— Видите, я вам подчинилась, — молвила она. — Хоть это и не говорит в пользу женщины: сидеть ночью в одной комнате с мужчиной. Но я верю вам... Вот, отпейте от моего кубка. Это будет причастие вечной нашей дружбы.
И опечалилась:
— Скоро мы идём дальше за своим святым.
— И вы бросите меня? — побледнел он.
— Дурачок, это обещание. Но я вернусь, — она положила руку ему в ладонь. — Как только доведу его к цели. Возможно, мы встретимся снова.
— Да, — у него раздувались ноздри. — Иначе мне хоть не жить.
— Какой вы. А ваш брак?
— Я отошлю их в преисподнюю!..
— Что вы?! — с ужасом прошептала она.
— Простите, я забыл, кто вы... Но я отошлю их... Я ненавижу свою так называемую невесту... Мне тяжело и страшно с нею. Всю жизнь я искал такую, как вы... Как я долго искал!
«Долго, — подумала она. — Сколько тебе там было ещё искать?»
Он был в гневе, но он даже руки не протянул к ней.
— Я хочу вас... Я хочу в жёны только вас... Я умру, если этого не будет... Я добьюсь этого... Завтра же.
— Вы опасны, — вздохнула она, словно с силою отводя глаза.
Руками она словно отталкивала его, и он невольно схватил эти руки.
— Только вас... Пожалейте!
— Пожалейте вы меня... Мне тяжело... Это выше меня.
У него дрожали плечи, срывался голос. И этим голосом с неслыханной нежностью он прошептал:
— Что мне ещё сделать, чтобы вы были моею?
— Я полагаю, что вам надо запереть дверь, — ответила она.
Утром вся компания занималась тем, что толкалась на ярмарке, подыскивая, как бы тут смошенничать на пищу. Не было лишь Сымона и Бавтромея, которые рыскали повелением Братчика по городской свалке, выкапывая из отбросов наиболее старые, упаси Бог, не сегодняшние, пузырьки, бутылочки и бутылки, а потом до слёзной чистоты отмывая их и реке.
У всех хорошо крутило и животе от голода. В желудках сидела словно стая голодных волков.
Магдалина, правда, передала утром Братчику золотой, но он не сказал друзьям, сберёг монету. Мало что могло случиться. На его приманку могли и не клюнуть.
Ярмарка лежала на площади меж чёрным, диким Новагродским замком и огромной корчмою. Плыла толпа, свистели свистульки, вели свой напев слепые нищие, словно душу из козла тянули. Толкались мужики, девушки, богатые женщины. Изредка степенно, как каравелла под парусами, плыл сквозь толпу дворянин в плаще.
Магдалина не находила себе места. Даже ночью, доводя любовника до безумства и потери сознания, сама задыхаясь от его объятий, она думала краем мысли, сможет ли исполнить приказ, освободиться, возможно, навсегда остаться с этим. Нe женой, так любовницей. Ибо этого она не отпустит. Этот никогда, благодарный ей, не сможет забыть её и эти ночные поцелуи.
Тревога возрастала. Успеет ли сотник? Получили они зов? А может, голубя встретила стрела или ястреб?
На рынке было всё дорого. Какой-то скряга — по роже видно, что при случае ростовщик, как муж каменной бабы, торговал яйцами. Юрась присматривался к нему сначала с улыбкой, потом — с брезгливостью.
— Почём? — спрашивает бедная баба.
— Два гроша сотня, — голос такой, славно глотка полна заноз.
— А Боже мои, это ведь за свинью столько...
— А ты вот и купи, и жри эту свинью, если так богата. Да ещё достань её. А яйцо — пища панская. Не для твоего холуйского хлебала. Вишь, яйца! Р-распустился народ.
— Два гроша? — спросил Юрась. — Бога побойся, человече. Срам.
— Срам, собачий ты сын, людям лишь в бане виден.
В глазах Христа загорелось внезапно хитрое, язвительное и плутовское.
— Хорошо. Уговорил. Держи подол — будем считать.
Люди, удивлённые огромной покупкой, начали собираться вокруг. Бесстыдный торговец поднял подол длиннющей сорочки. Христос начал класть ему в подол яйца.
— Пять... Десять... Двадцать...
И тут Магдалина с радостью, даже упало сердце, увидела.
За толпой сидел на коне, похожий на самовар, красный Корнила и осматривал народ. Шелом держал в руке. Подстрижённые горшком волосы падали на низкий лоб.
Искал мрачно и не находил. Она хотела было подать ему знак, но побоялась.
— Пятьдесят, — считал Христос. — Двести...
Торговцу было уж тяжело держать. И тогда Христос, нагнувшись, чиркнул ножом по очкуру его порток. Портки упали. Скупердяй, весь красный от позора, боясь выронить яйца, до белых суставов вцепился в подол. Убегать он тоже не мог: портки связывали ноги у самой земли. И потому он показывал людям и дальше свою неприглядную наготу.
— Видите? — под общий хохот объяснил Юрась. — Срам в бане.
И тут Магдалина с радостью увидела, что Корнила услышал хохот и смотрит сюда.
...Увидел. Тронул коня в толпу. А за ним, клином раздвигая гурьбу, двинулись всадники. Пошли перед ними поп и два ксендза.
— Срам, видите, лишь в бане. А срам твой и в толпе можно купить. Всего за две сотни яиц. Ну-ка, люди, бери остальное. Бери, баба, малышу в ручку дашь.
Хохот даже оглушал... Магдалина видела, что pядом с конем Корнилы идут поп и два ксендза. Ясно, зачем. Чтобы огласить приказ о взятии от имени церкви. Обо всём подумали. Она поняла, что сегодня же будет свободна, что сегодня же устроит свою жизнь. Ратма не забудет её — она твёрдо знала это.
Юрась хохотал вместе со всеми, оскаливая белые зубы. И вдруг умолк — это толкнул его Тумаш. Исчезла улыбка. Разрезая толпу, приближался к ним закованный в латы и кольчуги конный отряд. Беспощадные, дремучие глаза Корнилы встретили неестественно большие и прозрачные глаза Христа. Сотник усмехнулся.
Поняв что-то, умолк и народ. Теперь железный конь возвышался над самим Юрасём. Сотник положил одну руку на эфес меча.
— Отыгрался, шалбер. Цепь сюда!
И протянул руку в железной перчатке:
— Взять!
— В чём дело? Кто? За какой грех? — шептали повсюду голоса.
И тогда запели голоса священников:
— Приговор духовного суда... Вор... Богохульник... Позорящий Бога и церковь... По повелению святой службы...
Услышав страшное название, люди начали отступать. Вокруг небольшой группки людей легла широкая полоса отчуждения и ужаса. И тут внезапно диким голосом, словно на судный день, завопил Раввуни:
— Я тебе дам цепь, босяк! Ты на кого руку поднял, ты на кого!..
Мрачная, неживая усмешка снова раздвинула губы сотника.
— Н-ну... На кого?
— На Хрис-та! — вдруг нестерпимо возвысил голос Юрась.
Толпа ахнула.
— Да, на Христа! — рявкнул Фома. — Слышали, в Городне?
— Ти-хо! — поднял перчатку сотник. — Это не тот. Это самозванец и шалбер по имени Якуб Мелштинский, беглец из Польши, которого давно ищет за ересь и преступление доказательная инквизиция.
О Мелштинском многие слышали. Это действительно был самозванец, неудачно выдавший себя за мессию. Мессии в то время росли как грибы.
— Обман! — ответил Братчик. — Истинно я — Христос.
— Если он Христос, — обратился к толпе сотник, — пускай публично сотворит чудо.
Юрась молчал. На этот раз его, кажется, действительно поймали. На этот раз не выкрутишься. Всё. Молчала и толпа.
В этот момент взгляд Христа упал на слепых, сидевших возле одного воза. Страшные бугристые верхние веки, безучастные лица. Возможно, вырвут глаза и ему.
И тут он удивился. Один из слепых, пользуясь тем, что на него никто не обращает внимания, во все глаза смотрел на беспорточного торговца, на сотника и на него, Юрася.
С радостью чувствуя, как возвращается жизнь, Юрась незаметно показал ему золотой (какое счастье, что его не проели!) и спросил глазами: «Достаточно?» — «Достаточно», — опустил «слепой» глаза и начал шептать что-то соседу, человеку такого же бандитского вида, как и он.
Ноздри Христовы раздувались. Он вскинул голову, и в притихшую толпу ударами топора упали слова:
— Будет чудо!
Ярмарка замерла. На лице сотника было недоумение.
— Приведите мне... ну, хоть бы вон тех слепых.
Люди бросились к калекам, подняли их и на руках доставили к Юрасю. Толпа смотрела со священным ужасом на бугристые, видимо, от старых язв, веки. Сомнения не было.
— Но прежде всего я хочу спросить у них, хотят ли они сделаться зрячими? На такой паскудный мир, может, лучше не смотреть... Люди, хотите вы начать видеть?
— Батюшка, — застонал первый, — спасай. Дети малые! Хоть пару лет. Били меня люди пана Жабы плетью по голове.
Народ умолк. Он не знал, что это мошенники, но свято им верил, слишком уж обыкновенные вещи они говорили:
— Ради тебя выжгло мне глаза в московском походе.
— Боже! — вопил третий. — Ради тебя в пыточной мне светом в глаза целую неделю били.
Толпа ощетинилась. И тут, понимая, что дело пока идёт не в пользу сотника, попы начали голосить.
— Не слушай, люд новагродский!.. Это еретик, а не Христос!.. Вор!.. Схватите! Выдайте святой службе. Не испытывайте Бога чарами чернокнижными... На дыбу их!
Кто-то стал перед ними:
— А я тебе, поповское отродье, сейчас дам, так ты и задницу небу покажешь. Не мешай. Христос или нет — сами глаза имеем. А слепых не тронь — видишь, веки какие? Да не у тебя ли ещё в пыточной, доминиканская ты стерва, его и ослепили.
Люди молча надвигались на рясников. Воцарилось молчание.
Юрась шепнул Тумашу:
— Ну, брат, если выпутаемся, я им покажу. Думал ещё, делать ли нам тот фокус. А раз они, церковные крысы, так с нами — ну, мы им...
— Прости, люд новагродский, — в тишине сказал доминиканец.
— То-то же... Давай, человече.
Христос склонился, черпнул из-под ног грязь и левой рукой взял «слепого» за руку. Золотой перешёл «слепому», и тот молча склонил голову: «Хватит». И тогда Христос мазнул грязью всех трёх по глазам.
— Идите. Обмойтесь. Будете видеть свет небес... Люди, отведите их к ручью, оставьте на минуту одних.
Если бы он знал, какую ошибку он едва не допустил, он бы похолодел. Но всё, к счастью, обошлось хорошо.
...«Слепые» умылись у родника.
— Вот холера, — отметил один. — Как плеснул по глазам! А что, хлопцы, если мы сейчас его бросим да убежим? Золотой у нас.
— Не говори, — вымолвил тот, который смотрел на Юрася. — А вдруг догонят. Скажут, он вас излечил, а вы вместо благодарности его — на дыбу. Нет, брат, доведется вернутся.
— Да и грязь какая-то вонючая, — продолжил третий.
— Ничего, — предположил инициатор. — Мы с него за эту грязь да за то, что не убежали, лишние золотые возьмем.
— Бедный, — усмехнулся первый.
— Чёрт с ним. Да ещё и со зрителей сорвём. Пошли. Доставай горох.
Они достали из-под век положенные туда половинки горошинок, проморгались и, закрыв глаза, пошли назад.
Корнила с тупой иронией смотрел на бродяг. Увидел, что слепые приближаются, что глаза у них сомкнуты, и улыбнулся:
— Что, выкручиваться хотел? Не помогло!
Слепых подвели. Юрась перекрестил их.
— Зри! — повелел он. — Зри на Бога во славе его!
Слепой «с тяжестью» приподнял веки.
— Господи Боже, — тронулись шёпотом губы. — Вижу... Вижу, Господи Боже... Созерцаю светлый лик твой!
Взглянул на сотника:
— А это что за богомерзкое рыло?
Сотник растерялся. Два других бывших слепца смотрели на него с плохо скрываемым отвращением.
— Чёрт, — сказал один.
— Ясно, что сатана, — уточнил Раввуни. — Только рога под волосами.
Два мещанина подошли к сотнику.
— Н-ну, рыло. Это как же? На Бога руку поднял? Савл, паче кала смердяй.
Корнила налился багрянцем. Вырвал меч.
— Ти-хо, хлопы!
Это он сделал напрасно. Новагродским мещанам, как и вообще тогдашним мещанам, оружием угрожать не стоило бы. Рык толпы дошёл до бешеной разъярённости. Звучно хлопнул о голову Корнилы пустой горшок. Всадники потянули из ножен мечи. И тут белое, синее, красное, златовласое, пёстрое от молотов, палок, кордов, клевцов и копий море бросилось на них со всех сторон. Полетели кадки, поленья, зафыркали в воздухе брюквины.
Испуганные криком, ослеплённые, кони ярились и вставали дыбом, а потом во весь дух пробились через толпу и полетели прочь. Вдогонку им для устрашения пустили с десяток стрел. Магдалина в отчаянии смотрела на бешеное бегство латников, знала, что раньше, чем через пару дней (и тo, взяв подкрепление в Любче), Корнила сюда не вернётся. Знала, что Христос теперь навострит отсюда лыжи, и значит, снова дороги, самые глухие, где даже голубиных станций нет, значит, надо идти и бросить Ратму.
Если бы она знала, что это обстоятельство спасёт её, она думала бы иначе. Но она не знала и потому пошла глухими улицами к замку, чтобы, возможно, распрощаться с Ратмой и взять клетку с голубями про запас. Клетку она получила, но парня не увидела. Сторожевой сказал грубо:
— Ступай-ступай. Он под замком.
— За что?
— Ну, стало быть, хороших дел натворил.
Эта весть наполнила её тревогой. Что такое могло произойти? Неужели за ночное приключение? А может, он всё открыл отцу? Ну нет, не может ведь он быть так глуп, чтобы вот так сразу. Всё это надо было долго готовить.
...Она не знала, что Радша и оказался именно таким «глупым». Взбесившийся, обезумевший от счастья, любви и страсти, он открыл отцу Мартелу, что с невестой у него всё покончено, что он не хочет из-за земель быть посмешищем и решил жениться на другой. Отец урезонивал его, что всё это чепуха, что родовитые не хозяева себе, что, женившись, можно потом иметь хоть сто любовниц. Юноша взбесился. И тогда воевода приказал взять его под замок.
Ей было очень тревожно, и какое-то словно предчувствие мучило, и тянуло, и сосало под сердцем.
