Твой папа Лев Десятый».
— И правда «до глубины». Ну, а что патриарх?
Болванович замаслился. Начал читать:
— «Царю и великому князю неба и земли от царя и великого князя, всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержца, а також от великого патриарха Московского — послание... Волнуется чрево церкви воинствующей от второго пришествия твоего, Боже. Ждем не дождемся с великим князинькой пришествия твово; токмо попозже бы прибыл ты, дабы до того времени поспел выкинуть с любимой мною земли белорусской папежников и поганцев разных. Ей-бо, выкинь ты их. Они табачище курят, а табак, сам ведаешь, откуда вырос. Из причинного места похороненной блудницы богомерзкой. Вот грех божиться, а все же, ей-бо, вера твердая только у нас. Два Рима пали, а Москва — третий Рим, а четвертому не быть. Выкинь ты их, Боженька. Припадаем до ног твоих и цалуем во сахарны уста. А Жигимонгу этому паскудному» и скажи: «Г... твое дело, Жигимонт-царевич. Садись-ка? на серого волка и поезжай-ка ты из Белоруссии едрёной свет матери». Еще раз цалую во сахарны уста.
Твой патриарх».
И тут перед глазами Юрася поплыли, начали двоиться, троиться и четвериться стены, пудовые глупые книги, мнихи-капелланы, митрополиты, свитки, папы римские, патриархи и цари. Понимая, что ему конец, если он останется тут, Братчик заскрежетал зубами (отцы церкви отшатнулись от него), схватился за голову и, как обезумевший, бросился прочь.
Глава XV
«МАРИЯ, ГОСПОДЬ БОГ С ТОБОЮ...»
И однажды приснился ей странный сон:
Поле, небо, крик журавля...
И услышала тихий церковный звон
Лилофея, дочь короля.
Средневековая немецкая баллада
Матерь Божья по мукам ходила,
По темницам, по аду блуждала.
Песня барколабовских старцев
Земля вся была залита оливково-зелёным лунным светом. Резкие чёрные тени легли за домами, в чаще деревьев, в бойницах башен... И было это так высоко и чисто, что восторг переполнял грудь и хотелось лететь навстречу этому сверкающему серебряному щиту, этому окошку в другой мир.
Пошатываясь, он шёл ночными улицами, бросался в бессознательности туда и сюда и тащил за собою свою связанную чёрную тень, которая тоже не знала, куда ей бежать, и бросалась в разные стороны... А за ней, поодаль, тащилась другая, коренастая тень.
«А убежать? А что тогда будет с хлопцами? Да куда? Боже мой, Боже, за что ты оставил мя?!»
Маленькая, как игрушка, каменная церквушка попалась ему на глаза. Вся зеленоватая в лунном сиянии с двумя уютными огоньками в маленьких — с ладонь — окошках. Маленькая, человек на сорок — по тогдашней моде, только, видимо, для своего уличного тупичка-уголка. Оттуда тихо-тихо долетали песнопения: шла всенощная.
Он миновал её, прошёл ещё немного и вдруг остановился. Словно почувствовал грудью остриё меча.
Сквозь низкий каменный забор он увидел глубокий, потаённый сад, весь из света и теней, и девушку с корабликом на голове.
Сыпалась с деревьев роса. Лунный свет лежал на траве. И девушка шла к нему, протягивая руки.
Он припал к забору. Она подошла ближе, и он увидел безучастные, обращённые на что-то великое и светоносное за его спиной, почти лунатические тёмные глаза.
— Ты? — тихо молвила она. — Я иду к тебе. Я услыхала.
— Я иду к тебе, — это произнёс кто-то за него.
— Ты, — продолжала она. — Ты. Я почему-то знала. Я чувствовала. Из тысяч невест Городни ты изберёшь меня. Иди сюда. Перелезай через забор.
Как-то совсем равнодушно он перелез. Ноги сами перенесли. Стоял словно немного очумелый. И ничего от Бога не было в его облике. Но она была как слепая, как навеки ослеплённая величием Бога, грядущего во славе.
И он увидел совсем близко тёмные, потусторонние глаза и почувствовал неприглядную боль, зависть и свою ничтожность. Но она не увидела и этого.
— Какие у тебя глаза, Боже...
Он вспомнил бегство после свислочской мистерии.
— Какие волосы.
И он вспомнил, как он лежал на постыдной кобыле, готовый для бича и издевательства.
— Весь ты стройный и сильный, словно еленец.
Он смотрел лишь на неё и поэтому не заметил, как кто-то тоже подошёл к забору.
— Солнце моё, зачем ты на меня бросило лучом своим?
Они медленно шли в свет и тень.
...Там где садовый забор примыкал к церкви, в густой чёрной тени стоял низколобый сотник и мрачно смотрел на них.
Покои Лотра в трансепте городенского замка напоминали покои богатой и не суровой нравом родовитой дамы. Каменные стены занавешены коврами и гобеленами с немного легкомысленным содержанием. Иконы, где они были, удивляли вниманием мастеров к живой плоти.
А тот покой, в котором сейчас сидел кардинал, был вообще легковесным. Широкое, на шестерых, ложе под горностаевым покрывалом, кресла с мягкими подушками, какие-то каменные и стеклянные бутылки и флаконы на волошском столике возле ложа. Запах каких-то сладко-горьковатых масел.
Единственными духовными вещами в покое были статуи святого Себастьяна и святой Инессы, да и те давали явно преувеличенное представление о сути мужчины и женщины.
На ложе лежала Магдалина, лениво покачивала перед глазами золотой медальон. Босяцкий, сидевший в кресле около стены, стремился не смотреть в ту сторону.
Возле ног её, также на ложе, сидел Лотр:
— Ты, сотник, погоди. Я вот только сейчас дам приказ братьям-доминиканцам.
Сотник осторожно сидел у самой двери на позолочённом, гнутоногом венецианском стульчике. За стульчик тот делалось страшно.
— Так вот, пан Флориан, за человеком этим надо следить, чтобы не совершил чего нежелательного.
Корнила улыбнулся, но те не заметили.
— Окружите его уходом. Приставьте людей лично к нему... Кстати, взяли ли этого расстригу-пророка? Этого... Ильюка?
— Взяли.
— Он пророчествовал приход. Он впутал нас в этой дело... Ил-лия! Постарайтесь хорошо погладить ему рёбра щипцами... Чтобы знал: пророки в наше время — явление подозрительное. А там можете тихонько отправить его — куда, сами знаете.
— Гладить ещё не гладили, — сказал капеллан, дождавшись, пока Лотр выговорится. — Да и нет нужды.
— Как?
— Да он осознал, что был не прав. И мы избежали их роптаний в излишней жестокости...
— Что, «велья»?
— Да мы, видите, просто отвели его куда надо и объяснили значение и принцип действия некоторых приспособлений.
— Такой конь? Испугался? Пророк?
— Кони тоже хотят жить. И потом, он не пророк, а шарлатан.
— Хорошо, — согласился Лотр. — Пускай теперь приходит еженедельно за объяснениями и пророчествует то, что надобно нам... Что там у тебя, Корнила?
— Вдвоём, — рассказывал сотник. — В саду у Полянок. С Анеей, дочерью мечника.
Оба ужаснулись, увидев глаза кардинала.
— Иди, — глухо процедил он. — Схвати.
— Полагаю, поздно, — ответил Корнила.
Слова его невольно прозвучали как шутка.
— Выйди, — бросил кардинал женщине.
Та надула губы.
— Тебе говорю.
Марина недовольно поднялась. Покачивая бёдрами, пошла к двери.
— О-ох, — ни к селу ни к городу высказался Корнила. — Искушение!
Все молчали. Лотр сидел с закрытыми глазами. Белый, как сало. Когда он раскрыл глаза, они не обещали прощения:
— Дочь мечника Полянки Анея. Святая. Жена Господа Христа... И она убеждена, что он — Христос?
— Иначе, наверно, ничего бы и не было, — рассуждал Корнила. — Она славилась чистотою и целомудрием. Она в великой вере жила.
— Замолчи, — шёпотом повелел кардинал.
— Знаете, что из этого будет? — плоские глаза Босяцкого недобро усмехались. — Этот плут теперь не откажется от самозваного имени. Так как побоится потерять её.
— Это так, — шёпотом отозвался Лотр.
— Если она узнает про обман — она плюнет ему в лицо. Он теперь не откажется.
— Убить, — тихо предложил Лотр. — Обоих.
Доминиканец улыбнулся.
— Ненадолго же вас хватило, — он перешёл на латынь. — Говорили о том, что Игнатий, что друзья его, что я — начинаем величайшее дело. Что папа пускай себе через десять — пятнадцать — двадцать лег признает нас. Что союз наш будет премогущественным союзом земли. «Сыны Иисуса», «Братство Иисуса», или как оно там. Говорили, что сила наша во всепроницаемости и в подспудности. Говорили, что мы не должны осквернять наш путь явными и открытыми расправами. И вот теперь чуть какая-то мелочь затронула вас — вы забыли всё. Напрасно братья открыли вам нашу тайну. Нас мало, мы пока вынуждены молчать и прятаться, как первые христиане. Но горе нам и мы пропали, если стал в начале нашего пути такой, как вы. Я вынужден буду поднять голос перед людьми, которые сумеют добиться у папы Льва, чтобы он занялся этим сам и проверил, соответствуете ли вы месту, на котором находитесь.
Лотр смежил глаза. Мних продолжил уже мягче:
— Мне нет дела до жизни и смерти этих людей. Но схватите их тут, убейте их тут — и мы увидим повторение того, что было недавно. И на этот раз нас не спасёт ничто. А если мы и убежим — весь христианский мир заинтересуется тем, что здесь происходит. То, что придёт конец вашей славе, а возможно, и жизни, — мелочь. Но то, что дело спасания веры, моё будущее дело, дело моего братства выйдет на свет — за это не будет нам прощения от властей и Бога. Тут и индульгенции не помогут. Это вам не дурацкое обещание Тецеля [9], это вам не на Деву Марию совершить покушение.
Он дал Лотру обдумать свои слова и спросил:
— Н-ну?
— Ты Христова невеста? — Лотр произнёс это сквозя зубы. — Что ж, будешь Христовой невестой. Корнила, сразу, как это отродье ада пойдёт от той шлюхи, схватите её, схватите... тайно, — это слово далось кардиналу с трудом. — И сейчас же отвезите её в Машковский кляштор, на постриг. Пускай замаливает прелюбодеяние. — И добавил: — Нравственность превыше всего.
— Вот такой вы на месте, — улыбнулся капеллан. — Ты придумал изумительно. Ты даже сам не знаешь, отчего то, что ты придумал, изумительно.
Лотр знаком отпустил сотника. Достойные люди остались одни.
— Знаешь, отчего это хорошо? — спросил мних. — Он сразу же бросится искать её, и таким образом мы избавим от него Городню. Без шума избавим... «Добрый наш народ, жди. Он явится ещё. Христос с апостолами своими пошёл ходить по краю, проповедовать слово Божье и помогать людям».
— Погоди, — перебил Лотр. — Тут надо словно в шахматах... Значит, её удаляем — он идёт из города?
— Тут не надо «словно в шахматы». Логика противопоказана жизни. Это лишь дураки и полные бездари требуют, чтобы всё было мотивированно. Это не жизнь. Это — скелет. Без жизни и её пульсирования. Без плоти. Без правды... Вот слушай. Надо, чтобы он знал, что её кто-то похитил и увёз. Для этого достаточно и хороших соседей. И он будет рваться за нею. Но тут его может остановить боязнь сильных врагов. Поэтому одновременно надо слегка убедить его, что она бросила его, и возбудить гнев. Эти разные чувства будут истязать его. Влечение, ненависть, оскорблённая вера. И, больше всего, желание, чтобы закончилась эта неуверенность, чтобы было что-то одно. К этому, к равновесию, всегда стремится каждый человек, герой либо шалбер и плут. И эта жажда одного, знания выманит его из города быстрее, чем одна ненависть или одна любовь. Ненависть может забыться. С любовью можно просидеть в городе ещё неделю и, между прочим, за четверть дня скинуть нас или сделать наше положение нестерпимым. А так он не будет ждать и дня.
— Прав. О похищении скажут соседи. А кто об измене?
Пёс Господа Бога молчал. Потом спросил тихо:
— Тебе не жаль будет распрощаться с нею?
— С некоторого времени — не жаль, — ответил Лотр.
— Я надеялся на это. Вот она и скажет. А согласится пойти от тебя? Следить? Доносить?
— Ей придётся, — Лотр криво усмехнулся. — Хотел бы видеть я, как это она не согласилась бы.
— Только без шума. Понимаешь, нам нужен около него свой человек. Чтобы советовал, следил, доносил. Лучше всего, если это будет женщина. Она. Ухо наше. Лучшее наше войско... Пообещай ей, что сразу, как только она исполнит дело, она вернётся к тебе. Навсегда. А если захочет спокойствия — мы найдём ей мужа... богатого нобиля.
— И что она будет доносить? И как?
— В каждом городе есть связные голубятни. Пускай из каждого города отправляет по голубю. Если они будут мирно мошенничать, апостолы, если они будут мирно надувать и терять славу и люди начнут забывать их — она даст ему денег и убедит «вознестись». И люд будет ожидать его.
— А если он совершит покушение на веру?
— Он не совершит. А если начнёт заботиться о силе и славе, если покусится на нас — пускай она привяжет к ноге голубя перстень и задержит их на том месте дня на три. Тогда в то место поскачет Корнила с людьми.
— И что?
Огонь трепетал на лице мниха. Лицо улыбалось. Тени бегали в морщинах и прочно лежали в глазницах. Страшная маска чем-то привлекала.
— Боже мой, — произнёс он. — Столько глухих оврагов!.. Столько свидетелей «вознесения»!
Лунное сияние лежало на деревьях. Снопы света падали из церковных окошек в сад, и в этих снопах клубился лёгкий туман. А они всё ещё шли куда-то в глубину этого большого сада, и цвёл боярышник, и каждая его ветвь была как белый и зеленовато-розовый — от луны — букет.
Ветви опускались за ними. Он обнял её за талию, и они шли. Потом остановились.
Запрокинув лицо, она смотрела ему в глаза как на святую статую, вдруг ожившую. И он, неожиданно хрипло, спросил:
— Как тебя звать?
— Я — Анея, — ответила она. — Анея... Мне кажется, это сон... Это не сон?
А он вспомнил унизительные голодовки и скитания.
— Сон, - согласился он. — И у тебя, и у меня — сон. Ты — Анея... А я...
— Не надо, — поспешив, остановила она. — Я знаю, кто ты... Сегодня ты высился над всеми, и солнце было за твоею спиною. У меня — подгибались колени... Где твои крылья?
«Господи Боже, — с болью подумал он, — спросила бы она лучше, где мои рога».
Ему сделалось мучительно больно... Крылья... Знала бы она, как они добывали хлеб, как он испугался истязания, как решил жить, как все, волком и мошенником, коварным изменником, ибо по-другому нельзя. Он будет так жить. А она говорит о крыльях.
