— Чего ты добивался?
— Я хочу умереть.
Марлора подал знак. Морщинистая, большущая слоновья нога повисла над глазами.
— А теперь что скажешь?
— Я хочу умереть, — повторил он.
— Бог у вас, говорят, появился? Где он? Что делает?
— Его дело. Он жив. А я хочу умереть.
Марлора взмахнул рукою. Слон опустил ногу.
Глава XXXI
ВИНО ЯРОСТИ БОЖИЕЙ
Тот будет пить вино ярости Божией, вино цельное, приготовленное в чаше гнева...
Откровение, 14:10
От твоего державного бега по поднебесью в ужасе трепещут созвездия! Ты поведёшь грозно бровью — и в небе загрохочут молнии, властелин!
Гимн Озирису
Ты чего ещё хочешь? От Бога пинка?!
Поговорка
Где-то дня через три после битвы на известняковой пустоши апостолы под началом Христа подходили к небольшому монастырю среди дубовых рощ и клеверных полей. Речушка окружала подножие пригорка, на котором он стоял. Перегороженная в нескольких местах плотинами, она образовывала три-четыре пруда, отражавших бледное предвечернее солнце.
Тринадцать мужчин и женщина шли над водою, вспугивали с диких маков кузнечиков и думали лишь о том, чтобы где-нибудь найти пристанище.
До них доходили слухи о появлении на юге татар. И хотя они не верили, что никто их не встретит, что тот же самый Лотр не поднимет против них людей, — приходилосъ беречься. Теперь нельзя было ночевать в беззащитных хатах либо в чистом поле. Надо было забираться поглубже в лес. Но тут и леса были досмотрены, чисты от хвороста и ветробоя.
К тому же они не могли долго сидеть в безлюдном месте. Люди — это был хлеб, который им, пускай себе и нечасто и не помногу, удавалось покупать.
Потому сегодня, увидев белую игрушку кляштора, Юрась обрадовался. Можно заночевать под стенами. Если ночью случится татарин — неужели не пустят даже в женский? Быть такого не может. Монастыри ведь поэтому и строят, для убежища.
А утром можно будет купить хлеба, а может, и рыбы (вишь, какие пруды, непременно в них будут и линь, и тёмно-золотой, с блюдо, монастырский карась, и угорь). И Юрась отдал распоряжение раскинуться табором под пятью-шестью огромными дубами, почти возле стен.
Когда под дубы натаскали сена, когда горшок со щами начал булькать на огне, Юрась заметил, что Магдалине как-то не по себе.
— Тебе что, нездоровится?
— Немного есть.
— Тогда ложись на сено да укройся. Я тебе принесу.
— Спасибо тебе, Господи мой.
Она легла под плащ. Ей действительно было не по себе, но не от недомогания. Прижмурив глаза, она слушала разговоры и... боялась. Вот вернулся с охапкой хвороста телепень Пилип из Вифсаиды.
— Что за кляштор? — спросил безразлично Христос.
— Эно... Машковский какой-то... Во имя Марты и той... Марили.
Магдалина вздрогнула под плащом. Она знала это. Только стена отделяет его от той.
— Интересный кляштор, — удивился Христос. — Смотри, Магдалина, что на стенах.
На низкой, в полтора человеческих роста, внешней стене стояли деревянные, в натуральный рост, статуи. Пропорции их были нарушены: туловища толстые, мясистые, глаза вытаращены, головы большие. Статуи были окрашены в розовый (лица), чёрный или рыжий (волосы), синий, голубой, красный и лиловый (одежды) густые цвета. У большинства были разинуты рты, и возле них что-то вилось. Наподобие дымка. Так было у святой Цецилии, святых Катарины и Анны. Среди них стоял святой Никола с трубкой, и у того дымок вился над чубуком. У деревянного Христа дым кружился над прижатой к сердцу и немного отставленной ладонью.
Рты, чубуки и ладони были летками, статуи — ульями, дымок — пчёлами.
Святые смотрели на Магдалину непохвально. Она не знала, бредит она или нет. Стояли вокруг идолы, колыхался дуб (а может, это было древо Добра и Зла?), свешивался и шевелился в воздухе громадный лоснящийся змей, похожий на толстую длиннющую колбасу.