...Между тем общий энтузиазм достиг апогея. Юрась видел, что на другом конце площади уже стоит над ручной коляской, уставленной закупоренными бутылочками, желтозубый Бавтромей. Ждёт, и лицо — как плохая трагическая маска. И ещё Христос видел, что никто к нему не подходит, все смотрят на них, и, стало быть, фокус пока выгорает. Всё шло хорошо.
И тут к нему вновь подошли два бывших слепца. Народ встретил их дружескими криками.
— Ну как, стали видеть? — спросил он.
— Да, — скалился взявший монету.
— То хорошо, идите с миром, — дружелюбно произнёс Христос.
— Мир не дёшево достаётся, — шепнул мазурик. — Давай еще три золотых.
Они шептались с ласковыми улыбками на губах. Народ с умилением смотрел на эту сцену.
— Нет у меня больше. Слово. Потом, может...
— Крикнем, — пригрозил слепой.
— А я вот сейчас тоже крикну, — ответил Петр, — что вы за излечение ещё и денег просите. Тогда вам глаза выбьют, а второго Христа — дай вам Бог, голубочки, дожить до его появления.
Братчик с трогательной нежностью обнял их:
— Идите к дьяволу, возлюбленные братья мои. Пока не посыпались звёзды из глаз ваших. Не хотели по-доброму обождать. Устрашаете? Копну вам в зад.
В толпе возникли вздохи умиления. Братчик подвёл «братьев» к ступеням паперти и незаметно дал им сильного пинка в задницу. Те с кометной скоростью полетели через толпу.
— Вишь, побежали как, — прокомментировала баба. — От радости, милая!
— От радости побежи-ишь.
Магдалина шла, и тревога её делалась нестерпимой. Что ж, наконец, произошло? Она вдруг почувствовала тоску и ужас. Ей хотелось поскорее добраться к тем, кого она час назад едва не отдала в руки святой службы. С ними не так опасно, они что-нибудь придумают.
Готические, поперечно-дымчатые дома нависали над нею, кажется, следили острыми маленькими окошками, утихли. Она физически чувствовала, что за каждым углом её ожидает опасность.
Наконец в самом конце улочки она увидела на ступенях храма Христа с сообщниками, почувствовал это с внезапной радостью и... остановилась.
Между нею и Христом стояла и смотрела на неё небольшая, преимущественно женская, толпа. Были тут костёльные желтые «девотки» и красные молодицы с тупыми и злыми глазами, были вечные ««девушки» с улицы святой Цецилии, смотревшие жадно, с ощущением безопасности, было несколько пожилых мужиков в переломном возрасте и монахов с блудливыми зрачками. Было даже несколько непростых женщин в богатых платьях.
Её глаза с удивительной резкостью видели всё это.
А впереди стояла дородная женщина в девичьем шляговом венке. Расставила ноги, сложила на груди безобразной мощи руки. Грибастый рот усмехался.
«Гонория из Валевичей, — поняла она. — Всё. Открыл ей старый хрыч воевода».
Она осматривала общую и Ратмину невесту и невольно иронически думала: «Бедный Ратмир. Ну, эта его научит».
— Колдунья! — бросила Гонория тихим голосом. — Опоила чёртовым зельем. Искусительница...
Магдалина двинулась вперёд, глядя ей в глаза. Та смутилась, и поэтому, кажется, наглость её ещё возросла.
— Ну, — потребовала Магдалина, — очисти дорогу.
Толпа ханжески молчала. Боялась смелых глаз.
— Распутница, — прятала глаза Гонория. — Самодайка. Колдунья. Тварь. Женихов чужих сводить?..
— Ты уж кто? — с усмешкой парировала «лилия». — Дорога ярмарочная.
Она отставила клетку, чтобы вдруг не растоптали.
— Приходят тут гнилые... Хамка... На дворян замахиваешься? Не по чину.
— Отойди.
Голос был таким властным, что наглая бабища отступила было, со свойственной всем таким подлой боязливостью, но вокруг зашептали:
— Не пускай... Не пускай.
Магдалина поняла: пройти не удастся. Теперь надо было совершить большущую перебранку — может, услышат свои и освободят, пока не поколотили.
— Чародейка... Отравительница... Глаза выцарапаю, шлюха ты, — бросала Гонория.
— Молчи, общественный колодец... Заживо гниёшь, а на молодого рыцаря грязным глазом бросаешь... С тюремщиками тебе спать, с прокажёнными, с палачами! И он ещё с тобою пойдёт, святой парень? А шиш.
— С тобою разве, с шалавой? — спросила хозяйка Валевичей.
— А и со мною. Орёл такой гусыне грязнохвостой не пара.
— А ты кто, хлопка?
— Да уж не ты. К чьему дому в городе самая прямая дорога? — она выдумывала, но знала: с этой всё будет — правда. — Есть ли в Новагродке такая компания, которая бы тебя «нашими жерновами» не называла? Да у него, если он дурак будет, шея сломится от тех подарков, которые ты ему до брака накопила!
— Дрянь! Чернокнижница! Еретичка!
— От кого братья заживо засмердели да Божьего царства пошли искать?! Кто у собственной матери в двенадцать лет законное право жены отнял?
Удар неожиданно попал в цель. Гонория задохнулась.
— В колодце заброшенном у неё поищите, — цедила Магдалина (она хорошо знала нравы женщин такого типа). — Видите, отцы святые непорочной ее огласили. За сколько? А может, натурой заплатила? Можно и так. Те козлы согласятся. Девичий венок бедному доброму Ратме. Да тебе бы позорный колпак, да подол обрезать, да — палками! А лучше крест запретить носить, да дерюгу нашить на плащ, лоскуток, да браслет на ногу.
— Да что?! — не нашлась шляхтянка. — Бейте её! За распутство безбожное! На Евангелии в церкви поклянусь!
Они вцепились друг в дружку. Магдалина первым делом сбила с головы Гонории венок. Обе барахтались. И тут какой-то клирик, с жёлтым, как череп, лицом и чёрными глазами, крикнул:
— Стой! Ну! Вы что, у колодца? А между тем она ведь церковь оскорбила! Оскорбила! Слово, которым костёл заступился за невинность этой девушки. Зачем? Околдовав воеводского сынка, жаждала на других свои проступки сбросить. Между тем это одна из самых страшных женщин Городни.
Магдалина могла ещё вытащить знак, ладанку, данную Лотром. Но при всех этого нельзя было делать. Смерть без суда. Почему она заранее не показала её доминиканцам?
Она поняла, что это все. Теперь ничто не спасет. Потом, на трупе, найдут тот знак; клирика за изобличение и убийство особо доверенного лица, того, которое может повелевать от имени церкви всем, отдадут службе и уничтожат. Лучше ли ей будет от этого? Она сложила руки и отступила.
— Распутница! — взвыл народ.
— Бей её!
— Девки, в камни!!!
Камень ударил Магдалину выше виска.
...И тут, услышав шум, Раввуни толкнул Христа.
— Смотри!
— В чём дело?
— Магдалину, кажется, бьют, — пробасил Тумаш.
Побледневший Юрась бросился к толпе. А гурьба уже лезла вперёд, тискалась, выла. Лезли едва не по головам, чтобы добраться вперёд, визжали. Где-то глупым голосом стенала одержимая бесом. Юрась толкал баб, оттягивал за волосы кликуш — и почти напрасно.
Тумаш хорошо понимал, что такое озверевшая толпа, а особенно женская. Он вырвал откуда-то кол и орудовал им. Тут было не до его «рыцарства к дамам». Кол, по крайней мере, отрезвлял, заставлял хвататься за ушибленное и меньше думать о жертве, а больше о том, как исчезнуть.
Камни летели уже градом. Но у кликуш было кроваво в глазах от ярости, и они бросали свои снаряды как попало. Магдалина видела белые глаза, разверстые рты, красные лица.
Ещё один камень ударил её в грудь. Потом третий — по голове... Повисла рука. Земля под её ногами ежеминутно гуще покрывалась пятнами. Она закрыла глаза, увидев, как здоровенный монах взнёс балду. И тут кто-то прижался к её груди спиною, закрыл.
Юрась перехватил балду, с силою, выкручивая врагу руки, вырвал её и швырнул под ноги наступающим. Там жалобно застонали.
— Ти-хо! — взгляд Христа был страшен. — Бросай камни! Зачем бьете?
— Не бьём! — визжал народ. — Убиваем её!
— Мол-чи-те! Молчать! Замолчите, изуверки!
Он видел, что его неприглядный крик привлёк внимание мужиков из ярмарочной толпы и, стало быть, бабу, пожалуй, можно будет спасти.
Было не до тонкостей. Он взял Гонорию за грудки и отвесил ей страшную оплеуху.
Тумаш сделал то же самое с «мёртвой головою» — даже лязгнули зубы.
— Отступи!
Фанатики замерли.
— Именем Бога бьёте, а в душе что? Зависть?! Или свои грехи на других спихиваете?! «Держи вора»?! Ты, девка, разве действительно не ярмарочный путь?! А ты, череп, за что ей невинность засвидетельствовал?! А у тебя разве не браслет на ноге?! А кто тут из вас по закоулкам не шастал, мужу голову не приукрашивал?!
Гипнотический взгляд неестественно больших страшных глаз обводил гурьбу:
— Вот сейчас венки да намитки у любодеек в небо полетят. Чтобы с простой головой ходили, как шлюхи.
Многие схватились за головы. Тихий смех прозвучал среди мужиков.
— Писание читаете?! А там что сказано? Кто без греха — первым брось в неё камень... Кто бросит?.. Ты?.. Ты?..
Камни начали падать из рук. Лязгали по каменным плитам чаще и чаще.
— А теперь покажите же и вы свою власть, мужики! Берите их, кто за что сможет, да гоните домой, а кого в костёл, ибо там их дом, и спят они, видно по ним, со статуями. Эх, дуры! Не с вашей головою в словах поповских разбираться. С вашей головою — в горохе только сидеть!
Мужики понемногу начали разгонять гурьбу. Где палками, а где и хватая. Визг, шум, топот. Некоторых — по всему видно тех, которые схватились за головы, — мужья вели за косу и толкая под бока. Ожидала их горькая чаша.
— Встань, женщина, — обратился Юрась, ибо Магдалина от слабости упала на колени. — Никто не тронет. Идём в гостиницу.
С виском, по которому сплывали капли крови, с опущенными руками (в одной из них была клетка), она пошла за ним. Апостолы снова расселись на ступенях и стали следить за печальным Бавтромеем.
Намочив губку во вчерашнем вине, он обмывал ей голову. На окне, в лучах солнца, ворковали голуби.
— Ну, на голове только большой синяк... А тут, возле виска, кожу рассекло. Ничего. Вот и кровь останавливается. Смолкой залепим — и всё.
Та вдруг заплакала.
— Вот, дурачина! Брось. И шрам будет под волосами. Будешь так же красива. Очень красива. Красивее всех. Что ещё?
— Грудь. Дышать тяжело.
— Не ребро ли сломали?
— Н-не знаю.
Он почесал затылок:
— Раздевайся.
— Ты что?
— Ладно, брось дурить. Времени у меня нету. Иначе вся эта апостольская банда снова голодная ляжет. А у жителей цыганить нельзя.
Она разделась. Он начал ощупывать бок женщины. Просто и естественно, словно делал это Тумашу либо Иуде.
— Цело, — наконец сказал он. — Разве, может, маленькая трещинка. Сегодня достанем носилки — будем тебя дня два нести. Пойдём, видимо, на Вильно. Убегать надо.
— Откуда носилки?
— Это не твоя забота. Одевайся.
Потом он погладил её по плечу.
— По голове не рискую. Вот тогда, как заживет. Из-за чего у вас там драка была — не моё дело. Но умница, девочка. Смелая. Так уж их трепала! Hу, ляг, подлечись. И успокойся. Мы их, в случае чего...
Он пошёл. Некоторое время она сидела молча. Звучно заворковали голуби. Им было хорошо в лучах солнца, которое она сегодня едва не увидела в последний раз. Ничего. Всё обошлось. Теперь надо увидеть Ратму.
Она действовала машинально, как всегда. С Лотром не шутят. Это дыба, и «велья», и расплавленный свинец во рту, а там и костёр... Голуби... Значит, записи! Она достала маленький свёрток тоненькой бумаги, очиненное воробьиное пёрышко, инкауст в кожаной чернильнице и начала писать кириллическими буквами:
«Эязърпъсоэажътонэсэъфчхчцфснпрпъонмртчхэдпэяфоачыънтяэчфгтсоыспсьчоссюжм...»
Это была «литорея с одной печатью», древняя белорусская тайнопись [11]. Магдалина писала ей ловко и быстро. Машинально двигалась рука. Мыслей не было. Словно какая-то запруда стояла перед ними. Словно палка попала в колесо и застопорила его.
И вдруг она вспомнила теплоту человеческой спины на своей груди. Вначале только спину. Она была непохожа на все прочие тёплые спины. А Магдалина помнила их много.
Она обхватила пальцами голову и, несмотря на боль, сидела так некоторое время. Потом ударилась лбом о подоконник. И ещё. Ещё. Единственная большая капля крови упала на пергамент. Женщина скомкала его.
Лилась кровь. На полях, в пыточных, на улице. Много крови.
Женщина думала ещё некоторое время. Потом открыла клетку, привычно — лапки между пальцев, большой палец на крыльях — достала одного голубя и подбросила в небо. Тот затрепетал крыльями в лазури, покружил и устремился на северо-запад.
Со вторым голубем пальцы словно разучились. Он забил крыльями, вырвался наконец и полетел за первым.
Третьего она просто вытурила из клетки, выпустила, как женщины выпускают птиц на Пасху.
...Три платочка превратились в точки, исчезли за окоёмом. С минуту она думала, не стоит ли открыть всё Христу. И испугалась.
Знала — не тронет пальцем, но не простит никогда. И есть ещё Лотр, который в конце концов всё же поймает и его и — теперь — её. Он учинит ей «велью» не на сорок, а на восемьдесят часов, порвёт вены и всё же сожжёт живою.
Она чувствовала себя преступницею. Только так! Ни чести, ни благодарности не было в душе — только собачья униженность. Она исполнила бы всё, что ни повелел бы ей кардинал. Но не это.
«Пускай грабит, пускай богохульствует, пускай даже повесит самого Лотра или посягнёт на папу — я не могу... Я не могу выдать этого человека».
Бавтромей скалил редкие жёлтые зубы над своими бутылочками:
— Вот товар! Вот святой товар! Навались, кто деньги имеет!
Апостолы с Христом сидели в стороне, грелись на вечернем добром солнце.
— Неужели ему поверят? — спросил неверный Тумаш.
— Всему поверят, — мрачно ответил Христос.
— Хорошо бы поверили, — промолвил Гаргантюа-Якуб. — Кажется, Валаамову ослицу съел бы. Бывало, на озере меней нажаришь, да уха из окуньков...
Тумаш недоверчиво вертел головою.
— Но ведь вера... Вера, она...