Ясно, что она совсем не любит его, бродягу и шалбера. Перед нею — Бог. Воле его — не прекословят. Он может взять её, и она не скажет слова против. Он может заставить её совершить всё: убить себя, нагою пройти по улицам, и вот это... Он едва не плакал от страшного унижения и от нестерпимого влечения, от любви к ней. Он чувствовал себя обманщиком, предателем всего святого, топчущим доверие глупенького и доброго человека. Он знал, что не простит себя, и презирал себя, и ненавидел себя, и ненавидел Бога. И жили в его сердце ревность, ненависть и гнев.
— Ты любишь меня? — с надеждой спросил он.
— Я люблю тебя, Боже наш.
— А я? — мучительно вырвалось у него из груди. — А если бы я был другим... Тогда... ради меня самого?..
— Но ты не другой, — в глазах её жили безумие и яростный, сомнамбулический экстаз. — Ты не можешь быть другим... Ты — Бог. У тебя золотые волосы. Искры в них.
Этот шёпот заставлял его содрогаться. Что ж это за наваждение? Он терял голову. А вокруг были дебри из цветов.
И в этих дебрях она упала перед ним на колени. Растерянный, он попробовал поднять её, но встретил такое сопротивление, что понял: не справится. Женщины никогда не стояли перед ним на коленях. Это было дико, и он поспешил тоже опуститься на колени, переступив ещё одну ступеньку к последнему.
В лунном тумане звучали издалека песнопения:
— «Ангел, войдя к ней, сказал: радуйся, Благодатная! Господь с Тобою; благословенна ты между жёнами!»
«Благословилась, — думал Христос. — Всё равно как с первым — лучшим. Радуйся! Есть чему радоваться».
Она плакала, обнимая его. Возможно — от счастья.
— Я знала... всегда... Я ожидала кого-то... Не купца, которому — деньги... Не вонючего воина... Кто-то явится ко мне когда-нибудь... Но я не думала, что так... Что ты... Ты явишься ко мне... Почему так долго не прилетал?.. Целых семнадцать лет?
— Недавно только научили, — печально отвечал он. — Когда вылетел из коллегиума.
Он смотрел на неё. Она была прекрасна. И она не любила его. Она говорила это другому. Он захлебнулся от ревности и не мог больше молчать:
— Анея... Ты ведь это не мне... Ты — другому... А я простой школяр, бродяга, шалбер.
Она не слышала. А может, неспособна была слышать, и слова сейчас для неё были лишёнными смысла звуками.
— Не надо, — как глухая, сказала она. — Я знаю твое смирение. Простая холстина, пыль дорог, воздыхальня, где ты ниже разбойника. Но ведь я знаю, кто ты. И я люблю тебя. Я никого ещё так не любила.
В возмущении и обиде он оторвался от неё, хоть это и было выше его силы. Глухая обида двигала им.
— Ты не хочешь слушать. Я пойду.
Она вся сжалась.
— Я знаю, — тихо-тихо промолвила она. — Я ведь знаю, что я не стою тебя, что это небо подарило мне незаслуженную милость. Хочешь — иди. Всё в твоей святой воле... Нету тебя — пускай тогда ад... Зачем мне жизнь, если меня оставил мой Бог?
И он понял, что она так и сделает. Нельзя было ее переубеждать. И нельзя, смертельно опасно было не совершить подлости, оставить её и уйти.
Сомкнулся круг. И он, разрываясь от презрения к себе и предосудительного влечения к ней, сдался, поняв, что ничего больше нельзя, кроме того, что должно свершиться.
«И сказал Ей Ангел: не бойся...» — летели издалека, словно с самого неба, песнопения. Март шагал по земле. И она закрыла глаза и, вздрагивая, сказала:
— Поцелуй меня, мне страшно. Но это, наверно, так и надо, когда приходит Бог... Я верю тебе.
«Верит? Мне?» — успел он ещё подумать с безмерным удивлением, но губы его припали уже к чему-то, и этого он ждал всю жизнь, и поплыли ближе к его лицу травы и остановились, а потом, сквозь неисчислимые века, содрогнулась земная твердь.
Летели откуда-то голоса, слышались за стеной шаги, смех и звуки лютни. В сиянии луны запели молодые голоса:
Во мраке боярышник синий
На Замковой цвёл стороне,
Когда на подворье дивчины
Прекрасный явился гонец.
Сказал же он ей: «Люблю я»,
С надеждой сказал и тоской.
И вдруг в небесах запели:
«Дивчина, Господь с тобой».
Тихий голос говорил, что кто-то желанен, мил и любим. А над всем этим в лунном дыму распростиралось бездонное небо, и мерцала в нём то белая, то синяя, то радужная звезда.
Утром он перескочил через забор:
— Я приду вечером и заберу тебя.
— Да... Да...
— Навсегда. Я только должен подготовиться.
— Я жду.
...Он шёл улицей, и его лицо было как будто восстановлено тем, что с ним произошло. Возможно, потому, что в нахальных когда-то, плутовских глазах жило тихое и доброе сияние.
Ещё весьма издалека он увидел, что навстречу ему двигаются двенадцать обеспокоенных фигур. Но раньше, чем он успел хоть немного приблизиться к ним, на него выскользнул из переулка пьяный с утра, длинноволосый страшный и звероподобный, в своих шкурах Ильюк Спасоиконопреображенский.
— А-а, Иисусе милостивый, — он едва держался на ногах. — Вот где встретились! Позвольте рончку. Я ведь, можно сказать, твой Илия. Тот, о котором ещё Исайя говорил: «Глас вопиющего в пустыне». Я... — и тут он с размаху чебурахнулся в большущую лужу, — Иоанн Креститель.
— Что это за свинья? — брезгливо спросил Тумаш.
— Илия, — объяснил Братчик. — Каков предтеча, таков и мессия.
— А я ведь... подготовил путь твой перед тобою.
Фома-Тумаш подморгнул. Сила-Якуб и Левон-Пётр схватили предтечу за руки и поволокли. Он пахал ногами землю, делая две борозды:
— Не узнаёшь? Отрекаешься? А я ведь тебя в Иордань макал! Ну, погоди-и! Пророчествовал я! Изведаешь ты теперь мои пророчества! Глас Божий был у тех ночных людей. Жди-и!
Юрась плюнул и двинулся дальше.
Когда они сворачивали с Мечной улицы на улицу Ободранного Бобра, навстречу им попалось два десятка всадников в красных плащах: замковая стража. За ними тащилась очень оборванная закрытая карета, запряжённая парой хороших белых лошадей.
Христос не обратил на них внимания. Ему было не до того.
...Через несколько часов они сидели в комнате Юрася и спорили. Спорили люто.
— Женится он, — иронизировал Левон-Пётр. — Не успел появиться пан Иисус, как он, знаете ли, женится, — табачные глаза Левона бегали. — Ясно, что тут такое: брак под плетнём, а свадьба — потом.
— Я тебе, Левон, сейчас дам по твоей апостольской плеши, дабы от языка своего ядовитого избавился, — спокойно предупредил Юрась.
Конавка потерял равновесие. Застонал едва не с отчаянием:
— Да ты понимаешь, что это такое будет, твоя свадьба? Ты ведь сразу как Христос брякнешься. Ты ведь сам недавно говорил, что будешь плыть, как судьба несёт, возвышаться, власть брать, деньги брать. — И передразнил: — «Раз уж останусь в этом навозе, ра-аз все эти свиньи».
— Вчера думал, — объяснил Братчик. — А сегодня гадко мне.
— Яна Крестителя помнишь? — нервно спросил горбоносый мытарь. — Воры мы. Нельзя остановиться, раз попали, как сучка в колесо. Визжи да беги. Остановишься — они тебе припомнят, что ты и кто ты. На дыбе вспомнят, каково оно, вознесение да в небо взятие. Люд тебя в клочья разорвёт.
— Как хотите, — упрямо повторил Христос. — Я должен...
— Перед кем? — завопил еловым голосом Якуб Алфеев. — Перед девкой той? Да спи ты с ней, сколько хочешь, — слова никто не скажет. Благословлять тебя станут, стопы целовать. Ей, думаешь, что-то другое надо? Ты — Бог.
— Для неё...
— А о нас забыл?! Опять на дорогу?! А жрать что?!
Автух-Андрей по-глупому зазвонил в кармане деньгами.
— А, деньги, — вспомнив, произнёс Христос. — Вот тут каждому по четыре золотых... И мне то же... Я собрал.
И тут вспыхнули страсти.
Братчик никогда не мог представить, что десять человек могут так кричать.
— А потом что? Это на всю жизнь?
— Ещё чтобы казну взять, коней навор... наменять, так тогда ничего. А то... четыре монеты.
— У меня эта самая удачная роль, — скрипел Бавтромей. — Платят как никогда.
— Повезло так, — голова на блюде шевелила толстой верхней губой. — А тебе чего ещё надо?! Роптатель ты! Евнух!
— И я!.. Эно!.. Как его!.. Оно!.. Ну, того!!!
— Возлюбленные, — успокаивал женоподобный Иоанн. — Зачем идти? Он не думает. Доброе делает миру и себе.
От крика барабанило в ушах.
— Цыц! — гаркнул вдруг неверный Тумаш. — А я согласен с ним. Ради чести.
— Умный человек, — вставил Раввуни и похвалил себя, не удержался: — Почти как еврей!
— Так что ты ещё вякнешь? — угрожающе спросил у Петра Христос.
Тот, избегая взгляда, смотрел в окно.
— А ты подумал, Левон, на какое ты время — Петро? — продолжал Юрась. — И ты подумал, что пока ты нужен — у тебя деньги, а когда ты не будешь нужен — у тебя не будет не только денег, но и головы...
— А ты подумал, Христос, — засипел вдруг Пётр, - что это единожды судьба даёт в руки такой козырь? Что не они тебе, а ты им можешь снести голову? Что протяни ты руку, и Городня твоя... Беларусь — твоя... Жмойская земля — твоя... Подляшье — твоё... Королевство — твоё... Половина земли — твоя. И ты ведь сам ещё недавно соглашался на это, кажется? Что они могут?! А ты можешь всё.
— Знаю. Мог бы. Но это много усилий... Половина жизни... Один час изменил во мне всё. Я не хочу терять не только половины жизни, но и ни единой минуты. А если не отдать этому всей силы, хитрости... подлости — это закончится не господством, а плахой.
— Из-за девки золотую реку теряешь, — Жернокрут-Бавтромей распустил рот-затяжку. — Девку ему надо.
— Неладно, — возразил Тумаш. — Ну и девку.
— Милый, — с издевательской нежностью засвистел Иуда, — у савана нет карманов.
Юрась встал:
— Как хотите: я иду. Кто хочет идти со мной — пускай ждёт.
— Я обожду тебя около врат, — предупредил Раввуни.
Как раз в это время в готической часовне Машковского кляштора заканчивался постриг. Угрожали голоса под острыми сводами, во мраке. А в пятне слабого света, падающего из окна на каменные плиты пола, стояла женщина, и была на ней — вместо андарака, казна и кораблика — грубая одежда монахини.
А рядом с женщиной стояла мать-настоятельница, неизмеримая поперёк баба лет под сорок, с лицом одновременно льстивым и властным, и сжимала руку новой монахини. Сжимала вместе со свечой, чтобы не вздумала бросить или выронить.
Свеча капала горячим воском на тонкие пальцы молодой руки, но Анея не чувствовала боли. Стиснула челюсти. Смотрела в одну точку.
Из часовни её повели под руки. В левом нефе настоятельница остановила её:
— Н-ну, сколько ещё как деревянная будешь? Всё уж. Всё. Слышишь?
— Слышу. — В её глазах внезапно появилась жизнь. — Что ж, и так и так я невеста Христова, жена Христова... Его.
— Гм... Все мы тут его невесты.
И тут в глазах женщины плеснулся гнев. С неприкрытой иронией она осмотрела фигуру игуменьи.
— Это вы — невеста? Долго же вам его ждать. Мой он. Слышишь ты — мой. Он сквозь стены увидит. Он придёт.
И он пришёл. И вот уже очень долго стучал в ставни дома на Мечной улице, ходил, а потом бегал по тропинкам сада.
Этот дневной сад потерял ночное очарование. Голыми и повседневными были деревья. Мёртво-белым было в дневном свете цветение боярышника. И даже пруд в конце сада был не синим, как ночью, а тёмно-прозрачным.
И тут нигде не было её.
Пустым был дом. Пустыми были тропинки.
— Анея! — не удержавшись, закричал он. — Анея.
Его почему-то охватил смертельный ужас.
— А-не-я!
— Дядечка, — услышал он детский голосок, — вы зачем кричите?
Он увидел над забором голову. Мальчишка лет под десять таращил на него серые глаза, хлопал длиннющими тёмными ресницами.
— Анея тут живёт. Где?!
Мальчик залез на забор и сел. Почесал одной босой ногой вторую.
— Это ты тот дядька, который «непременно должен был прийти»?
— Ну.
— Побожись.
— А чтоб на тебя... Ну... ну, разрази меня гром.
— Эге... Так Анею... всадники подъехали да силком увезли.
— Сам видел? Что за всадники?
— Не-а... Не знаю, что за всадники. Я ведь сам не видел. Уже как отвезли, так какая-то тётка пришла, да мне пряника дала, да сказала: «Тётю Анею увезли... Так она изловчилась мне шепнуть, а я... а я вот тебе говорю. Как придёт тот дядька, который непременно должен был прийти — скажи ему, что... тётя Анея уехала по Лидской дороге».
Юрась стоял, как пригвождённый:
— Так «уехала» или «силком увезли»?
— А я ведь, дядечка, не знаю. Тётка та говорила — «силком», но «уехала». Может, и силком, но я, чтобы тетя Анея кричала, так не слышал. Я тогда в чулане сидел, ибо сливки слизал. Они только выехали, а тут меня мать и выпустила, простив, упаси её Боже, а тут и тётка пряник принесла.
Юрась задумался. Что ж тут было? Действительно похитили? А может, почувствовала душою обман и yexала сама? Не простила? Отец, по приказу князя, в Менске оружейников учит. Матери нет. Так, может, уехала к нему?.. Но тревога всё нарастала. Почему не дождалась? Не может быть, чтобы к отцу. Если похитили — так кто и зачем? И кто осмелится поднять руку на дочь мечника? А если уехала сама, почувствовав, что он не тот, вспомнив его ночные слова, которых не слышала тогда, — так как, как ему жить?!
Он встрепенулся:
— Спасибо, сынок.
— Вы её найдёте. Она меня любит. А я... ну, с родителями, ясно, её оберегаю.
«Эх, мальчишка, — подумал Братчик, — плохо ты её оберегал. Да я не скажу тебе этого».
— Мы с нею друзья — не разлей вода.
— Я найду ее, сынок.
Юрась побежал.
Глава XVI
САРОНСКАЯ ЛИЛИЯ
...Говорят также, что житие этой святой началось с того, что, не имея чем заплатить погонщику мулов, она заплатила ему натурой.
