им в твоих мистериях? Они люди тёмные. Это не то, что привычные школяры. У нас, бывало...

Жернокрут внезапно встал:

— Слушай, Юрась Братчик... Знаем мы, что ты школяр. Говори, что это там кричали про огневого змия? На ком это ты приземлился?

— Кричали потому, что бедные, тёмные люди, — не­рушимо ответил Братчик. — Я школяр из Мира.

Мирон Жернокрут взорвался:

— А били... Били нас из-за кого?

— Били нас за то, что мы плохо играли. И ещё пото­му, что они никогда не видели такого. Что им в твоих ми­стериях? Тут надобно, как в сказке про осину и распятие. Гвозди не полезли в руки, а осиновые колышки полезли (они, мужики, знают, ведь осиновый гвоздь и в бревно по­лезет). И тогда распятый затрясся и заклял осину: «Кабы ж ты всю жизнь так тряслась, как я сейчас трясусь». Такое они знают. Такому они поверят.

— А что, — согласился Роскош. — Правда.

— Правда! Правда! — передразнил Жернокрут. — Мне лучше знать. Я — хозяин.

— А как это ты, хозяин, один очутился на дороге с фургоном целого позорища, в котором человек пятнад­цать было? Нашёл где?

Жернокрут хлопнул губами, будто сундук закрыл.

— Вот что, — предложил «ангел». — Мошенничать так мошенничать. Что нам в этих бедных местечках? Идём сразу в большой город, в Городню. И совсем без разных там глашатаев переоденемся за стенами да в город. И — товар лучшей стороной.

— В Городне людей побольше, — отметил, щупая синяки, Акила.

— Так что?

— Ты Христа в Городне сам играй, — сказал Юрасю Акила. — Я тяжел на бегу. Для меня эта работа слишком вредна.


Глава V

АНАФЕМА


Я сказал ему, что нечего запасать, со­лить, сушить ругань там, где её и так доста­точно. Зачем это дело, если и так мир дер­жится лишь на ней и ругаются все, от папы и до идущего с черпаком. И чем больше ру­гаются, тем больше ругань — горох о стен­ку... И потом, при чём тут рыжий кот?


Фарс об анафеме рыжему коту


Горшком назови, но в печку не ставь.


Белорусская поговорка


В тот год Рим предавал анафеме Лютера и иже с ним, вспоминал проклятием Ария, Вальденса, чернокнижника Агриппу, Гуса и Иеронима Пражского и других ересиар­хов. В тот год Москва вспоминала анафемой Святополка Окаянного и новгородских «жидовствующих», отрицав­ших монастыри и церковное землевладение и говорив­ших, что Христос и без епископа есть Христос, а епископ без Христа — тьфу, и зачем он тогда вообще?

В тот год Городня предавала анафеме мышей.

Никто не бросил города: ни беременные, ни легко­весная молодёжь. Даже если и были такие богобоязнен­ные, то было их так мало, что их бегство практически не изменило количества мышиного стада.

...Над Городней били колокола. Глухо грохал до­миниканский костёл, угрожал бернардинский, надрыва­лись колокола Коложи и монастыря Бориса и Глеба, тре­вожно гудели святая Анна и надвратная Зофея, стонали колокола францисканцев.

И угрожающе ревели — словно друг друга прогло­тить жаждали — бородатые, православные, и босые, ка­толические, пасти дьяконов.

— И в срок надлежащий не ушли... Закон Божий преступив...

— I nunc, anima anceps...

— И за это да будет им Иудино удушение, Лазарево гниение...

— De ventre inferi...

— Гиезиево прокажение...

— Анафема!

— ...волхва мгновенная смерть.

— А-на-а-фе-ма-а!

— Анафема, маранафа!

— Анафема!..

— А-на-а-фе-ма-а-а!!!

Гудение колоколов было ужасным. Рычание безгра­ничных, как пещера, глоток ещё страшнее.

А между тем мало кто обращал внимание на анафемствование.

Накануне, после большой драки на Старом рын­ке, люди разошлись, но город словно оцепенел в ожи­дании чего-то. Что-то бурлило под внешним спокой­ствием, мещане-ремесленники шептались и смотрели на стражу с показным равнодушием и тайным злорад­ством. Всю ночь из дома в дом мелькали какие-то тём­ные тени.

И едва только загудели колокола, весь город (и в одно мгновение) восстал. Видимо, договорились заранее, что начнут с началом анафемы. В мгновение ока высыпали из дворов вооружённые кто чем люди, хватали одиноких стражников, текли переулками, сли­вались.

Город валил к Старому рынку. Разбивать хлебные склады. Пускай себе там и мало чего есть — потом мож­но пойти на склады замковые. Невозможно больше было терпеть.

Над улицей стоял такой крик, что его услышали даже лицедеи за стенами. Они как раз одевались в гру­бую холстину и перепоясывались вервием, когда город начал рычать.

— Что это там? — с тревогою спросил тонкий Ладысь Гарнец.

Юрась возлагал на голову терновый, с тупыми ши­пами, венец:

— А чёрт его знает! Город... Очевидно, ничего страшного. Видишь, стража даже врат не затворяет.

— Что делать будем? — спросил Жернокрут.

Братчик спокойно вскинул себе на плечи огромный лёгкий крест. Поправил его.

— Идём.

И спокойно пошёл к вратам.

Двенадцать человек в рядне двинулись за ним. Сле­дом потащился изорванный, дребезжащий фургон.

Город кричал страшно. То, что в замке до сих пор не подняли шума, можно было объяснить только гулом замковых колоколов. Церкви были близко. Улицы ремес­ленников — поодаль. Замок молчал, но шум и крик кати­лись всё ближе к нему.

Людей было мало — едва один из пяти-десяти вы­шел на улицы, — но они так натужились в крике, что им казалось: нет силы, которая могла бы стать на их пути.

Низколобый сотник Корнила первым увидел из угловой башни далёкую толпу и, несмотря на то, что был тугодум, понял, чем это пахнет.

Пыль стояла уже над Старым рынком: видимо, купцы защищали площадь от ремесленников... Нет, ремесленники с мещанами ещё далеко. По дороге, на­верно, разбивают чьи-то дома... Отчего ж пыль над рынком?

И сотник понял: торговцы бегут за оружием... Со­бираются... Будет ужасная бойня. Надо разнимать. Как? Может, бежать за Лотром? Чёрта его послушают. Что та­кое кардинал в преимущественно православном городе?

Корнила ринулся с забрала и побежал. Счастье, что Болванович тут, а не в любимом Борисоглебском мона­стыре.

Болванович только что сытно, с мёдом, позавтракал и завалился отдыхать. Пускай они там задавятся со своей анафемой. Повсюду бывать — подохнешь скорее.

Замковый митрополичий дворец был в два жилья с подземельями, в десять покоев с часовенкой. Стоял не­много поодаль от дворца Витовта. Светлицы в нём были сводчатыми, низкими, душными, но зато очень тёплыми зимой: не то, что общий замковый дворец. Там — сколь­ко ни топи — холод собачий.

От духоты маленькие окна были отворены. Видно было, как вились над башнями вспугнутые перезвоном стрижи.

Болванович лежал и сопел. У него на животе растянулась огромная, очень дорогая заморская кошка. При­возили таких аж откуда-то из-за Индии португальцы. Продавали у себя, в Гишпании, в Риме. Кошка была загадочно-суровой, с изумрудными глазами, с аксамитной коричнево-золотой шкурой. Тянулась к лицу пастыря, словно целовала, и потом воротила морду: от митропо­лита несло вином.

— Ну и выпил, — говорил Болванович. — Время та­кое, что запьёшь. Может, и ты хочешь? Тогда я...

Рядом с кроватью стоял только что вскрытый глячик с мёдом и блюдце земляники со сливками. Гринь выпи­вал рюмку, макал палец в сливки и мазал кошку по носу. Та облизывалась. Сначала — недовольно, потом — слов­но оказывая любезность.

— Не пьёшь? Как папа? Брешешь, и он пьёт. Долж­на была знать, если тебя с корабля в папской области купили... У-у, каналья, у-у, лентяйка, шпионка ты моя папская. Чего морду воротишь? Не по нраву? А мне, ду­маешь, по нраву, что лазутчики вокруг? Самого верного дьякона посадили. А город больше чем на три четвер­ти православный. Вот пускай сами в нём и справляют­ся, а я сам себя под домашний арест посажу. Мне и тут неплохо. И выпью себе, и закушу. Тишина вокруг, звон. И хорошо себе.

Он не пошевелил и ухом, когда услышал грохот. Кто-то бежал переходами, топал по ступеням, как же­ребец. Потом дверь с гулом отворилась, и, словно кто-то бросил к кровати самовар, влетел в комнату и упал нич­ком Корнила.

— Благослови, святой отец.

— Это ты за благословением так бежал, прихво­стень?

— Да.

— Брешешь ты.

— Святой отче...

— Изойди, рука Ватикана.

— Православный я, отче...

— Маловажно. Таких повсюду жгут. Четвёртый ты Сикст...

Корнила обиделся:

— Я уж и не знаю, на что это вы намекаете.

— Инквизитор ты... Фараон... Савл.

— Ругайтесь себе, ругайтесь. Бросайте хульные сло­ва. А в городе мещане бунтуют. Повалили с балдами, с палками на Старый рынок.

— Пускай валят, — митрополит поворотился к Корнилу задом. — Дулеб ты богомерзкий.

Кошка вскарабкалась передними лапами на бок Гриня и смотрела на Корнилу, словно дьявол из-за стен преисподней.

— Купечество им навстречу бросилось. С мечами.

— Пускай себе и так.

— Кровь прольётся.

— А небесный наш отец не проливал крови?

— Так разнимать надобно, — почти стонал Корни­ла. — С хоругвями идти.

— Вот пускай Лотр с Босяцким берут свои статуи сатанинские, да Комара берут, да идут. Посмотрю я.

— Православные дерутся!

— Маловажно... идолопоклонник ты. Пускай де­рутся. Как разнимать, так я, а церкви у нас разные там Богуши отнимают да им отдают.

— Лотр передаёт: вернут православную Нижнюю церковь.

— Пук ты... Редька наскребённая, вонючая... Какую Нижнюю? Ту развалюху в замке? Пускай он сам там слу­жит, раком в алтарь ползает да спиной голой престол от дождя закрывает... филистимлянин. Там стены над зем­лёю ему до задницы... немец он, желтопузик такой.

— Да не ту Нижнюю... Ту, что на Подоле, под Бо­лонью.

— И трёхглавую Анны, — деловито сказал Гринь.

— Побойтесь Бога!

— И ещё бывшее Спасоиконопреображение на Городничанке. Деревянную... Довесок.

— Хорошо, — мрачно буркнул сотник. — Только поскорее. Мещане к складам рвутся. Кардинал с други­ми пошли уж.

Гринь Болванович вдруг взвился так, что словно подброшенная, покатилась на пол кошка.

— К скла-ад-a-ам?! Что ж ты раньше не говорил?! Дубина ты невперённая... Долгопят ты! Стригольник, православием проклятый!

— Уж и не знаю я, зачем вы меня так поносите? Напрасно вы это.

— Шатный! Одеяния! Ах, чтобы им второго при­шествия не дождаться!


Всё ещё звучала анафема и ревели волосатые и без­волосые зевы, а «второе пришествие» подходило к вра­там города. Входило в них.

И впереди шёл в привязанной бороде и усах един­ственный хоть немного видный человек из всей этой компании. Шёл и нёс на плечах огромный крест. Шло за ним ещё двенадцать, все в рядне, и на лицах их было всё, что душа пожелает, только не святость. Были на этих лицах отпечатки голодных и холодный ночей под дождём и других ночей, возле трактирного огня и в компании с гляком вина. Была жизнь, кое-как поддер­живаемая обманом... Шёл, если разобраться, самый настоящий сброд: любители выпить, поесть, переноче­вать на чужом сеновале, если хозяина нету дома. Шли комедианты, мошенники, плуты, лоботрясы, чревоугод­ники, озорники, насмешники. На лицах их были пост­ные, благопристойные, набожные мины — и это было неуместно и смешно.