Христос разозлился:
— И охота тебе говорить. Ну вера, вера. Болтает. А в писании давно о ней сказано, что вот... если будешь иметь веру величиной с горчичное зёрнышко и скажешь вон той Замковой горе перейти отсюда — она перейдёт.
— Ну, с зёрнышко у меня есть.
Он уставился на башни, напрягся весь и закрыл глаза. Потом раскрыл их — гора была на месте.
— Хреновину городишь, отче.
— Надо упражняться в вере, — объяснил Христос.
— Хорошо. Постараюсь.
Молчали.
— Что Анея? — шёпотом спросил Раввуни.
— Нич-чего. Неизвестно где. Даже последние слухи заглохли. Сегодня пойдём на север, на Вильно. Всё равно — иголка в стоге.
К Бавтромею подошёл богато одетый мещанин. Взял бутылочку, потряс:
— Да она у тебя пуста.
— Не взбалтывай, не взбалтывай, говорю, пузырька, — взял его на испуг лицедей. — Несчастья хочешь? Я т-тебе дам, пустая!!!
От этого тона, а ещё больше от трагической маски — лица, мещанин действительно перепугался.
— А в ней что?
— Вздох святого Ёсипа Аримафейского. Что он вздохнул, ещё когда Христа распинали.
— И во всех — вздох?
— Вздохнул сильно.
— А... от чего помогает?
— От запоя... — вдохновенно сбрехал актер. — От опохмеления.
Мещанин подумал немного, отсчитал деньги, потом поколебался и... пошёл в корчму.
— Клюнуло, — обрадовался Петро.
Минут через двадцать из корчмы выскочили с десяток пропойцев, быстренько купили по бутылке и вернулись.
Ещё через полчаса какой-то человек, по виду слуга духовной особы, купил бутылочку и в переулке передав её тому самому клирику — «мёртвой голове».
— Э-ге-ге, — ощерился Юрась. — Ну, х-хорошо. Теперь я вам покажу... И как святой службе нас отдавать, и камни, и всё.
Через какой-то час пошло и пошло. К Бавтромею валил и валил народ. И дорога у людей была единственная: Бавтромей — корчма.
Под вечер город было не узнать. Напоминал он поле страшного побоища. Люди лежали повсюду: на порогах, на улице, в окнах. И было это страшнее, чем после вторжения татар, когда вырезали они Новагродок под корень. Даже после татар так страшно не было.
Каждый лежал там, где застигла его вражеская сила. В кучах и поодиночке, ничком и навзничь.
И действительно, некому было плакать, ибо все в копне бездыханно лежали. Чересчур ибо понадеялись на силы свои и на силу нового святого патрона.
Спал кустод во вратах. Спала стража на башнях. Даже воевода Мартел спал, бормоча во сне:
— Погублю мудрость мудрецов, и разум разумных отвергну.
Первой воспользовалась этим Магдалина. Просто, словно в свой дом, прошла в замок к единственному трезвому жителю города, Ратме. Ей почему-то совсем не хотелось идти к нему, и всё же она пошла. Она жалела этого юношу, помнила обо всём. И не он ли заплатил волей за то, что упрямо хотел лишь её?
К сожалению, нельзя было выпустить его. Ключник заперся в темнице и налакался уже там. Но она говорила с Ратмой через решётку на двери, говорила, что вынуждена идти дальше за своей целью, но обязательно вернётся. И плакала. А он (лицо его было словно из кремня) сказал ей, что слышал, как её сегодня хотели убить за него, что никто не склонит его к браку, что он будет ждать.
...А в темноте вздохом святого Ёсипа Аримафейского воспользовались и те, которые собрали его.
С мешками они ходили из костёла в костёл, из плебании в плебанию, из церкви в церковь. По пустому, словно вымершему, городу. И мешки их делались всё тяжелее и тяжелее.
Грабили подчистую. За попытку выдать палачу, за попытку потом убить, за то, что суеверно надрались, а сами повсюду кричали о трезвости. Грабили так, чтобы назавтра не с чего было причастить. Потиры, дискосы, дарохранительницы, лампады, деньги из тайников и кружек, драгоценные каменья. Срывали всё. Пугливый мордач Андрей даже стонал, что погонятся.
— Чушь! — белыми каменными устами говорил Христос. — Побоятся. Не кричать ведь им, что напились как свиньи. Молчать будут.
Ошибочно зашли в какой-то богатый дом, посчитав плебанией. И там встретили ещё одного трезвого.
Христа с ними не было. Матей начал было брать имущество.
Тумаш осматривался вокруг. Непохоже было на поповский дом. А, всё равно!
И вдруг...
— Гули-гули-гули.
Стоя в колыбели, оптимистически улыбался бандюгам ребёнок. Розовый, только после сна.
Лица вокруг были в тенях от факелов, заросшие, с кривыми улыбками, каторжные.
— Гули-гули-гули.
Тумаш протянул к малышу страшные, с ушат, ладони.
— Aгy-y, aгy-y, — улыбнулся тот.
— Ах, ты моя гулечка, — расплылся Фома. — Aгy... И пелёнки мокрые.
Он поменял малышу пелёнки.
— Ну, лежи, лежи. Ах, они — быдло! Ах, они — взрослые! Ну-ну-ну, мочиморды... На... На вот коржик.
Малыш радостно уцепился в коржик дёснами.
— Бросай всё, — скомандовал Фома. — Дом богат... Ну и что?... Что-то мне, хлопцы, что-то мне... как-то... Вишь, как смотрит...
И они вышли.
В последнем костёле едва не умерли от ужаса. Тут тоже было поле битвы. Спал возле органа органист. В обнимку лежали на амвоне приходский священник и звонарь. Пономарь свесился с места для проповедей.
Христос как раз взламывал копилку. И внезапно дико, как демон, взревел орган. Затряслись стёкла. От неожиданности копилка упала, с лязгом и звоном покатились по плитам монеты.
Все вскинулись. Но это просто органист упал буйной головою на клавиатуру.
— Тьфу! — вскрикнул Христос и вытряс деньги в мешок.
Ограбив все храмы, нагружённые богатством, они под покровом темноты покинули город. На всякий случай им надо было оставить между собою и Новагродком побольше дороги. Перекусывали на ходу. Часть награбленного вёз мул. На плечах у апостолов Пилипа из Вифсаиды и Якуба Зеведеева плыл епископский портшез с Магдалиной. Покачивался.
На поворотах дороги меняли своё место звёзды. А она сидела и с тревогой и одновременно с удивительным спокойствием преданности судьбе думала: «Зачем я так сделала? Разве не быдло все люди и разве не всё равно, кому служить? Вот и эти... ограбили. Вправду, богохульники, мошенники, бродяги. Почему же мне не хочется служить против их атамана?»
— Ну, быдло, — высказался внезапно Тумаш. — Ну, отцы душ!
И мрачный голос Христа ответил из мрака:
— Брось. Они всё-таки выше быдла. Может быдло истязать других? А унизить себя? А себя продать на торгах?
«Жив, — подумала она. — Просто он жив. И грабит, и всё... а жив. А те и грабят, и слова говорят, а мертвы. Торговцы, дрянь, золотом залиты, насильники, мясники, палачи моего тела — мертвы они, вот и всё. А этот смотрит на меня, как на дерево, а жив. Там, где мертвецы смотрят на меня, как на дерево, он — как на живую. И в единственном случае, когда они смотрели, как на живую, он, как на дерево. Ну и схватят. Конечно, с тобою не только в небо не попадёшь, с плутом и мазуриком, а и на земле долго не походишь, в земной ад попадёшь... Пускай так. Не хочу бояться. Никогда больше тебя не предам. Искуплю грех, да может, и вернусь к Ратме... Не хочется возвращаться к Ратме, хотя и ласков он, и любит, и трогательный до умиления. А, всё равно!.. Вот дорога — и всё».
В дрёме она смотрела, как плывут звезды, слушала, как кричит коростель, видела, как движется на фоне звёзд фигура Христа, одетая в грязно-белый хитон.
Глава XXIII
СТАРАЯ ЛЮБОВЬ
И кажется всё, что сад там цветёт,
А там и валежника нет.
Гэльская песня
Недели и недели они изнемогали от поисков. Нигде никто не давал им ответа. Даже слухов больше не было. И хотя нужды они после новагродского грабежа не испытывали — души их были опустошены. Напрасно искали они дерево, возле которого могли бы обвить свою жизнь. Шли налегке, так как большую часть денег успели закопать на будущее, но в душах их жили тяжесть и разуверение.
Однажды подходили они к небольшой деревеньке в стороне от дороги. Бил колокол деревянного костёла. Тянулись клубами над паровым полем белые облака.
— Знаешь, что за деревня? — спросил Христос у Иуды. — Тут живёт девка — теперь-то она баба, — которую я когда-то любил.
— Когда это?
Христос улыбнулся:
— В прежнее своё короткое явление. Когда сошел посмотреть, что тут и как.
— И правда, что шалбер, — сказал Иуда. — Недаром ищут.
— Ну-ну, я шучу. Когда школяром был.
— Хочешь посмотреть? — спросил Иуда, увидев невыносимую тоску и ожидание чего-то в глазах Христа.
— Надо ли? Продала она меня. Продала Анея. Могла ведь хоть как-нибудь известить, если бы хотела. Не везёт мне... А раньше везло.
— А тянет тебя?
Христос молчал.
— Ступай, — почти грубо предложил иудей. — Мы тебя на площади подождём.
И все они свернули с тракта к деревне.
...Христос пошёл по гуменникам. С мирской площади летел какой-то шум, а ему не хотелось сейчас видеть людей.
Сандалии соскальзывали с межи. Двузубые семена череды цеплялись за хитон. Пахло землей, нагретыми кустами чёрной смородины.
И скоро увидел он знакомый сад и обремененные плодами яблони. Пошёл вдоль них, около забора. Солнце грело в спину. Волновалось ожиданием сердце... Изменила... Давно он не был тут... Да нет, недавно.
И показалось ему: цвели яблони. И сам он, совсем тогда молодой, красивый, нездешний, стоял под ними... И девушка бежала к нему... И сейчас он не знал, та это либо Анея.
...Рассовывая руками тяжёлые ветви, он смотрел на вековой дом, на богатейшие амбары, на островерхий страшный забор вокруг них.
И увидел. Женщина рыхлила гряды. И он не мог узнать, она это или другая. Огрубевшая от вечной жадной работы, которая уже не радость и не проклятие, а — идол, широкобёдрая, согнутая на этой жирной земле, как толстая белая коряга.
Потёки грязи между пальцами ног, плоские ступни, большущая свисающая грудь... Побыстрее... Побыстрее перебирайте, руки... Побыстрее работай, трезубец... Даже сотня наймитов не досмотрит, как ты сама.
Когда она подняла на него тупое лицо, он понял, что это всё-таки она, и едва не крикнул.
Ах, богатый двор, богатый двор! Наймиты и наймички, забор, деньги в кубышке где-то в подполье (их вечно нету, когда что-то необходимо купить), стада лошадей и коров, самые богатые и дорогие иконы во всей округе.
— Чего стал?.. Ступай...
Грубый от вечных дождей и ветров голос.
— Ну.
Глаза Христа были влажными. И тут из хаты вышел Он. И в нём мало что осталось от мягкого юноши с тёмными глазами. Невыносимо грубое лицо. Столько кривил душою, что глаза блудливо бегают. И тоже не узнал. Да что! Каждый день жадности, как тысяча веков, и только у щедрого жизнь коротка и певуча, как полет птицы.
— Чего он? — спросил хозяин. — Ты говорила с ним, Теодора?
Имя, которое прежде звучало как мёд. Тягучая жизнь скопидома! Проклятие!
— Хлеба, видимо.
— Даже гостия — хлеб только для тела, — опустил глаза школяр. — Хлеб души — милосердие и понимание.
— Святоша из бродяг, — понял его хозяин. — Ступай. Если бы это я всем хлеба давал — куда бы мои пятьдесят волок пошли? Псу под хвост? Ступай, говорю.
Христос молчал. Ему ещё в чем-то надо убедиться. В чём? Ага, промелькнёт ли на её лице хоть тень воспоминания.
— Ты кто? — спросил хозяин.
— Христос, — машинально ответил он.
Хозяин даже не особенно удивился
— И чудеса можешь?..
— Кое-что могу.
— Тогда сделай для меня... Вот и поминальничек подготовил, да в храм пока не намеревайся. Hу, уж теперь!..
— Что?
— Я тебе... сала кусок дам. А ты за это сделай, чтобы... Вот тут всё... Чтобы у Янки... корова сдохла и у Рыгора... и у Андрея, и у другого Андрея... и у Наума, и у Василя, и у Волеся, и у Евгена, и особенно у Ладыся, паскуды, еретика.
Христос вздохнул и взял поминальник.
— А... сало?
— Hе надо, Истинно говорю тебе, сегодня же воздадут тебе по желаниям твоим... Прощай, жено...
Пошёл. Женщина при звуках последних слов разогнулась было, вспоминая что-то давнее и тёплое, но так и не вспомнила и вновь склонилась к грядкам.
Теперь он шёл прямо к площади. Нечего было прятаться от людей. И тут жизнь нанесла ему страшный, под сердце, удар. Хотя бы знать, что он предан счастливым и добрыми... «Чтобы корова сдохла...» Вот и всё, что дала ей жизнь. Человека, лгущего и кающегося, святошу, крестящегося шире всех, а сам... Тонет друг, а такой святой, лживый вонючка, только что облизав сильному всю задницу, говорит ему с берега: «Сочувствую, братец, сочувствую, но ничем помочь не могу. Ты лучше на дно побыстрее спускайся».
...Почти у самой площади он разминулся с тремя вооруженными монахами. Ему было всё равно, куда они идут, он не оглядывался и не видел, что они вошли в дом хозяина.
Глава XXIV
ДОКАЗАТЕЛЬНАЯ ИНКВИЗИЦИЯ
Каялся в грехах Вавилон и Навуходоносор, царь его... И, говорят, Навуходоносор, каясь, посыпал себе голову пеплом и пылью. Но пыль та была пылью разбитых им городов, а пепел — пеплом сожжённых им жертв.
Средневековый белорусский апокриф
Христос вышел на площадь под общинный дуб и, поражённый, едва вновь не бросился в переулок. Такое зрелище всегда заставляло его ноги двигаться словно самостоятельно.
Под дубом длинным глаголем стояли столы. За ними сидели люди в доминиканских рясах. В стороне примостился над жаровней палач, чистил щепочкой ногти. Человек пятьдесят людей, закованных в латы, отмеченные крестами — чернь по серебру, — окружало стол: духовная стража, гвардия церкви.
Несколько «грардейцев» сторожили маленькую группку людей. Повсюду шныряли служки в рясах. Таскали хворост и поленья под пять дубовых столбов, вкопанных в землю с подветренной стороны.