Апокриф
Было уже совсем темно. За окном комнаты Братчика светилась во мраке красная лента заката.
Светильник едва мерцал, вырывая из тьмы плешь Бавтромея, живое, будто у обезьяны, лицо Илияша-Сымона, длинные волосы и юродивые глаза Ладыся-Иоанна, да ещё, далеко от света, узкую руку Христа, безвольно свисавшую с колен. Выше её тревожно блестели глаза Юрася.
Апостолы не могли понять, что произошло. Братчик явился мрачный и никаких приказаний не отдавал, лишь швырнул Пилипу едва не треть всех денег и сказал:
— Вина... Ужинать.
Это было то, что надо. Стало быть, голова раздумал идти из города на голодные и пыльные дороги. Раздумал, по крайней мере, на несколько дней.
Апостолы радовались. Но, с другой стороны, слова Юрася об опасности и возможной плахе всё же запали им в уши, да и Фома, после ухода Христа с Иудой, хорошо-таки вложил всем ума в голову. Княжество княжеством, а своя жизнь дороже.
И вот поэтому они сейчас и радовались, что остаются, и одновременно побаивались и хотели уйти и исчезнуть.
Тумаша не было. Узнав, что будет вино и ужин, он спросил у Христа:
— Девок не позвать ли?
— Для себя и других — как хочешь, — думая о чём-то другом, сказал лже-Христос.
Фома крякнул со многим значением, но тот не рассердился, и шляхтич, поняв такое состояние как согласие, двинулся в город забросить свой бредень.
И вот всё было подготовлено уже, а шляхтича не было, и все молча ожидали, и лишь Иуда в углу о чём-то таком шептался с Христом:
— Ну, и что ты думаешь делать?
— Пожалуй, ожидать. Сюда, может, дойдут вести, а там... иголка в стогу...
— И я таки пошёл бы.
— Иосия, милый. Что я могу знать? Я даже не знаю, а может, она сама ушла от меня? Может, она поняла или кто-то открыл ей глаза? И вот... не стерпела обмана, унижения, того, что сама бросилась.
— А может, ей сейчас так плохо, что... Может, ждет спасения?
— А может, счастлива, что меня нету.
— Гм, правда, — утвердил Иуда. — И, однако, думать надобно. Искать. И заметь, тут искать неприютно. И может прийти время, что ты не сможешь и думать. И я не смогу думать. Почему? Так как думать можно, если есть чем думать, а если чем думать нет, то и думать невозможно. Скажу только одно, чтобы тебе, может, было легче. Что может совершить Иуда? Он может бросить друга? А друг бросил его одного в Слониме? Или он может, чтобы друга повесили?
В этот момент отворилась дверь, послышался весёлый смех и визг, и в комнату начали плыть, не касаясь ногами земли, девки.
Одна, две, три, четыре, пять... За ними появился, пыхтя, налитый кровью, щекастый Богдан Роскош. Девки висели у него на протянутой руке. Но это был еще не конец. Тумаш боком сделал ещё шаг, и второй, и третий — и вот ещё четыре девушки висели на второй его руке и болтали ногами в воздухе.
— Вот, — пыхтя, сказал Тумаш, — Добрый вечер в хате... Они приехали... Имел честь доставить.
Опустил девушек на пол.
— Это не все. Четыре шли самоходом.
— Не смог, что ли? — спросил Илияш.
— Почему не смог? Места на руках не хватило. Это ведь не заморыши какие-нибудь... Видите? Это ведь есть что обнять!
Запылали свечи. Их стали лепить где можно, и скоро в комнате стало светло, будто в церкви на Пасху.
Осветился большой, на весь пол, ковёр и на середине его — жареный баран, два окорока, три гуся, десятка два зажаренных куриц, полендвицы, мисы с колдунами, пареной репой, огурцами солёными, мочёными яблоками просто тушёным мясом и прочей всячиной.
И между этим строем стояло великое множество бутылок, фляг, гляков с водкой, мёдом, крупником и вином.
Фома постарался. Недаром так долго ходил. Девки были все молодые, литые, твёрдые и красивые. А если некоторые и не очень, так шляхтич был прав: обнять было что. Румяны, белозубы, глаза от ожидания выпивки и возбуждённости блестят. Красные, голубые, оранжевые душегрейки-шнуровки, андараки — как радуга. Ленты, разноцветные кабтики на ногах.
Комната зацвела, как весенний заливной луг. Сразу запахло чем-то тяжеловато-душистым, зарябило в глазах, и, даже без выпивки, начали кружиться головы... Все со смехом садились за столы, на минуту удивлялись, что Господь Бог один, а потом решили, что так, видимо, и надо, это ведь не апостол там какой-нибудь, и начинали тормошить каждая своего.
...Вскоре вино полилось рекой, — все говорили каждый своё, не слушая других, целовались, смеялись. Некоторые начинали уж думать, что надо слегка сдержать себя, а то ещё свалишься с галереи, на которую выходила их дверь, или не попадёшь в свою комнату.
Галдёж, визг, смех. Соседка кусала Акилу за ухо, а тот лишь жмурился и бубнил:
— Ай, ну... Ай, не надо... Эно... Щекотно...
Лилось в пасти вино. Красивенькая соседка Роскоша искоса поглядывала на Раввуни.
— А этот вроде не на-аш... Вроде из библейских ме-ест. Господи Боже, а как же интере-есно!
— Ничего интересного, — буркнул Фома. — Такой же, как все.
У Иуды лежала на коленях дивная каштановая голова. Глаза прикрыты, губы ожидают. И он наклонялся и целовал эти губы. Ему долго пришлось идти. Но глаза его, когда они встречались через головы пьяных с глазами Юрася, были печальны. Он всё понимал, словно чувствовал себя виновным, и, однако, ничего не мог сделать, кроме как оставить его. Ночью — каждый за себя. Один с горем, другой — с женщиной, к которой он долго шёл.
Юрась сидел над этой корчмой мрачным. Сплёл руки меж колен, смотрел, слушал, пил.
— Пей, Христе, Боже наш, — кричал Богдан. — Пей, однажды живём!
— Загордился наш Иисус, — с коварной улыбкой сказал Петро. — Подумаешь, Бог. Я, может, сам незаконный сын короля Александра.
— Дверь шире отворите! Душно!
— Гроза будет. Вишь, сверкает.
На улице действительно иногда сверкали далёкие, беззвучные ещё, молнии. Рассекали мрак, освещали поодаль башни и грифельную крышу замковой базилики. Каждый раз левее и ниже башен что-то широко наливалось красным цветом: Неман, после весеннего половодья не совсем вошедший в берега.
Трепыхнулись внезапно огоньки свечей. Все подняли головы.
Женщина стояла в двери. В тёмном дорожном плаще поверх богатого наряда. Глаза слегка брезгливо смотрели на компанию. Потом пани вздохнула и утомлённо, словно неохотно, переступила порог.
И это была действительно такая печальная, совершенная и какая-то смертоносная красота, что все притихли. Один Ян Зеведеев вскочил, чтобы принять её плащ, и засуетился вокруг неё.
— Что мне в тебе? — равнодушно сказала она и пошла по ковру, ступая прямо между блюдами, к Христу.
Следовало быть докой, чтобы пройти между этого разорения, не наступив ни на что, не затронув ни одной бутылки ногою либо краем платья, который пани наконец приподняла. Но она шла, словно по ровному полу и ещё лучше, шла, словно танцевала, и все следили глазами за удивительным этим явлением.
И прошла. Не затронула ничего. К Христу.
Он посмотрел на неё и невольно заслонил глаза, словно от света, ладонью наружу.
— Что тебе надо? — спросил он.
— Мне опостылела моя жизнь и всё тут. Я хочу идти с тобой.
— Зачем? Ты женщина.
— Возможно, я сильнее вас.
— Нет, для тебя зачем?
— Возможно, я могу быть полезна тебе, — с той же самой утомлённой улыбкой ответила она.
Потом на миг прикрыла глаза и внезапно улыбнулась, взглянула с доверчивым молением, ожиданием, что ее не обманут, и радостью.
— Мне надо идти за тобою. Я не знаю, чем жить. И у меня нету решительности перестать жить.
— Что я моту сказать тебе, сам сидя во мраке?
— Можешь дать моей жизни свет. А я постараюсь рассеять твой мрак.
— Как хочешь, — согласился он. — Садись.
Она села рядом с ним. Постепенно в комнате возобновился пьяный шум и смех. И тогда, увидев, что никто не обращает на них внимания, Магдалина тихо начала разговор.
— Плохо тебе, Христос? — спросила под пьяный шум.
— Хорошо, даже негде подеваться. А тебе что в этом?
— Я подумала, что тебе интересно знать об Анее.
Она увидела взбесившиеся глаза Братчика, про себя улыбнулась и продолжила трогательно:
— Город встревожен исчезновением дочери мечника. Понимаешь, из-за его отсутствия заботиться о ней должна была рада. Ходят разные сплетни.
— Ну? — почти грубо вскрикнул он.
— Ну и вот. Одна женщина якобы встретила её сегодня утром за городом. Ехала в сопровождении богатой стражи... Говорила с нею весело.
— Когда?
— Второй час первой стражи якобы.
«Через час после меня, — промелькнуло в его голове. — Изменила... А я ведь...»
— Что она собирается делать? — глядя в одну точку, спросил он.
— Та женщина якобы сказала, что мечник собирается выдать её замуж. И как будто сама Анея сказала ей, что на закате солнца ей расплетут косу и она станет невестою и женою другого.
Лицо Христа покрылось пятнами. Выше сил спросить, и все же он решился:
— Тот... он кто? Магнат?
— Магнат, — сурово ответила Магдалина. — Самый влиятельный и могущественный магнат. И не только на земле княжества... Она ехала к нему в замок.
«Он поверил. Сразу, с холодом в душе, поверил, щенок, — подумала она. — Доверчивый, нехитрый душою... Дурак... Мне его немного жаль... Но я ненавижу его... Благодаря ему снова в путь, снова, возможно, в другие кровати. Лотр — быдло, но я хотела бы всё же остаться у него. И вот. Баран! С ним даже неинтересно вести игру. А может, сказать кардиналу, что не поверил? Да нет, с какой стати? Разве кто-то когда-нибудь жалел её? Так зачем будет нести милосердие этим людям, всем людям, она? Пускай платится. Нашёл ещё лю-бо-овь. Не знает, по глупости, что это такое. Ну так получай. Можно врать даже смелее».
И она добавила:
— Очень могущественный. Могущественнее якобы всех. Но кто?
«Поверил и этому. Да с тобой можно делать всё. Можно лгать даже совсем бессмысленно. И сейчас ты поверишь всему, а потом вновь дам тебе надежду. Всё можно. Щенок».
— Город говорил, что тебе это не всё равно. Поэтому я и пришла. Возможно, это ложь, но некоторые говорят, что и она... что и ей прошлой ночью не всё было равно. Ну, это уж так. Обман. Могла и сама сказать. Мало откуда может притащиться баба, чтобы иметь честь нести от Бога, либо хоть и просто сбрехать, похвастать этим... Такая порода.
Эти слова, словно липучие нити, опутывали его, засновывали свет, вязали, мешали дышать, сжимали.
— А муж? — без голоса прошептал он.
— Говорят, будто бы такой дурень, что всё равно до самой смерти так ни о чём и не догадается.
Мир начал кружиться в глазах Братчика. Какой-то скрежет давил на уши. И липучие нити кружились вместе со светом. А потом мир потемнел.
...Он лежал ничком, головою в опрокинутые бутылки. Лежал, отбросив одну руку и неудобно подогнув вторую. Испуганная таким результатом, женщина отшатнулась от него, словно хотела защемиться в угол. А над неподвижным телом стояли апостолы. Никто ничего не понимал. И вдруг появилось облегчение.
— Ну вот, — отметил Матей. — Нахлестался, как свинья.
— Чужое, почему не хлестать, — улыбнулся Бавтромей.
Филипп из Вифсаиды притащил ведро:
— Эно... Оттащите его с ковра... Пусть бы оно...
И плеснул воду на голову Христа.
Четыре всадника увидели через дверь эту сцену и тронули с места коней.
— Ну вот, — обрадовался Лотр. — Нам тут больше нечего делать. Остальное она доделает...
— Жаль, наверно, ваше преосвященство? — спросил епископ Комар.
— Захочу — вернётся. Поехали. Видите — молнии.
Молнии полосовали небо чаще и чаще. Первое дуновение свежего ветра шевельнуло плащи.
— Довольно этой комедии, — заключил Лотр. — Рим встревожится. А нам что? Не получилось — получится во второй раз.
И вдруг знаменитый Рыгор Городенский, сильно, видимо, пьяный, начал бурчать и ругаться:
— Ну хорошо, гадкие вы еретики... Пускай... Но кощунствовать зачем, содомиты вы... Не только младенцев монастырских — истину вы хороните, адамиты, которые наготой своей богомерзкой щеголяют.
— Чего ты? — спросил Комар.
— А что? Брехала самозванцу эта ваша Магдалина, богохульница, дочь сатаны и папской любовницы. Станет Бог после этого мелкого мошенника с той девкой спать? И какой ещё там магнат?
— А почему? — спросил внезапно друг Лойолы. — Разве Господь Бог не самый влиятельный и могущественный магнат на белорусской земле? И разве монастыри не его замки? И разве монашки не Божьи невесты? Всё правильно.
— А разве Бог не сумеет отличить девку от молодицы? — вспыхнул Болванович. — Разве небесный муж — дурак?!
— А вы что, иного мнения? — прищурился доминиканец.
Он запахнулся в плащ. Кони исчезли в ночи.
Весь мокрый, он сидел возле ковра и сжимал в руке кубок. Теперь он действительно был тяжко, до сумрачного состояния, пьян. Магдалина обнимала его, тёрлась щекою о его щёку, обвивала волосами его шею — он был безучастен. Патлы волос падали, мокрые, на лоб, и под ними трепетали до бешенства расширенные зрачки.
А голоса ревели и ревели старую школярскую песню. И она гремела и вырывалась из комнат в ночь, под молнии.
Bibamus papaliter!
Нам водки в гляк налей...
Ни Зевс и ни Юпитер
Не пили влаги сей.
И еловой октавой бурчал Якуб Алфеев младший, верзила с осовелыми глазами.
Глупцами были боги,
Что не общались с ней!
Слушая это, Братчик словно от сердца отрывал слова.
— Пейте, хлопцы. Остаёмся тут.
Раввуни стоял над ним.
— Плюнь, Юрась.
— Христос, — мрачно поправлял он. — Пошёл ты с утешениями, Иуда... Давай ломать кумедию. Всё равно!
Иуда развёл руками и внезапно сорвался:
— Нет, вы посмотрите на этого дурака! Раньше я думал, что большего дурака, чем слонимский раввин, не создал мудрый Бог. Но теперь вижу, что нам с ними повезло всё же больше, чем белорусам с тобою... Ша!.. Прошу тебя... Бери коней, деньги, нас.
— Ты мне д-друг?