За ними грохотал рваный жалкий фургон, а перед ними шёл человек.

С терновым венцом на лбу.


Глава VI

СОШЕСТВИЕ В АД


...тех люди разнимать, ибо в ярости своей боки и головы пробить могли и иные члены повредить, и было бы из того вред и порча великая их милости и величеству королю. А люди те дрались и дароноси­цами, и ковчегами, и с моста в воду, где на глубоком, друг друга свергали; как те коты дрались, что остались от обоих одни хвосты; сошествие Господа Иисуса даже их не разня­ло бы и не уняло.


Варлаамова летопись


Перед Старым рынком, отделенная от него зданием ратуши, лежала маленькая квадратная площадь Росстань. Крестообразно шли от неё четыре улочки. Одна, самая короткая, Старая улочка, соединяла Росстань со Старым рынком. Соседняя с нею улица, Малая Скидельская, вела на восток. Она сливалась с Большой Скидельской и за вратами выходила на Скидельский тракт, который вёл на Новагродок и Менск. Напротив Малой Скидельской лежала улочка, которая большой дугою шла к западным вратам замка. Напротив Старой — улица, ведшая к квар­талам ремесленников.

В полдень того дня на Росстани было неприютно. Две толпы стояли друг против друга. Со стороны слобод напирали мещане и ремесленники с палками, вертела­ми, мечными полосами.

С другой стороны, загатив выход из Росстани на Ста­рую, заполнив весь этот короткий переулок, колыхалась толпа торговцев и богатых мещан. Эти были вооружены лучше, но в драку лезть не спешили. Ожирели. Ловкости не было в членах. Охоты не было в душах.

Во главе толпы стоял сам бургомистр Юстин, в коль­чуге и при мече. За ним щетинились копьями ряды бога­тых купцов, цеховых. В окружении личной стражи стоя­ли ратманы и лавники.

Ждали. Но знали: без бойни не обойдётся. Из вра­жеской улицы всё время летело грозное:

-Хлеб! Хлеб! Хлеб!

Кирик Вестун не хотел так, напрасно, лезть на рожон. Послал в обход сыроядцам шестьдесят подмастерьев и молодых мещан под руководством резчика Клеоника и Марко Турая. Те что-то медлили. Прямо перед собой кузнец видел усы, разверстые рты, налитые кровью глаза, оружие. Мелькнули где-то среди вражьей толпы лики хлебника и «рыбного кардинала».

— Хлеб! Хлеб! Хлеб!

Кирик знал: не отобьют хлеба, не заставят поде­литься — люди вскоре начнут пухнуть. Вот эти, обычные люди, друзья. Этот чёрно-седой Гиав Турай, и Тихон Вус с золотыми выше кисти руками, и этот дударь, чья дуда сейчас плачет над ними, и этот сероглазый мужик Зенон, и сотни других мещан и мужиков.

Кто-то тронул его за плечо.

— Ты зачем тут, Марко?

— Выбрались мы по Шивальной улице на Запад­ный обход, а там духовенство идёт. Дорогу перерезало. Страшенная сила. Неисчислимое множество. Если во­круг замка бежать — не успели бы. Они вот-вот тут будут. Крестным ходом разнимать идут.

— Что делать? — спросил суровый Клеоник.

— Идти на этих, — мрачно ответил Кирик. — Пращ­ников сюда.

Народ медленно начал вытесняться из улицы на Росстань, растекаться в ряды.

— Вус, — предложил кузнец, — бери десяток хлоп­цев да запри выход из Западного обхода. Не пускай этих попов нас разнимать.

— Не хватит. Мало нас.

— Как напрут, так отступай сюда.

— А если они между нами и ними разнимать по­лезут?

— Бей по головам, — рявкнул Кирик.

— Попов? С ума сошёл, что ли?

— Попов. Зачем им в мирские дела щемиться? Мы в церкви не ломимся..

Яростно заревела над головами дуда. Засвистели над головами, залязгали — пока что по мостовой, чтобы напугать — камни.

— Хлеб! Хлеб! Хлеб!

Две толпы столкнулись как раз на границе Росста­ни и Старой. Балды мелькали редко, да ими и неудобно было действовать в тесноте. Надеялись главным образом на кулаки. Дрались с яростью, даже хрустело.

— Хлеб! Куда хлеб подевали, сволочи?!

Толпы бурлили.

— Хлеб?! Навоз вам кушать! — крикнул хлебник.

Кузнец саданул ему. Марко и Клеоник врезались в ряды богатых плечо к плечу.

И тут Вестун увидел, как из третьей улицы начала выплывать залитая золотом, искристая масса. Над ней клубами вился дым ладана.

Шёл крестный ход. Плыли православные хоругви и католические статуи. В трогательном единстве. Будто бы никогда не было и даже не могло быть иначе.

— Ах ты, упаси, Господи Боже, люди твои! — вы­ругался Турай.

Люди Тихона Вуса, хоть и очень медленно, но отсту­пали перед духовенством. Им нельзя было драться, они сдерживали крестный ход древками копий, но вес шед­ших был неизмеримо большим.

Вестун едва не застонал. Две толпы дрались упрямо: слышалось лязганье камней о латы, с хрустом ломались древки копий, мелькали кулаки. Ругань, крик, проклятия стояли над толпой.

Но побить торговцев пока не удавалось. Они стояли насмерть, зная, что если отступят из Старой на рынок — ремесленники бросятся к лавкам и складам, а самим им придётся сражаться на мосту, а там, как это не раз уже было, будут свергать с высоты в воду, в ров.

Они понимали, что, отступая, можно потерять и товар и жизнь, и поэтому подвигались назад очень медленно.

Всё ближе плыли к месту драки ризы, хоругви, кре­сты, статуи на помостах. И выше всего плыл над толпой убранный в парчу и золото Христос с улыбчивым вос­ковым лицом.

— Примиритесь! — закричал Жаба. — Если недо­стаёт покровительства, падает народ, а при многочислен­ных советчиках...

— Ещё хуже падает, — засмеялся Клеоник.

— ...процветает, благоденствует. Ну, что вам надо? Рай ведь у нас. Помню, выпивали...

Лотр, замычав от позора, очень проворно прикрыл ему ладонью рот.

— Братцы, братия! — воскликнул Болванович. — Я вам! Мир! Что вам в этом хлебе? Не хлебом единым...

С отчаянием заметил Кирик, что драка поутихла. Много кто снял магерки. Руки, только что крошившие всё на своем пути, начали класть кресты.

— Господь Бог сказал: царствие моё не от сего мира. А вы в этом мире хлеб себе ищете.

— Эй, батька, поёшь слишком сладко! — крикнул дударь.

На него рявкнули. Неизвестно, чем это всё могло закончиться, но испортил своё же дело епископ Комар. Насупив грозные брови, он ляпнул:

— А что хлеб? Тьфу он, хлеб!

И, словно воспользовавшись его ошибкой, вдруг страстно завопил Зенон:

— Язычник ты! Поганец! На хлеб плюёшь! А чем Иисус апостолов причащал?

Второй раз за два дня удивился мужику Вестун. Но не только он. Удивились и остальные. Святотатство ска­зал епископ. По-простому задумал поговорить, холера.

Толпа заревела. Палки взлетели над головами. Bрезались друг в друга две массы, смешались, сплелись. Ше­ствие, разубранное в золото, ударилось о живой заслон, начало сверлить его, стремясь стать между дерущимися. Это, однако, не удавалось. Над местом драки стоял запах пота и запах ладана, висела ругань и дикие звуки псалмов, качались — всё вперемешку — кресты, палки, копья.

Сверху всё это сильно напоминало три стрелы, нацеленные остриями одна в одну, крест с отломанное ножкой.

У креста не хватало одной части. Но в самый разгар стычки появилась и она: из Малой Скидельской улицы медленно выходили тринадцать человек в рядне. Тринадцать, покрытых пылью всех бесконечных белорусских до­рог. Таких печальных, таких монотонных, таких ласковых.

— Стой-ойте! Смотри-ите! — закричал кто-то.

Крик был таков, что драка сразу поутихла. Oшеломлённое молчание повисло над толпой. Кирик видел, что все переглядываются, но никто ничего не понимал.

И вдруг — сначала несмело, а потом яростно — раска­тился над гурьбою богатых хохот.

Хлебник показывал пальцем на шествие:

— Взгляни, этот в мешковине...

— Крест несёт, — хохотал рыбник. — И венец. Эй, дядька, лоб поколешь!

Хохот вскоре заразил и бедных мещан.

— Морды у них что-то мятые, — скалил зубы Зенон.

Клеоник держался за живот:

— Нет, вы смотрите, какая у него морда мошенни­ческая. Святой волкодав.

Не смеялся один Лотр. На губах его была брезгли­вость. Даже он не понял, что это мистериане.

— Этого ещё не хватало. Самозванцы.

— Сказано ведь, явятся лжепророки, — пробасил Комар.

Всё ближе подходили к молчаливой гурьбе те три­надцать.

— Сотник, возьми их, — повелел Лотр.

Корнила подал знак страже и медленно двинул­ся навстречу лицедеям. Тронуть человека с крестом всё же не посмел. Протянул руку к грузному Богдану Роскошу.

— Не тронь меня, — налился кровью Богдан. — Я бе­лорусский шляхтич!

Но стража уже бросилась. На глазах у бездеятель­ной толпы закипела яростная, короткая стычка.

— Мы лицедеи! — кричал Братчик, но никто не слы­шал его в общем шуме.

Апостолы сопротивлялись отчаянно. Особенно один, чёрный, как цыган, с чёрными, блестящими глаза­ми. Ставил подножки, толкал — с грохотом валились во­круг него люди в кольчугах. Наконец на него насели впя­тером, прижали к земле. Он извивался в пыли, как угорь, и кусал врагов за икры.

— Вяжи самозванцев! — крикнул Пархвер.

Лишь тут Братчик понял, чем пахнет плен, и начал действовать крестом. Дрался он с удивительной ловкос­тью: можно было смотреть и смотреть. Ни одна из городенских мечных или секирных школ не учила воспитан­ников чему-либо подобному.

Вертел крест, бил им с замаха и уколом, подсекал его точь-в-точь под занесённое для удара древко гизавры, и древко ломалось, как соломинка. Рядом с ним действовали и остальные, — Акила с разворотом бросал воинов от себя, — но все смотрели лишь на человека с крестом.

Уже скрутили всех остальных, уже свалили даже Богдана, который рвался к фургону за саблей, а Братчик всё ещё вертелся между нападавшими, рычал, совершал ложные выпады, бил крестом, ногами, головой. В конце концов, кто-то бросил ему под ноги петлю, и он, не за­метив, отступил и стал одной ногою в неё. Верёвку дёрнули, она свистнула, и человек тяжело грохнулся всем телом на крест.

Несколько минут над ним ещё шевелилась человечья куча. Потом всё утихло.

Схваченных потащили по рынку к замковому мосту.

Как удар грома, упала за ними решётка врат.

...Толпа молчала. На площади всё ещё царило недоразумение. Пользуясь им, крестному ходу удалось ущемиться между противниками и постепенно начать давить на них и разводить гурьбы всё дальше и дальше друг от друга. Только что произошло такое странное, что драться уже не хотелось, а хотелось обсуждать. Да и редко кто вознамерился бы лезть на врага через кресты, хоругви и помосты со статуями. Ненароком ещё святых оскорбишь.

Народ постепенно начал расходиться. Редели и расплывались толпы. Только что это были два кулака. Теперь — две руки с разжатыми пальцами.

— Это что же было? — в недоразумении спросил Зенон.

Дударь и Вестун пожали плечами. Мечник Турай плюнул.

— Самозванцы, — брезгливо молвил Клеоник. — А дрянь это, хлопцы.

— Ну вот, эту дрянь сейчас потеребят, — слегка будто бы нескладно произнёс бургомистр.

— Потеребят, — согласился хлебник. — Там, брат­цы, такие железные раки водятся! Клешни — о-го-го!

Клеоник брезгливо поморщился.