Апостолы стояли поодаль, и Христос пошёл к ним. Бояться особенно было некого. Их тринадцать, все вооружены, даром жизни не продадут в случае чего.
Он страшно не любил орден псов Господа Бога. Вынюхивать, искать, карать — вот в чём видят они служение Богу. Жаль, что нельзя напасть и разогнать эту падаль. Слабы силы. Если бы ещё был тут деревенский народ! Но это город, жители, видимо, в ужасе попрятались. Стоит маленькая группка людей. Может, родственники схваченных.
Христос подошёл к своим.
— Доказательная инквизиция заседает, — неизвестно кому объяснил дуралей Якуб, — святая служба.
Глаза Христовы встретились с глазами Иуды. Тот был лишь зеленоват, и школяр понял, что Раввуни очевидно не по себе.
— И сюда добрались, — промолвил иудей. — Двести пятьдесят лет ползли. Дотянулась святая служба... А я будто бы сам помню.
— У нас она долго не протянет, — буркнул Тумаш. — Не бойся. Тебя не дадим.
Они увидели, что перед святым синедрионом стоит скрученный мужчина с молодой сединою. Злое, резкое лицо, глубокие глаза.
Апостолы смотрели на него и не слушали вопросов службы. Вопросы были всегда почти одинаковы. Это потом, в протоколах, их расцвечивали цветами мудрости, чистого благородства и веры, которая срамила и разбивала вдребезги утверждения еретиков. А в самом деле допрос был скорой и надоедливой вещью, весьма будничной и грустной. Вопрос — ответ — признание либо отрицание, и тогда несколько предложений при казни — приговор — напутствие на смерть. Никому не интересно было, что человек чувствует, почему он совершил то или другое, говорит он правду или врёт (доносчик знал получше того, на кого доносили). Если подсудимых было много или судьи спешили — задавали лишь несколько вопросов, особенно если дело касалось одного подсудимого, а не организации. Мелких еретиков, которых нельзя было назвать страшным словом «ересиарх», осуждали часто и без этого. На больших колдовских процессах в Германии, когда надо было за какую-то пару дней очистить город от двухсот — трёхсот человек, признания жертв щёлкали как орехи. В случае судебной ошибки реабилитировал и расплачивался местом в раю Господь Бог.
Были и правила: «Один доносчик — не доносчик» (в Германии недавних времён на это не обращали внимания, что свидетельствует о безусловном прогрессе), но подсудимый мог признать правду доноса. «Нельзя два раза применять одно наказание». Но можно было его «прерывать и начинать снова». «Признание и самоосуждение - цветок дознания». Но если человек не признавался и на дыбе, его считали «сильно заподозренным в ереси» и выпускали под надзор.
Страшно было то, что на тогдашних белорусских землях машина многовековой лжи и привычного лицемерия столкнулась с первобытной, языческой ещё правдивостью большей части людей. Люд в деревнях не запирал домов (разве что ночью, от зверя), свидетельствовал только своим словом; за лжесвидетельства — убивали. Но уже тогда среди наиболее близких к храму людей начинала буйно расцветать ложь, кривая присяга, лжесвидетельства, доносы — всё то, что народ невразумительно называл «душою рыгнул».
За пару веков этому успешно научили целое общество. Как не поверить после этого, что вера и догма смягчают нравы?!
— Произносил позорящие слова на Господа Бога? — спросил комиссарий суда. — Оскорблял?
Человек, видимо, был старой закваски. Не понял, почему он должен врать.
— Я его не ругал. Зачем мне оскорблять его? Я о другом...
Он признавал то, что говорил когда-то. Не весь поступок, а часть его, то, что было в действительности. Он не знал, что достаточно и части, что остальное доврут за него.
Со всех сторон на это единственно человеческое лицо смотрели морды. Обессилевшие бессонными ночами, либо толстые, пергаментные, либо налитые кровью, — но всё равно морды. Каждая — не облик, не «лик Божий», не признак Высокого Существа, не Лицо, а именно os porci, свиное рыло без стыда и совести... Ожидали.
— Я не ругал, — повторил мужчина. — Пустое место не ругают. Я просто говорил, что не позволил бы Он таких мучений добрым, если бы был.
— Отведите... По оговору сознался... Следующий...
Подвели шляхтича. Очень потёртая одежда в пыли разных дорог, сбитые чёботы. Видимо, бездомный. Маленький, неказистый собою, уже в летах. Личико с кулачок, редкие усы, голодные и достойные жалости глаза.
— Имя, — перед шляхтичем комиссарий казался особенно сытым, неспешным, громогласным, как осёл.
— Варган Будимиров пан Котский, — улыбнулся человечек.
— Ты расскажи о себе...
— Оно, пане... из согнанных я. Перевели с земли наши магнаты всех нас, бедолаг, в загоновую шляхту. Оно можно бы и жить, да только нобиль наш oбратил внимание на мою дочку... Приёмную. Друг покойника... Я, признаться, и женат не был... Жалко стало сироту. Пошёл безземельным с нею. А её и задумай отобрать, — голос у человека был слаб, он будто бы мяукал. — Оно... могущественные люди, что скажешь? Но и на могущественных есть Бог... Есть!.. Она того не вынесла. Просился я, чтобы мне хоть усы мои для позора вырвали, да не трогали дитя... Не вынесла... Чтобы позора не было — повесилась... Неужто она преисподней душу свою отдала, чтобы чести не потерять? Не может быть такого жестокосердечия. Что может бессильный?.. Вот и хожу десять лет уж. Бог смерти не даёт... То курочку было носил с собою. Где навоз на дороге или зерно кто-то рассыпал — выпущу, поклюёт. А она мне порой — яичко. Да от старости неловкой стала. Убил её копытом магнатскии конь... Беленькая, так она кровью и облилась... Кое-где и я, как она, поклюю. Да вот вчера пришёл сюда да в корчме молока немного купил. Давно не пил молока, а тут...
— Достаточно, — прервал комиссарий. — Оговорил тебя тот самый человек.
— Да в чём, отче? Мне и умереть давно надо, и в тюрьме мне лучше будет, сытее, да и всё равно. Но ведь правду тому человеку почитать надобно. В чём?
— Ты перевоплощённый чёрный кот, принадлежавший ранее местному костёльному органисту.
— Сроду не был котом... Вы мне, может, объясните?
— Сначала ты объясни и докажи, что это не так.
Легла пауза.
— Видишь, не можешь. А мы докажем. Мы всё знаем, и ты нам про курочек не бреши. Ты посмотри на свою Богу мерзкую рожу.
Лицо у человека было действительно похоже на лицо старого горемычного кота. Маленькое круглое личико, зеленоватые голодные глазки, вытертые короткие волосы на голове — чёрные, в проседь, усы — редкие, пробуют торчать.
— Ты на себя посмотри. Усы редкие, вон какие — раз.
— Раз, — повторил пан Котский.
— Фамилия — два.
— Каюсь, два.
— Ты появился, а в тот самый день кот исчез — три.
— Не знаю я этого. Зачем мне кот? Я и сам вечно голоден.
— Арестовали тебя, когда пил в корчме молоко, — четыре.
— Пил. Хотел молочка.
— Видишь? А какой хороший христианин с того времени, как первая корчма появилась, пил в корчме молокo?! А?!. Перевоплотился волей сатаны.
— Да я... Что же мне делать, отче?
— Перевоплощайся назад, ибо вред принёс ты органисту. Лови мышей.
— Сроду я мышей не ловил, — жалобно улыбнулся человечек. — Не могу.
— Упрямится, — сказал комиссарий. — В ошибочных мыслях неисправим. Отвести к тем.
Старик опустил голову. И вдруг Христос сам почувствовал, как тяжело, со свистом, он дышит, почувствовал теплоту нагретой рукояти корда. Он осмотрелся, словно обморок только что оставил его.
Они оторвались от всех. Рядом с ним стоял пузатый Фома, сжимая саблю. Рядом с Фомою — иудей, Илияш, ещё пара апостолов. А напротив них стояло несколько десятков латников с копьями и мечами. Маленькая толпа медленно исчезла перед глазами Христа. Он шумно вздохнул.
— Ничего не сможем, — тихо произнёс он. — Ровно ничего. Отойдём, Тумаш. Помолись ты своему Богу, Иуда, а ты, Фома, своему. Может, мы вымолим проклятия на их головы и на всю эту паскудную жизнь.
Они отошли на старое место, чувствуя, что они — как побитые псы. Комиссарий, видимо, заметил их демарш и сказал громко:
— Напоминаю жителям, что при попытке освобождения еретиков деревню сожгут, а жителей отдадут святой службе... Следующий!
Подвели бабу. Не связанную. Стояла она независимо. Комиссарий, по-видимому, спешил закончить суд.
— Обвиняют тебя, что отбирала у коров молоко, воровала тёплые закаты и насылала красные, пророчествующие ранние зазимки.
— Иди ты знаешь куда, поп, — возмутилась баба. — Если я и виновна в чём, так разве в том, что репа моя крупнее, чем у жены оговорщика, святой курвы Теодоры.
У Христа потемнело в глазах.
— Стоимость крупной репы, — сказал он.
— Дьявольской силой, — комиссарий держался за эти слова, как пьяный за забор. — Ясно. Отведите... Следующий.
Следующий, молодой человек, был настолько измождён пытками, что едва шёл. Монахи попробовали было поддержать его под руки — он брезгливо оттолкнул их.
— Убийство клирика, — напомнил комиссарию писец. — Жена очень верующая.
— За что убил? — спросил комиссарий.
— Дело не твоё, козёл, — ответил подсудимый.
— Т-так, — продолжил комиссарий, видимо, посчитав, что в этом случае надо дать какие-то объяснения. — А между тем существует закон, принятый ещё при понтификате Стефана Восьмого, запрещающий таким мужелапам, как ты, сразу хвататься за пест или цеп. — Он поднял палец. — Знай! «Миряне не имеют права никогда обвинять священников, даже если поймают их со своими жёнами или дочерьми. Верующий должны в таких случаях думать, что клирик пожелал дать их близким благословение в более тёплых, сердечно-дружеских и интимных обстоятельствах...» Н-ну? Что скажешь ты теперь?
Лицо молодого мужчины было бледным.
— Дай я по голове за это обычному человеку, coседу — копный суд судил бы за «драку из ревности». Но дай за это заступнику перед Богом, властелину — и вот вы начинаете говорить то, что говорили мне на дыбе. Уже не драка, уже «избитие полезного для церкви человека, блаженного деятеля ее». И тогда суда нам, простым, нету, кроме смерти. Уже мы сделали это, ибо мы «в сговоре», ибо «нарочно хотели убить», ибо «еретики и схизматики диссиденты подстрекали нас». Уже мы «заговорщики, чернокнижники, враги и повстанцы, доносчики и шпики». Суд лишь для нас, а вы — без суда... И вот я подумал, а почему так? И если нету на вас суда Божьего и человеческого, так не я ли — суд? Может, кто-то другой подумает, прежде чем безнаказанно грабить и насиловать.
Кулаки его сжались. С ликованием в голосе он произнёс:
— Я не брал песта и цепа. Вот под этим кулаком раскололась, как скорлупа яйца, голова этого бродячего животного. Я не жалею, лишь бы и другие делали так... Ибо вы — ватага сброда, висельников, властолюбцев и грязной сволочи.
— Отвести.
В этот момент глаза Христовы взглянули в сторону, и он едва не онемел от удивления. Те монахи, которых он встретил, вели по площади хозяина. Он шёл весь светлый и всё ускорял ходьбу. Подошёл к столу, земно поклонился комиссарию:
— Добрый день, солнце наше ясное. Слава Христу.
Комиссарий листал бумаги.
— Это ты их оговорил? — спросил наконец глава доказательной инквизиции.
— Я, — ударил себя в грудь хозяин. — И не жалею о рачительном усердии своём к церкви.
— А вчерашний самооговор зачем? Рехнулся?
— Н-нет! На себя донёс! Потому — мнение, мысль у себя почувствовал.
— Какую?
— Зачем Господь наш Бог в потопе животных топил? Они ведь греха не имут. Если бы это верующему какому-либо выгодно было — тогда ясно... Ну, а подумал — испугался. Что же это будет, если каждый — думать?.. Каюсь, отче!
Комиссарий подал знак, чтобы хозяина отвели к другим.
Глава XXV
БОГ НАШ — ПОЕДАЮЩИЙ ОГОНЬ
Не давайте святыни псам
Матфея, 7:6
Последнего из пятерых давно привязали у столбу. Комиссарий давно уж бросил мрачные слова отпуста:
— I nunc, anima anceps, et sit tibi Deus misericors.
Пылали, тянулись к небу, рвались в него пять огней.
Четверо на кострах молчали. Седой мужчина смотрел на солнце, приближавшееся к горизонту. Теперь он не боялся ослепнуть. Это солнце исчезнет, а другого он не увидит. Хоть бы умереть раньше, чтобы ещё не исчез тёплый бог.
Пан Котский дрожал всем телом и не мог сдержан своего страдания: огонь уже лизал его ноги, прятал его выше колен. Крупные, как боб, слёзы катились из голодных, печальных глаз. Баба извивалась в огне, как позволяли цепи, но молчала, и струйки крови сплывали с закушенной губы.
Мужчина-убийца обвис. Может, не держали ноги, а может, хотел быстрее задохнуться, чтобы окончились страдания. Но голова была поднята независимо. Он смотрел в глаза судьям, как дантовский Фарината, с презрением к самому огню.
Только хозяин, словно не веря себе, водил глазами в разные стороны.
Даже сюда, в то место, где стояли апостолы, временами нестерпимо наносило огневую жару. Что же было там?
Клубилось, вертело, ревело. Словно в золотисто-кровавых воронках стояли пять человек. Огнистые яркие птицы иногда отрывались от своего гнезда и летели в розовые сумерки.
Христос чувствовал, что порой, когда поворотит ветром пламя в его сторону, у него потрескивают волосы. И все же он не отступал.
«Боже! Боже мой! Спасай маленьких. Спасай угнетённых, спасай даже бродяг и мошенников, ибо отняли у них достойное жалости жилище и могут отобрать даже дорогую одним им жизнь, если не позаботятся они о ней сами. Боже, так разрази ты их громом! Да бейте же их, люди, плюйте на них, пинайте ногами! Куда же это я попал, и стоит ли даже распинаться за таких обезьян?!»
Он чувствовал, что сходит с ума, что смешивает себя и их и тысячи других.
В это время что-то приглушённо бухнуло. Нестерпимо запахло палёным и навозом. Спрятанный огнём едва не до шеи, убийца страшно закричал. Потом он сжал зубы и, почти криком, стал мерно читать что-то, похожее на молитву:
— Отродье ада... Сыны Велиала... Наследники дьявола и суки из монастыря... Истинно говорю: среди зверей хищных на первом месте — поп, на втором — начальник и лишь на третьем — тигр.