— Я тебе друг. А ты мне?
— И я тебе друг
— Тогда пойдём. Не сегодня-завтра случится ужас. Горе мне, матерь моя! Так распуститься... Пьяная свинья! Юрась!.. Христос!.. Боже мой! Лихорадка тебе в голову! Брось эти глупости! На дыбу захотел? Убежим...
— Всё равно. Вернёмся, Иуда. Нет любви на свете. Напрасно распялся Бог. Обман один. Всё равно. Пейте. Гуляйте. Останемся до смерти в этом дерьме.
Христовы глаза пьяно и страшно заблестели. Он стукнул кулаком;
— Останемся. И гор-ре всем. Свяжем! Скрутим! Всё княжество, всю Беларусь и всю Корону... Разнесём магнатские усадьбм! Всех д-до-станем-м! И с жёнами лживыми!
— Милый! Дорогуша! Может бы, ты сблевал? А? Сблюй. И потом тихо-тихо пойдём, и пускай они тут подавятся со своим Господом Богом и своей верой. И пускай у них будет столько вшей в головах, сколько было обиженных ими от дней Исхода и до наших дней. Пускай будет у них столько вшей и не будет рук, чтобы почесаться.
— Д-душит меня... Давит, — глаза Христовы помутнели, обвисли руки.
У него резко изменилось настроение: на месте Машеки сидел теперь Иеремия.
— Пророки пророчествуют ложь, и священники извергают брехню, и народ мой любит это. Ну, что ты будешь делать после... этого? Как сказал... ещё... Иеремия.
— Хо, — утешал Раввуни. — Ну, наплюй ты на них. Да они ведь все сволочи. Этот добренький, умненький Босяцкий, и эта свинья Комар, и та трефовая курица Болванович. А Лотр? Ой, не говорите мне про Лотра.
Магдалина увидела, что Юрась достаточно пьян, чтобы поверить во вторую часть лжи, и ещё недостаточно пьян, чтобы забыть окончательно то, что она сказала прежде.
В комнате было совсем пусто. Апостолы исчезли. На ковре не осталось никакой пищи. Хоть бы чуточку оставили.
— Ступай, Иуда, — попросила она. — Ты только вредишь. Ты понимаешь? Ступай. И возьми с собой девушку.
— Я понимаю. — Иуда слегка покачивался. — И правда, так будет лучше. Не бросай его.
— Я его не брошу.
— Не бросай! Подари ему теплоты! — умолял за друга Иуда. — Иначе мне будет стыдно моей.
— Ступай, — мягко отпустила она. — Не стыдись. Ему будет не хуже.
Раввуни поднял девушку, и та прижалась к нему и так они вышли. Магдалина встала, заперла за ними дверь и вернулась к Юрасю, который бормотал что-то сидя, то ли во сне, то ли в прострации.
— Иисус, — тихо обратилась она. — Пойдём отсюда. В поля.
— Всё равно... Нет честных жён... Нету правды... Измена... П-пейте, гул-ляйте!
— Тихо! А ты знаешь, что я не верю этим сплетня? Что это неправда?
Она повторила это ещё пару раз и вдруг увидела почти трезвые глаза. Это было так неожиданно, что сердце едва не остановилось в её груди.
— Не веришь? — Христос покачал головой.
— Почти не верю. Ходят и другие слухи. Только я не хотела говорить при остальных... У мечника якобы есть могущественные враги, и то ли сам он, распустив слухи о браке, вывез дочь, то ли сами эти враги похитили её.
— Что же правда? — снова на глазах пьянея, спросил он.
— Я не знаю. Может быть и то, и то. Могут быть лжецами и мужчины, и женщины.
— Кто враги?
— Как будто какой-то церковник.
— Ты меня убиваешь. Что ж это такое?!
— Я говорю, может быть всё. Но разве тебе самому не надо отыскать, убедиться, знать правду, знать что-то одно?
— Надо.
— Ну вот. И потому пойдём из города. Завтра же.
— Пойдем... Завтра же.
— Я пойду с тобою. Я не брошу тебя. А сейчас ложись... я лягу с тобой.
Она притащила из угла шкуру и почти свалила на неё пьяного. Потом разула его и накрыла второй шкурой его ноги.
— Не думай... Брось думать сейчас... Я лягу с тобой. Я не оставлю тебя.
— Ляг, — тихо прошептал он. — Так будет лучше. «Также, если лежат двое, то тепло им; а одному — как согреться?» — сказал... Экклезиаст... Я читал... Я старался понять... Не так будет далеко от людей ночью... Я не трону тебя... Просто мне... Просто я, кажется... страшно пьян... И мне... Ты не смейся... Мне действительно страшно.
«Страшно. Как маленькому, — подумала она. — А что? И правда, страшно».
Он уснул, едва коснувшись головою подушки. Спал, по-детски примостившись головою на кулак. Лицо во сне было красиво и спокойно.
Она отыскала чистый кубок, налила в него вина и медленно, с наслаждением выпила. Теперь было можно. На сегодня она сделала своё дело.
Потом она налила ещё кубок и поставила возле шкуры. Может, ему придётся дать ночью, если начнёт хвататься за сердце и стонать... Напился, дурак.
«Словно пьяному хозяину», — подумала она и улыбнулась. Мысль на минуту дала ей даже какую-то радость и достоинство. И она удивилась этому.
Потом она сбросила платье и забралась под шкуру рядом с ним. Дунула на последнюю свечу. Навалился мрак.
За окном наконец полил дождь. Спорый, частый, густой. В окно и дверь повеяло прохладным и приятным. И он во сне словно почувствовал это и её теплоту рядом, протянул руку и положил ей на грудь.
Что он видел во сне?
Она лежала на спине, чувствовала тяжесть и теплоту его руки на своей груди, и это было хорошо, и — чудо — совсем непривычно.
Этот мужчина не стремился к ней. Даже теперь. И это было жалко и одновременно хорошо.
Последние мысли блуждали в её голове:
«Спал как дитя... И вообще, дитя по мыслям и помыслам... Всему поверил. На тебе: пойдём завтра... Пойдём искать любовь. Только и в голове это ей... Как мучился!.. Щенок... А хороший щенок. Во многом лучше тех... Жаль, что доведётся его убить».
Глава XVII
ИСХОД В ЮДОЛЬ СЛЁЗ
...Шли... там наречённый Христос со своими апостолами, где о них было ещё неизвестно.
«Хроника Белой Руси» Матея Стрыковского
Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Данте
Не под покровом темноты выходили они из города, а днём. Но их также искали убить — пускай себе и не сегодня.
Все четырнадцать были в привычных самотканых хитонах, в кожаных прочных поршнях. У всех четырнадцати за спинами были котомки, а в руках палки. На шее у Иуды висел денежный ящик.
Только одна Магдалина, как и полагается, отличалась от них одеждой: даже самое скромное из её одеяний казалось рядом с хитонами бродяг богатым. Но она тоже собиралась идти пешком, и лишь мул, навьюченный саквами (его вёл за уздечку Роскош), свидетельствовал о том, что она взяла кое-что из своего добра.
Возле Лидских врат, высоких, из дикого чёрного камня, молча стоял народ. На этот раз не слышно было криков. Прощаться было страшновато: пойдёт и не вернётся, а там разная сволочь и возьмёт за бока. Однажды так уже было.
Сидели на конях возле самых врат Лотр, Босяцкий и Рыгор Городенский. Стоял за их спинами палач.
А напротив них собирались в углу старые знакомые: до синевы черный Гиав Турай, резчик Клеоник со своей чертячьей зеленщицей Фаустиной, улыбчивый Марко Турай, златорукий Тихон Byс, дударь с вечной дудой и мрачный богатырь Кирик Вестун.
— Вот и идут, — сказал он. — Пожили несколько дней, а тут снова...
— А братец, — высказался ласково дударь. — А Бог, должно быть, не выдаст. Ну что поделаешь? И повсюду надо, чтобы добрым людям стало лучше.
— Людям станет лучше, — пробасил Зенон (по такому случаю он приплёлся из деревни). — Как бы вот нам не стало хуже.
Марко Турай думал. Потом взял Клеоника за руку:
— Глупость мы совершили, что не попробовали с ним договориться, пока тут был.
— Пил, говорят, — промолвил Вестун.
— Ну и что? А ты не пьёшь? — спросил Клеоник. — Давай идём к нему.
Они подошли к Христу.
— Ну-ка, Боже, отойдём немного.
Лицо Юрася было слегка бледным и мятым с похмелья. Он кивнул головой и отошёл с хлопцами в сторону.
— Что вам, парни?
— Чтобы сразу понял, с кем говоришь, — начал Клеоник, — знай: вот этот кузнец город поднял, когда вас в пыточную потащили.
Юрась вскинул голову.
— Братец! Отчего ж ты раньше не пришёл?
— А так, — опустил глаза Кирик. — Дело своё сделали. Весь город вокруг толпится. Чего слишком лезть?
— Вот так мы всегда, — огорчился Христос. — Я и не знал, была ли там просто гурьба или вёл её кто-то. А теперь вот ухожу. Так и не узнал хорошего человека. Зовут как?
— Кирик Вестун.
— Запомню. Благую ты весть принёс мне, Вестун. А мне было очень одиноко в городе.
Две руки, чёрная и обыкновенная, встретились.
— Времени мало, — сказал Вестун. — По своей охоте уходишь?
— Кажется... по своей.
Лотр не видел, с кем там говорит самозванец, да и не слишком интересовался этим. Зато он получил возможность переглянуться с Магдалиной. Глаза их встретились. Кардинал одобрительно опустил ресницы, словно приободрил. На губах Магдалины было странное ироническое выражение. Как бы моления и, совсем немного, какой-то угрозы. Кардинал уже не смотрел на неё Она вздохнула решительно и стала искать глазами Юрася.
— Знай и этих, — говорил кузнец. — Они поднимали окраины города. Этот — резчик Клеоник. Это Марко Турай. А вон там ещё наши стоят.
Он называл фамилии, а Христос шевелил устами
— Запомнил?
— Да. У меня память, как вечная.
— А раз вечная, то вовек и знай. Это свои. И в драке, и за рюмкой, и на дыбе. Понадобится помощь, будут тебя какие-то там фарисеи хватать — за помощью только к нам. Головы сложим, а выручим.
— Хлопцы, — растроганно промолвил Юрась, — за что так?
— Ты людей, ты детей накормил, — ответил Марко. — Мы такого не забываем.
— Верите, что я — Бог?
— А Бог тебя знает, — объяснил Клеоник. — Я... не очень. Но ведь кто бы ты ни был — ты с нами в одну дуду дудишь, одинаковые поршни носишь, голодаешь, как мы. Дал ты нам хлеб. И ещё... дал ты нам веру. Веру в то, что не все нам враги, что не все нас хотят давить. Должен был ты прийти. А там хоть дьявол лысый с одной ноздрёй.
— Что ж, — согласился Юрась. — А может, и не напрасно так произошло, что я пришёл? Я не виню, а только почему вы не подошли ко мне, хлопцы? Но и так — спасибо вам.
И все четверо земно поклонились друг другу.
— Иди, — попрощался Вестун. — Имена помни.
В это время Лотр воздел руку:
— Люди славного города! Господь Бог наш Иисус с апостолами решил на какое-то время оставить нас. Будет ходить по краю, благовествуя слово Божье.
Глаза кардинала были влажны. Лицо дышало благородством.
— Надеюсь, не заработаем мы от него роптаний. Тихо и спокойно будем исполнять свои обязанности перед ним, мессией нашим, перед землёй нашей возлюбленной, церковью, державой и панами. Будем ожидать его... За дело, милые братья мои. За дело!
В этот момент не выдержала и запричитала какая-то баба в толпе: «А на кого ж ты нас?!.» — и умолкла, видимо, соседи цыкнули. Люди стояли молча.
И тогда загудели дуды в руках стражи и печально, высоко запели рога.
Слушая их, стояли возле стены, на выступе, фра Альбин Криштофич и Кашпар Бекеш. Последний, видимо, немного выпил вина: разрумянилось красивое лицо. На солнечно-золотых волосах юноши лежал бархатно-чёрный, с отливом в синее, берет. Ветерок шевелил на нём пышный султан перьев. Плащ перекинут через плечо. На поясе короткий золотой меч — корд. Девушки засматривались на юношу. Но он смотрел лишь на готовых в дорогу апостолов и на того, кто называл себя Христом. Смотрел, словно стремился понять его.
— Они не могут веровать, — обратился он наконец к Криштофичу. — Смотри, какое лицо. Очевидно с похмелья. Божественного в нём не больше, чем у всех тут. Обычный человек.
— Лучше скажи, как они могут веровать? — улыбнулся Криштофич. — Ну, это в законе. Но лицо у него действительно плутовское. Бродяга, да и всё. И подумать только, что ты так увлекался этой дочерью мечника, собирался встретить в костёле...
Он перевёл глаза с Бекеша на Христа. Сравнение было явно не в пользу последнего:
— Красив, образован, богат, с умом, который с детства отстранён от догмы. А он, говорят, только протянул руку...
— Замолчи, брат Альбин, — измученно попросил Кашпар. — Достаточно...
— Вот она, сила слепой веры.
Бекеш понял, что у друга настроение говорить проповеди. И потому он съязвил:
— Тебе, кажется, тоже бросилась одна женщина в глаза... И вот она тоже идёт с ним. Взгляни. Сначала одну, потом...
— Гм, — растерянно произнес «Пожаг». — Я — это другое...
— И всё ж она идёт, — мучил дальше Бекеш.
— Ты должен был бы знать, сын мой, что гуманистам в этой юдоли не везёт, — поучительно наставлял брат Альбин. — А везёт в этой юдоли подлецам, мерзавцам, мошенникам и плутам.
Трубы и дуды всё ещё пели. Лотр склонился к Христу:
— Прощай... Живи свободно... Только вот что: маску, маску носи. Глаза у тебя умненькие. Не дури. Надень.
Братчик смотрел на него шаловливыми, хитрыми и умными глазами.
К Бекешу и Криштофичу протиснулся сквозь толпу Клеоник.
— Здорово, Кашпар. Что, хорошо вчера погуляли?
Окончательно удручённый Бекеш ответил ему с оттенком лёгкой иронии:
— Ну, погуляли. Но это ведь от постылости всего этого. Попойка среди чумных. Декамерон.
— Прекрасная книга, не правда ли? — слегка неестественно спросил резчик.
— Прекрасная, — не дал ему пощады Бекеш. — А вот ты мне лучше скажи, почему ты, Клеоник, толкался между этих обманщиков, водил к ним друзей-фанатиков, поднявших тогда этот кавардак с взятием замка. К живой реликвии тебя потянуло?
— Слушай, Кашпар, — решительно горячился Клеоник. — Слушайте, брат Альбин из Дуботынья. Кажется мне, мы слегка перегнули. Нельзя быть непокладистым, как те... как наши враги. Иначе, можно одно изуверство заменить другим. А мы, гуманисты, во всём должны от них отличаться... Это интересный человек. Я жалею, что не разобрался в нём. Это достойный внимания человек.