— Такие раки повсюду есть. Да только самая что ни есть свинья может этому радоваться да этим и по­хваляться. Не тот палач, кто бьёт, а тот, кто, наказывая, куражится.

— Покажут им, покажут, — бубнил хлебник.

И вдруг рыбник засмеялся. Увидел, что толпа уж со­всем редкая и что нападение на рынок удалось отразить.

— Что? Вот вам и бунт. Это вам не при короле Александре, который вас, белорусцев, любил, Городню и Вильно любил. Королю нашему имя Жигимонт!

— А ты не белорусец? — спросил Марко.

— А ты проверь, — на том же языке, что и Турай, ответил хлебник. — Посмотри рыси под хвост.

— Так кто тогда?

— А кто придёт в город, чья сила — того и я, тот и я.

Из замковых врат вырвался гонец. Подлетел к толпе, свечкою поднял коня. Железная перчатка взвилась вверх.

— Радцы-господа... В замок ступайте... Суд будет... Все лавные, и церковные и замковые, имеющие отноше­ние к суду, пускай идут.

Оставили свою золотую гурьбу несколько человек в ризах. Поскакал к вратам войт. Начали собираться и ратманы.

Двое радцев пошли последними. Лишь теперь ста­ло видно, что пьяны, как сучка в бочке с пивом. Один даже посреди площади стал на четвереньки. Из-за отво­рённого окошка одного из домов зазвенел внезапно дет­ский голосок:

— Матушка, они что? Ма, они не умеют? Мамка, они недавно с карачек встали?

И ответил утомлённый женский голос:

— Ради хлеба, как, скажем, твоя сучка, чего не сде­лает, сынок. Они — с карачек встали. Свинья — на коня воссела.

Толпа захохотала. Гонец налился багрянцем, начал горячить коня, пустил его на людей. Но те всё ещё смея­лись. И тогда гонец злобно бросил:

— Не слышали, думаете, как вы пришествие Христово звали? У нас повсюду уши, мякинные вы головы. Так вот, ни с того ни с сего, Христа захотели. Да вам больше нужны корчма, нагайка да тюрьмы для воров. А «Христа» вашего сейчас — порсь!

Провёл ребром ладони по глотке. Снова поднял коня, повернул, пустил вскачь.

И напрасно. Так как после его слов над людским скопищем повисла ошеломляющая тишина. Тяжело, ви­димо, шевелились мысли за запутанными волосами, сви­савшими на лбы. Но зато эти мысли были похожи.

— Хлопцы, — вдруг подал кто-то голос, — это ведь он чего такого сказал?

Вестун обвёл глазами Росстань. Кое-где молча стояли кучки ремесленников. Богатые отчасти разошлись: нече­го было тут делать.

У кузнеца осекся голос, когда он тихо произнёс:

— Христа?

— За палачом поехал гонец, — мрачно уточнил Гиав Турай.

Повисло молчание.

— Слушайте, — сказал внезапно Зенон, — а может, и действительно Христа? Может, это они Христа взяли?

Вус рассматривал золотые ладони, словно впервые их видел.

— Напрасно над холстиной смеялись, — объяснил он. — Апостолы, холера на них, так и ходили.

— И поистине, рядно, — вздохнула какая-то бабуля. — Грубое. Я уж знаю. Сколько той холстины руки мои выткали. Грубая. Апостольская.

Клеоник и Марко иронически смотрели на всё это раздумье.

— Это значит, и мы такие же апостолы, — съязвил Марко.

— Не плети, — оборвал его старый Турай.

Люди думали. Люди медлили расходиться, хотя оставалось их на площади Росстань совсем мало.

Молчали.


Глава VII

КЛЮЧИ АДА И СМЕРТИ


И живой; и был мертв, и се, жив во веки веков, аминь; и имею ключи ада и смерти.


Откровение, 1:18


Lasciate ogni speranza.


Данте


Через час после того, как гонец поскакал за пала­чом, лицедеев вывели из временной маленькой камеры в нижнем этаже западного нефа и повели по узкому, как подземный ход, коридору. Дикие стены и низкий, рукой достать, свод давили на душу. По сторонам встречались каморы вояк. Там блестели на стенках щиты и мечи. В го­рячем влажном воздухе едва трепетали языки свечей, пахло потом, кожаными ремнями, ржавчиной, оружей­ным маслом. Стража молча шла вокруг, а впереди, с фа­келом, шёл Пархвер, сгибая голову. Лишь теперь можно было понять, откуда такие шрамы копоти на сводах.

Во втором нефе каморы встречались реже: видимо, каждая дверь вела в несколько комнат. Там, где эти двери были открыты, можно было увидеть, что жилища тут по­богаче: висели на стенах ковры, серебряные зеркала, на маленьком наборном столике за одной дверью Юрась за­метил большие, очень богатые шахматы.

Вошли и в тронный зал, скупо освещённый двумя каминами, десятком смолоскопов и верхним светом че­рез узкие окна. Стены тут были белёные, разорванные кое-где гранитными неоштукатуренными сверху глыба­ми. Сделано это было для красоты: ровная белая поверх­ность, а на ней, пятнами неровной формы, серые, крова­вые, зеленоватые стороны камней. Тут и там эта красота была занавешена старыми коврами и нездешними гобе­ленами. На них висело оружие.

— Схватить бы, — шепнул Роскош.

— Ну и дурачина, — прошелестел цыганистый. — Всем известно: клинки прикреплены к ножнам. Чтобы не хватали оружие при особе короля, если ругаться начнут.

Трон белой кости, украшенный золотом в другом конце. Два железных животных словно окружили его с двух сторон: волк и орёл.

Возле стен стояли скамьи, застланные покрывалами из сукна и мехов, и скамьи-сундуки со спинками. Из одной такой скамьи слуга, откинув сиденье, доставал сейчас се­ребряные и золотые кубки, длинные столовые ножи — в каждом дюймов пятнадцать, — ложки и прочее. Клал их на разостланную скатерть. Во время больших приёмов к этим скамьям приносили и ставили буквой «П» столы.

У цыганистого, когда увидел такое богатство, даже заблестели глаза. А Богдан и внимания не обратил. Смо­трел на резные спинки скамей. На них сидели за столами люди в богатых одеждах, чокались огромными кубками и кружками, вгрызались в окорока и оленьи сёдла.

— Богато жрут, — проглотив слюну, шепнул он.

— Замолчи! — рявкнул Пархвер.

Маленькие, страшно маленькие, они шли по залу.

Своды были где-то неизмеримо высоко, даже значитель­но выше недостижимого дневного света из окон. Даже настолько выше его, что безнадежно терялись во мраке. Кружилась голова, если случайно глянешь вверх.

Тускло блистал над троном серебряный овал с впи­санным в него прямым шестиконечным крестом — ста­рой, ещё до времён Волчьего Хвоста [3], эмблемой этих земель. Языческой ещё эмблемой, которую оставили за схожесть со знаком Креста.

— Эно... взгляни, — сказал Акила Киёвый, — эно... Юрий святой.

Ещё выше креста, уже почти в полном мраке, возно­сился над всем, угрожал мечом и прикрепленным к стре­менной петле копьём железный, покрытый помутневшим серебром конный богатырь, общий Патрон.

— Н-ну, вороново мясо, — сказал со смехом Пархвер. — Побыстрее, холеры. Вам и Юрий не поможет. Moгy вот вам под конец чудо показать. Ну-ка ты, лысый, задница святого Петра, ступай к княжескому месту.

Жернокрут колебался.

— Ступай-ступай. Убивать не буду.

Мирон медленно пошёл. Перед княжеским местом пол зада немного, на три-четыре узких ступеньки, подни­мался. Жернокрут ступил на первую, вторую, третью... И тут случилось что-то такое, от чего можно было посе­деть. Звучный, металлический, страшный по силе лай за­бился о стены, начал взрываться под сводами.

Взъерошив железную, похожую на перья, щетину загривка, широко раскрывая пасть, бурчал, лаял желез­ный волк. Медленно поднимались крылья орла.

Жернокрут кубарем скатился вниз, побежал к осталь­ным. Лай умолк, и от внезапной мёртвой тишины зазве­нело в ушах.

— И железо на вас лает, — оскалил зубы Пархвер. — Потому что каждому своё место. И никакому человечку без позволения выше первой ступеньки не идти, и впе­рёд не бросаться, и место своё знать... Ну, побыстрее, по­быстрее.

Молча потащились они по коридору первого вос­точного нефа.

— Что будет? — очень тихо спросил у Юрася тот, кого он звал Иосией.

— Боюсь — конец, — ответил Братчик. — Иначе он бы нам того тайного средства от покушений не показал. Ты слыхал когда-либо об этом?

— Нет.

— И я. Всё, значит, уже решено.

Они шли в мрачной тишине. Трепетали огни фа­келов.

— Руки связаны, — пожалел Братчик. — Не думал я, что такой скорый будет конец.

Иосия промолчал.

...Они поднялись по крутым ступеням и вошли в судный зал.

— Микипор, — обратился Пархвер. — Ступай сей­час к войту, возьми у него ключи от пыточной и камен­ных мешков.

— Не надо, — вмешался вдруг мягкий, очень бога­тый интонациями голос из угла. — Отдохни, сын мой Микипор. Я схожу сам. Мне надобно видеть войта.

Никто не заметил, что в тёмном углу за столами сидел над свитком Флориан Босяцкий, и потому все вздрогнули от неожиданности.

Тайный рыцарь Иисуса набросил на голову капюшон и не пошёл, а поплыл к выходу.

Проходя мимо Юрася, ласково дотронулся ладонью до его руки. Исчез. Братчика передёрнуло. Он впервые видел тут таких людей. Словно что-то тайно-нечистое, хо­лодное, недоступное никаким страстям, опоганило руку. Словно, проснувшись ночью, с ужасом почувствовал на ней скользкий ход змеи.

— Ключ от пыточной? — невразумительно спросил Акила. — Эно... Оно, сказать бы, зачем?

Пархвер улыбнулся:

— А ты что думал, дубовая ты палка, тебя сюда выпи­вать привели? Напрасно покойник, их святейшество Сикст, создал инквизицию? Да он за это в лоне Авраамовом.

— В лоне самого сатаны, — загрохотал Богдан. — Не смеете трогать! Я белорусский шляхтич, а они — мои друзья.

— Одного только не понимаю, как люди могут тер­петь такое, — тихо молвил Иосия. — Да ещё более со­рока лет.

Братчик впервые за всё время внимательно посмо­трел на сообщника. Но смотрел на него и Пархвер. Оце­нивал.

Небольшого роста, может, ещё и потому, что со­гнут, хилый на вид, но, видимо, цепкий и выносливый, как жмойская лошадка, смешной, даже очень смешной. Кисти рук, оплетенные верёвкой, узкие и длинные. Лицо худое и тёмное, волосы чёрные до синевы, нос прямой и недлинный, с лёгкой горбинкой. Рот сжал, тёмные гла­за смотрят испытующе и мрачно.

— Откуда у тебя такие мысли, иудей? — спросил Пархвер.

— Они давно у меня, эти мысли.

— А почему не носишь волосы, как все?

— А почему бы мне носить волосы, как все, если я теперь совсем не как все?

— Ну, смотри. Все вы тут тёмные, а ты по этой причине ещё темнее. Раз с этой шайкой связался.

— Сам ты с бандой, — огрызнулся неисправимый Богдан. — Я дворянин.

— А вот испробуете вы, если повезёт, темницы...

Шалфейчик вдруг завопил еловым голосом:

— Не бойся ничего, что тебе надо будет претерпеть! Вот дьявол будет ввергать... вас в темницу... и будете иметь печаль...

— Тихо, — попросил Юрась. — Не кричи от ужаса, братец.


Войт Городни, Цыкмун Жаба, несмотря на то, что с конца стычки на Росстани не минуло и двух часов, был пьян. С самого утра был в подпитии, а теперь ещё добавил романеи. Тупое горделивое лицо словно раскисло, глаза смотрели и не смотрели, осоловевшие, будто застланные мутной плёнкой. Мясистый рот закостенел от самомне­ния (оно всегда обострялось в пьяную годину). Золотая чуга распахнулась, оголив широкую ожиревшую грудь, густо покрытую волосом. Рукава были засучены, до локтя открывая руки.