Голова его упала. Женщина уже обвисла, видимо, угорев. Седой молчал.
На лицо Христа лучше было не смотреть. По лицу Фомы видно было, что он совсем одурел. Глаза закрыты, кулаки сжаты. Потом он с надеждой раскрыл глаза — столбы были на месте.
И тут внезапно завопил хозяин:
— Так я ведь из усердия! Я ведь из заботы! Неужели и мне отмщение?!
— И тебе, — негромко произнёс Христос. — Не оговаривал бы, если бы верил чисто.
Хозяин словно только тут заметил его и вспомнил об обещании:
— Христос! Спасай меня! С-спасай меня, Христос!
— Истинно говорю тебе: сегодня же воздадут тебе по желаниям твоим, — тихо повторил школяр.
— Я ведь че-ло-ве-ек!
Раввуни не мог больше терпеть этого. Он посмотрел на Юрася и ужаснулся: глаза у школяра были беспощадны.
— Вспомнил, — возмутился Христос. — Свинья видит звёзды, только если ей пнут в рыло.
Подбежала собака, радостно посмотрела на костёр, понюхала, завиляла хвостом.
— Христос, — натужно вымолвил Фома. — Я сейчас не выдержу. Я оскотинился. Сейчас залаю, на все четыре стану и...
— К-куд-да? — схватил его Братчик. — Тебе нельзя. Ты... человек.
Фома очевидно сходил с ума. Сходил с ума и последний живой на костре, шляхтич. И вдруг он, вилимо, нашёл для себя какой-то выход, пока не погаснет сознание:
— Боже, если ты есть! Намучил уж, достаточно! Отдаю тебе душу мою!.. В раю, так в раю. А в аду, так в аду — на всё твоя воля. Только помести ты нас вместе, чтобы не кляли мы тебя... Единственных, которые для меня... А я для них... Друга моего... Дочку... Меня... Курочку-беляночку. Неправда это, что душа у неё маленькая и небессмертная... Она ради... больше, чем многие... Курочку не забудь!
В следующий момент пан Коцкий перестал быть.
...Ревело, вертело, несло. Огонь разгорался всё ярче, и страшно было думать — почему? Страшно и не стоило. А от столов монотонно бубнил и бубнил голос:
— Святого апостола нашего Павла к евреям послание...
Христос чувствовал, что он умирает. Исчезло солнце.
— Они погибнут, а Ты пребываешь; и все обветшают, как риза...
Исчезло солнце.
— Ибо, как сам Он претерпел... то может и искушаемым помочь...
Тьма стояла в глазах.
— Потому что Бог наш есть огнь поядающий.
Рвался, рвался в небо огонь.
Глава XXVI
ЧЁРНАЯ МЕССА
Упаси нас, Боже, от сатаны и басурманов,
А ещё больше от папы и патриархов.
Средневековая пословица
Там, среди высоких гор,
Валом прёт колдуний хор.
Гёте
Ночь для них была страшной. Они не пожелали и на минуту остаться в злосчастной деревне и ушли прочь. Хотели было добраться до местечка, до соседней деревни, хоть до какого-либо жилья, да сбились с дороги, блуждали в непросветимой тьме по кустарнику, измокли и закоченели от росы.
Наконец им удалось найти какую-то ложбинку. По тому, как трещало под ногами, поняли: хворост, сухостой. Кое-как наломали сушняка, разложили костёр. При его маленьком свете дело пошло веселее, и скоро взревел, зашипел яркий огонь.
И всё же им противно было сидеть возле самого кострища. Они с излишне большой свежестью помнили, что можно сделать с каждым Божьим благословением, даже этим.
И никто из них не захотел есть. Жарить мясо было выше их сил. Даже выше сил Пилипа из Вифсаиды и Якуба Зеведеева. При одном упоминании брала дрожь отвращения. Поэтому они удовлетворились светом, издалека подбрасывая в пламя сушняк.
А когда огонь разгорелся ещё больше — они осмотрелись и увидели, что попали из огня в полымя.
Они сидели на старом, видно было по всему — заброшенном, кладбище. Наклонённые, замшелые кресты, Каменные плиты, укрытые зелёным одеялом мха, толстые обрезки мощных брёвен на всю могилу, с «голубцами», прибитыми к ним. Плиты лёжа, плиты перевёрнутые, плиты склонённые, плиты торчком. И на всём этом — разлив мхов, а над всем этим сухие деревья.
Повсюду какие-то ямы, разрушенные часовни, проваленные усыпальницы. Видимо, тут хорошо похозяйничала чья-то рука, не привыкшая стыдиться или давать отчет перед другими за свои поступки.
За их, маленькой, ложбинкой лежала большая, окружённая довольно крутыми склонами. На ней, по краям, тускло были видны остатки каких-то фундаментов. Вокруг большой ложбины тоже темнели какие-то камни, росла высокая трава (наверно, на месте бывших грядок и цветников). Но всё это густо заросло довольно уже большим лесом. Лес был тёмным, но там и сям в нём мёртво белели высохшие скелеты бывших садовых деревьев.
Они умерли от глуши и безлюдья и вот белели дальше и ближе, окружали ложбину и подступали к ней. Словно вычурные распятия. Словно десятки безобразных привидений.
Страшно было смотреть на это, и люди уменьшили костёр до маленького огонька, освещавшего только их ложбинку, десяток крестов и плит в их небольшом насиженном гнезде.
Обессилевшие, они никуда не в силах были идти, спать не могли тоже и решили кое-как переждать в этом месте ночь.
Говорить тоже никому не хотелось. Только после большой паузы Тумаш сказал:
— Когда жгли их, я всю веру призвал, чтобы исчезли столбы — куда там, чёрта беспятого! Стоят, как стояли. Куда он ведёт нас, Бог?
— Ведёт, — отозвался Иуда. — А куда — не знаю.
— Вперёд, — буркнул Христос. — Под вооруженной охраной, чтобы часом не поворотили, куда не надо.
И вновь долгое молчание. Но Тумашу было очевидно невыносимо. На откосе встала его длинная тень.
— Боже, — с печалью произнёс Фома. — Ну вот я всю веру свою призову. Сотвори чудо. Скажи, что не одна топь перед людьми. Намекни, что не вечно извечное свинство. Подай какое-нибудь знамение.
Он напрягся и бессознательно сжал кулаки. И вдруг... по небу с шипением, разбрасывая искры, промчался огромный огневой метеор. Фома всем задом сел на землю. С маху, как подрубленный.
— Свят, свят, свят
И тут, ещё раньше падения Фомы, вскочил Христос.
— Огонь... — только и успел прохрипеть он. — Ог-гонь.
Неестественно большие глаза с надеждой следили за небесным явлением. Он протянул к нему руки.
Метеор словно остановился над голой грядою далёких холмов. И сразу рассыпался на искры, упавшие вниз и погасшие в темноте.
Медленно опустились руки Христа.
— Небесный камень, — вздохнул он. — Плюнь, Фома. Трясина впереди. О нас давно забыли на небе. Считают, что у нас — рай.
Закутавшись в плащ, он сидел, напоминая огромную больную птицу со сломанными крыльями. Весь как живая бесприютность.
Потом начал покачиваться, словно от боли. Потом начал бессвязно говорить:
— Испоганенная, изгаженная земля... Зачем тут быть, чистому?.. Огонёк в темноте... Огонёк в одиночестве... Дьяволу отданная... Умереть бы — запрещено... Надо идти и умирать, если дал согласие жить.
Все смотрели на него с ужасом.
— Царство фарисеев... Гробы скрытые, над которыми люди ходят и не ведают того... Горе вам, что убиваете посланников... Горе вам, лицемерам... И вам, законникам, горе, что налагаете на людей бремена неудобоносимые... Горе вам, что строите усыпальницы пророкам, которых избили отцы ваши.
Лицо у него было таким безнадежным, что Магдалина вскрикнула:
— Брось... Страшно!
Только тут Юрась словно очнулся. Глядя в землю, глухо вымолвил:
— Простите. Никто из вас не знает, как это тяжело, если тебя не понимает никто. Тут и помешаться недолго. — И добавил с мрачной улыбкой: — Завтра пойду и повешу генерального комиссария. Либо изловчусь и... всю святую церковь. Мне можно. Я теперь — как сумасшедший. Святой... как его там... Голиаф с медведями на безлюдном острове.
— Брось, милый, — впервые посочувствовала Магдалина. — Как ты жить будешь?
— А, как живу. Молчи, Магдя.
— Ну хорошо, ну есть злые пастыри злые законники.
И тут внезапно Христос взвился.
— Есть?! Ты добрых среди них поищи! Где они? Смрад сплошной все дела их! Запугали, загадили... Вы тут сидели, а я надписи на памятниках читал! Я их до смерти не забуду! Нету прощения земле, где даже о покойниках так пишут, о тех, про кого врать нельзя... И писали, и хвостом виляли. И всё равно кем-то уничтожена деревня. Кладбище!
Он не знал, что деревню вправду уничтожили за «ересь и непокорность», а место предали проклятию, что ограбили даже могилы, что даже на кладбище разбили все обыкновенные плиты. Но он и знал это. Подсознательной уверенностью души. И рука его тыкала в памятники.
— Во-он. Так на дух человеческий замахнулись, но перед ними и в смерти боятся, кролики.
Он стал на могилу и прочитал:
— «Ради Бога великого ожидаю... Жизнь прославлению его отдав, не писал я канонами неутверждённых, неподобающих икон».
Теперь он с яростью толкал ногою другую плиту.
— «Не был я арианином, ни богомилом, ни в прочей никакой ереси не был. Сплю спокойно».
Он пнул ногою истлевший крест.
— Вон, дети постарались: «Папа, всегда ты был с истинным Богом, верил в него, милосердного, покорным был наместникам его и власти, а ересь ненавидел чистой душою своей. Спи спокойно».
И Христос оскалил зубы, как вурдалак:
— Он спит спокойно. А вот под какой сожжённой хатой, под которой из них, в каком пепле спят ваши косточки? Да что же это за быдло! Да сколько же умным людям учить вас, чтобы были вы не червями, а людьми? — школяр затряс кулаками в воздухе. — Законники, говоришь? Паны? Тысяченачальники плохие? Брешешь! Не они воняют! Дело воняет! Дело их во вред человеку и земле! Не человек виновен — выводок! «Род лукавый и прелюбодейный! Слепые вожди слепых! Дерево по плодам узнают. Как же они могут говорить доброе, будучи злы!»
— Тихо! — спохватился внезапно Фома. — Слышите?
Воцарилось молчание. Всех поразили не столько слова шляхтича, сколько его вид, настороженный, весь словно наапряжённый, со скрытой тревогой в глазах.
— Тихо... Слышите?
Костёр почти догорел. Тьма надвигалась на маленькую ложбинку. И в этой тьме, где-то внизу, в лесу, на подступах к большой ложбине, они услышали какой-то странный тревожный шелест, какие-то ритмичные тихие звуки.
— Идут, — прошептал Тумаш.
И действительно, это было похоже на приглушённые, скользящие шаги десятков маленьких ног, среди которых иногда выделялись тяжёлые, словно шло большое животное. Приближалось будто бы что-то многоногое, и оно то грузно ступало по земле и мху, то прыгало, то громко наступало на корни. Тихий клёкот, словно от клюва аиста, иногда звучал во мраке, какие-то угрожающие вздохи.
— Кто это? — спросил Сымон. — Или что это?
— Тихо, — попросил Тумаш.
Глухой, будто из-под земли, раздался вдруг какой-то призыв — а может, моление? — и утих. Опять повторился... И неожиданно в ответ на него прозвучал неслыханной силы голос, от которого у невольных свидетелей побежал по спинам мороз.
— Кто там зовёт меня? — бился в большой ложбине голос.
— А-о-о-о-оу-у-у! — пропели из тьмы голоса.
— Кто не боится проклятого Богом и слугами его места?
— Слабые, — простонал чей-то ответный голос.
— Почему слабые не боятся земли, от которой отступился Бог? — лязгал металлом чудовищный голос.
— Ибо отрекаются. Ибо хотят быть могущественными.
— Кто живёт на пустой земле?
— Никто.
— Кто господствует над ней?
— Ты.
— Чего хотите вы?
— Быть твоими. Обман.
— Как это на языке того, от кого отрекаетесь?
— Аминь.
— А вправду?
— Обман.
В тишине прозвучал словно сдавленный, чудовищный хохот многих голосов.
— И учить, — захлёбывались голоса. — И смысл тайный... И в каждом амине — большой обман.
— Имя моё? — спросил голос.
— Сатаниил, — тихо застонали голоса. — Люцифер... Светоносный... Посвист... Чернобог!..
— И-мя мо-ё! — будто главного требовал голос.
— Властелин! — прорыдал чей-то голос. — Властелин!
— Что принесли вы мне?
— Себя. Души свои. Капли крови своей на этом листе.
— Что ещё?
— Слушай, — ответил кто-то.
И тут над ложбиной прозвучал истошный, словно в сонном кошмаре, человеческий крик. Даже не человеческий, а такой, словно ревел под неудачным ножом в предсмертном ужасе бык. Потом кто-то замычал.
— Узнаю голос врага моего и людского. Ожидайте с ним.
Крик ещё звучал в ушах свидетелей. А вокруг давно стояла мёртвая тишина ночного леса.
— Теперь говорите вы, — гулко, словно в бездну, пропарил голос.
По шелесту травы можно было судить, что кто-то сделал шаг вперёд.
— Великий властелин рода земного, всех нас, — cказал человек. — Ещё позавчера никто из нас не думал идти сюда. Прости нас. Мы несли наше бремя и надеялись и терпели. Твои гонцы уговаривали нас, но мы оставались верными сынами триединого нашего Бога.
Голос из тьмы едко захохотал.
— Нас загоняли в смертный загон, нас влекли туда баснею о райском клевере, а мы жили, как в аду. И нас пугали адом. Нас, верных. Мы голодали и умирали с голода, а нас пугали адом, ибо не могли мы кушать ни индульгенцию, ни мессу. Нас били, как хотели, а потом пугали адом за отсутствие смирения. Нас гнали в рай силой, а мы видели, что место и там купили богатые. Костры горят на наших площадях, нас пытают, дети наши умирают с голода, не совершив ещё и первого гpexa. На земле этой господствует зло... Ничего не может Бог. Он бессилен против им самим поставленной власти, против собственных слуг. Он бессилен против тебя, властелин зла. Он пытает, гонит и распинает лучших своих сыновей, лучших своих защитников, либо просто не может защитить их. Ты, по крайней мере, не мучишь верных своих слуг. Ты не будешь, как он, гнать светлых умом и душою, лучшую надежду, цвет творения своего. Знаем, что тебя нет тут, что это лишь голос твоего первосвященника, но ты услышишь, властелин. Твой слуга — не клирик. Твой храм — не церковь. Ты услышишь... Мы изнемогли. Мы не можем больше. Мы поможем тебе низринуть того, чтобы на этой земле было что-то одно. Не всё ли равно, с кем строить хорошее?