— Шалбер, — резко бросил Бекеш.
— Возможно, но надо понять и это. Что он такое? Откуда?
— Угу. И почему спелся с церковью?
— Не думаю, что это так, Кашпар. Возможно, это несчастье. Возможно, потеря веры во что-то.
— А кто его заставлял врать, помогать выбивать из этой гурьбы последнюю медь, совращать девушек-фанатичек, ширить предрассудки, изуверство, мрак?
— Возможно, обстоятельства. Несчастные обстоятельства. И он не друг церкви. Он... боится. Я сердцем чувствую: висит над ним какой-то меч. И как ты себе хочешь, Кашпар, а я и дальше буду интересоваться им, стараться понять до до последнего и, возможно, помогать, если пойму, что стоит.
Альбин улыбнулся.
— Вера со дна всколыхнулась. — Бекеш не помнил себя. — Побежал за Божьим хвостом. И он ещё провозглашал пиетет только разуму и опыту. Прочно же ты их держался! А чем ты докажешь даже себе, что это он? Иисус?
Криштофич понял, что спор может довести до ссоры двух лучших друзей. Надо было спасать положение. Три человека на всю Городню. И так их мало повсюду, так мало, а тут и эти поссорятся!
— Полагаю, доказать себе это легко, — тёмные глаза его смеялись. — И убедиться так же легко. Не понадобится даже всемирный собор. Протяни руку — и всё... Будете спорить или дадите слово мне?
Друзья притихли. Обоим было уже немного стыдно своей горячности. Оба радовались, что Криштофич не дал им дойти до взаимных оскорблений. По тону его они догадались, что он сейчас скажет что-то исключительно злобное и меткое: на это он был большой мастер.
— Ну? — буркнул Бекеш.
— Наш ныне здравствующий папа, Лев X, — монах говорил тихо, — сразу после избрания отменил одну древнюю церемонию. Какую, хочу я вас спросить?
— Публичную проверку coram populo, — догадавшись, прыснул Клеоник.
— Именно, — подтвердил монах. — Мало что, а может, там сплошные дурные язвы. А то, что он мужик — каждый папа докажет, полагаю, и так. Глупое дело нехитрое.
— Не понимаю, куда ты клонишь? — слегка улыбнулся Бекеш.
— И тебя ещё учили по законам риторики? Бездарь! Так вот, один мой посыл тот, что у каждого можно проверить его согаm populo.
— Он это уж и так доказал, — произнёс Бекеш, — Христос этот.
— Погоди, теперь другое. Скажите, при каждом ли своём явлении мессия избирает новый образ, пользуется ли старым образом?
— Полагаю... старым... — неуверенно предположил Клеоник. — Разве что ран нет, так как они — дело человеческих рук, да, дело человеческих рук.
— И я думаю — старым. Первообраз Бога-Сына — вещь устоявшаяся и ужасно ценная. Не может он явиться в виде горбуна, безногого, рябого. Недаром ведь на всех иконах он преимущественно похож: каштаново-золотые волосы, голубые глаза, «лицом не кругл».
— Ясно, — понял Клеоник. — Дальше.
— Ещё один вопрос. Скажите, может одна вещь быть сразу в двух местах?
— Нет, — ответил Бекеш.
— И ещё одно. Какую самую главную реликвию приобрёл при своей жизни для Франции Людовик святой?
Друзья стояли ошарашенные. Уничтожающий, беспощадно логичный ход мысли Криштофича начинал открываться им.
— Крайнюю... плоть... Христа, — едва выдавил резчик.
— Да. Образ Христа — вещь неизменная, настолько великая и вечная, что Иисус не позволит себе вечно изменяться, как этот паршивый свет. Одна вещь не может быть в двух местах. Подлинность реликвии Людовика честью своей утвердил Рим. Стало быть?..
— Стало быть, надо произвести у этого плута проверку согаm populo и заодно убедиться в ином, — зaсмеялся Бекеш. — Вряд ли это подтвердится.
— Хуже другое, — едко и печально продожал Кршитофич. — Наместники Христа считают, что они выше eго. Что подходит Христу — не подходит им. Христу можно было не иметь крайней плоти, папе — никак нельзя, и на то есть строжайший закон. Я совсем не за то, чтобы такое производили со всеми людьми, я — христианин. Но, сооственно говоря, почему? Помилуйте, где тут справедливость?
Умолкли трубы. Тяжёлые половинки врат начат расходиться, в толпе послышались вздохи
— Так и не проверим, — притворно вздохнул Бекеш. — Взгляните, как их Лотр провожает... Со слезой.
И в этот момент Клеоник с улыбкой предположил:
— Слушайте, хлопцы, не может этого быть, чтобы Лотр не хотел быть папой... Надеется, видимо?
Друзья, уловив ход его мысли, захохотали. Бекеш представил себе такую картину и, поскольку имел живую фантазию, даже залился смехом.
— А хорошо было бы, хлопцы, ему те надежды обрезать.
— А что, при случае, может, и сделаем, — согласился Клеоник.
Врата выпустили Христа с апостолами. Народ бросился было за ними, — стража, налегая на железные половины, со страшными усилиями затворила их.
— Всё же ненадёжно это, что выпустили, — тихо подал голос палач. — Им бы ходячие клетки. У меня есть очень миленькие.
— Цыц, — возмутился Босяцкий. — Не надо им этого. Весь мир — клетка. А уж такой клетки, как княжество Белорусско-Литовское — поискать, так не найдёшь... Прощай, Господи Боже.
Дороги, дороги, белорусские дороги. Дождливая даль. Дороги. Монотонные, нежные и печальные, как лирное пение. Чёрные поля. Лужи. Курные редкие хаты среди полей. Кожаные поршни месят грязь.
Четырнадцать человек одни на грязной дороге.
Перед ними — даль.
Глава XVIII
ЛАЗАРЬ И СЁСТРЫ ЕГО
...всюду по сёлам проходя, чудеса, чары и заклинания какие-то совершали, подобно чернокнижникам... Умерших воскрешали... что многим людям в большом удивлении было.
«Хроника Белой Руси»
Был болен некто Лазарь из Вифании, из селения, где жили Мария и Марфа, сестра её.
Иоанн, 11:1
И ходили они по земле белорусской, и, не слишком обнаруживая себя, смотрели, что происходит на ней. И Христос искал, и не мог найти, и всё больше верил, что единственная в мире женщина коварно бросила его. И дошло до того, что стал он говорить, что не любит её, а хочет отыскать и отомстить. А Иуда не верил этому, ибо всё время видел глаза Христовы.
Магдалина то шла, а то и ехала на муле. Не забывала из каждого селения голубей отпускать. А апостолы от тоски понемногу ругались. Коток, например, доказывал Шалфейчику, что Тадей — апостол выше Якуба, а тот на это резонно замечал, что это даже только взглянув, и так ясно, кто выше. Он, Якуб, дьяконом был, а те почти сплошь рослые. А Тадей — скоморох бескостный, сморчок. После чего крепко пожалел Тадей, что у него ходулей нет, ибо иначе такому верзиле и в морду не плюнешь...
И приуныли они.
Но уж близок был час, когда снова пришлось им доказать способность свою творить чудеса.
Пришли они в горячий вечер в весь Збланы возле Немана и увидели, что лежит посередине улицы и переваливается в пыли с боку на бок богато одетый человек. И крестьянин и будто бы не крестьянин. А над ним квохчут две бабы: постарше и помоложе. И окликают они его. «Лазарь! Лазарь!», а тот только: «Жел-лаю ум-мирать. Отвяжитесь!»
— Лазарь! Это ведь я, Марта! А Боженька мой! А то ли он набрался, как жаба грязи, то ли он умирает? Марилька, поддержи ты его, лихонько наше горькое, последнее.
— И умру, — пробормотал Лазарь и брякнулся в пыль.
И бросилась тогда Марта к пришлым людям, и начала вопить:
— СпасайтелюдидобрыепотомучтоумербратнашЛазарьизгородавернувшись — иосталисьмывдвоёмссестройсиротынесчастныеинезащититнасникто!
А Христос зажал ладонями уши. И увидел младшую, удивительного смака деревенскую женщину. И улыбнулся.
— Лазарь, брат наш, умирает, — обратилась она. — А ты кто?
— Я? Я Христос, — и он склонился и приподнял голову лежащего. — Лазарь... Восстань, Лазарь...
Лазарь, услышав это, раскрыл глаза. Плыло над ним чёрное солнце, а в стороне, над окоёмом, весело прыгал тёмно-багряный серпик молодого месяца.
— Солнце превратится во тьму и луна в кровь, — шепнул он.
— Лазарь, это я, Христос.
— Христос? Господи Боже, в руки твои отдаю дух мой.
А потом возникли перед ним два Христа... Потом ещё два... Сорок... А за ними — бесчисленное количество апостолов.
— Легионы Господни, — провозгласил он, и упала его голова.
Тогда Мариля, сестра Лазаря, начала горестно плакать и стонать, а Марта, заламывая руки, завопила:
— АговориливцерквинексмертиболезньтанокславеБожьейдапрославитсячерезнеёсынбожи-и-ийВотвидишьгосподибожееслибытыбылтутнеумербыбратмой.
— Не умер, но спит... Где тут ближайший родник.
— Там, Господи мой! — и Мариля показала им в овраг, заросший кустарником.
— Хорошо, — решил Братчик. — Ну-ка, Иаков, Пилип, Богдан, берите его за белы руки, несите за мной.
А родник тот был изумителен. Песчаный, обнесённый срубом, весь под крутым склоном.
Падала в него вода тоненькой, чистой, как стекло, струйкой из трубочки болиголова, вставленной прямо в жерло.
И посадили они его в родник по шею, и так, чтобы струйка падала на голову, а сами отошли и стали ожидать Божьего чуда.
— Ты откуда узнал, что пьян? — спросил Пилип из Вифсаиды. — Я... эно... ни за что бы не узнал.
Юрась потянул носом:
— Да это и отсюда слышно. Сливянка... Мёд... Ржаная горелка.
— Подгоревшая, — Якуб очищал стебли лопуха и ел их. — Уж я знаю.
Тумаш чистил саблю.
— Ну и дуралей. Это не от неё дымком тянет, — он облизнулся. — Это зельвенская ржаная. Они нарочно делают, чтобы с дымком.
- А я говорю — подгоревшая, — утверждал Якуб.
— С дворянином он ещё о горелке будет спорить. Хам!
Неизвестно, чем бы всё это закончилось, но в это время мертвец в роднике защёлкал зубами.
— Б-б-боже, в-в-воз-зри на меня. В по-по-порубе сижу... Ть-тьма непросве-тимая, скре-скре-скрежет зубовный.
И начали смотреть в ту сторону Марта и Мариля, которых позвал Бавтромей, и появилась надежда в глазах их.
— Лазарь! Ступай прочь! — возгласил Братчик.
— В-в-в, — ответил Лазарь и, густо-синий, появился из зарослей.
— Господи Боже... — Марта упала в ноги Юрасю.
— Н-н-ну, Б-б-боже, н-навеки я теперь р-раб твой. На крест затащить позови — приду.
И повёл их Лазарь в хату, и выбили они днища из бочек, и зажарили откормленных тельцов, и начали пир силён. И села Мариля у ног Христовых и слушала его. А Марта не села, ибо такую ораву накормить да напоить — это вам не байки слушать.
И всё меньше верил Иисус в то, что девушка из лунного сада похищена кем-то, а всё больше верил, что обманула она его.
А было между тем не так. Было то, что новую монахиню никто никакими средствами не мог заставить жить так, как жили все в Машковском монастыре. На мессы не ходила, в хоре петь отказывалась, высоким гостям и прислуживать не хотела. Тихая и скромная прежде, держала она себя теперь так, словно в неё вселился бес. И наконец игуменья не выдержала, сама пришла к ней в келью и завела последний разговор. Не послушает — пускай пеняет на себя. Сказала, что если овладевали ей дьявольские мысли, так надо поститься, а не то — бичеваться, a не слушать старшее поколение — это уж cовсем никуда не годится.
Анея не смотрела на неё.
— Так что, прислать бич?
— Пришлите его городенским отцам церкви. Он из них немного похоти выпустит. А я ни молиться, ни бичеваться не буду. И вы не делаете — и я не буду.
— У нас дьявольских мыслей нет.
— У кого ж они тогда есть? Говорю: бич оставьте себе.
— Что ж это, пани такая?
— Нельзя поднять руку на плоть Божью. У меня может быть сын.
— Отку-уда?
— Не знаете, как бывают дети? Странно, мне казалось, что именно вы должны знать это лучше всех... Его сын.
Лицо игуменьи покрылось пятнами.
— Не могу... Не могу, — она вдруг засмеялась. — Так ты думала, что он Бог? Шалбер он, проходимец, школяр, из коллегиума вылетевший. Апостолы его — воры да конокрады. Его под бичами заставили Богом быть. Христо-ос! Да он с воскового Христа в храме за грош портки снимет.
Женщина посмотрела ей в глаза и поняла — правда.
И внезапно зазвучала музыка ночного сада, шелест деревьев, звуки поцелуев. И услышала она вновь его слова о том, что он школяр, что «ради его самого», что «а если бы я был другой». И увидела она лунную дымку, и небо, и услышала звон далёких колоколов, и пение ангела, говорившего о том, что боязни нет, и другие песнопения, в которых гонец с любовью и печалью говорил: «Люблю».
Он не хотел обманывать её. Он говорил обо всём, и лишь она была глуха, была дурёха и ожидала призрака... А призрак был живой. И он шептал ей чудесные слова, никогда поныне не слышанные на земле, взятые с неба... И, стало быть, было всё равно, кто он.
— А призрак был живой, — тихо молвила она, и глаза её с ненавистью взглянули на игуменью.
Та не поняла ещё, что проиграла:
— Понимаешь? Проходимец!
— А мне всё равно, — улыбнулась Анея. — Возможно, я и хотела пасть. И именно с ним.
Лицо было несокрушимо-независимое. Игуменья ещё нашла силу иронизировать:
— Пасть? Так шла бы сразу в наш кляштор.
— А мне ваши воры с большой дороги без надобности. У меня — мой. Мне всё равно, кто он, — она подбоченилась. — Сравнить с вашими валетам, так он выше Бога. И его вы не отнимете у меня, доброго, сильного, нежного. И меня нельзя у него отнять. И я не подниму руки на его плоть!.. А кляштор ваш не во имя Марты и Марии, а во имя великой блудницы и самого сатаны, у которого другое имя — Лотр.
...Марта и Мариля утром следующего дня проводили их до перепутья. И Мариля спросила, придёт ли Христос ещё... к ней. И он ответил ей, что, видимо, нет; что слишком далеко простирается его путь. И та пошла домой, удивляясь его непонятной святости. Потому что она не отнеслась бы к нему жестоко. А Марта шла и в душе радовалась её неудаче.