В ужасе раскрыла глаза и увидела, что это не змей, что это Сила Гарнец, Якуб Зеведеев, хлопает плотоядным ртом и блестит сомовыми глазками, показывая Христу здоровенного лиловатого угря. В корзине у него было ещё несколько рыбёшек помельче: украдкой наловил в пруду.
— 3-змей! Это чтобы та конавка глупая, Петро... куда ему? А тут его испечь на угольях — м-м-ух! А копчёный ведь каков! Нету, братец, где закоптить. Житьё наше житьё, вьюны ему в брюхо.
«Ну и что? Существует где-то Лотр. До сих пор не поймал. Можно зашиться так глубоко, что и не поймает. Целые деревни живут в пущах и никогда не видят человека власти. Можно убежать на Полесье, в страшные Софиёвские леса под Оршей, к вольной пограничной страже, к панцирным боярам. Они примут. Они любят смелых, прячут их, записывают к себе».
Почему она должна, считаясь с их преосвященством Лотром, молчать? Надо сказать ему, что Анея тут. Похитить её либо взять силой, по пути вырвать из когтей ханжей и алчного отца Ратму и убегать к панцирным боярам. Хата в лесу за частоколом, оружие, поодаль вышка с дровами и смолою. Можно жить так двадцать — тридцать лет, подрастут дети и пойдут сторожить вместо отца. Будут богатырями... А можно и через три года ухнуть — как повезёт. Заметить издали огни, зажечь свои, увидеть, как в двух верстах от тебя встанет еще один черный дымовой султан. И тогда спуститься и за волчьими ямами и завалами с луками и самострелами ожидать врага, драться с ним, держаться до подхода других черноруких, пропахших смолою и порохом «бояр».
Зато обыкновенное утро, Бог мой! Ровный шум пущи, солнце падает в окошко, в золотом пятне света на свежевымытом полу играет с клубком котёнок. Ратма, пускай себе и не слишком любимый, но привычный, свой, вечно свой, кушает за столом горячие, подрумяненные в печи колдуны.
Или ночь. Тихо. Звёзды. И тот же самый вечный лесной шум. Немного нездоровится, и от этого ещё лучше. Только страшно хочется пить. И вот Ратма встаёт, шероховато черпает воду. И она чувствует в гy6ax глазурованный край кружки. И Ратма говорит голосом Христа «попей», и отчего-то сразу тёплая, горячая волна катится по всему телу. Такая, что она от удивления едва не теряет сознание. А может, это не от удивления?
— Ты просила пить? — обратился Христос. — Пей. Напилась? Так сейчас кушай. Щи, холера на них, такие ядрёные.
Она молчала, чтобы дольше задержать в себе то, что пробудило её.
— Э, да ты совсем поганая. Плохая, как белорусская жизнь. Ну, давай покормлю.
Он царапал ложкой в мисе. Потом она почувствовала зубами мягкое и пахучее грушевое дерево, вкус горячих, живуще-жидких, наперченных щей. Она поймала себя на мысли, что с тех времен, когда живы ещё были родители, когда сама была мала — не было так спокойно, хорошо и доверчиво.
— Ну вот, — приободрил он. — Спи. Зажарим рыбу — тогда уж...
И она действительно как провалилась в дрёму. Издалека доносились глухие звуки разговора. Иногда сознание возвращалось, и тогда одна-две мысли проплывали в голове, и она чувствовала, что лёгкая словно слабость, боязнь и дрожь оставляют её. От сна на воздухе, от звуков вечера, от присутствия этого человека рядом.
Юрась смотрел на пруды, на синих стрекоз, летаюших над водою, на лицо спавшей. Странно, что-то звало его, что-то словно не давало сидеть на месте, но вечер успокаивал и заставлял сидеть. Из монастырских врат вышли несколько десятков молодых монахинь в белом, чернобровых, глазастых. У одной на плече была лютня.
Своим на удивление чутким слухом он улавливал громкие, над водой, обрывки разговора:
— Чего это она и сегодня раздобрилась да нас выпустила? И уже третий день.
— И у игумений...