Он передохнул.
— Бери нас. Мы больше не можем. Мы умираем всю жизнь в наших сложенных из навоза хатах. Чем больше они гонят нас к святости и будущему райскому клеверу — тем нам труднее, тем больше мы жаждем тебя. Они добьются, что все мы сделаемся твоими. Всю жизнь мы заживо умираем, Чернобог. Дай нам царствие твоё, дай нам хоть откуда-нибудь облегчение в этой жизни. Нам неоткуда больше ожидать его. Дай нам отблеск хоть какого-то света, пускай себе и чёрного. Либо — если нельзя и этого — дай нам на своих тайных шабашах хоть одну минуту забытья. Дай нам забыть вот тут, хоть на минуту, нашу страшную жизнь. Мы больше не можем. Забери нас.
Юрась почувствовал, что рука Тумаша холодна, как лёд.
— Что это? — спросил он.
— Тихо, — одними губами шепнул Фома. — Иначе — смерть. — И одним вздохом ответил: — Чёрная месса [12].
Легла длинная пауза. Возможно, властитель голоса думал. Потом снова металлом пропарили во тьме слова:
— Люди! Вы, которые из деревень Красовица, Хитричи, Березина и других, числом двадцать. Хозяйки ваши — верные дочери мои. Именем своим повелеваю — они дадут вам немного света. Именем Чернобога заклинаю их запретить сгон, отменить ставной невод и пригон откормленных кабанов. Пусть сбросят денежного взноса по двадцать грошей с каждой копы. Клянётесь?
— Да, — вразнобой вздохнули женские голоса.
— В знак согласия дадите сегодня подпись собственным телом с тем своим подданным, которого изберёте... Другие слушайте. Великий властелин подумает и о вас. Вам не надо ожидать их страшного суда, которого будет. А его не будет! Я обещаю вам это.
Эхом задрожала ложбина.
— Я исчезаю. Вам скажут, что делать. Сожгите крест. Я исчезаю...
Ярко побежали вверх первые языки пламени. Через минуту над насиженным гнездом пылал огромный, из целой сосны, крест. Огонь вырвал из тьмы ложбину, окружающие заросли, привидения сухих деревьев и многочисленные лица людей.
Их было множество. Несколько сотен. Целое море. Отчасти совсем нагие. Крест пылал над их головами. Огненными и чёрными птицами метались над ними свет и тень.
Возле креста стоял человек в чёрном плаще. На лице — грубо нарисованная маска, на шапке — турьи рога. В руке — длинное копьё.
— Неофиты, где ваше обещание?!
Над головами людей поплыл большой, весь неровно, пятнами испещрённый красный лист пергамента.
Мужчина средних лет, весьма похожий на того, седого, которого сожгли сегодня, возможно, брат, взял eго в руки. Сказал уже знакомым голосом, тем самым, который говорил «забери нас»:
— Мы вырвали его из самого большого Евангелия, когда брали жертву. И каждый оставил на нём каплю крови. Вот.
Он поднял большой палец левой руки. И за ним начали сям и там подниматься руки с отставленными пальцами. Десять... тридцать... сто... ещё и ещё.
— Он красный, — провозгласил мужчина. — Кровь вызывает кровь. Злоба не рождает доброты, а гнев и злобу. Напрасно стараются.
Рогатый поднял на копьё пергамент и поджег его
— Гори, — хрипло произнёс он. — Пепел — вместе. Кровь — вместе. Гнев — вместе.
Все молча смотрели, как кожа коробилась в огне.
— Клянись, — предложил рогатый, когда пепел осыпался на землю.
— Клянусь за всех, — чеканил слова мужчина. — Клянусь в этом выжженном месте, клянусь на пепле похищенных и похороненных, что мы отдаём свою душу, помыслы, всех себя и детей наших тебе, Чернобог. Научи нас быть стойкими, как ты, научи нас побеждать, как ты, научи нас не стонать даже тогда, когда вся кровь в наших жилах начнёт гореть от их железа, как сгорели эти капли. Именем твоим отрекаемся от Бессильного, его городов и даже Небесного Града, в которых, как и в сердце слуг его, как и в их городах, нету ни сожаления, ни пощады, в которых нету ничего святого, ничего человеческого. Он не дал нам ни капли света, ни искры надежды. Потому реки нашей крови, огонь нашей лютости мы отдадим, чтобы помочь тебе свергнуть его, Чернобог. Верь нам. Мы с тобою до конца и, в знак этого, приносим тебе жертву.
Толпа немного отошла от огня. Плечи Христа дрожали.
— Что с тобой? — шёпотом спросил Иуда.
— Какое достоинство! Какое бедное быдло! Какое мужество! Какой мрак!
Перед огневым крестом лежал на плоском камне кто-то, укрытый грубой холстиной.
— Откройте, — попросил рогатый. Развяжите ему хлебало.
Кто-то дёрнул с лежащего покрывало. И тут Христос закрыл ладонями рот, чтобы невольно не крикнуть.
На камне лежал генеральный комиссарий доказательной инквизиции Большая грузная туша.
Когда у него снова вытащили изо рта кляп — отдался тот самый, что и раньше, животный крик.
— Судил и судим будешь, — объяснил Рогатый. — Говори, что хотел еще сказать, иначе будет поздно.
— Отпустите, — с клокотанием в глотке сказал тот. — Видите, вы есть. Значит, нельзя сказать, что мы ведём войну с безвинными. Повсюду война за души, и в этой войне я — солдат. Пленных не убивают.
Белокурые волосы того, который присягал за всех, спутанными копнами падали на яростные глаза. Лицо запало в щеках. Губы побледнели так, что почти не отличались от цвета всего лица.
— Значит, и еретики — пленные солдаты? — Глаза его остекленели. — А что делают с ними? А уничтоженные деревни и города? А разорённые страны без людей? В чём виновны были перед тобою и Богом те, сожжённые сегодня? Тот старик с курочкой? Нас не было. Это ты нас выдумал. Ты жестокостью сотвори нас. Кто пошёл бы сюда, если бы не толкнул ты и твои братья в убийстве? Может, я? По доносу хватал безвинных, насиловал женщин, истязал и жёг — и ты солдат? Не было бы тебя — не было бы и дьявола. За жестокость — жестокость... Готовься. Мы дадим тебе скорую смерть. Не как ты.
И тогда, поняв, глава доказательной инквизиции вновь неистово закричал. Брат сожжённого приставил ему нож к сердцу и налёг на рукоятку.
— Не хо-чу! — крик захлебнулся в каком-то бульканье, умолк.
Человек выдернул нож, исступлённо посмотрел на всех.
— Б-берите эту пад-даль.
Он стоял, качаясь, и внезапно упал, словно ему ударили под коленки. Его отнесли. Народ стоял в суровом молчании. Тихо-тихо. Угрожающе тихо. И тогда рогатый подошёл к подгоревшему кресту и одним ударом ноги свалил его на труп. Взлетел ураган искр.
— Жри... Чтобы ещё из одного бандита не сделали святого.
Ковёр углей засыпал лежащего. Вскинулось пламя. На него набросали ещё сушняка. Вокруг были суровые, почти безнадежные, медяные лица с резкими чёрными тенями.
И тут за спинами людей, где-то в темноте, начали медленно бить барабаны, реветь дуды, вздыхать бубны. Запели смыки.
Полилась медленная музыка. Ритм её всё учащался. В нём было что-то угрожающее, дьявольское и, однако, полное жизни, страстное.
Вспыхнули вдруг ещё два костра... Ещё. Вместе с возрастанием языков огня ускорялся темп звуков.
В этом ритме было что-то такое заразительное, что даже Христос с большим трудом подавил невольные движения своих ног и заставил себя сидеть неподвижно.
Всё меньше делались паузы, всё больше прибавлялось мерцающего света. Нагие люди начали медленно покачиваться. Толпа, заколдованная всем этим, словно забыла о жизни, о том, что ожидало в хатах из навоза, пришла в движение.
Руки искали другие руки, сплетались. Ноги начали сначала медленно, а потом быстрее и быстрее попирать землю.
Ещё огни... Ещё... Всё более нестерпимой и дьявольской делалась музыка и удары барабанов. Бубны звали, увлекали, вели.
И вот потянулась между костров человеческая цепь. Впереди тащили за большущие рога козлов, и густой козлиный мех мешался с краснотой человеческой кожи.
Дуды... Трубы... Стремление... Полёт.
Всё быстрее и быстрее, в неудержимом хороводе между огней и вокруг главного, наклонённые вперёд, порывистые. Возгласы, крики, опьянение.
Ритм стал невыносим. Летели развеянные в неукрощённом полёте волосы, мелькали ноги, руки, закинутые лица. Кое-где, не выдержав экстаза, бега, яростного стремления, начинали падать люди. Но в вихре, в винно-красном свете, в ярости и безумстве, в криках мчалось неспособное остановиться человеческое колесо.
Словно взнесённые адским ветром, словно действительно в вечном Дантовом хороводе, в ежеминутной кончине и во взлёте и как будто в воздухе, не чувствуя ногами земли, мчались они.
Вихрь ураган, ветер самих веков на лице. Забытьё разума и самого себя. Ад, вечное пламя, яростный вечный полёт самой жизни.
Глава XXVII
ЯЗЫЧЕСКИЙ АРКАН
У каждой вещи есть две стороны. Ненужным обрывком пергамента можно растопить камин, а можно и написать на нём индульгенцию, продать и купить за те деньги дом с камином. На вертеле можно жарить кур, а можно и устремить его в печень торговцу индульгенциями. У каждой вещи есть две стороны, но видит их искушенный и знающий, остальные же смотрят, как совы на солнце.
Средневековый аноним
Стоя лицом к солнцу, мой друг, мочиться негоже.
Гесиод
Никогда ещё до сих пор не были они так близко до цели своих поисков, как в этот день. От местечка, в которое пришли они на ярмарку, было до монастыря не больше дня упорной, с летнего восхода до заката, ходьбы. Но знала, что они идут в этом направлении, одна Магдалина. И она одновременно радовалась, что скоро закончится её путь, что она искупит свой грех, и непонятно печалилась.
Падали на толпу звуки храмового колокола. Ярмарка была как ярмарка. Меняли, продавали, покупали. Как-то особенно хорошо были слышны после той неимоверной, будто во сне, ночи обычные человеческие голоса, будничные разговоры. Апостолы радостно толкались между людей. Лишь на одном лице, на лице Христа, лежало мучительное, не вчерашнее и не позавчерашнее раздумье.
Звенели макитры. Звенели въедливые женские голоса от мясных лотков. И неподвижно, как идол, стоял среди толпы богато одетый крымчак с саблей. Чалма вокруг полукруглого, с шипом, шелома, насурьмленные брови, зоркий взгляд презрительных холодных глаз. Молодое ещё, красивое, горбоносое лицо. Кафтан стоит лубом, очевидно, от поддетой кольчуги. Неизмеримо широкие в штанинах аксамитные шаровары не гнутся. На ногах потёртые от стремян сафьяновые чёботы. Стоит, словно ничего его не волнует.
На самом деле крымчак слушал. Так сидит на кургане по-царски неподвижный хищный сапсан, не шевельнётся и словно спит, а сам слышит подземное визжание землеройки у подножья.
Говорили два мужика. Один молоденький, прозрачно-красивый, с овальным иконописным лицом, округлым подбородком и некоротким носом («Якши, — сказал про себя крымчак. - Для Персии наилучший был бы товар»), второй — пожилой, но сильный ещё, с хитрыми глазами, тонким крючковатым носом и седыми, даже снежными, усами.
— Городенец один приезжал, — глазёнки молодого были полны наивным удивлением перед чудесами Божьего мира, — так он говорил: Христос вышел из города. И вот будто бы это как раз они вон ходят по рынку. Ве-ели-кого могущества люди.
— По рылу непохоже что-то, — не согласился седоусый. — Мазурики, по-моему.
Татарин осмотрел глазами апостолов, пожал плечами. Пошёл через толпу к храму. Люди расступились, увидев страшненького.
— Бар-раны, — сквозь зубы процедил крымчак.
Он шёл независимо, зная, что закон местных городов — за всех чужеземцев и не даст их в обиду. Шёл и играл концом аркана, привязанного к кушаку.
Как хозяин, поднялся по ступеням, вошёл в притвор, устремился было далее, в сам храм. Кустод стал у него на пути.
— Нельзя.
И сразу независимость словно куда-то исчезла. Татарин льстиво приложил руку к сердцу и склонился, отставив широкую, расплющенную вечной скачкой, тяжёлую задницу.
— Из дверей посмотрю, бачка, — елейно улыбнулся крымчак. — Входить мне сюда скоро. Зопсем скоро-быстро.
— Оглашенный, что ли?
— Оглы-лашенный.
— Ну, смотри, — с сытой снисходительностью согласился кустод. — Это ты правильно. Вера наша настоящая, правдивая.
Крымчак начал присматриваться к правдивой вере.
«Возле входа толпятся с блюдами, на которых деньги, со свечами, с иконками, чётками.
Всюду красиво и хорошо пахнет, но на стенах, супротивно аллаху, подобие людей. Сколько же это душ отобрали они этим у живых?! Нечистые!
А вон кто-то опорожняет ведёрную кружку».
Узкие глаза осматривали золотые и серебряные раки, ризы, оклады икон, тяжёлые серебряные светильники. Потом хищно переползли на статуи. В парче, серебре и золоте, в драгоценных каменьях. Со всех, словно водопад, льётся золото. Золотые сердца, руки, ноги, головы, детородные члены, туловища, маленькие статуэтки животных — коров, лошадей, свиней... Улыбка пробежала по лицу:
— Бульбд добыре, бачка... Сюда сыкоро приходить буду.
Кто-то дотронулся до его плеча. Крымчак прыгнул в сторону, как огромная камышовая кошка. И успокоился, отступил ещё, дал дорогу Христу. Тот сделал было еще шаг и неожиданно остановился. К нему тянулась рука. Густо-коричневая, испятнанная почти чёрными и почти белыми пятнами, перетянутая сетью жил, чёрная и иссечённая в ладони, словно каждая песчинка, перебранная ею за жизнь, оставила на ней свой след.
— Милосердный, подай, — умоляла старуха в лохмотьях. — Стою и стою. Не хватает.
— Дай ей, Иосия.
Старуха радостно заковыляла к старосте. Высыпала перед ним пригоршню медных полушек.
— Батюшка, коровушку мне бы... Маленькую хоть
— Тут, родненькая, у тебя на коровку не хватает.
— Время дорого, — ловила его взгляд. — Потом отдам.
— Ну вот. Что за глупость бабская!