...И снова дорога. Полные сумы за спиною. В ящике у Иуды звякают деньги, и, стало быть, можно идти далеко-далеко. И перед Илияшем бежит свинья. Одна из двухсот Лазаревых. Так как Лазарь — сальник. Свинья хорошая, пегая.
Радостно смотреть на Божий свет. Но не всем.
У Петра болела голова. Шёл и гавкал:
— В благодарность за воскрешение поднесли они нам болезни.
— А младшая была ничего, — высказался Андрей.
— Не с твоим... эно... рылом... — оборвал его Пилип. — Она... эно... от Братчика не отходила. Даже старшая... взревновала. И куда смотрел человек?
Магдалина улыбнулась слегка презрительно. В ближайшем местечке надо выпустить голубя и написать, что Юрась, даже если и не ищет схваченную, никого не желает, и, значит, это слишком серьёзно. Значит, если он узнает правду — гневу его не будет предела.
И всё же он был не такой, как те, с кем сводила её судьба до сих пор. Она чувствовала даже непроизвольную заинтересованность в нем. Тень уважения, если она способна была к уважению.
Глава XIX
ИНДУЛЬГЕНЦИИ
Он не только торговал благодатью Божьей. Еженедельно обрезая свои сатанинские когти, он каждый коготь продавал как ноготь одного из святых. У него был список патронов разных церквей, и он заранее знал, куда он пошлёт завтра кровавые и грязные завершения своих гнойных пальцев и какую церковь ограбит за них.
Из проповеди Криштофича
Говорят, одному человеку наплевать было на веру и ад, а нужна ему была безнаказанность. И этот один купил индульгенцию и тут же дал балдавешкой по голове соседу.
«Хроника Белой Руси»
После этого пошёл Христос со своими апостолами в сторону Любчи. Ноги их были в пыли многочисленных дорог, и не могли они уж идти дальше и решили остановиться на ночь тут.
Повсюду спрашивал он о женщине, которую искал, и нигде ни слова не услышал про неё, и в отчаянии всё больше злился на подлость рода людского. Но злоба — плохой советчик. Иногда она может толкануть благородного в то болото, в котором сидит его подлый враг.
Он шёл, опустив глаза, ибо не хотел видеть лиц человеческих. На всех лицах, казалось ему, лежал отсвет близкого ада. Рыла, морды, грязные рожи, а не лица.
И всё время хотелось ему совершить с кем-либо какую-нибудь злую шалость.
И, приблизившись к Любчанскому замку, взвёл он глаза и увидел большую толпу народа, и понял, зачем они тут, и понял, что тут он, наконец, сможет на ком-либо отвести душу.
Среди толпы стоял большущий лоток, крытый белым шёлком. За ним, в нише стены, стояли два сундука, полные серебром, и столик с огромной стопкою пергамента. Пергаменты с печатями висели и на лотке. А под навесом стоял непомерный в заднице и брюхе доминиканец, напоминавший по этой причине лютню либо мандолину на коротких толстых ножках. С ним были два служителя.
Даже по одному наглому поведению этого человека, по развязным словам его Юрась догадался, кто перед ним. Но для верности всё же переспросил:
— Брат Волесь Гимениус?
— Да, — молитвенно ответил тот. — Преподобный брат Волесь Гимениус, великий Очиститель.
И тогда они стали слушать Очистителя. К счастью, они не очень опоздали. Тот не успел ещё даже покраснеть.
— Вот что тут написано, — тыкал он толстым пальцем в пергаментный свёрток, под которым, как кровавый плевок, висела и качалась печать мудрого и великою Отца. — Написано самым великим львом нашей мысли. «Да простит вас тот, кто принял смерть на кресте за грехи ваши». Я! — И тут он широко распахнул грязную толстощёкую пасть. — Я, сам Валентий Гимениус, властью Христа, блаженных святых апостолов Петра и Павла освобождаю вас от всех церковных нарушений, грехов, проступков, чрезмерностей, как бывших, так и будущих, какими бы они ни были большими... Купите индульгенцию, и вступите вы в ряды воинствующей церкви, которая все будущие грехи ваши отпустит. И причислены вы будете к святым подвигам воинствующей церкви нашей, хоть бы ни хрена не совершали! Будете восславлены ею и вместе с нею будете когда-то, похоронив врагов ее, господствовать над землёю.
Люди молчали. Часть, видимо, верила, часть боялась сказать слово против. Но кто-то невдалеке от Христа негромко отметил:
— Хорошее будет господство. Господство сов. Над падалью и руинами.
И тогда Братчик понял, что полностью, возможно, люд не возьмёт ничьей стороны. Злоба всё ещё кипела в нём. И на это быдло, и на этого мазурика, не платившего, как они, ужасом за каждое мошенничество. И он понял, что задохнётся от этой злобы, если не осмеёт это стадо либо не разложит этого монаха и не всыплет ему в толстую задницу.
— Купите индульгенцию, носите её в колите всегда с собою и постоянно будете правы перед еретикам и разным хамьём, не купившем её. Ибо написано: «Я приобщаю вас к святым тайнам, к чистоте невинности, равной чистоте крещённого новорожденного; и да будет ад затворён для вас, и да будете иметь рай на земле, a врата будущей роскоши тоже отворятся для вас после смерти. Аминь!»
Он крякнул и изменил тон, перешел, как говорится, к разговору «по душам».
— А вы, остолопы, думаете, что надо быть светлым и всегда безукоризненным, чтобы проповедовать святую идею? Глупость. Мы — люди, и царство Божье тоже делается руками людей. Наш великий Отец понял это. Пользуйтесь!
Некоторые зазвенели деньгами. Но ещё раньше их к монаху подошёл человек в чёрном с золотом плаще (золотой меч приподнимал край плаща), в богатой чуге и кабтях чёрного с золотом сафьяна. Широкое грубое лицо с недобрыми глазами было насторожённым, словно постоянно ожидало удара из-за угла.
— Воевода новагродский, — признал кто-то. — Мартел Хребтович.
За воеводой шёл юноша, почти ребёнок, очень похожий на него, но с чистым и наивным ещё лицом и прозрачными от любопытства к миру глазами.
— Сын, — добавил тот же комментатор, — Ратма по имени. Или Радша. Ратмир.
— Молоденький ещё, — уточнил кто-то.
— Чего? Девушками интересоваться начал. Да недолго ему интересоваться. Мартел, даром что сам богат, как сатана, сосватал ему Гонорию из Валевичей.
— Чего-о? Да это ведь чёрт знает что! Общая... — и человек отпустил нецензурное слово. — Она ведь его, если не убьёт, за одну ночь такому научит, что... А Боже, мальчишку как жалко! Либо надорвётся с такою, либо...
— Либо быстрее будет похож, как сто оленей. Да Мартелу что? Посчитал возможным продать сына. У него, брат, весьма поверхностное представление, что такое нравственность. А у той — богатейшие земли в приданом. И вот... жених богатой самодайки... Золота мало.
Магдалина прислушивалась к разговору чутко, как коза в ночном лесу. Мальчишка стоял возле отца и благожелательно смотрел на него, на индульгенции, на монаха и толпу. Встретился с Магдалиной глазами, и внезапно губы содрогнулись, рот приоткрылся. Она смиренно опустила веки.
— Дай мне вот что, — мрачно говорил воевода. — Вот то отпущение на невинность и чистоту до конца моей... ну, на сто лет... На жену, святую дурёху, ничего не давай — ну, может, мелочь. Молока там в пост выпила по слабости...
— Будет сделано, — суетился Волесь. — Чего ещё?
— Полное отпущение на этого. Ему-то столько, ангелочку, не прожить... бабы заездят... Но давай и ему на сто лет... Это верно?
— Как удар ножом в спину.
— Ну... на всякий случай давай ещё нам вечное освобождение от чистилища, а жене на сорок восемь тысяч лет. Ей всё равно гореть больше года, а ей это даже полезно за то, что иногда со мною спорила. Накажу немного, поднесу ей последнее моё приказание.
— Ещё чего? — мних был в восторге.
— Давай ещё «личную» мне.
— Понимаю вас-с. Чтобы десяти лицам, по вашему выбору, девяносто девять раз в год могли грехи отпустить.
— Во-от! Это — как раз.
— Завернуть? — спросил Волесь. — В новую молитву за убиенных?
— Давай, завёртывай, — отдышался воевода. — За те же деньги.
И бросил на лоток тяжёлую колиту.
Мальчишка ожидал, куда он пойдёт. К счастью, Мартел двинулся в ту сторону, где стояли апостолы. Тяжело шёл, прижимая к груди свёрток. Стал невдалеке от них, запихивая его в сумку, висевшую через плечо. Юрась звериным своим слухом уловил бормотание:
— Ну, погоди теперь, кастелян... Клещами всё мясо спущу... Возьмите меня теперь голыми руками.
Потом он заговорил со служками. Радша стоял и смотрел на Магдалину, которая всё ещё не поднимала глаз. Увидел возле её ног платочек, склонился, спросил, покраснев:
— Ваш?
— Спасибо, — шёпотом поблагодарила она.
Делая то, что ей было приказано, она не видела причины, отчего бы ей не склеить и какого-нибудь своего дела, если человек сам летит на огонь. Богатый человек. Кроме того, ей было немного жаль парня, которого ожидала тяжкая чаша. Он был весьма привлекателен и летел сам.
— Коней приведи, — обратился к служке воевода.
И это заставило Ратму поспешить. Он был наивен, и это рождало в нём искренность, в чём-то похожую на воинственность, смелость.
— Мы едем. Мой отец — воевода новагродский. Как жаль, что я никогда уж не смогу увидеть вас.
— Я иду с этими людьми. Вон наш провожатый. Он святой человек.
— Я так и заметил, что вы свято веруете, — торопился он. — У вас лицо, полное чистоты. Куда вы идёте?
— Не знаю. Ведёт он. Может, отсюда пойдём на восток. Может, на юг. А может, двинемся в Мир.
— В Мир?! Этот путь идёт через Новагродок. Как я был бы счастлив, чтобы вы, если пойдёте через мой город, дали мне знать. Я понимаю, это неожиданно... Я не имею... Ах, что там... Но верьте, мне очень хочется ещё раз увидеть вас.
— Вы веруете?
— Верую в Отца...
— Довольно, — скромно молвила она. — Где вера — там иди спокойно. Я хорошо вижу, что вам можно доверять. Вы — рыцарь.
— Как хорошо вы это сказали, — покраснел он. — Это правда. И... не злитесь на меня, вы тоже, как святая. Я сразу заметил вас в толпе — вы другая. — Он опустил глаза. — Понимаете, хотели меня женить. Теперь я, словно смерти, не хочу этого. Знаете, она совсем не такая. В её присутствии мне нечисто и словно угрожающе. Какая вы другая! Боже!
— Радша! — окликнул воевода.
— Я умоляю вас верить мне. Умоляю, как пойдёте через Новагродок, дать мне весточку. Вот перстень, он откроет вам дверь.
«Бедный, — подумала она. — Одну меняет на другую, ибо верит свету на её лице», — и она взяла перстень, несмело, дрожащими пальцами.
Он всё ещё держал её платочек.
— Возьмите его себе, — прошептала она.
Она увидела бешеную радость на его лице. Что ж, это, возможно, будет ей зацепкой. Придётся ведь, рано или поздно, выдать своего «святого».
Кони отдалялись, а она всё видела над толпой его просветлённое от неимоверного счастья лицо.
...Юрась не заметил этого. Он смотрел на монаха который кричал, горланил, бранился, словно торговался солёной рыбой. Братчика раздражал этот наглый балаган.
Он много слышал об этом человеке. Один из самых удачливых торговцев прощением, он приносил престолу столько денег, сколько не приносила сотня других мошенников, а себе в вацок клал не меньше. Ему и дали это место в знак особого расположения папы Льва. Дружили в юности. И общее плутовство совершали.
Этот мазурик, неосведомлённый и безграмотный, как вяленая вобла, вместе с наместником Петра в юности передавал женщинам и юношам записки с предложением пасть — в облатке святого причастия, наплевав на святость гостии. Оба они позже находили себе жертв среди замужних женщин и невинных девушек даже в алтаре Божьего храма... И вот сейчас этот дурачит и кривляется как обезьяна, и плюётся грязными словами.
Христос знал, что разумнее было бы промолчать, но злоба аж душила его, и он чувствовал: ему не выдержать. А там пусть будет, что будет.
— Покупайте! Покупайте! — горланил монах. — Покупайте прощение. Вы можете купить себе отпущение даже за то, что изнасилуете одиннадцать тысяч известных святых дев — оптом или в розницу, если хватит на это силы вашей, которая — от Бога... Вы, тёмные чурбаны, можете даже освободить из чистилища всех родных и знакомых. Вот пергамент. За 24 часа между первым и вторым днями июля вы можете сколько хотите раз заходить в храм, читать там «патерностер» или даже «отче наш» и выходить. Это будет считаться как молебен. Сколько молебнов — столько и душ, освобождённых из огня. О услада! О великая Божья милость!
Юрась сказал довольно громко:
— Один, говорят, на этом помешался. Бегал туда и назад целый день. Освободил весь городок. И никто там больше не купил ни одной индульгенции. И такой был ущерб для папского кармана! Так чтобы этого не было — войска сровняли всё местечко с землёй и всех жителей отправили прямо в рай.
Толпа засмеялась. Волесь, однако, распинался дальше:
— Ты получишь священное полномочие папское, разве наше дело не станет твоим?! Дело Христа — папежа Льва — кардинала Лотра и меня, грешного. Не сомневайся, ты войдёшь в наше воинство. Ибо главное не то — вор ты, угнетатель, распутник, содомит либо скотоложник, а главное — преданность делу нашему и святому храму, церкви. Ты можешь похитить серебряную ограду вокруг гроба Петра либо наложить в дарохранительницу его серебряную, весом в тысячу шестьсот фунтов. Ты можешь, если взбредёт тебе в голову такая фантазия, изнасиловать саму Матерь Божью на золотой надгробной плите апостола Петра, установленной Львом IV... И даже больше. Пресвятая Дева понесла только по отдельному повелению Господа Бога и, матерью став, осталась невинной... Так вот, даже если бы кто-то надумал наградить Господа Иисуса земными братьями и сёстрами, а Юзафа — плотника — рогами и если бы он успешно сделал это — будет отпущен ему и этот грех.
— Слушай ты, — отозвался внезапно Юрась. — Полегче насчёт земных братьев. У него были ещё братья и сёстры. Четверо братьев и сёстры.
Гимениус не растерялся:
— Ну, это потом. Она сделала своё дело и дальше могла держать себя, как хочет.
— Пачкаешь ты в то же корыто, из которого ешь, — возмутился Христос. — В конце концов, все вы так.
— Мало того, — попробовал замять разговор Волесь. — Вы можете купить то, что Матерь Божья перед смертью сама явится к вам, чтобы лично отнести душу вашу в рай.
— Женщина несёт собственного насильника. Думай, что говоришь.
— Слушай, сатана, брось извергать грязь!
— Грязь — дело твоё...