Эти мясистые руки занимались теперь странным делом.

Почти всю маленькую заднюю комнатку, граничив­шую с замковой опочивальней войта, занимали глубокое кресло и, перед ним, огромное корыто, сажени в три дли­ны, сажени в полторы шириною. Дно было покрашено пятнами в чёрный, зелёный, жёлтый цвета. Над корытом темнел большой круг: дно бочки, ровно замурованное в стенку.

Руки магната брали из ящика какие-то небольшие предметы и расставляли на дне корыта.

Вот они поставили вырезанную из дерева белую Каменецкую вежу, на «север» от неё, поодаль, Коложу, здание курии. Возвели маленькие башни замка. Потом, ближе к правой руке, возникли валы и строения, в кото­рых каждый знающий человек узнал бы Менск. Потом опустились на дно корыта башни Кракова, а ещё даль­ше — кружевной Кёльнский собор. Стали на своё место, ближе к краю корыта, аббатство в Кентербери и мрачный Дурбан Кастл. Дальше, за полосою синей краски, Жаба поставил ступенчатую юкатанскую пирамиду и что-то вроде пагоды, поскольку на дне корыта там было написано «Великое Чипанго».

Он не разбирался, где там что. Просто знающие люди много раз показывали ему, где что должно стоять и он мог делать это даже пьяным, а стало быть, во всех этих его действиях было не больше знания стран и тверди земной, чем у пчелы, строящей соты, знания геометрии.

Служка уже несколько раз окликал его. Жаба не об­ращал внимания.

— Ваша милость...

Молчание. Руки теперь ставят на дно леса. Много лесов.

— Ваша милость, эти... ходоки из щучинской окрестности просят подати убавить. Сорок два человека по количеству деревень. Не идут прочь.

— И не думай. «Иди с подарками — и хорошо тебе будет», — сказал Соломон. А я в коллегиуме учился, я чуть-чуть умнее Соломона.

Потом на дне корыта появились уже хатки, домики, садки, коровки и лошадки на зелёных пятнах.

— Криком кричат, ваша милость.

— Тогда повесить, — гикнул Жаба. — По-ве-сить. «Наказывай сына и не возмущайся криком его», — сказал Соломон. А я поумнее Соломона. Я, может, сам есть бог. А?

— Да. Да.

— Ступай.

Служка пошёл, решив всех не вешать, а повесить, ради острастки, одного-двух. Жаба расставлял теперь на дне фигурки людей. Куклы были деревянными. Руки, скреплённые на суставах нитками, болтались. Наконец ящик опустел. Войт потянул из сулеи и отставил её. Оперся подбородком на кулаки и сверху стал смотреть на корыто.

Плыли реки, стояли красивые города, паслись на заливных лугах стада. Жаба смотрел на эту живую, cчастливую земную ложбину с умилением.

— Хочешь ко мне? — спросил он у одной куклы.

Кукла молчала.

— Смотри, пожалеешь.

Он взял соседнюю фигурку и поставил её ближе к хате... Потом вздохнул и вытащил из дна бочки шпунт. В корыто несильной струёй полилась вода...

— «От человека к животным и гадам», — прошеп­тал Жаба.

Ноздри его дрожали, расширялись. Вода уже раз­лилась по дну корыта, достигла куклам до колен. Жаба переставил тех из них, которые были близко, на крыши хаток. Остальные постепенно погружались в воду и не всплывали, ибо в ножки был залит свинец.

Вот уже залило овец... коров... лошадей... Некото­рые черепяные и костяные фигурки всплыли, ибо были полыми внутри. Вода постепенно набиралась в них, и они медленно опускались в неё. Другие остались, шевелили под напором течения руками, вздымали их по мере того, как поднималась вода. Словно тянули эти руки к тем, ко­торые были на крышах.

Потом вода залила их с головой, и они стояли, под­няв руки вверх. Течение начало покрывать дворовые строения... кровли...

Войт взял одну куклу с крыши и поставил её на коло­кольню. Вода уже залила хаты и деревья. Только плавали, постепенно заполняясь водой, несколько кукол. Маленькие пузырьки вырывались у них из ртов: видимо, в воздушный колокол их полого тела вели тонкие, как волос, проходы.

Жаба взял одну фигурку и поставил её на край ко­рыта. Улыбнулся ей.

...Залило уже и колокольни. Медленно шли на дно «пловцы».

...И когда все они исчезли, войт снял с края корыта одинокую фигурку, опустил её на воду и начал следить.

Как раз в этот момент доминиканец проскользнул в дверь.

— Идёмте, ваша милость. Идёмте, сын мой.

— Куд-да? — не отрываясь от зрелища, спросил магнат.

— Рада собралась. Самозванца этого, Христа с апо­столами, судить.

— A-а... Это я всегда.

Флориан заметил состояние своего собеседник

— Можете и остаться. Нам только ключи от «преисподней».

— Н-не-ет, — закрутил головою Жаба. — Это, может, у других войтов так. А я такой войт, что ключи эти у меня в-всегда на поясе. Без войта не откроете. Хотите открыть — идите за войтом. Раз «преисподняя» открыта — стало быть, войт там... Где палач?

— Поскакали за ним.

— Эг-ге. Хорошо... хорошо.

Флориан Босяцкий смотрел на корыто:

— Зачем же это вам пачкаться по мелочам? Власти и силы над этими местами у вас хватает.

И внезапно понял. Сказал с отеческой улыбкой:

— A-а, понимаю, попытка перед большими делами...

— Да.

Войт пошёл за мнихом. На мгновение задержался в двери и бросил жадный взгляд на корыто.

Там, на поверхности воды, никого уж не было.

Гладь.


Глава VIII

ПАЛАЧ


От первых людей моя служба — везде,

Стара ведь она, как рай.

Бог карал изгнанием первых людей,

Каин Авеля смертью карал.

Если Царь свой трон ворует скорей —

Палач и над ним магнат.

Таким образом, главный — палач меж людей.

И, стало быть, он — примат.


Средневековая латинская эпиграмма


За последней из городенских слобод, в глубоко влажном овраге, поодаль от всякого жилья, приткнулась возле родника халупа под дерновой крышей.

Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченную из горбылей дверь и остановился: так внезапно, после со ночного света, темнота украла глаза.

Некоторое время он стоял, вроде слепой, потом увидел окошко, сноп света, в котором курился дым, и вы­соко над своей головой — две пары зелёных глаз.

Глаза на минуту исчезли, потом что-то мягко уда­рилось о пол, и глаза загорелись уже около земли. При­близились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он за­дрожал от мерзости.

— Агысь, — бросил он безличный возглас, так как не знал, какое существо он гонит.

Свинье он крикнул бы «аюц», овце — «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся.

— Брысь! — прозвучало из тёмного угла.

Кот отошёл и заурчал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему он не видел его. Кот был чёрный, как китайские чернила и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, гладкий котяра.

Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшую комнату. Пол был гладко отстроган и напо­ловину, где ближе к кровати, покрыт шкурами. Кровать также была под шкурами, а над кроватью висели два меча, оба двуручных и длиной почти с человека.

Ровный предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступле­ний, в которых суд не находил элементов ереси. Работать ему по этой причине приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для людей более простых и еретиков. Этому приходилось бы работать и работать, если бы не такое обстоятельство, что простонародье охотнее вешали, а еретиков жгли.

Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие.

На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово в дорогу: «I nunc...», хотя палач латыни не знал.

Стояли ещё в комнате, в самом тёмном углу, резной шкаф, на котором блестели глаза второго неизвестного существа, стол и разнокалиберные стулья. И от этого ста­новилось не по себе, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискованной обстановки осуждённого (остальное забирали судьи и следователи, отдавая кое-что доносчику).

Халупа, видимо, была врыта в склон оврага, так как весьма маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем тёмное помещение, похожее на сарай. Помещение было отделено от первой комнаты завесой из облезлых шкур.

— Почему не пришёл Пархвер? — спросил тот же ясный голос. — За мной всегда приходит Пархвер.

— Сегодня ему не до того, — сказал в темноту гонец.

— Как это не до того? Он что, не мог мне высказать почтение? Он что, не знает, кто я?

— А что он должен знать?

— А то, что из высоких людей только счастливый из­бегает моих рук. Как и лап дьявола. И поэтому со мной надо дружить. Как надобно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду.

— Важное дело, господин.

— Ну, хорошо.

Глаза наконец приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадежно терялся в ней, и таинственного существа нельзя было рассмотреть. Но остальное было видно.

Палач сидел возле кровати на полу и складывал из прутьев что-то удивительное, с крыльями.

— Сейчас, — отозвался он. — Смастерю вот только и поскачем.

Был он широким в плечах, руках и бёдрах, но каким-то вялым и будто бы даже изнеженным. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок какой-то удивительной меланхолии, а в беспрекословных складках рта — иронию и разочарование.

— Это что?

— Это, братец, изобретение.

— А это зачем? Клетка?

— Угу, — отозвалось со шкафа неизвестное cyщество. Словно в бочку.

— Замолчите, пан, — бросил туда палач. — Да, это клетка.

Помолчал. Потом произнёс с приятной конфиденциальностью:

— Понимаешь, ширится матерь наша церковь. И римская ширится, и восточная. Римская особенно. И неизвестно, которая возьмёт верх. А скорее всего — рано или поздно помирятся. И придёт время — будет она, правая вера, надо всеми другими языческими вера­ми, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть немного иначе думает, сметёт. И будет тог­да рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека его матерь наша нежностью, да неотступным покрови­тельством, да отеческими заботами уловит в мережу Божьего царства и любви. А вот с животными и гада­ми труднее. Они себе прыгают, гуляя весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела, что распи­нали когда-то христиан и, стало быть, теперь христиане до конца света должны распинать других и главенство­вать над ними. Попробуй улови их душу. И никто над этим не думает. Ни философы эти, ни академики, ни поэты, никто... Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только на людей [4]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого — надо это всё взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надобно думать о будущем, и готовиться. Вот я, скром­ный человек, и мастерю.

Палач прикрепил к поделке второе крыло.

— Это клетка для соловья, — он рассматривал её с неж­ностью и законным почётом создателя. — С крыльями. Летучая. Летай себе в ней, да и славь Господа Бога и нашу церковь.

И неожиданно легко вскинулся на ноги.

— Идём, что-то тебе покажу.

Он быстро пошёл к завесе, отдёрнул её и зажёг све­тильник. В неопределённом мерцающем свете проступи­ли возле стенок огромного сарая десятки удивительных, необычных для глаза машин и сооружений.

— Всесилен он, всё он может, человеческий мозг, если с ним Бог и церковь, — тихо молвил палач. — Видишь, это прибор для добывания мозга через нос для исследования его на предмет опасных мыслей. Беда только, достаёт хорошо, а вот назад вставить, если ничего не нашёл, — этого ещё не добился. Ничего, добьюсь. Это балда с приводными колёсами. Если удачно стукнуть лет в тринадцать — никаких мыслей и намерений у челове­ка больше не останется, кроме намерения маршировать и получать за это хлеб.

Он ласкал руками машины.

— А вот клетки.

Одна клетка была огромной, как корабль, обтекае­мой формы, с шарнирными лопастями.

— Вон плавающая клетка. С плавниками. Для кита... А вон там — видишь, с ногами — бегающие, для львов... Э, брат, тут неделю можно показывать. Клет­ки разные. Хочу ещё такие, чтобы ползали, придумать. Для червей.

— Для червей, пожалуй, лишнее, — подал голос гонец.

— Ну, не скажи. Мало что! Они тоже возле корней роют. Поехали?

Он подпоясывал сорочку кожаным ремнём с крючками. Сорочка была очевидно с чужого плеча, и гонцу вновь стало не по себе.

Палач взял меч.

— Может, и не надо, — усомнился гонец.

— Ну, на всякий случай. А что?

— Да еретики. В лучшем случае вешать, а то и костер.

Палач расплылся в улыбке.

— Ну, брат, это ты хорошее принёс... Это...