— Батюшка, коровка ведь наша умирает. Лежит коровка.
Неестественно светлые, удивительные, словно зачарованные, смотрели на это поверх голов Христовы глаза.
— Говорю, не хватает.
— Б-батюшка... — старуха упала в ноги.
— Н-ну, хорошо, — сжалился тот. — Осенью отработаешь. На серебряную. Не та, конечно, роскошь, но — милосерден Господь Бог.
Старуха ползла к иконе Матери Божьей. Стремилась ползти проворнее, ибо слишком хотела, чтобы корова поскорее встала, но иногда останавливалась: понимала — неприлично. Молодое, красивое, всепрощающее лицо смотрело с высоты на другое лицо, сморщенное, словно сухое яблоко. Старуха повесила свою мизерную коровку как раз возле большого пальца ноги «Тиоти».
Глаза Христовы видели водопад золота... Коровку, одиноко покачивавшуюся под ним... Скорченную старуху, которая, преклонив колени, даже дрожала... Лицо старосты, который светлыми глазами смотрел на всё это.
Магдалина схватила было Христа за руку. Тот медленно, едва не выкрутив ей рук, освободился. И тогда она во внезапном ужасе отшатнулась от человека, у которого дрожали ноздри.
Юрась поискал глазами. Взгляд его упал на волосяной аркан, обвязанный вокруг пояса у крымчака.
— Дай!
— Ны можно. Ны для того.
— Ты просто не рассмотрел, к чему это ещё применимо, — сквозь зубы ответил Юрась. — Дай!
Он дёрнул за конец. Татарин яростно завертелся, как волчок, подхлёстнутый кнутом.
— Бачка!
Но аркан уже разрезал воздух. На лице старосты пролёг красный рубец. От удара ногою упала стойка. Золото с шорохом и звоном потекло под ноги людей.
— Бог в помощь, отец, — басом отозвался Фома. — Да и я помогу.
К ним бросились было. Но они работали ногами и руками, будто одержимые. Змеем свистел в воздухе аркан. Сыпались деньги. Хрустели, ломались под ногами свечи.
— Торговцы, сволочь! — Глаза Христовы были белы от ярости. — Торговцы! Что вам ни дай — вертеп разбойничий устроите. Крести их, Фома! Крести в естественную веру.
Они раздавали пинки и оглушительные оплеухи с неимоверной ловкостью. Через окна, через двери, со ступенек летела, сыпалась, скачивалась, выла толпа. Тумаш загнал старосту в притвор, и тот, отступая, упал в купель с водою. Фома дал ему светильником по голове.
И произошло чудо. Двое разъярённых вытеснили из храма, рассеяли, погнали, как хотели, толпу торговцев.
У ступенек сидел с невинной рожей Раввуни и иногда молниеносно высовывал вперёд ногy: ставил подножки бежавшим. Преимущественно толстым. Некоторых он успевал ещё, во время их падения, ударить ступнёй в задницу.
Христос отбросил аркан.
...Перед храмом стоял остолбеневший народ и смотрел, как человек сыплет в ладони старухе золотых лошадей, коров, свиней... Крымчак в стороне держал свой аркан и удивлённо смотрел на старуху, на золото, ш школяра.
— Бабушка, бедная. На, купи коров, купи всё. Никто нам, бедным, не поможет. Брешут все. Брешут все свете. Брешут.
Молодой осторожно сжал седоусому локоть:
— Говоришь — мазурик?.. А я думаю — правду говорили. Бог пришёл. Бог. Мы люди битые. Никто, кроме Бога, не пожалел бы, не спасал. Я их знаю.
Татарин, услышав это, начал медленно толкаться через толпу к своему коню... Вскочил... Пустил коня в намёт, прочь от храма.
Юрась закрыл ладонями глаза. Всё — от кобылы, на которой он лежал, от костров, от чёрной мессы и до этой минуты драки, — всё это переполнило его. Он не хотел, не мог смотреть на белый свет. Потом его поразила тишина. Медленно сползли с глаз пальцы.
Люди стояли на коленях.
Глава XXVIII
ПИЩА ДЛЯ МУЖЧИН
Года того же... имея вожа дорог, известный под Марлора именем... ворвался и, побив людей, что (каждое) человеческое селение до основания сжёг...
«Хроника Белой Руси»
Кто не ест свежего мяса и не пьёт свежей крови — того охотника класть и уздечкой с бляшками либо и нагайкой хорошей сыпать в то самое место, кабы знал и приучался.
Устав сокольничего пути
Татарин мчался нагим полем, как бешеный. Дважды пересаживался уже на заводного коня, давая возможность другому отдохнуть.
Вокруг было безлюдье. Ни души. Насколько хватает глаз, нигде не было видно ни человека. Лишь парили где-то впереди, возможно, над каким-нибудь оврагом, вороны. Кружились чёрными чаинками, но не садились — что-то тревожило их.
Крымчак подумал, взял немного правее и подъехал к пологому отрожку. По дну его скатился в овраг.
Никто бы не мог даже и подумать, что мёртвое безлюдье может быть таким обманчивым.
...Овраг, насколько взором можно было окинуть до поворота, на версту и наверно ещё дальше, был набит людьми. Стояли нерассёдланные, космоногие лошадки простых воинов, ели сухой клевер арабские скакуны сотников. У большинства коней были на ногах овчинные мокасины, а на храпах — перевязки.
Сидели и с восточным ненарушимым терпением ждали люди. Возле каждого десятка и сотни торчали воткнутые в землю бунчуки, подпёртые круглыми щитами. Блестели сталь копий и серебряные ножны кривых татарских сабель.
Из глубокой котловины, выкрученной, видимо, весенней водою, высились бока, горбатая спина и лобастая голова громадного слона. Морщинистая кожа его была как земля в засуху. Темнокожий погонщик-индианин охрою и кармином наводил вокруг его глазок устрашающие, жёлто-багровые глазницы. Оружие погонщика — острый анк — и оружие слона — отполированная, толщиною в руку возле плеча и длиною в две сажени цепь — лежали в стороне. Слон вздыхал.
Крымчак спешился и куцелапо с развальцей пошёл к невысокому белому шатру, возле которого сидел на кошме плотный, ещё не старый татарин. Сидел неподвижно, как божок, смотрел словно сквозь подходящего.
Молодой довольно нерадиво склонился передним:
— Отцу моему, темнику, хану Марлоре весть. Благая весть.
Только теперь возле глаз татарина сложилась сетка улыбчивых морщинок. Продубленная всеми ветрами и солнцами кожа у рта и редких усов пришла в движение.
— Весь день скакал, сын мой, первородный Селим-мурза?
— Спешил, отец мой.
— Дай мне, Селим, — попросил старый хан.
Сын отбросил потник со спины своего вспененной коня, достал из-под седла тонкий и большой, ладони на четыре, ломоть сырого тёмного мяса. Протянул.
— Ты всегда подумаешь об отце, сынок.
— А как? Три дня и три ночи сидеть тут и не видеть этого в глаза.
Конина была вкусной. Вся измочаленная и отбитая за день скачки, тёмная от хорошего конского пота и пропахшая им. Нет на свете лучше запаха, чем запах конского пота — это знают все... Хан ел.
— Садись, сын. Ничего нету вкуснее под небом аллаха такого вот мяса. Натрудится за день. Пахнет полынью, степью возле голубых холмов, где пасутся наши табуны.
— Пища для мужчин, о мой отец.
— Так вот, говори, Селим-мурза.
Молодой словно омыл ладонями лицо. Мягкая, кошачья грация была в неспешных его руках.
— Край богат, о отец. — Губы его, когда он заговорил, сложились словно для поцелуя. — Но в простых хатах, как всегда тут, можно брать разве одних лишь рабов. И они покладисты, ибо позволяют своим муллам, даже не воинам, брать у себя почти всё... Живут тут белорусы, немного иудеев и даже татары, взятые в плен ещё во времена Бату и позже.
— Этих уничтожить, — сказал хан. — Убрать с этого света. Это будет лучше для них. Магометанин, по закону пророка, должен отдавать преимущество смерти перед пленом. Они уж не мужчины.
— Грех.
— Заставь их убивать неверных. Потом неверные убьют их. Тогда наши попадут в рай за убийство христианских собак, а христианские собаки пойдут в эдем к своему Богу, ибо тот повелел им уничтожать неверных.
Марлора засмеялся от своей шутки.
— Всем будет якши.
— Всё золото имеют они в их мечетях. Хорошо это сделали они для нас... Стража пьёт. Ханы — скорбны головою.
— Ханы у них всегда толоконные лбы.
— Крепости недосмотрены. Очень просто будет пройтись поступью гнева и ужаса по ковру их покорности, превратить их землю в пепел отчаяния и разметать его нашими арканами.
Марлора оторвал кусок мяса и запихнул его в рот сыну, который прижмурил для этого глаза и по-гусиному вытянул шею.
— За благие вести. Иди в Го-ро-ды-ну. Скажи — не будет ясака, не будет рабов, не будет золота, не будет сафьяна, знаменитого в этой земле, мы выделаем сафьян из их шкуры.
— Есть и грустное, — предупредил мурза. — У них... только что... Только что у них объявился и сошел на землю их Бог. Иса бен Мариам-мн, Иса Киристу.
— Ты видел? — непочтительно спросил хан.
— Как тебя. Он взял у меня аркан. Вместе с одним своим пророком он разогнал этим арканом целую толпу. Кто ещё может такое?
— Б-бог, — хан щупал аркан. — Нет Бога, кроме аллаха. Но помни: даже Бату избегал рушить шатры чужих богов. Мало что! Эт-то может нести ветер опасности. Когда столкнёмся — Бога брать первым. Даже если впереди битва... Скачи в Го-ро-ды-ну, сын.
Селим вскинулся на коня. Хан улыбнулся ему:
— Беседа беседой, посольство посольством и ясак ясаком. Но я думаю: нам нечего медлить. Ужас — хороший помощник. А дадут согласие на дань — мы остановим тогда.
— Идёт.
И, когда мурза тронулся с места, хан хлопнул в ладони:
— Сбор!
Глухо зарокотали бубны. Стан пришёл в движение.
Глава XXIX
ПЯТКА НЕ ИМЕЕТ СТЫДА
И тогда этот паршивый нечестивец созвал к себе — тайно и под покровом ночи — ещё десятерых, чьи имена да не осквернят вашего слуха.
Восточная сказка
Всего через два дня этот самый грохот нестерпимо рассыпался над домами и улицами Городни. Нестерпимо, хотя тут его извергали всего два барабана и с десяток бубнов в руках стражи.
Звук был нестерпим, потому что большая, мёртвая тишина стояла на заполненных народом улицах города.
Шли посланцы от крымчаков, а это означало, что и сама орда где-то тут и уже льётся кровь, лязгают, бряцают мечи, свистят арканы и вопль стоит в воздухе.
С ужасом смотрели на чужаков дети, с беспредельным отвращением женщины, с гневом — ибо кто же их когда-нибудь звал на Белую Русь — мужики и мещане.
Правда, татар заставили спешиться ещё на Малой Скидельской, но им оставили всё, даже бубны. И вот победные, варварские звуки чужой музыки, той которую пограничные люди слышали во сне даже ночью, оглашали Росстань, потом Старую улицу, потом Старый рынок. Никто не предупредил о появлении крымчаков ни раду, ни даже духовный суд, как раз сидевший в дворцовой церкви, в первом восточном нефе замка. Татарин приказал тысячнику Корниле не тянуть часами и днями, если не хочет, чтобы его тысяча встретилась с тьмою, а сразу вести его «к властелинам». Иначе будет хуже. Каждая минута — лишнее сожжённое село.
И Корнила решил вести мурзу на свою ответственность.
Ударяли, грохотали бубны. И шёл с развальцей впереди своей дикой обликом стражи посыльный татарин. Ноги в сапогах с загнутыми носами уверенно попирали землю. Одна рука — на эфесе, вторая — баранкой на тугих витках аркана. Голова закинута, глаза смотрят сверху вниз. И нагло, высокомерно усмехается рот.
Лишь однажды выдержка изменила ему. Увидел золотые кисти рук и длиннющие усы Тихона, и они так поразили его, что он засмеялся и ухватился за них, словно ребенок за игрушку.
— Хор-роший баран. Мой будышь!
Друзья бросились было на крымчака. Гиав развернулся, чтобы ударить. Вестун поднял молот. Но тут замковая стража, сопровождавшая посланцев, выставила копья и гизавры.
— Вы что, хамы? — спросил тысячник. — Посла?!
...А знаменитый городенский синклит сидел между тем в северном притворе дворцовой церкви и ничего не знал о неожиданной «радости», которую готовила ему судьба.
Перед почтенными и благородными рясниками стоял гонец, запыленный до того, что казалось, словно он всю жизнь до сих пор прожил на мельнице. И вот его вытащили оттуда и, кое-как почистив (недоставало времени), послали с поручением.
— Надо похвалить вашу службу, — очень тихо обратился Лотр к Флориану Босяцкому. — И как ваши голуби?
— Прилетели, — мрачно ответил проиезуит.
— Интересно, — продолжал Лотр. — Интересно было бы знать, почему вы посчитали лучше ввести нас в обман насчёт того, что всё хорошо, оставив при себе вести о событиях в Новагродке, о попытке помешать святой службе, о том, что исчез генеральный комиссарий и что в исчезновении этом, возможно, тоже виновны они? Наконец, о последних событиях... Это была ваша идея с голубями?.. Вы что-нибудь употребили?
— Употребил, — мрачно сказал мних-капеллан.
— Интересно было бы знать, что?
— Я употребил этих голубей. Жареных в масле. Помните? Вы ещё помогли мне их употребить. Было вкусно. Moгy также напомнить, что была среда.
Кардинал поперхнулся.
— Пожалуйста, — почти беззвучно попросил он, — молчите.
— Отчего мне молчать, если не молчите вы?
— Но ведь...
Лицо капеллана обтянулось кожей. Беспощадно и жестоко он бросил:
— Голуби возвратились без записок.
— Может...
— Все три голубя возвратились без записок, — повторил мних.
— Магдалина? — поднял Лотр недоуменные глаза.
— А вот это уж была ваша идея, — свалил вину на кардинала доминиканец. — Я только высказал мнение «а может». И тут вы ухватились за него, как клирик за бутылку, как папа Александр VI за собственную дочь, как пьяный за плетень...
— Хватит, — прервал Лотр. — Давайте действовать.
Флориан Босяцкий кашлянул и ласково обратился к гонцу:
— Так что ж это ты нам такое сказал? Как это торговцев разогнал?! Как позволили?
И тут сунул свой нос Рыгор Городенский, в миру Гиляр Болванович.
— Сами говорили: «мошенник», «безопасен».
— Был безопасен, — возразил мних. — Был.