Магдалина, сама не зная почему, попробовала задержать его, но он освободился. И она поняла: всё. Час, назначенный Лотром, настал. День пройдет, два, три. И тогда придётся ей заниматься другим делом. Лотр вряд ли вернёт её к себе. Придётся, видимо, действительно соблазнить того парнишку из Новагродка.
— Чёрт его знает, что там написано, — продолжал Христос. — Может, ругательство?
— Прочитай! — из грязной пасти мниха летела слюна.
— Откуда им читать?
— А кто запрещает?
— Папа Сабиниан, как известно, под угрозой анафемы запретил простым учить грамоту.
— Так не повторить ли того и нам?
— К тому идёт.
Толпа оживилась и зашумела.
— Запрещайте, — краснел Братчик. — Всех запишите в монахи. А кто вас тогда будет кормить? Да ведь они и без того, как животные... Наконец, дай и мне одну индульгенцию. На один грех. Сколько?
Мних улыбнулся:
— Десять грошей. Видишь, и тебя проняло. Наш папа — это тебе не предшественник, не паршивец Юлий Второй. Большая разница.
— Конечно. Оба больны неаполитанской болезнью. Один от неё умер. Другой благодаря ней приобрёл тиару.
— Богохульствуешь? — глаза мниха сделались острыми. — А святая служба?
Юрась показал ему кусочек пергамента.
— Для того и купил. Молчи.
Народ засмеялся.
— Богохульствую теперь сколько хочу, до того как не остановлюсь... Странно, как это у вас. Паскудник Бонифаций VI проклинает мерзавца Формоза I, Стефан VII проклинает Бонифация, а труп Формоза отдаёт публичному порицанию [10], Роман I отменяет указы Стефана насчет Формоза и поносит Стефана... Лев поносит Юлия. И каждый объявляет, что он непогрешим, а предшественник — отродье Сатаниила, и изобличает его неистово и с животной ненавистью. Так кто мазурики, мы либо они?... Чурбаны! Рубите сук, на котором сидите. Надо ведь мне научить хоть одну твою глупую голову. Раз обманули... два... десять. Одному раскрыли лицо, второму... сотому. И ещё думаете, что вам будет кто-то верить. Уж и сейчас знают люди, что это за птица — Лев.
Умолк.
— Закончил? — спросил мних. — Вот и хорошо. Индульгенции!.. Индульгенции!
— Можешь продать ещё одну, меднолобый?
— Сколько угодно будет, — нагло ответил Гимениус.
— Отрежь ещё на один поступок.
Волесь начал орудовать ножницами. Юрась бросил ему монету.
— Ск-колько пожелаете.
— Вот спасибо, — сказал Христос.
И внезапно отвесил монаху громоподобную оплеуху. Тот вякнул, отлетая. Братчик поболтал рукою в воздухе. Вокруг захохотал народ.
— Не имеешь права поднимать руку на посланца папы, — захныкал Гимениус.
— А на Матерь Божью, стало быть, имею, стоит только бумажку купить? Слышите, люди?
Служки Гимениуса начали было приближаться.
— Вот хорошо, — обрадовался Христос. — Этим я и без денег морду набью. Три человека. По тридцать три с третью гроша за рыло. Довольно дёшево. Весь век ходил бы, да и щёлкал.
Служки остановились. Монах шевелил челюстью, но приходил уже в сознание.
— Поймал ты меня, неизвестный, — неискренно улыбаясь, произнёс монах. — Ну, индульгенции! Индульгенции!
Христос положил руку на рукоять корда:
— Тогда продай ещё на один поступок.
Глаза мниха забегали:
— Ну, это уж слишком. Хватит, люди! До завтра, а может, и на три дня лоток закрывается.
— Лоток только открывается, — возразил Юрась. — Ну-ка, люди, слушайте. Именем своим, именем сына Божьего говорю, что вам брешут. Мне и Отцу моему всё это нужно, как десятая дырка в теле.
— Ты кто? — спросил кто-то из толпы.
— Я — Христос...
Толпа загудела. У Магдалины мелькнул в зрачках ужас. Гурьба кричала.
— Ти-хо! Именем своим обвиняю всё это быдло во лжи и в грабеже, в оскорблении Матери Божьей! Когда вы мужи, а не содомиты — грош вам цена, если не заступитесь за неё! Именем своим повелеваю — намните этой торбе с навозом холку, выбросьте из Любчи, а награбленные деньги отдайте на сирот и девушек-бесприданниц.
— Ура! — загудело в толпе. — На бесприданниц! На сирот!
Народ хлынул вперёд.
В ту же ночь, когда они убегали из Любчи, над мрачной землёй летел в высоте освещённый последними лучами солнца и розовый от него комочек живой плоти. Он нёс весть о том, что наречённый Христос поднял руку на добро церкви и приказ самого папы, которого, к тому же, поносил неприглядно вместе с церковью. Он нёс весть о том, что наречённый Христос забыл своё место и то, что он мошенник, и подстрекал народ на рынке. Он нёс весть о том, что известный церкви человек распустил слух об известной женщине, которая будто бы находится в окрестностях новагродских и сейчас ведёт Христа с апостолами в центр воеводства, где и попробует задержать их на три дня. Известный человек просил, чтобы сотник с отрядом поспешил.
Голубь летел, и лучи последнего солнца угасали на нём, а на пёрышки ложился синий отсвет ночи.
Когда-то он нёс Ною весть о прощении и мире. Теперь он нёс лязганье мечей, дыбу и позорную смерть.
Глава XX
ДЕНЕЖНЫЙ ЯЩИК ИУДЫ
У Иуды был ящик.
Иоанн, 13:29
Не всем достаются портки, кто в них нуждается.
Поговорка
Они убегали ночью, ибо знали: за то, что совершили в Любче, мало им не покажется. Они не знали о том, что по следам их мчится Корнила, но, побаиваясь любчанского кастеляна, путали следы, двигаясь непрямою дорогой.
Одну ночь, заметая следы, они шли прочь от Новагродка, на север, ночевали в пуще, а потом двинулись окружным путём, направляясь на Вселюб. В полдень следующего дня приблизились они к селу Ходосы.
Магдалина шла с Христом, словно боясь, что вот теперь он может взять и исчезнуть. А он, опустив голову, думал о своём, не замечая ничего вокруг... Всё ж это были слухи. Вновь слухи. Лишь слухи. А миновали недели, и лето вошло во владычество своё. И неизвестно, то ли действительно Анею спрятали, то ли она сама бросила его.
И тревога разрывала его сердце. И ничего он не замечал. А замечать было что. Деревня словно вымерла. На гуменнике возле первой хаты дикий на вид человек потрошил корову с вздутым животом, выбирал какие-то куски, и мухи вились над ним тучею.
На хатах нигде не было крыш.
Они шли через чёрное от горя село. Христос смотрел в землю. Апостолы болтали о чём-то своём. А сзади всех тащился долговязый и, однако, небольшой ростом нескладный Иуда с денежным ящиком через плечо.
Мрачные глаза на худом и тёмном лице ворочались туда и сюда.
Иудей никак не мог уразуметь, в аду он или на земле, пока не понял:
— Голод!
Голод. Чёрная грязь на дороге. Чёрные хаты. Чёрные сады.
И возле каждой хаты сидели дети, похожие на стариков. Безнадежно проводили взором проходящих апостолов.
Не просили. Лишь смотрели.
И вспомнил он всех брошенных и голодных, и возмутился в сердце своём.
И, проходя мимо каждой очередной хаты, делал он незаметный жест рукою. Сколько детей — столько и жестов.
Дети с недоразумением смотрели в кулачки на маленькие жёлтые солнца. И всё ниже и ниже, в бессилии своём, опускал голову Раввуни.
...Только за околицей догнал он Христа.
— Ты что это такой лёгкий? — спросил тот.
Иуда взглянул на небо и прерывисто вздохнул:
— Нашему слонимскому раввину — а он, надо вам сказать, был прямо-таки царский дурак — каждый вечер клали на брюхо горячую мокрую холстину. Так он имел привычку говорить, когда его упрекали: «Мясо мирной жертвы благодарности должно учителю съесть в день приношения её, не должно оставлять от него до утра». В этом смысле он знал Библию и Талмуд даже лучше меня.
Ненароком он встряхнул ящиком, и в нём зазвенела одинокая монета.
И тут Христос, вспомнив, что идут они всё же навстречу невесте, предложил:
— Надо, Иуда, холстины купить. Ты посмотри на всех. Это ведь компания бандитов, а не апостолы. Девушки смотрят на них и хихикают и, глаза платком прикрыв, поглядывают из-под платков.
Тогда Раввуни покраснел, ибо его поймали на месте преступления, за растратой общих денег, и ответил:
— Купить. За что купить? У тебя есть лишние деньги? Главное, чтобы была голова и чтобы в этой голове была идея холстины, где её достать, как сказал... А кто это сказал?.. Ну, пускай Хива.
Он высказал взгляды некоторых философов о том, что лишь человеческие представления — реальность, но не гордился, так как не знал, какое это открытие.
Глава XXI
ХРИСTOC И КАМЕННАЯ БАБА, ИЛИ «ПРОРОКИ ПРОРОЧЕСТВУЙТЕ...»
...где, к одной шляхтянке пришедши в одном селе, молвили ей: «Христос к тебе, о невеста, со своими апостолами наведывается. Поэтому готовь ему жертву, да будет спасена душа твоя».
«Хроника Белой Руси»
Завесили уши каменьями драгоценными и не слушают слова Божьего.
«Моление Даниила» о женщинах
Шляхетский хутор немного на отшибе от деревни Вересково был богат. Сеновалы, конюшни, дровяники, бесконечные гумна, мельница-ветряк. Большущая дубовая хата под толстой многолетней крышей. На откосе к самой реке тянулись, снежно белели на зелёной траве полосы полотна.
Петро, потягивая трубку, с уважением смотрел на них.
— Шляхетский дом, а богатый какой, — загордился Тумаш.
Попали в сени, повертелись там и, наконец отыскав дверь, стукнули в неё.
— Конавкой, голубчики, конавкой своею... Макитрой, — отозвался из хаты визгливый голос.
Вошли, всё же не воспользовавшись советом. Хата с выскобленными стенами топилась по-белому. Висело над кроватью богатое оружие. Саженная, поперёк себя толще и здоровее хозяйка с тупым лицом — очень уж похожая на каменную бабу — месила в квашне тесто.
Тесто было белёхонькое, оно пищало и ухало под ударами страшных рук. Как будто страдало и просило о милосердии.
— Белое, — отметил Тумаш неверный.
— А рядом в Ходосах люди мрут, — дополнил Иуда.
Баба подняла широкое, каменно-неподвижное лицо:
— Пускай мрут. И так этих голодранцев развелось. Скоро на земле этой плюнуть некуда будет, чтобы в свинью какую-либо двуногую не попасть.
Осмотрела пришлых людей:
— Надо что? Ну?
— Христос к тебе, о невеста, со своими апостолы наведывается, — с не слишком большой решительной отрекомендовался Христос.
— Ступайте-ступайте, — буркнула она, — Бог подаст... Какой ещё Христос?
Илияш, он же Сымон Кананит, шарил цыганскими глазами по хате: по покрывалам скамей, бутылкам на столе, кадкам.
— Действительно, баба ты глупая, с неба, — уточнил он.
Та вытащила руки. Тесто соединяло её пальцы с квашнёй, тянулось. И одновременно наливалось, наливалось кровью каменное лицо.
Тадей понимал, что дело тут может не закончила добром. Поэтому он постарался стать так, чтобы шляхтянка не видела его, сделал два неуловимых движения руками, словно бросал что-то, и застыл. За миг до этого его грудь была выпукла, словно у женщины. Теперь хитон лежал на груди ровно.
Баба обводила глазами грубые хитоны, мошеннические страшноватые морды, но не боялась. Может, по тупости.
— Какая я тебе баба? Я дворянка! Хам ты! Мужик!
Тумаш крякнул, словно в плохом зеркале увидел себя. Зато мытарь Матей не выдержал. Сказал со страстной язвительностью:
— Я с таких дворян мытарем последние штаны снимал. Быдло горделивое.
Баба оторвала руку и языками теста хлестнула Матея по роже. Потом почему-то Петра. Потом — вновь и вновь Матея.
— Ходят тут. Ходят тут воры. — Бац! — Ходят всякие! — Бац, бац! — Шляются. — Бац! — Полотно не положи — стащат.
Необъятной каменной грудью она надвигалась на апостолов, и те медленно отступали.
— Стой, баба, — вскрикнул Якуб. — Тебе говорят — Христос пришёл.
— Пускай бы и сидел в своей церкви! — кричала та. — Нечего ему бродить, как собаке.
Илияш уже засунул в карман бутылку со стола и собирался юркнуть в дверь, но тут Коток-Тадей поднял руки. И вид его был таким странным и страшным, что каменная баба заморгала глазами.
— Жено! — могильным голосом предупредил он. — Роптательница! Хлеб ставишь, а хлеба уж готовы в пещи твоей.
И он лопатою из печи выбрал две буханки. Ударил по одной ножом — пошёл пар. Баба ойкнула:
— Которых же там никто не сажал...
— От Бога всё, — грозно указал пальцем Тадей. — От него!
Баба бросилась в ноги.
— Господи Боже. Прости меня, дурёху.
— Давай холстину, — взял быка за рога Бавтромей. — Сажай за стол. Давай Христу жертву, будет спасена душа твоя.
У бабы алчно забегали глаза:
— А голубочки! А я ведь знаю, что не те вы ходосовские голодранцы. Уж вам бы я дала. Не скупа... Но мужа дома не имею. Не могу так без воли его совершить, хоть бы и хотела.
Якуб с тоской посмотрел на тщетно отданный хлеб.
— Вы уж лучше, голубки, ступайте далее. По дороге в деревнях не останавливайтесь, тоже дохнут. А ступайте прямо на Вселюб. Так там, может, у кого и муж дома будет.
— Имеешь какую холстину либо лён для освящения? — спросил Пётр.
— Пога-аненькая, — она подала гибкий сувой.
— Так мы с собою возьмём, — Якуб улыбнулся. — А Христос тебя будет благословлять, лишь бы тебе кудель побыстрее прялась.
— Показывай другое полотно, натканное, если имеешь, — коварные глаза Петра словно колдовали. — А мы тебе будем освящать.
— Люди мрут, — тихо напомнил Юрасю Раввуни. — А эта... Вот кабы горела она синим огнём.
Баба с сомнением подала Петру толстенную штуку полотна. Петр взвёл глаза и зашептал что-то про себя. Никто не увидел, как он незаметно выбил в середину сувоя огонёк их трубки:
— На. Будь благословлена за доброту к нам.
— И к соседям, — с иронией добавил Раввуни.
О, если бы он знал, что слова те надо говорить не с иронией, а с угрозой!
...Баба положила полотно в сундук и снова начала ласково надвигаться на них грудью.
— Прости, Господи Боже. Простите, Божьи гостьюшки. Я уж и задержать вас не могу.
Она выдавила их в сени, а потом во двор.