— Уга-га! — разделило восторг, сказало вместо хозяина существо на шкафу.

И только сейчас в отблесках светильника гонец увидел там большущую, в половину сажени, неясыть. Он никогда не видел таких. В два раза больше любого пугача. Гонец попятился к двери.

— Ну, звери, — обратился палач, — не шалите без меня, оставайтесь разумными. Я вам за это мяса привезу из города.

...Они медленно ехали берегом Немана. Солнце было в зените и жгло нещадно и немилосердно.

— Я, брат, человека знаю до последнего, — рассуж­дал палач. — Как никто больше. Работа у меня стародав­няя, честная, почётная. Со всеми великими людьми, уж не говоря обо всех умных, знаком.

И вдруг гонец снова увидел на лице палача разоча­рование и меланхолию.

— Но работа у меня неблагодарная. Торговец, ска­жем, угодит покупателю — ему руки пожимают, в следую­щий раз к нему придут. А ко мне? Лекарю от того, кто выздоровеет, — подарки. — Палач всхлипнул. — А я ста­раюсь, ночей не сплю ради общей, ради общественной пользы, а мне — ну хоть бы что. Отцы церкви, конечно, не в счёт, их можно не принимать во внимание. Но ничего я так не хочу, как человеческой благодарности. Мне — от людей бы спасибо. Ну, сказал бы хоть один: вот, братец, здорово ты с меня голову снёс. Я просто теперича на седь­мом небе. Ан нет... Сегодня хотя кого? Чего это весь си­недрион собрался?

— Христа с апостолами смертью карать.

Палач остановил коня.

— Шутишь, что ли?

— Да нет, правда.

— Б-батюшки, — глухим голосом воскликнул па­лач. — О-ой!

— Что, не любишь?

— Да нет... Нет! Случай какой редкий! Счастье, счастье какое привалило!

Палач задумчиво улыбнулся солнцу и жаворонкам. Всадники приближались к вратам в валу.

— Личину опусти.

— Не личину, а забрало... Для борьбы за справедли­вость. — Палач опустил красную маску. — Господи мой Боже, счастье какое. Слушай, неужели община не побла­годарит, не отметит моего труда, долгого моего труда? И он... Слушай, ему ведь всё равно воскресать — может, и похвалит.

— А может...

— Побыстрее, братец, побыстрее.

Они пустили коней вскачь.

...Когда они проезжали через Росстань, редкие люди бывшей толпы ещё оставались на площади. Cтояли возле ратуши, молчали. И молчание стало ещё более пасмурным, когда увидели всадника в красной маске.

— Поскакали, — отметил Зенон, увидев палача и гонца.

— Поскакали, — Гиав строгал мечной заготовкой щепочку.

Марко и Клеоник играли в кости. Ничего не сказа­ли, лишь мрачно проследили за всадниками.

— Если бы самозванец — они бы так быстро за пала­чом не поскакали, не повезли, — промолвил дударь.

— Ясно, — жестоко бросил Кирик. — Обмишули­лись мы. На наших глазах второй раз Христа взяли, а мы дали им взять. Последнюю нашу защиту перед мытаря­ми. Жаль.

— Брось чепуху городить, голова, — улыбнулся Клеоник. — Просто человек. Люди. Потому и жаль.

Кузнец уже почти кипел:

— Раз хватают, раз сразу за палачом да на каразнь — стало быть, это не просто люди.

Вус смотрел на мир мрачными глазами сквозь бле­стящие золотые пальцы.

— К нам пришёл. Знал, что плохо.

— Чтобы нас защитить, пришёл, — ещё возвысил голос Вестун. — Чтобы город свой защитить. От голода, от их чумы, от податей, от монахов. Сам Христос! Так что, дадим?!

И внезапно он вскочил. Обвёл глазами безлюдную площадь, ослепительные под солнцем стены, затворен­ные от жары ставни.

— Эй, люди!

Площадь молчала.

— Люди! — гаркнул во весь голос Кирик. — Убий­ство! Христос пришёл в Городню!


Глава IX

ДНО ПРЕИСПОДНЕЙ


Помысли, мог ли я невлажным глазом

Взирать вблизи на образ наш земной,

Так свёрнутый, что плач очей печальный

Меж ягодиц струился бороздой?!


Данте


Где ты, беда, народилась,

Что за меня уцепилась?


Песня


Они стояли в большом судном зале, только теперь не у двери, а у возвышения, на котором высился стол. Никого больше сегодня в зале не было: слишком важным было дело, чтобы допустить кого-либо из посторонних, пускай себе и богатых людей.

Только эти тринадцать с мерцающими отпечатка­ми пламени на лицах (перед ними стояла жаровня, и от ее огня, казалось, были розовыми хитоны из рядна и кро­вавыми лица). Да ещё стража (латы их от отблесков на­ливались краснотой, дрожали и словно плавились). Да ещё палач со скрещёнными на груди, голыми по локоть руками возле двери в пыточную.

Да ещё, высоко за столом, весь большой городенский синедрион. Войт Жаба от замкового и магистрат­ского суда, один в двух ипостасях; Юстин и радцы — от магистрата, радецкого и лавничьего суда; Болванович с четырьмя безликими попами и Лотр с Комаром и Бо­сяцким — от суда духовного.

Иосия показал глазами Братчику на конец дыбы. Что­бы длиннее был рычаг, конец этот просунули в отверстие возле двери пыточной: правосудие напомнило подсуди­мым, что оно такое, намекнуло, какое оно, приподняло с на­стоящего своего лица краешек важной и красивой маски.

Плутовское лицо Юрася искривилось. Он вздохнул.

— Зал человековедения, — прошептал иудей.

Братчик невесело улыбнулся.

— Тут признаются в том, чего не совершали, — ска­зал Иосия.

— Ну, это не новость, — одними губами вымолвил Братчик.

Упал удар молота.

— Так вот, — начал Лотр. — Что заставило вас, отвратительные еретики, имя Христа, Господа Бога нашего и апостолов его себе приписать и присвоить?

— Мы лицедеи, — с уксусной улыбкой ответу лысый Мирон Жернокрут. — Правдивее, я лицедей. Их я просто взял в друзья. Остальные, бывшие мои друзья, изгнали меня.

— Вместе с фургоном? — спросил Босяцкий.

Молчание.

— Хорошо, — продолжал Лотр. — А что заставило вас, несчастные, пойти с ним? Ну, вот хоть бы ты, мордастый? Как тебя?..

Молодой белёсый мордач испуганно заморгал глазами.

— Хлеб.

Синедрион даже не переглянулся. Но каждому словно стукнуло в сердце. Эти дни... Суд над мышами.. Избитие хлебника... Сегодняшняя анафема... Побоище на Росстани... Возможно, заговор... Всеобщее недовольство... И тут ещё эти.

— Хлеб? — с особенной значительностью спросил Комар.

У Братчика что-то словно застонало, замерло внутри. Сначала Пархвер показал им тайну Железного Волка ко­торая, возможно, могла спасти короля от нападения. Теперь им задали этот вопрос. Он понял, что спасения нет и что знает это он один.

Юрась покосился на остальных. Зрелище, известно, не из лучших. Рядно, кожаные поршни, спутанные волосы. Морды людей, добывающих ежедневный кусок хлеба мошенничеством и обманом.

— Жернокрут брешет, — провозгласил он, — они пристали ко мне. Мы, конечно, немного жульничали, но мы не сделали ничего плохого. И даже если мы coвершили неизвестное нам преступление — ответ мой.

Лотр смотрел на него испытующе. Высокий, весьма хорошо сложенный, волосы золотые, а лицо какое-то смешное, густые брови, глаза неестественно и прозрачные, фигура мятая. Чёрт знает, что за человек

— Ты кто? Откуда?

— Юрась Братчик из Пьяного Двора. Починок Пья­ный Двор.

— Проследи там, — обратился Лотр к господину земскому писарю.

Писарь зашелестел большущими листами кожаной книги. Это был «Большой чертёж Княжества». Кардинал смотрел в глаза человеку. Глаза не моргали. Наоборот, Лотр внезапно почувствовал, что из них что-то словно льётся и смягчает его гнев и его твёрдую решительность. Не могло быть сомнения — этот запыленный проходи­мец, этот каналья, торгующий собственным мошенниче­ством, будто бы делал его, кардинала, добрее.

Лотр отвёл глаза.

— Нет такого починка Пьяный Двор, — испуганно сообщил писарь.

— Ну? — спросил Лотр.

— Правильно. Нету. Теперь его нету. И жителей нету, — уточнил Юрась.

— Ну-ну, — вспыхнул Комар. — Ты тут на наших душах не играй. Татары, что ли, побили?

— Татары, только не обрезанные. Не раскосые. Не в чалмах.

Босяцкий сузил глаза.

— Ясно. Не крути. Почему нет ни в чертеже, ни в писцовых книгах?

— И не могло быть.

«Ясно, — подумал Юстин. — Пошли, видимо, в лес, расчистили починок, да и жили. А потом появились... та­тары... и побили. За что? А Бог его знает, за что. Может, от поборов убежали люди? А может, сектанты. Веру свою еретическую спасали. И за то и за другое выбить могли».

— Лядники? — спросил Болванович. — Свободные пахари лесов?

— Не могу наверняка утверждать, — ответил с улыб­кой Братчик. — Мне было семь лет. Я вырос на навозной куче, а возмужал среди волков.

— Так, — уточнил Лотр. — Ты говоришь не как про­столюдин. Читать умеешь?

— Умею.

— Распустили гадов, — буркнул Жаба.

— Где учили?

— В коллегиуме.

«Ясно, — снова подумал Юстин. — Родителей, видимо, выбили, а ребёнка отдали в Божий дом, а потом когда увидели, что не издох, взяли в коллегиум».

Он думал так, но поручиться ни за что не мог. Могло быть так, а могло быть и так, что пройдоха врёт. Может и совсем того Пьяного Двора не было, а этот — королев­ский преступник либо вообще отродье ада.

— В каком коллегиуме?

— Я школяр Мирского коллегиума...

— Коллега! — взревел Жаба. — «Evoe, rex Juppiter...»

Лотр покосился на него. Жаба умолк. Бургомистр Юстин видел, что все, кроме него и писаря, смотрят шко­ляру в глаза. Он не смотрел. Так ему было легче.

Писарь листал другую книгу.

— Нет такого школяра, — сообщил он. — Ни в Мире и ни во всех коллегиумах, приходских школах, бурсах, церковных и иных школах нет такого школяра.

— Так, — объяснил Братчик. — Теперь нету. Я бывший мирский школяр.

Писарь работал, как машина.

— И среди окончивших и получивших...

— Меня выгнали из коллегиума.

Странно, Юстин физически чувствовал, что этот неизвестный врёт. Может, потому, что не смотрел ему в глаза. И ему было странно ещё и то, что верят этому бродяге все остальные.

— За что выгнали? — проснулся епископ Комар.

— За доброжелательность, сострадание и... сомне­ния в вере.

Юстина даже передёрнуло. Верят и допрашивать не будут. Верят, что ты из Пьяного Двора, что ты школяр. Но что ж ты это сейчас сказал? Как с луны свалился, дуралей. Расписался в самом страшном преступлении. Пускай бы тут был папа, Лютер, все отцы всех церквей — для всех их нет ничего хуже этого. Теперь конец. И как он следит за лицами всех.

— Иноверцам, должно быть, сочувствовал? — спро­сил Лотр.

Юрась всё молчал. Смотрел в глаза людей за столом. Одна ненависть была в них. Одно неприятие. Братчик от­вёл глаза. Не на что было надеяться.

— В чём сомневался?

— В святости Лота, господин Лотр. Я читал... Я доволь­но хорошо знаю эту историю. Ангелы напрасно вступились за своего друга. Не надо было поливать нечестивые города огнём. Не стоило спасать единственного праведника. Едва он избежал опасности, как совершил ещё худшее. Повсюду одна мразь. Медленно живут и изменяются люди. Тяжело жить среди них и умирать. Но что поделаешь? Вольны мы появиться в этом мире и в этот час, но не вольны выскочить из них. Каждого зовёт в своё время земля.