— Говоришь чёрт знает что, — встрял епископ Комар. — Это что ж будет, если каждый вот так, в храм? Рассуждать надо.
— «Мерзость пред Господом — человек рассудительный», — как всегда, ни к селу ни к городу подал голос войт.
Гонец мучительно боялся принесенных плохих вестей.
— Отцы, — заговорил он, — и это ещё не всё. Ещё якобы заметили татар. Татары идут.
—Замолчи! — вспылил Лотр. — «Яко-обы», «яко-обы» Татары пришли и пойдут. А тот, кто покушается на народные святыни, это тебе не татары?
Шевельнулся в тёмном углу бургомистр Юстин. Открыл глаза. Хотел было сказать, но только зло подумал: «Ясно, почему вы так. Вас даже в рабы не возьмут из-за полной неспособности, лодыри. Так вам что?!»
И вновь под скобкою волос погасли угли его глаз.
— Ты понимаешь, на какие основы он посягнул?! — побагровел Лотр.
Неизвестно, чем бы всё это закончилось для гонца, если бы не послышались на переходах шаги, какие-то приглушённые удары и звяканье. Все насторожились. Послышалось что-то вроде перебранки. Корнилов голос уговаривал кого-то немного подождать. Потом тысячник вошёл, но не успели они спросить у него, что произошло, как с грохотом отворилась дверь. Хлынула в церковь дикая какофония звуков. Бубны аж захлёбывались в звяканье и гулких ударах.
Мурза Селим вошёл на полусогнутых ногах, беззвучно, как кошка, и одновременно нагло. Дёрнул тысячника за нос в знак того, что всё же настоял на своём.
Осмотрел церковь. Сорвал по пути с иконы бесценное «обетованное» ожерелье из рубинов, пощёлкал языком и засунул за пазуху.
Потом осторожно подошёл к «вратам», прислушался, ударом ноги отворил их. Осмотрел бегающими глазами.
— Что? — резко спросил у толмача.
— Престол.
Мурза словно вспоминал что-то. Потом усмехнулся высокомерно и вскинул голову:
— Престол. Сыдеть тут хочу.
И сел.
— Мыня слушай, властители Го-ро-ды-на. Киназ Джикамон нет — вы кыназ... Ваш ответ... что надо отдадите — татар не пойдут. Что надо не дадите — татар пойдут. И пыль от Городына достигнет неба. И смрад от этой земли достигнет неба. Белый киназство — будет кара, чёрный киназство.
В ответ легло молчание. На лицах людей в притворе нельзя было ничего прочесть. В глазах людей из стражи ясно читались оскорбление, неописуемое отвращение, ужас и гнев.
Мурза вытянул губы, словно для поцелуя, поднял руку, сжатую в кулак, и медленно начал отгибать пальцы. Один за другим.
— Золотых четыре тьмы, по одному на воина, ибо сорок тысяч нас. Рабов четыре тьмы — на каждого войн раб. И тьма рабов — мурзам и хану... И коней — четыре и четыре тьмы. И скота — четыре и четыре тьмы. — Он показал на оклады. — И золота ещё вот такого четыре горба, ибо оно блестит.
— Мы не из богатых, — начал было Лотр. — И в скромной бедности живём.
— Лицо твоё — пятка, не имеющая стыда, — оскалился крымчак. — Потому что не краснеет пятка. Что врёшь? Смотри!
По стенам, иконам, статуям плыло золото. Властители молчали. Селим медленно доставал саблю из ножен. Она выползала из них почти невидимыми рывками, как змея.
— Мгновение каждое добавляет к вашей дани. Я вырву саблю, и что тогда спасёт вас?.. Мгновение каждое добавляет... Ибо татары — пошли!
И такая наглая сила была в этом голосе и в медленном выползании стали, что все словно услышали далёкое гиканье, неприглядный гул бубнов, рыдания верблюдов и ослов и яростную дробь копыт неисчислимой орды.
Сабля выползла почти до конца.
— Дан, — оскалился мурза. — Дан давай — будешь.
Люди в притворе переглянулись. И тут Босяцкий ласково, с чувством собственного достоинства поднял руку.
— Стой.
Мурза улыбнулся и с лязгом забросил саблю назад в ножны.
— Не угрожай нам, мурза. Мы достаточно могущественны, чтобы растоптать вас.
Стража у двери вскинула головы.
— И если мы всё же дадим тебе то, о чём просишь, то не из боязни, — плоские глаза смеялись, — а потому, что так повелевает нам наш Бог. Сказано ибо у Матея: «И кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду».
— Хорошая вера, — одобрил мурза. — Удобная для могущественного вера.
— Ты что же, не тронешь тогда земли? — спросил Гринь Болванович.
— Зачем «земли»? Вашей земли не трону.
Синклит думал.
— «Просящему у тебя — дай», — тихо промолвил Лотр.
— По весу дай, — уточнил крымчак.
Жаба тихо забубнил:
— «Неверные весы, — сказал Соломон, — мерзость пред Господом, но правильный вес угоден Ему».
— И женщин дайте нам. Ибо нам нужны женщины, рождать сильных вояк... для нашей веры.
Кардинал и мних переглянулись. Понял их также епископ.
— Разве что... несколько монастырей, — поднял он грозные брови. — Всё равно из монашек толкового, как из кошки шерсти.
Мних тихо предложил:
— Машковский... Игуменье сказать, чтобы кого уж кого, а ту выдала басурманам, — и улыбнулся. — Ничего, они там с их опытом не одну, а три орды сразу изнутри разложат.
Татарин смотрел на шептавшихся, ждал.
— Дадим, — вздохнул Лотр. — Только чтобы сберечь мир.
— Будет мир, — коварно усмехнулся крымчак.
Корнила зашептал Лотру на ухо:
— А как обманут? Денежки ведь на ремонт стены возле Лидской башни вечно кто-то в карман?..
— Ну-ну.
- А стена там такая, что я каждый раз с ужасом смотрю, когда к ней собаки подходят да подмывают. Денег не даёте.
— Рада пускай платит, — нашёл выход кардинал.
— Вы однажды уж магистратские деньги тю-у, — возразил, прослышав, Юстин. — А городская рада всегда была бедна, как церковная... простите, как магистратская крыса.
— Тем более откупиться надо, — беззвучио подытожил Лотр и вслух добавил: — Мы покажем тебе, где вы будете иметь право брать женщин, мурза. Первым можете Машковский кляштор...
В этот момент сильно отдался под готическим сводами звук смачного плевка.
Плюнул молодой человек лет двадцати пяти, стоявший среди стражи. Худой, но долговязый и сильный, в тяжёлых латах от шеи до ног (шлем он почтительно держал в руке, и длинные пепельные волосы его лежали на стальных наплечниках), он теперь вытирал тыльной стороной узкой и сильной ладони большой и твёрдый рот — рот одержимого.
Серые, красивой формы глаза смотрели с возмущением, саркастической усмешкой и почти с фанатичным гневом. Прямой нос словно окостенел.
— Тьфу!
— Эй, ты это что, в храме?.. — спросил Корнила.
— Кор-чма это, а не храм, — бросил человек. — Торги! Кто со мною? Мы им...
Несколько человек двинулись за ним.
— Будут воевать? — обеспокоено спросил мурза.
— Отступники, — возмутился Лотр. — Сказано — «не убей». Тысячник, прикажи, когда закончим, затворить врата и не выпускать из города мещан.
Так закончился самый постыдный торг с басурманами, какой когда-нибудь знала Земля Белой Руси. С тем, кто плюнул, с вождём осуждённого заслона, успело выйти, ради спасения совести и достоинства, не более трёхсот — четырёхсот человек, преимущественно без коней. Вышли на верную смерть.
К чести городенцев стоит сказать и то, что, после того как тысячник затворил врата, где-то человек около пятидесяти умудрились спуститься со стен и всё же убежать за ратью.
Глава XXX
САРАНЧА
...но в людях рыцарских, которых там множество погибло, большой убыток корона претерпела.
«Хроника Белой Руси»
СЛОВО ОТ ЛЕТОПИСЦА
«И вторглись, и ворвались татарове крымские в наши края, и случилось так, что не было им, упущением Божиим, преграды, и рассыпались они там и там. О войско великое, много тысяч ездовых! О горе великое! Не надеялись на то, всегда с покорностью Бога великого о мире и спокойствии умоляя, в мире проживая.
И земля горела, и хаты, и людей в плен вели, и клейма на лоб ставили, как скоту.
И рассыпались татарове по земле нашей, как саранча, о которой в Откровении святого Яна Богослова, Апокалипсисе тож, пророчено. Всё, будто у него, исполнилось. По облику даже: «По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней — как бы венцы, похожие на золотые, лица же её — как лица человеческие... На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев её — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну». И исполнилось то, что: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут её; пожелают умереть, но смерть убежит от них».
Но ещё пострашнее было, нежели Апокалипсис. Ибо шли они, летели они, а вместе с ними летел зверь из бездны, нареченный слонь. Латиняне говорят — лефант, а наше — слонь. Та слонь толстомясая, поперёк себя толще, в высоту себя длиннее, ноги — словно деревья и толстые, как кадь, бесшёрстая, страховидная, большеголовая, горбоспинная, с задницей вислой, будто у медведя (без шерсти только), и походкой, как медведь, и вместо носа как словно хвост и два зуба, как у вепря, так и этак и вверх, и уши, словно одеяла, а в носу-хвосте — цепь побивающая.
Слишком зверообразная и ужасу подобная слонь!
Измяли они со слонью людей, и летели, и жгли. И убегали от них бедные и богатые, и церковные люди бросали всё и убегали.
Из всех рясофорных — изумление! — один дьякон Несвижской деревянной Софии, закрывающей свижскую знаменитую ярмарку, церкви деревянной не то по бедности, а по смирению своему, оказался человеком. Пытали. Пачкали мёдом и сажали на солнце, где мухи и осы. Душили между досками. Жгли. Щепки забивали под ногти. Но он, мучение смертное приняв от поганых, ни тайника казённого, ни входа в ходы подземные и пещеры, где прятались люди, не показал. И тогда привязали его к диким коням и пустили в поле.
А людей в пещерах сидело, может, тысяча. А имя того дьякона было Автроп».
Пылали деревни, пылали города. Рушились в огне деревянные башни крепостей. С гиканьем, под гул бубнов мчались всадники. Реяли бунчуки. Ужасающим, страшным облаком стояла пыль. Рыдали верблюды и ослы.
Гнали на арканах полунагих людей, женщин с синяками на груди. Запрещали снимать с пленных лишь кресты. Так как один, когда сорвали с него, стащил крымчака с седла и ударил кандалами по голове, и тогда Марлора — хан — вспомнил завет и запретил. А ударившему вогнали в живот стрелу и бросили.
И всех метили. Подносили ко лбу клеймо, стучали по нему, и оставался на лбу кровавый татарский знак.
Грабили, луп тащили. С воплями мчались орды. А впереди них, болтая цепью, бежал боевой слон.
Пожары... Пожары... Пожары... Тянулись арбы и фуры с данью, тащились рабы.
А в городе городов продолжались богослужения, продолжались молебны. В Доминиканском костеле... В костёле францисканцев... В простой, белой изнутри, Коложе.
И одни у доминиканцев говорили:
— А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас.
А другие говорили в Коложе:
— Ибо Он повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми... Недостойны те, кто деяниями своими подменяет волю его.
И летели в кровавом дыму всадники из Апокалипсиса.
Лишь через несколько дней получили они первый и последний отпор. Вырвались из кустарника на безграничную известняковую пустошь, покрытую редко пятнами, шуршащей травою, подняли копытами тучу едкой белой пыли и остановили коней, поражённые.
Далеко-далеко, белые на белом, появились растянутые в редкую цепь точки.
...Небольшое войско стояло на пути орды. Люди того, который тогда плюнул в храме. Их было очень мало, но лица, в предчувствии конца, были суровы.
Все пешие, в латах и кольчугах, с обычными и двуручными мечами в руках, с овальными щитами, в которые были вписаны шестиконечные кресты, в белых плащах, они стояли на белёсой известняковой земле, под горячим последним солнцем. Белые на белом.
Весь окоём перед ними шевелился. И тогда кто-то запел древнюю «Богородицу». Страстным и грубым голосом:
Под твою милость...
Под твою милость прибегаем, Богородице Дево,
Молений наших не презри в скорбех,
И от бед избави нас,
Едина чистая и благословенная.
Печальные, прозрачные голоса подхватили её, понесли:
На твердыню твою мы уповаем, Богородице Дево.
Плыл над ними, над пустошью страстный хорал. Словно на мечах, поднятых вверх. Тянулась по пустырю длинная цепь.
Впереди, сильно оторвавшись, шли военачальники в белых плащах.
Яко имя твоё!
Яко слава твоя!
В последней мужественной и безнадежной тоске взлетали голоса. А глаза видели, как вырвался вперёд слон, страшная, будто преисподняя живая гора, как полетела конница.
О всепетая...
О всепетая Матерь,
Родившая всех святых святейшее Слово.
Нынешнее наше приемши приношение,
От вся-акия избави напасти всех
И будущие изми муки тебе вопиющих.
Аллилуйя.
Аллилуйя!
Аллилуйя!!!
Слон ворвался в ряды. Со свистом разрезала воздух цепь.
...........................................................................
Через час всё было закончено.
Последние звуки хорала умолкли. В окружении бурых, жёлтых и серых тел лежали на белёсой земле, на редком вереске белые тела.
Только в одном месте группировалась толпа конных и пеших крымчаков. В их полукруге трубил, как струны, напрягая верёвки, взбесившийся слон.
А перед ним, так же распятый верёвками, лежал глава осуждённого заслона. Две кровавые полосы расплывались по белой ткани плаща. Одна нога была неестественно, как не бывает, подвёрнута. Пепельные волосы в белой пыли и крови.
Сжат одержимый рот. В серых глазах обреченность, потерянность и спокойствие. Он совсем не хотел смотреть. И всё же видел, как высится над ним, как переступает на месте, грузно танцует слон, как косят его налитые кровью глазки. Он не боялся его теперь.
Он не хотел видеть и другого. И всё же видел склонённое над ним, редкоусое лицо Марлоры. Хан скалил зубы.
— Готовится кто-нибудь ещё на бой? Нет? Одни?
— Не знаю, — равнодушно сказал он.
Ему куда интереснее и до последнего значительнее было то, что высоко над ним, над xaном, над слоном кружились в синем небе и обитали вороны. Когда эти, в конце концов, отстанут и уйдут — вороны рискуют опуститься. Они думают, что напугают его тем, что готовят. А это ведь лучше, чем живому, без возможности двигаться, почувствовать глазами дуновение крыльев.
Да и разве не всё равно?
— Отвяжитесь, — промолвил он и добавил: — Два у нас сокровища было: земля да жизнь. А мы их отдали. Давно. Чужим... Нищие... Всё равно.