— Сердце... Знаем мы, что за сердце...
— Наверно, опять этот, мордастый, у неё будет...
— Девки, чёрт с ним... Девки, пускай себе... Хорошо идти... Вечер. Рыба плескается.
На поверхности прудов вправду расплывались круги. Женщины шли, и их белые фигуры печально и чисто отражались в воде. Кажется, и сам бы остался тут, если бы вокруг были такие.
Одна девушка внезапно подала голос:
— Смотри, парни какие. Сидят, не знают, а чего бы это сделать. Это я их нашла.
— А раз нашла, то тащила бы сюда.
— Да, вишь, они неказистые какие-то. На ходу спят.
Юрась поднял руку. В ответ над водою долетел тихий смех.
— Ой... сёстры... Будет от игуменьи...
— А пусть она на муравейник сядет, как я её боюсь.
- Нет, это парни особенные.
— Каши наелись... Осовели...
Апостолы переглянулись. Потом Тумаш, Сымон Канаит и Пилип махнули рукой и поковыляли в сторону девчат. Крякнул Якуб и тоже поднялся.
Догоняя, бросились другие. Раввуни задержался.
— Ступай, Иосия, — повелел Братчик. — Ты ведь знаешь.
Иуда побежал. Христос остался один. Сидел над панвами, ворочал куски.
— Вот как уложу сейчас один этих угрей, — тихо, про себя, прошептал он. — Будете вы тогда знать девок, пиндюры вы такие.
Магдалина услышала. Жалость шевельнулась в сердце. Скованная сном, она думала, что надо сделать.
«Ага. Надо сразу же открыться, сказать ему, где дочь мечника. Дурень, она ведь тут, тут. Может, в этой башне. Может, в другой. В молчании. Под досмотром одной этой игуменьи, которая почему-то действительно выслала всех своих монахинь из строения. Почему?»
Это тревожило её. Такого, да ещё без надсмотра, действительно не должно быть. Да ещё третий день подряд.
«А, всё равно. Может, вправду крутит с кем-то? — Мысль проваливалась. — Что надо сказать ему сей час же».
Христу показалось, что у неё лёгкая горячка. Он положил ей на лоб ладонь, но руки были горячими с огня, ибо он ворочал рыбу, — не разберёшь, есть горячка или нет. И тогда он склонился и приложил ко лбу уста. Нет, всё хорошо. Просто огонь и свежий воздух.
Она почувствовала прикосновение его гу6 на лбу. И этот простой жест вдруг неоспоримо сказал ей, что она никогда не откроет ему, что ждёт его за этой стеной. Будет ненавидеть себя, презирать себя, но никогда не скажет. И не из-за пыточных Лотра.
«Не надо мне ни поселений панцирных Ратмы, ни никого другого. Ничего мне не надо».
Одно это прикосновение заставило её понять чём она целый месяц — а может, и больше — боялась себе признаться.
От далёкой рощи, куда пошли апостолы с монашками, долетел сильный и страстный женский голос, полный ожидания и печали. Зазвенела лютня.
За валами, за чёрными вежами —
Воля, ветер, солнце в гаях.
Каждый вольный стрелок Беловежи —
Вот мука и радость моя.
И она вдруг вся затряслась от неодолимого, острого, последнего влечения к этому человеку, который сидел рядом и не думал о ней. Да нет, она не могла сама, своими руками... отдать. Вся постепенно вытягиваясь, она словно умирала от всего, свалившегося на неё Словно пронзённая сокрушительной стрелой.
Как буй тур, он промчится вихрем,
На скаку остановит коня.
Ах, зачем он всё грабит мнихов,
И не схватит монашку, меня?
Взять бы его в руки, в обнимки, и не выпустить, пока не придёт конец света, пока не рассыплются земля и небо и не останутся они одни в пространстве, где нет ни мрака, ни света.
Теперь пели и мужские голоса. Они изменили бег песни, и она звучала даже угрожающе, словно в топоте копыт неслыханное нашествие летело на бедное человеческое сердце, которое и без того совершало последние удары.
Окликну — и он прискачет с мечом,
Он бросит хаты с зари,
За его прекрасным белым конём
Сотня всадников спустится с грив.