— Что-то такое удивительное ты вкладываешь в уши наши, — елейно произнёс Босяцкий. — Ни хрена не по­нять... Ну?

— Ну, я и пошёл по земле... Без надежды, но чтобы знать всё и жить, как все. Ни мне, ни им и ни вам ничего не поможет. Счастье не явится преждевременно. Но ос­таётся любопытство, ради которого мы... ну, как бы это вам сказать... появляемся в этот мир, когда... наш Бог ве­дёт нас в него.

«Поверили всякому, даже самому тёмному сло­ву, — подумал Юстин. — Что за сила? Других уже пы­тали и проверяли бы. А тут... Но ничего, костра ему не миновать».

Молчание висело над головами. Все невыразитель­но чувствовали какую-то неловкость.

— Гм, — хмыкнул Лотр. — Ну, а ты откуда, иудей? Ты кто?

Иудей попробовал выпрямиться, но ему это плохо удалось. Развёл узкими ладонями. Насторожённо и суро­во смотрел на людей за столом. Потянулся было пальцем к виску, но уронил руку.

— Ну что вам говорить. Ну, меня выгнали-таки из Слонимского кагала. Я Иосия бен Раввуни. И отец у меня был бен Раввуни. И дед. Дьявол... простите, судьба при­гнала прадеда моего деда сюда. Сначала из Испании ушли мавры... Потом ему довелось убегать и из Мальорки. Кому охота быть чуэтом? Потом был Тироль и была резня. Потом резня уже была повсюду. И отовсюду бежали сюда, ибо тут было пристанище. Кто знает, долгое ли оно будет?

Доминиканец улыбнулся. Братчик заметил это и пе­ревёл взгляд с него на иудея, незнакомую повесть которого он слушал с ужасом, состраданием и отвращением.

— Я был в Испании, — сказал Босяцкий.

Раввуни смотрел на него и чувствовал, как ужас пробегает у него от лопаток до самого того места, где, как утверждал папа Сикст, у всех его соплеменников на­ходится хвост. Никто лучше Раввуни не знал, как мало почвы под этой гипотезой. Но необоснованность и несо­стоятельность в этом случае можно было бы доказать, толь­ко всю жизнь проходив без штанов. И не одному ему.

А этого не позволило бы ни одно цивилизованное правительство, ни одна рада.

И потому он холодел. Ему не раз уже приходилось видеть такие глаза. Пускай даже не самому. Пускай па­мятью пращура. Вот они появились и тут. Насколько лег­че было жить среди наполовину языческого народа.

Но он был выносливым и цепким, как держидерево на скале. И потому он не закричал, а, впервые за всё вре­мя, улыбнулся. И тут открылись зубы такой ослепитель­ной белизны, что бургомистр Юстин улыбнулся в ответ.

— Приятно слышать, что вы побывали в таком пу­тешествии, — обратился к иезуиту Раввуни. — Сколько вы ехали оттуда?

— Два месяца.

— Ну вот. А мне на это понадобилось почти два века. Можете-таки мне поверить.

— У меня в Испании был один друг, — улыбнулся Босяцкий.

— Только один? — неожиданно для самого себя спросил Богдан Роскош.

— Он один стоил тысяч, — и мних снова улыбнул­ся, ибо вспомнил советы этого друга насчёт народа бело­русской земли, который погряз в язычестве, до сих пор держит идолов и слово и больше, чем во Христа, верит в Матерь Божью (хотя всем известно, что её единствен­ной заслугой было рождение Богочеловека), который весь засорён ересью. Вспомнил он и прочие советы вели­кого друга. Насчёт этих, которым по нехватке ревности Божьей и заботе о его величии дали тут пристанище. Вспомнил он и советы о ведьмах и колдунах.

И потому, что всему этому оставалось жить недол­го, и потому, что вот этих уже завтра возведут на костёр, капеллану стало легче, и он улыбнулся ещё. На этот раз иудею, Роскошу и Юрасю.

— Этот друг говорил мне, что, когда еретики, вроде этого школяра, пустили таких, как ты, сюда, — над голо­вами пришельцев вились совы.

Раввуни тоже понимал, что завтрашнего пламени не миновать.

— Вряд ли. Никто не разводит сов. Мы — тоже.

— Это неправда, мних, — возразил Братчик. — Я знаю. Человек, который был при этом, всё записал. Я читал его записи. Это правдивая книга. Книга жизни. Больше никто не записал бы так.

Иудей вновь улыбнулся белозубой улыбкой. Рыцарь Иисуса посмотрел на него и вдруг спросил:

— Это правда, что вы взяли от древних иберов мерзкий и отвратительный Богу обычай полоскать свои зубы мочой и потому — вот хоть бы у тебя — они такие белые?

— У меня они тоже белые, — уточнил Братчик. — И у многих тут, кто здоров.

Но его никто не слушал.

— Ну? — настаивал доминиканец.

— Откуда это известно? — спросил Иосия.

— Катулл, хоть был язычником и книги его жгут, до­нёс до нас эти сведения: «Чем хвастаешься, кроличье отро­дье, ты, кельтибер мерзкий, может, оскалом зубов, кото­рые ты мочой моешь?» И ещё: «И кто из тех кельтиберов белозубее, тот, значит, и мочу хлебал прилежнее всех».

— Это мерзко, — вдруг воскликнул Юстин.

— Конечно, мерзко, — согласился Жаба.

— Это противно, — уточнил Юстин.

— Ну? — не отставал Флориан.

— Возможно, — ответил Раввуни. — Я вот всё смотрю на вас. У вас зубы ещё белее моих... И вы были в Испании.

По залу прокатился короткий хохот. И умолк. И лишь теперь все заметили, что у мниха действительно белые, но острые, как у собаки, зубы. Никто как-то рань­ше не замечал, потому что он вечно улыбался, но только одними губами.

— Это мерзопакостно, наконец, — возвысил голос Юстин. — Я запрещаю это. Пускай огонь, лишь бы не плевать на костёр. Зверь рвёт врага на куски, но не ис­поганит его. И чего стоит воин, занимающийся тем, что порочит и бесчестит противника? Что бы вы сказали о битве, где обе стороны вместо того, чтобы сражаться, возводят поклёпы друг на друга.

— Вы что? — искренне удивился мних.

— Мне осточертело. Я христианин и, как христиа­нин, забочусь о вере и тоже не люблю людей, распявших моего Бога. Но то, что вы говорите, — поклёп. Этот ваш писака, во-первых, не видел ни одного иудея. Он просто бесчестил счастливого соперника в любви. Не знаю, хле­бали ли кельтиберы мочу, — пускай это будет на его со­вести. Если это не так — он просто лжец, как все писаки. А вы — хуже его. Вы — клеветник. В то время во всей Ибе­рии не было ни одного иудея. Никто не требует, чтобы две армии клеветали друг на друга. Их дело — сражать­ся... Говори дальше, иудей.

Суровое, несмотря на развращённость, иссечённое шрамами, отмеченное всеми распутствами лицо Юстина было в этот момент страшным. Из-под подстрижённых в скобку волос углями горели глаза. И внезапно из него словно кто-то выпустил воздух. Он сел и безнадежно мах­нул рукой:

— A-а, что там. Всё равно.

С этой минуты бургомистр словно завял и до самого конца уже не проявлял никакого интереса к тому, что происходило в зале.

Босяцкий недоуменно взглянул на Лотра. Тот пожал плечами, — ничего, мол, глупость, бывает — и покрутил пальцем возле лба.

— Так за что тебя выгнали? — спросил Лотр.

— Странный вопрос. За что выгоняют людей? За то же, за что и его, Братчика.

— Расскажи подробнее.


РАССКАЗ ИОСИИ БЕН РАВВУНИ

— Гм, моё дело началось два года назад, на еврей­ский праздник Рабигул Ахир. Именно тогда я начал хоть немного понимать все книги. И как раз тогда в общине появился откупщик Шамоэл. Видели бы вы его глаза. Это был... Ну... Мне не хватает слов... Ну, волк... Ну, Олоферн... Ну, Сеннахирим... Он был для иудеев хуже всех самых страшных врагов. И не было воли Божьей, чтобы он издох, как... ассириянин... Началось пекло... Общин­ный сбор возрос так, что нам не было как жить, и весь он попал в эти руки... Видели бы вы эти руки! Жирные, в шерсти, все в браслетах... И с ним была треть общины, а остальные не имели куска солёной рыбы. Он разорил и всю округу, нечистый пёс. Он и остальные его люди бо­гатели. И если раньше я думал, проходя вдоль кладбища, что тут лежат самые лучшие гои, то теперь я понял, что враг — он, ибо он точит... изнутри. Ибо он филистимля­нин... Ибо он враг иудею и вообще человеку. Как вы. Мне стоило бы молчать, но глупый Иосия не молчал, и вот его выгнали, и он был вне закона для своих и чужим, подо­зрительным для других... Мне стоило бы молчать. Но я встал и начал кричать на него, и поносить... и изобли­чать его, как Иеремия... Горе мне! Первый раз я кричал на него в прошлом июле, на пост разрушения храма. Я кричал, что таких, как он, не должна носить земля, что он — покачивание головой для других. А он и его блюдо­лизы смеялись. А наш раввин укорял меня.

Он ещё немного выпрямился. И тут всем стало ясно, что в этом слабом теле горит мощный дух древних пророков. Горит даже за робостью. Руки эти не могли ударить, но нельзя было погасить это пламя.

— И потом я изобличал его на Хамишо. Я плевал в его сторону и говорил, что он грабит своих. Я плевал в его сторону, а они все плевали в мою сторону. И мне бы... молчать... Но я забыл судьбу пророков и то, что их всегда побивали каменьями. И я изобличал его на пост Хедали и кричал, что Израиль стал рабом и сделался до­бычею этой чумы и его, Шамоэла, надо побить каменья­ми, ибо мужики из-за него ропщут на нас и край этот может сделаться для нас страной мрака. И раввин на­ложил на меня покаяние, а те поносили меня, а другие роптали на меня, хотя не имели куска хлеба... И потом я, думая, что пробудится стыд у моего народа, изобличал Шамоэла в первые дни... кучек. Я говорил, что у него лоб блудницы и он опоганил... землю и что он истребитель народа... А он сидел и звенел браслетами на толстых ру­ках, и на меня наложили второе покаяние, и ругали меня, а бедные от меня отступились... Паршивые овцы! Трус­ливые животные!.. А я читал книги и понимал, что так не должно быть, а раз есть, то книги лгут, а раз книги лгуг, то зачем они? И не может слово правды не дойти, хотя... до сих пор после каждого такого слова он с удвоенной жадностью жрал людей. И я изобличал его на пост Эстер и на Пурим. И я кричал, что разят его лев и барс, а он ска­зал, что они тут не водятся. И я кричал на него и всех, кто с ним, что они, как откормленные лошади, ржут на жену другого, и это была правда. И кричал, что все они губи­тели Израиля и что из-за них наказание упадёт на всех. И кричал я, что раввин — осёл и птицелов нечестивый и преступил всякую меру во зле, как все они, и что дома их полны обмана и поэтому сами они тучны и жирны и справедливому делу нищих не дают суда. И не стыдят­ся они, и не краснеют, совершая пакости. И кадят Ваа­лу, который есть — деньги... И они хотели побить меня каменьями, а народ разводил руками и плевался. Горе мне, мать моя, что ты родила меня человеком!.. Никому не давал я в рост, и мне никто не давал в рост, а все проклинают меня! И перед самым Пейсахом они отлучили меня от общины и выбросили из кагала. Но я... не хотел идти и говорил, что идти надо им, ибо все они — пастыри, губящие овец своих, сосуды непотребные. И тогда они выбросили меня, и бедные не заступились за меня... И теперь каждый мог убить меня и не отвечать.

Раввуни прикрыл глаза рукою. Стоял, как живая статуя отчаяния и ярости. И даже тем, которые никогда и не были людьми, стало не по себе.

— Расскажи подробно о своей жизни от изгнания и до этого дня, — сказал Комар. — Они правильно сдела­ли, что изгнали тебя. Мы бы сделали то же... Расскажи, какими новыми преступлениями ты подтвердил спра­ведливость приговора.