— Ни на минуточку не могу. За коровками в стадо бежать надо... Хоть какие уж там коровки. Два десять какие-то раз по семь. Вы уж если когда-нибудь ещё пойдёте, может, то заходите, заходите.
И хотя все — и она сама — понимали, что за коровами идти рано, все сделали вид, что так и надо.
— Мужик когда вернётся? — коварно улыбнулся Петр.
— Завтра, миленькие, завтра.
— Так передавай ему привет от Христа с апостолами, — улыбнулся Петро. — Ещё раз будь благословлена за доброту.
Он знал таких людей.
Они двинулись своей дорогой, а баба побежала своей.
И когда они отошли уже очень далеко, Левон-Петро внезапно захохотал. Все начали расспрашивать, и тогда он рассказал им всё. Христос даже побледнел.
— Вернёмся.
— Поздно. Теперь, наверно, она с лозиной к стаду идёт, а из сундука, из всех щелей, дым валит. Пока дойдём... Пока то... А ты что, Иисус? Погони боишься? Мужик завтра вернётся.
— Может, она это потому сказала, чтобы мы вечером не вернулись, — боязливо предположил Андрей.
— Глупость! — возразил Петро и вдруг снова засмеялся. — Если бы она не была так умна да не выжила нас сразу из хаты. Ну, начала бы кадка тлеть — учуяла бы! А так... «коровки». «Пускай поды-ха-ют...» Вот, теперь она, наверно, к стаду подходит... А дым уж из окон...
— Вот что, — сказал Христос. — Правда, возвращаться поздно. Так садись, женщина, на мула и езжай. А мы за тобою. И — бегом! Чтобы все эти деревни cтороной обойти, за собой оставить. Чтобы ночевать во Bceлюбе, а то и дальше. Поймают — голову оторвут. А тебе, Петро, за такие дела я в другой раз все палки обломаю о плешивую твою пустую конавку.
Они шли быстро. Они почти бежали за мулом. Но Петро всё равно иногда останавливался и, задыхавшись, смеялся.
— Вот, скотину гонит... Вот, дым увидела...
А через некоторое время:
— Вот, подбежала... Дом горит... Ясным, холера на него, пламенем...
И потом:
— Вот, пластом лежит!.. Вот, ревёт!
Когда они таким образом уже ночью добежали почти до Вселюба, увидели огоньки и, обессилевшие, пошли немного тише, Раввуни внезапно выругался:
— Ну и чёрт с нею... Пускай вся сгорит...
— Ты что? — удивился Юрась.
— А то, — с неугасимой злобой ответил Иуда. — Пускай горит!
И после молчания добавил:
— Те у неё тоже, видимо, просили о милости. А вся милость — кусок хлеба, чтобы душу в теле удержать, в грязном, в паскудном этом мире.
За их спинами было уже весьма много вёрст. Они дошли до Вселюба и переночевали в последней, на выезде, глухой корчме.
...А на закате солнца приближались к Верескову два всадника, один из которых был мужем каменной бабы, а второй — его племянником.
— Видишь? — утверждал старший, вытрясая из колиты на ладонь три золотых. — А ты говорил, чтобы я роста из тех Ходосов не брал. Захотели, так сразу и долг деревенский оплатили... А ты: «пожале-еть, отложить бы немно-ого». Вот тебе и пожалел бы. Сам видел: пьют да едят. Прикидывались всё, конечно... Нет, правильно учит начальство: «Не платит мужик податей — разложи его на гуменнике да колоти, пока не заплатит. Не бойся — найдёт».
— Да я, дядя, и сам теперь вижу, — уныло ответил грибастый племянник.
— То-то же, — и шляхтич засунул колиту за пазуху богатой чуги.
— Батюшки, это что же?! — ахнул племянник.
Из-за поворота они увидели яркое огромное пламя, рвавшееся в сумерки.
Каменная баба сидела около пылающего дома и выла.
— Это ж как, жено?!
— Хри-Хри-Христос! — сморкалась и рыдала она.
— Знаю, что всё от Бога, — нагайка в мужниных руках вздрагивала.
— Ху-у-до в дому Христа с апо-остолы чествовала, за то он на наш дом месть на-аслал...
— Какого Христа, бревно ты?!
— Полотна святи-или. Кла-а-ала в сундук, — морда у каменной бабы была красной, а не текло разве что из ушей. — От которого полотна сундук, а от сундука дом, занявшись, сгорел... Прокляли-и... Словно жакгва с огнём то прокля-атие! У-ы-ы-ы!
Муж начинал что-то понимать.
— Говорили, за её доброту к ним, да-да-да к ходо-со-ов-цам! А тут рановато за коровами пошла, да узрела дом сожжённый.
— Так зачем же ты, холера тебе в живот, за коровами рановато пошла?
— Хри-христа хотела вы-жить.
— Дура! Колода! — в гневе бросил он. — Для Бога... Шалберы какие-то, воры, а не Христос был. — И в гневе, понимая, что всё равно дом сгорел и сейчас никуда не ткнёшься, огрел жену нагайкой. — Чтоб ты пропала, у Бога... душу... святителя... — И обратился к племяннику: — Беги, зови соседей. Чёрта догоним, так хоть напьёмся, хоть морду, рыло это свиное ночь видеть не буду.
Племянник бросился в соседний двор. Потом издалека зареяло:
— Соседи! Со-се-еди!
Через какой-то час кавалькада всадников в сорок, во главе с разгневанным мужем, помчалась в ночь.
В корчме было темновато и дымно. Столы — вековые — уставлены яствами и напитками. Скамьи возле стенок, на одном уровне вытертых спинами до блеска.
Компания пришла поздно. Все боковушки, все конюшни и пуни были уже заняты. Пришлось ночевать в обшей комнате, головою на краю стола. На последний Иудин золотой зажарили трёх баранов, попросили лука, чеснока и репы, чёрного хлеба, двух цыплят для Магдалины, немного вина и три «аиста» водки и мёда. Остальное корчмарь им тотчас же не отдал.
— И что паны будут есть где-то у какого-нибудь там новагродского Шабса? Это ведь, ей-богу, и не иудей. Это ведь чёрт знает что такое! Белоногий стервец, и носится со своим... как... Ну, я не буду ругаться. Но ведь у него не куры, а тихие по старости покойники. И разве у него горелка? Боже мой! Ваш Люцифер мыл ноги — так и то вода крепче была. А завтра паны будут иметь почти то же, что и сегодня, и за те же деньги. А я вам ещё сена на пол...
Посмеялись, да и согласились. Куда спешить?
И вот сидели и ели. Якуб один доедал половину барана. Остальные наелись уже, смотрели на людей.
Пылал огромный камин. Поворачивались в нём на вертеле, шипели в огне каплями жира куры. Корчмарь стоял за загородкой в окружении кружек, мерок, бочек; наливал, мерил, бросал на глиняные мисы. Придерживая платком, отрезал от висящего окорока. Любо было смотреть — кажется, вдесятером не управились бы за одного.
Людей было уже не так и много. Поздно было.
Ян, приоткрыв по-юродски рот, рассматривал на полках, тянувшихся по всем стенкам, для красоты поставленные оловянные и глиняные расписные мисы. Иуда писал что-то на краешке стола.
— Ты... эно... что это? — спросил Пилип.
— А евангелие о нас... Надо ведь кому-нибудь.
— Хорошо тебе, грамотный.
Всем было хорошо. В голове приятныи туман. Шум.
Сидит со шлюхой монах-доминиканец. Смеются отчего-то. А вон в углу пьёт компания шляхтичей. Один уж лежит головой в мисе... Самый среди них пожилой, с иссечённым лицом и безобразными седыми усами, бурчит:
— Нет, не то уж, что было. Чёрт его знает, куда катится свет! А бывало... Ой, бывало!.. Бывало, пища была лёгкая. Поел — через час снова есть хочется... А женщины какие были! Двадцать подряд целовал бы. А теперь? И на одну не смотрел бы... Вы все тут щенки... Бывало, вино, так это вино — все бы, как вот он, лежали бы... И вечная слава у людей тяну-у-лась, тянулась. А сегодня — то-оль-ко объявили вечную славу — бац, умер; бац, завтра никто ни хрена его не помнит.
Постепенно, однако, корчма пустела, и они остались одни. Даже корчмарь пошёл к себе. Кое-кто уже дремал, положив голову на стол, либо на полу, на сене. Не спал с Христом Петро. Было душно, и Юрась открыл окна. И вот тогда, отворив, ещё далеко услышал он в предутренней тишине, приглушённый расстоянием, топот многочисленных копыт.
— Кажется, настигли, — произнёс он. — Ну вот, имеешь, Петро.
Появились огни факелов.
— Хлопцы, погоня!!! — крикнул Христос.
Все заметались по корчме. Только один Иуда, кажется, никуда не спешил. Некоторые скакнули за дверь. Андрей начал лихорадочно протискиваться в подпечек.
...Илияш, выскочив, побежал по огороду, по капустным грядкам, путаясь в тыквовой ботве, которая, кажется, ловила его за ноги.
...Христос вздел руки:
— Петре-Петре, приближается уж ко мне чаша моя. Имеем через тебя взяти. — И внезапно выставил окно, смекнул: — Разве что страдание окном отсюда вынести?
Петро бросился за Братчиком, который уже тискался в окно:
— И я, Господи, по силе моей не отпущу тебя. Но где ты будешь, и я за тобою пойду. Куда ты, Боже, туда и я.
Они убежали через окно и рванули огородами. И тут за их спинами послышался звон стекла и крики — всадники ворвались в корчму.
За стойкою гостеприимно стоял Раввуни:
— Может, сиятельные паны выпили бы? Таких каплунов, такого мёда!
— Где мошенники, корчмарь?! — взревел муж.
— Какие мошенники?.. Э-э... Ну... тут, понимаете, я, а в боковушке — жена, а в подпечке, понимаете, куры.
— К-куры?
— Я ведь не говорю, что львы.
Андрей в подпечке начал квохтать, раздувая толстую морду. Грёб солому и квохтал, словно яйцо снёс. Весьма естественно.
— На улицу, — крикнул муж. — Там они! Н-ну, мы им!
Магдалина поднялась от печки и вышла за ними в сени.
— Слушай, — обратилась она к мужу. — Ты знаешь, что на этих людях?
— Подохнуть, если бы ещё не знать?... Убью стервецов!
— На этих людях дело и дыба самого кардинала. Их вот-вот должны взять. Сообразил?
Шляхтич оторопел.
— Х-хорошо, — наконец ответил он. — Убивать не буду. Но уж д-дам-дам! За мной, хлопцы!
...Апостолы убегали как могли. А за ними, отовсюду догоняя, валили всадники и пешие с палочным кропилом.
Илияш-Сымон, к счастью, успел спрятаться в воде возле бобровой хатки да сидел там, пуская пузыри.
Всадники гнались за Тумашем. Он вертелся с саблей, отгоняя всех, сопел, а потом с кошачьей ловкостью почти взбежал на берёзу. Берёзу начали трясти.
— Я дворянин! — кричал он сверху.
Остальные же сполна испили чашу свою. За ними гнались до тракта самого и ещё дальше и, трепля, спрашивали:
— Пророки, пророчествуйте, в котором лесу те палки росли?
Они, ничего на это не ответствуя, изо всех сил убегали от опасности.
СЛОВО ОТ ЛЕТОПИСЦА
«...пока живота своего поправили, повторяли многократ те слова: тяжело нам страдание панское и апостольские повинности на теле своём носить. Волеем так в своей шкуре ходити, просто жити на свете без вымыслов мошеннических, ибо это нам первый раз заплатили, ибо нам зась не казна другой раз пророчествовать. И там жили в спокойствии».
СЛОВО ОТ ДВУХ СВИДЕТЕЛЕЙ
«И снова солгал летописец... И Бельский написал так... А было не так. Не жили мы и впредь в спокойствии. Не оставили масок своих на счастье для людей, на горе для нас».
Глава XXII
ВЗДОХ ИОСИФА АРИМАФЕЙСКОГО
Язык же при этом высунул сколько мог, а глаза закатил, точно околевающая козa.
Рабле
Когда они вздыхали — стены хат надувались, как бычий пузырь... Таких теперь нету. Вывелись.
Сказка
Пей, но закусывай.
Древняя народная мудрость
Сидели они возле корчмы, и большинство считало синяки.
— Плач и скрежет зубовный, — промолвил женоподобный Ян. — Не наследуй злу, а добру.
— Если око твоё искушает тебя, — щупал здоровья фонарь Петро.
А Тадей достал изо рта зуб и произнёс грустно:
— Фокусы можно было бы показывать.
Петро взорвался:
— Что ж это, каждый раз нас так бить будут? Кудя ж такая работа?
— Сказано ибо: «Будут бить вас в синагогах», — «успокоил» Матей.
— При чём тут синагога, козел?! — завопил Раввуни.
— Нет, — всё ещё не мог успокоиться Петро, — как так дальше жить?! Ты, Иисус! Ну-ка, давай нам деньги и пищу, раз учеников набрал! Хоть роди, хоть из колена выломай, а дай.
— Торговать надо, — предложил Бавтромей. — Вон церковь индульгенциями торгует, опять же, мощами, и никто их не бьёт.
— А напрасно, — возразил Христос.
— Ну? Так что? Что?!
— Погодите, — утомлённо попросил Христос. — Есть план.
...Через некоторое время пришли они в Новагродок и там, не заплатив вперёд, ибо не имели денег, но надеялись их добыть, разместились в гостинице, находящейся в приходе Святой Троицы. Легли с молитвою об удаче вместо ужина.
Магдалина же, показав кому надо перстень, добилась верного слуги и передала с ним Ратме, что остановилась в гостинице. Она очень надеялась, что он явится сразу, и не ошиблась в своих ожиданиях.
Ратма пришёл и теперь стоял в этой комнате, румяный от волнения. Смотрел на достойную жалости мебель, на скупое мерцание свечи. Это была святая скромность. И, однако, он видел, что перед ним знатная дама. Магдалина успела вытащить из сакв парчовое покрывало, распятие слоновой кости и чётки из рубинов.
Его удивляла такая скромность. Он был от неё без памяти. Это была не Гонория из Валевичей.
— Вы... пришли. Вы обещали мне... и не обманули.
— Я не обманываю никогда... И особенно таких людей... Прошу прощения, я даже не могу поднести вам бокал вина. Я три дня постилась, и вот мы опоздали сюда, хотя пост мой закончился с закатом солнца. Лавки на замках, рынок пуст, в корчмах угас огонь. Невольно мне доведётся отдать Богу и эту ночь. Я собираюсь не спать. Хорошо, что вы разделите неспание со мной.
— Боже мой! — удивлялся юноша. — Какая скромность! И, вы думаете, я дам вам поститься лишнюю ночь? Богy достаточно и того, что он получил. Я хочу ужинать с вами... Вы будете меня слушать... Ну!
И он позвал слугу Хроля и повелел, чтобы тот принёс всего необходимого и вина, что быстро было исполнено, а потом они сидели рядом, и ели, и наслаждались вином.