Но иудей ничего не сказал и только печально огля­нулся. Яростный порыв пророчества прошёл, и он те­перь не знал, что и как ему говорить. Только что речь его лилась водопадом, лишь иногда запинаясь на отдельных словах, как поток на отдельных камнях. А теперь он с тру­дом искал эти слова, разговаривая больше руками, чем губами. Так бывает, когда у поэта проходит вдохновение. Только что был титан, и вот уж маленький, пожалуй, до­стойный сожаления человечек.

— Я... гм... Ну, они-таки схва-атили меня... и... до­тащили до... Я хочу, извините, чтобы вы поняли... меня... Я очень плохо знаю... белоруссинский язык...

— Может, ты будешь говорить на каком-то дру­гом? — спросил важный Лотр.

— Я знаю свой... Знаю древний... Знаю испаньольский... Извините... Из этих — лучше всего древний.

Судьи переглянулись.

— Это зачем? — удивился Босяцкий.

— А зачем вам латынь? — спросил внезапно Брат­чик. — Да и вам не повредило бы знать древний, раз на нём написана Библия. Я вот не знаю и жалею. Надо знать всё, раз мы люди... Как-то у нас это не продумали...

— Плевал я на всё это, — нахмурил грозные бро­ви Комар. — Я знаю идентичную Библию, и греческую, и Библию на вульгате...

— И потом, — перебил его капеллан, — человеку неподготовленному, человеку, не прошедшему всех сту­пеней знаний, не надлежит самому, без руки указатель­ной, честь Библию, ниже Евангелие, чтобы не испортить­ся в разуме... Ты будешь что-то говорить, иудей?

— Вы видите, он сбивается. Он растерялся. Он не может. Остальное я знаю, как и он... Возможно, я мог бы рассказать?

— Говори, — предложил Болванович.

Юрась потёр лоб.


РАССКАЗ ЮРАСЯ БРАТЧИКА

— Из Мира я пришёл в Слоним. Мне довелось много бродить до этого, и голодать, и ночевать Бог знает где. Я ни­когда не думал, что мне будет так тяжело. Лет за двести... видимо... было легче. В Слоним я пришёл под вечер. Там вокруг густые и очень красивые леса, а среди них, на холмах, удивительной уютности городок. Я шёл и думал, где мне ночевать и сколько ещё бесприютных ночей меня ожидает.

Дорога моя шла вдоль подворья старой слонимской синагоги. Вы знаете, где она. Высокая каменная стена, а за ней куб из дикого камня под острой кровлей... Сам не знаю почему, но я остановился напротив входа на по­дворье синагоги, там, где стоят две каменные женщины.

— Какие женщины? — спросил Жаба.

— Каменные. Если господин магнат не был там — могy растолковать. Король Жигимонт вывез их из Неметчины и, не знаю, во время какого путешествия, повелел поставить их в Слониме, в знак того, что хоть и очень стара слонимская община, но в вере она — слепа. Одна женщина, с факелом в руке, — Костёл. Вторая, с повязкою на глазах, — Синагога, ибо лишена она света и блуждает во тьме.

— Почему ты улыбаешься? — удивился Жаба.

— Да так. Я подумал, что и в самых тёмных душах неосознанно живёт справедливость... Так вот, все эти слишком высокие думы были непонятны людям. Никто не мог уразуметь, почему поставили на перекрестье улиц двух девиц и почему одна светит другой, если та играет в жмурки. Какие-то люди, видимо, рачители о чистоте нравов, поотбивали им носы, ибо женщины были почти голыми... Другие, видимо, рыцари плоти, хотели, наверное, убедиться, что женщины каменные, и оставили кое-где следы своих лап... А остальные нанесли под камни, на которых стояли женщины, кучу мусора.

Я стоял и думал, куда мне идти, когда увидел, что во вратах подворья синагоги что-то копошится. Потом от­туда вывалилось человек пятнадцать его соплеменников. Они были очень богато одеты. Лисьи плащи, длинные, из дорогого сукна... халаты, или как оно там... На головах — жёлтые с золотом большие повязки. На руках — брас­леты из витого серебра и золота. Остальные — их было много, и они были в более тёмных одеждах — стояли на улице и на подворье и молчали. А эти тащили вот его... Но Бог ты мой, что это были за морды! Ноздри наружу и трепещут, руки толстые, глаза и веки красные от гнева. А один, самый здоровенный, а на вид не иудей, а кузнец и бандюга с большой дороги, кричал: «Начальника в на­роде твоём злословил! Бейте его каменьями!» Но люди только поднимали вверх руки.

— Шамоэл ослоподобный, — грустно уточнил Раввуни.

— Никто его, Раввуни, не бил. Наверное, не хотел. Но никто и не заступался. Ни единая душа.

— Что делать вне общины, — бормотал иудей. — Умирать? Они боялись. И всё ж они свиньи. Они ведь тоже — община.

— Они подтащили вот его к вратам, но тут он вцепил­ся в вереи, как «дед» в волосы, и хотя обидчики были ужас­но толстыми и здоровыми — они ничего не могли сделать с ним одним. Ибо они мешали друг другу, а он, такой цеп­кий, впился в верею, как самшит дерево в расщелину скалы. Признаться, я сразу одобрил его, и он мне этим понравился. Всегда приятно, если один мужественно держится против многих... Я немного понимаю местный говор и услышал...

«Воры вы! — кричал он. — Чтобы вы редькой росли и чтобы эта бедная ваша задница болталась в воздухе».

Они пыхтели, и сопели, и возились, как ёжики, а я следил за ними. Мне некуда было спешить и некуда было идти. В этом уютном месте для меня не было места.

Они толкались, но ничего не могли поделать с ним. Он держался и кричал: «У всех разбойников на земле один язык! Его таки вы... да, его таки вы знаете! Что бы сказали ваши покойники, ваши богобоязненные бабушки в набожные предки?! Они перевернулись бы в могилах... задом к Иерусалиму, который вы продали! Зачем вам список Господа Бога — у вас списки награбленного».

И тут чей-то пинок выбил, в конце концов, его из врат. Он полетел и шлёпнулся в пыль. А потом вскочил и начал такую яростную Иеремиаду, какой мне никогда не доводилось видеть и слышать: «Ржёте вы над падением народа своего, как кони! Шакалы вы! Чтобы вам жаться к навозу, чтобы ваша кожа стала сухой, как дерево! Уши у вас не обрезаны, в гробах вы услышите; сами свиньи и свиней жрёте, и мерзкое варево в горшках ваших».

И вдруг так закричал, что меня даже разобрал смех: «Босяки-и! Тьфу на вас! Тьфу!»

Он бросал в них горстями пыли и плакал от бессилия, так как это им было, как и слова, — о стенку горох Тогда я подумал, что его и вправду могут побить каменьями и это будет плохо. Я подошёл и сказал ему: «Идём, братец».

— Он сказал мне: «Идём, братец», — пробормотал Иосия. — И я пошёл. А что мне ещё оставалось делать?

— Мы пошли уже вдвоём. В Слониме нам оставать­ся не представлялось возможным. Раввуни был прав: Бог словно отобрал у этого Шамоэла разум. Он хватал, как волк, за живое. Потом мы узнали, что мужики убили его и двух его сообщников и ещё двоих невиновных.

— Ты знаешь, что он заплатил долг слонимского войта и получил за это право выбивать недоимки из его мужиков? Что он действовал законно, как и говорит пра­во княжества? — спросил Жаба.

— Он выбивал... Да кто там считал, сколько он вы­бивал? — ответил Раввуни. — Я предупреждал его, но он не послушался. Жалко невиновных... Но, если не считать их, мужики совершили святое дело, убив его. Так как вы­бил он вдвое больше, чем заплатил. И если откупщики будут и дальше грабить — будет не убийство, а бунт. Перебьют не только откупщиков — иудеев, белорусов и немцев. Будут бить и вас.

— Но-но, — прервал Комар. — Ближе к делу.

— Мы боялись оставаться в Слониме. Боялись людей Шамоэла и боялись мещан. И всё же я чувствовал себя таким сильным, каким никогда до сих пор не был. Худо одному, и лучше, если есть рядом хоть кто-то подобный.

— Один из людей меня подобрал, — произнёс иудей. — И к нему я прилепился. Иначе — смерть. Возле синагог меня встретили бы каменьями. Возле чужих по­рогов — непониманием.

— Так, может, ты бы говорил? — спросил Босяцкий.

— Не слушайте его. Он говорит чушь. Ему тяжело говорить, и поэтому он несёт вздор. Не к чему ему было прилепляться. Я ведь такой же изгнанник, как он. Я тоже потерял своё племя... И что это за мир, где одни изгнан­ники чего-то стоят?

Так вот, мы спешили оставить между собой и Слонимом как можно больше стадий. Я радовался, что я не один, и силы мои прибыли.

— Д-да, — промолвил Босяцкий. — Вот как, стало быть, ты приобрёл своего первого апостола, «Христос».

— Под вечер мы пришли с ним на берег Бездонного озера под Слонимом и тут решили заночевать. Голодными, ибо я не надеялся на то, что что-то поймаю своей самодель­ной удой. Озеро было всё прозрачно-красным, гладким, как зеркало. И леса вокруг него были тоже зелёно-оранжевыми.

— Что это он говорит? — удивился Жаба.

— Н-не знаю, — пожал плечами Болванович [5].

— Мы сели на единственном голом холме, заросшем длинной, как косы, травою. Это, видимо, был какой-то могильник, ибо кое-где, продрав земную шкуру, торчали из земли острые камни. Как пирамиды. Только узкие воз­ле земли и длинные, почти в человеческий рост. То пря­мые, а то и наклонённые. Какая с тремя сторонами, а ка­кая и с четырьмя, как кровля четырёхугольной башни.

— Я знаю этот могильник, — ощерился Комар. — Это проклятое место. Это могильник языческих богатырей, оборотней, вурдалаков. Христианину грех смотреть на него и подобно тому, как душу погубить, — сидеть там... Запиши и эту их провинность, писарь [6].

— Не знаю. Нам было там хорошо и спокойно. Закат. Красное озеро. Древние камни. Комарьё толчёт мак.

Мы развели костёр. Я взял нитку и крюк и двинулся к берегу, чтобы поймать что-нибудь. Но как только я подо­шёл к воде, я услышал, что с озера несётся густая ругань, оскорблявшая и озеро, и могилы, и это спокойствие.

...Невдалеке друг от друга стояли два челна. Стояли и, видимо, не могли разъехаться, ибо мерёжи их запутались и сплелись, а как раз в месте сплетения билась большущая рыба. Ей-богу, я ещё не видел такой. Большущий сом са­жени в полторы — если не в две — длиной. Видимо, он за­путался в одну мерёжу, потащил её, наскочил на вторую и спутал их. Сом этот бился, раскрывал широкий рот, чав­кал грибами, шевелил усами и таращил маленькие глаза.

Братчик остановил свой взгляд на Жабе и улыбнул­ся. Весьма хитровато.

— С того времени стоит мне только увидеть жир­ного дурака при исполнении им службы — и мне сразу вспоминается этот сом.

А в челнах бились и таскали друг друга за чубы люди. В одном челне вот эти два брата, а во втором — эти. Тоже братья.

— Довольно, — остановил Братчика Лотр. — Теперь они. Ты кто?

Вперёд выступил заросший человек с коварными глазами забияки и волосами копной, один из тех «римских вояк», деливших возле креста одежду. В одном из уголков рта — презрительная усмешка; табачные глаза недобро бегают. На голове, как во всех курчавых, вошедших в возраст, начинает пробиваться плешь.

— Левон Конавка, — с бахвальством представился человек.

Его сосед, похожий на него, но еще по-юношески тонковатый (да ещё в глазах, вместо щеголянья и нагло­сти, робость), добавил:

— А я ему брат. И ничего мы больше не делали. Мы рыбаки.

Комар, вновь уснувший, внезапно проснулся, спросил:

— По чужим конюшням рыбаки?

И тут выступил вперёд тот, цыганистый, с угольны­ми блестящими глазами, с живым, как у обезьяны, лицом, который так ловко ставил подножки во время стычки.

— По чужим конюшням — это был я. Михал Илияш моя фамилия.

— Ты — потом, — возразил Комар. — Не хлещут — не дрыгай ногами.

— Это я понимаю, — оскалил зубы Михал.

— Н-ну, братья... Так с кем это вы дрались?

Два бывших «эфиопа» вышли и стали рядом с ни­ми. Один, здоровый, как холера, тугой, с плотоядным ртом и сомовьими глазками — настоящий Гаргантюа, — пробасил:

— Я тоже рыбак. Ловлю вырезубов, мирон, а осо­бенно сомов. Это когда их вымочить да смазать их же жи­ром, — он приложил к усам пальцы, — м-м-нм... А фа­милия моя Сила Гарнец... А вот мой негодный братец. Такой нескладный, что двухлетнюю щуку лишь с трудом съест. Звать его Ладысь.

Ладысь Гарнец выступил вперёд. Худой, очень по­хожий на девушку, с длинными рыжевато-золотисты­ми волосами. Рот приоткрыт, как у юродивого, в глазах мудрствование.

— Рыбак. Но в истине ходить хочу. В истине...

— Вы не глядите, что он таков... придурковатый, — толковал Сила. — Он два года в церковной школе учился. Выгнали. Мудрствовать начал, пророчества читать... Ис­портили его там... И сейчас не своими словами говорит, а не может запомнить, в каком отрожке больше рыбы. А это просто... Вот, скажем, возле могильника, там белёзны — ни-ни...

— Достаточно, — сказал Лотр.

— И балабы нет...

— Не рыбу, но будете улавливать человеков, — встрял Ладысь.

— Достаточно. Говори дальше ты, Сила.

— Ну вот, и получилась у нас в тот день с Конавками драка. Конавки ведь тоже рыбаки, но хуже. Сказать, ска­жем, где у нас там клепцы водятся — это им слабина.

— Брешешь, — возразил Левон Конавка.

— Ваше преосвященство, — обратился к Лотру Бо­сяцкий, — пускай бы он и дальше говорил. А то другие непригодны. Один — трусишка. Второй — рыбоед, и, когда говорит, то рыбой несёт. А третий — юродивый не от Господа Бога нашего.

— Вы правы, — согласился кардинал. — Говори ты, старшая конавка.

Левон выступил вперёд и обежал всех глазами, от каких любой подножки можно было ожидать.


РАССКАЗ ЛЕВОНА КОНАВКИ

— Это он брешет всё, этот Сила. Никакого знания у него нетушки. Да и как может быть, если у него голова, как у сома — сами видите, какие глазки, — и когда он только жрёт. Первые рыбаки и на нашем озере — вот я, Левонька, а когда брат в разум войдёт да ума наберётся, так и он будет умнее того сома. И мы всегда пану нашему милостивому, хоть он и не соображает ничего, но, взаправду, как и рабам усердным надлежит, по писанию, больше всего лучшей рыбы приносим. А пан наш не схизматик какой-нибудь, как мы, мужики-дуралеи, бобовые головы, а благородный Доминик Акавитый, и дана ему, за заботливость о вере святой, латинская надпись на щит: «Rex bibendi».

— Этого можно бы и отпустить, — почти умилённо шепнул Лотру Босяцкий. — Лучший материал. Богобояз­ненный человек, панолюбивый и... глупый, хотя и хитрый.

Левон вдруг горделиво вскинул голову: видимо, не выдержал, сорвался, пускай и во вред себе. Хитрые глаз­ки драчуна засветились.

— Кому разбираться среди этого мужичья? Мне двад­цать один... Они все дураки... А у нас в хате сам кроль Алек­сандр двадцать два года назад останавливался и ночевал и всех жильцов её милостью своей крулевской отметил.

— Слышали, что несёт? — шепнул Лотр Босяцкому. — Вот вам и отпустить. Пускай лучше писарь занесёт, кроме богохульства, ещё и оскорбление покойника короля.

— Почему? — шёпотом спросил Болванович. — Могло быть. Он был хороший король. Нас любил. Про­стой. И, между прочим, ни одной бабы, даже из курной хаты, если только возможно было, лаской и приязнью своей не миновал. Это вам не другие. И что удивительно, сами бабы так к нему и липли. Может, поэтому так мало и царствовал.

— Могло-о быть, — передразнил Лотр. — Могло быть, да не тут. Дети их милости сейчас едва девками ин­тересоваться начинают... Сколько лет, как король умер? Ага. А царствовал сколько? Четыре года и восемь меся­цев. Так за сколько лет до его царствования этот оболтус родился? Могло-о бы-ыть.

Левон Конавка понял, что рявкнул лишнее. Табач­ные глазки забегали.

— Так вот в тот вечер мы с этими непохожими, с мужелапами этими подрались. Сила этот как начал кри­чать и дёргать за сеть: «Моя мерёжа!». — «Ты её распутай сначала, тогда увидишь, чья!» — крикнул ему я. Он за ме­рёжу — дёрг! Я тоже — дёрг! Тогда он разворачивается и мне по морде. Даже день золотыми мухами пошёл.

— Это у меня... мухами, — возразил Сила. — Ибо он меня — тоже...

— И тогда этот вот юродивый, пророк-недоучка, Ладысь, оскорбить меня вздумал. «Глаза у тебя, — гово­рит, — в ненадлежащем месте». Я ему тоже — оплеуху. Но он, видимо, побоялся мне ответить. Он Автушка мое­го схватил. А тот ещё в разум не вошёл.

— Он меня схватил, — молвил немного боязливо Автух.

— Слышу — бултых! Это они, значит, в воду упали. Мне смотреть некогда — я с Силой вожусь. Только чувствую — качается чёлн. Братец, стало быть, освободился от того и вылезает. Только потом оттолкнул старшего Гарнца и... В чём дело?.. Младший Гарнец в моём челне сидит... А мой Автушок в Силовом чел­не. Перепутали. Тут Сила, наверно, понял: меня ему не одолеть.

— Это ты понял, — огрызнулся Сила. — Куда кара­сю против линя?

— Я тогда размахнулся да этому его Ладысю — благо он в моём челне — затрещину. Смотрю — Сила глазами закрутил: «Ах, ты моего брата?.. Так — на и твоему», — и как даст Автушку. Тот, бедный, аж зубами лязгнул. Мне его, конечно, жаль. Я беснуюсь. Я тогда снова Ладысю как дал-дал. Кричу: «Эй, ты моего любимого брата? Пускай и твой получит!» — «И твой!» — «И твой!» И дошли бы мы обязательно до смертоубийства, если бы братья не догадались. Прыгнули они в воду да поплыли к 6epeгy, как, почитая вас, две сучки... А во мне аж всё заходится. Аж сердце кипит. Хватаю я топор. И Сила топор хватает. И тут прибавилось бы у нас в головах ещё по одной дыр­ке, если бы он не испугался.

— Это он испугался, — возмутился Сила, — словно рак в вершах.

— Не испугался я. Я, когда в ярость войду, ничего не боюсь. Тогда мне не перечь. Развернулся я да топором по его мерёже. «Брата моего, — кричу, — избивал. Вот тво­ей мерёже! Вот!» — «И твоей на!» — кричит он. Тут сети наши начали раскручиваться. Булькнула рыба, показала нам хвоста...

— Хорошая штука сомов хвост, — крякнул Жаба.

— ...да и пошла к себе. И тут я смотрю — Сила, согнувшись, пыхтит и свою мерёжу рубит... Я — хохотать... Но тут смотрю — и я всё время свою рубил. Смотрю — тот дурень это понял да вдруг как даст oбухом в днище моей душегубки — аж вода засвистела. Чуствую — ноги почти по колени в воде. Тут я думаю: «Будет мне — будет и тебе». Да как ухну топором в дно его челна — так и вывалил кусок величиною с хорошее стебло. Пошли наши челны к озёрному 6oгy. И мерёжи с ними пошли, и, конечно, топоры.

— Ибо они не плавают, — объяснил Сила.

— А мы по шею в воде. И тогда мы поплыли на бе­рег. А там наши братья сидели уж с этими двумя... И всё, может, было бы хорошо, когда тут Иосия начал божить­ся о рыбе, хоть и не едят они сомов.

— Они щуку едят, — пробасил Сила. — Хоть и нель­зя щуку есть по духовным причинам, и кто её ест, особен­но голову, того на том свете заставят дерьмо есть.

— Что ты там несёшь? — спросил Лотр. — Как это нельзя есть щуку? Какие это «духовные причины»?

— Кто щуку ест, а голову особенно, тот грешник хуже католика и еретик хуже Лютера в срамоте своей, — растолковывал Ладысь.

— Это ещё почему, поганец ты?! — вскочил Босяцкий.

— А потому, — поучал Сила, — что в щучьей голове есть вся утварь, какой Христа карали. Кости такие вроде хрящей. Тут тебе крест, тут тебе гвозди, тут тебе и копьё. Понапрасну, думаете, иудеи так щуку любят?

— Дурачина ты, вот кто, — грустно произнёс Равву­ни. — Голову на плечах иметь надо, вот что.

Лотр пожал плечами:

— Эти люди закостенели в языческих поверьях сво­их и в самой отвратительной ереси. Разве это христиане? Единственное, что излечит их от диссидентства, — очи­стительный костёр... Ну, дальше. Стало быть, иудей на­чал божиться о рыбе.

— Да, — подтвердил Иосия. — Я поклялся Исходом, что из-за такого Левиафана, может, и стоило драться и он был бы тут очень кстати.

— И тут я сказал, что крупную рыбу мы отдаём пану. А иудей сказал, что он всегда считал рыбаков умными людь­ми и сегодня убедился в этом. Тогда этот Братчик спросил, зачем мы из-за панской рыбы рубили свои мерёжи.

Только тут я опамятовался, что и мерёжи порублен­ные не наши, и челны потопленные — от пана. И, стало быть, ожидает нас кум-бич и сидение в колодках возле церкви, по крайней мере, на четыре воскресных мессы, а может, и что-либо худшее.

Тут Ладысь загудел: «Братцы вы мои возлюбленные! А что ж это нам делать?! А как же нам теперь пережить?!»

И тогда Братчик сказал, что надо убегать. А иудей покрутил только головой. «Наро-од, — говорит, — сидеть и слушать, и понять. Назад вам нельзя... И потому идите вы с нами, хоть, конечно, дурак в дороге не приоб­ретение».

Мы поняли, что всё это правда, кое-как помирились, съели в знак клятвы немного земли, если уж ничего более съестного у нас не было, и пошли с ними.


В городе между тем совсем не было спокойно, не­смотря на то, что все давно разошлись ужинать. Оста­вался какой-то час до заката солнца, и все, у кого было что поесть, спешили съесть это при дневном свете: летом стража приказывала гасить огни вместе с концом суме­рек. «Это не зима: дни длинные, погода сухая — долго ли до ночного пожара».

В слободах глашатаи уже были, и теперь их крик раздавался на окраинах:

— Ог-ни гасить! Пе-чи, лучни-ки га-асить! Не спит ого-онь! Каганцы гаси-ить! Горны гаси-ить! Матерь Бо­жья и святой Юрий, сми-илуйтесь над нами!

— ...на-ами!

— ...а-ами! — отдавалось где-то далеко, в гончарном конце.

Казалось, должна бы быть тишина, обычная вечер­няя тишина и мир. Но её не было.

...По Ковальской, а потом по Мечной улицам бе­жал запыхавшийся Кирик Вестун, стучал в ставни, бил ногами в двери и трубно кричал одно и то же:

— К замку! К замку! Христа убивать повели! Убийство!

Если бы кто-то взглянул с высоты, он бы увидел, что по улицам, в разных концах, мечется несколько таких фигурок.

От двери к двери Зенон:

— Люди! Христа убивают! Христос пришёл!

Крик катился по улицам. Но редко-редко где отво­рялось окно. Улицы, казалось, вымерли, безучастные от отчаяния.

Ревела на улице Стрихалей дуда.

— На помощь! Христос пришёл в Городню!

Загрузка...