Как архангел, придёт он к этим стенам,
Затрубит — и падут они.
И пускай тогда моё сердце сгорит,
Пускай моё сердце сгорит.
«Любимый, — молча молила она. — Наклонись, обними, мне уж нельзя. Даже грубость, лишь бы не равнодушие. Я уж больше не могу жить без этой моей любви, без этой печали».
Ещё мгновение, и она сказала бы это вслух. И кто знает, чем бы это закончилось. Потому что она любила, а он уж несколько недель назад поверил, что никого не найдёт и что дочь мечника действительно не изменила ль ему.
Но в это время мягкие вечерние сумерки прорезал многоголосый девичий визг и крики.
— Что у них там? — встал Христос. — Вот, черти, околачиваются всюду, шляются, как собаки.
Крики и визг умолкли.
— Непременно это они раньше времени от теории к практике перешли, — предположил Христос. — Ах, белорусский народ, белорусский народ! Слабоват в теории, глуп. И не учится.
Галдёж между тем поднялся снова. Яростный, будто женщин там, в роще, окружили полчища мышей.
Крик приближался. Христос смотрел в ту сторону, как раз на запад, и вдруг понял, что это не просто полоса зари горит на небосклоне. Да, это была заря. И, однако, не только заря. Багрянец сям и там шевелился, был более дымным, чем надо. Почти как закат в жестокий мороз.
Внезапно он понял. И уже не мог сообразить, почему не видел, если не понимал. На западе, в отблесках зари, где-то далеко полыхало пламя. Что-то горело ярко и безнадежно.
Потом он увидел их. К стенам издалека бежали несколько десятков мужчин и женщин в белом. Убегали яростно, заминаясь, падая и снова вскакивая на ноги. Убегали во все лопатки, вскачь, намётом, как можно убегать лишь от чего-то смертельно опасного и чудовищного.
Потом довольно далеко за ними появилась какая-то смутная масса. Некоторое время он не мог понять, что. А потом увидел блеск стали, хвостатые бунчуки, гривастые тени коней — и понял.
Бежавшие могли удрать. Надо только, чтобы были отворены врата.
Он схватил Магдалину, поставил её ноги себе на плечи, а потом вытянул руки вверх, как мог.
— Прыгай, за внешнюю стену! Прыгай!!!
— Я не...
— Руки мне развязываешь! Прыгай!
Магдалина перепрыгнула.
— Беги к внутренним вратам! Стучи! Зови!
Сам он бросился к вратам в этой внешней, низкой стене. Схватил за верёвку колокола, которым вызывали сестру-привратницу. Ударил раз, второй, третий... Со всей силы, близко уже, со всех ног летели беглецы. А за ними, прямо из зарева, мчалась орда, сотни две татар.
- Иги-ги! Иги-ги! Адя-адя! Иги-ги-и-и! — визг их холодом отдавался в спине.
...Игуменья в своей келье услыхала это и подняла голову с кровати.
— Ну вот, кажется, всё кончено.
Человек, лежавший рядом с ней, тот самый богатырь Пархвер, который когда-то вёл Христа и апостолов на истязание, лениво раскрыл большие синие глаза:
— Ну и хорошо. Недаром я тебе приказ привез да три дня исполнения ожидал.
— А мне грех, — ответила та, одеваясь.
— Три дня — и уже грех, — улыбнулся тот.
— Я ведь не о том, — игуменья погладила его мокрые золотые волосы. — Я ведь их сама три дня отпускала. В какой-то из них, мол, и схватят.
— Ты не спешишь?
— А зачем? Я так и вообще с этим делом не спешила. Один день не пришли за ними — ах, как хорошо! Второй - ну, просто изумительно! Третий... И если бы ещё не приходили — слава Богу. Я ведь знаю, разве ты на меня позарился бы? Так просто, от тоски три дня ожидая. Да ещё в соседней келье замкнутый.
Мощная грудь Пархвера затряслась.
— Ересь, — со снисходительной ласковостью промолвил он. — Ты баба ничего. Просто мне, видимо, всю жизнь от одной к другой идти. Пошутил Бог, наделил росточком. Обнимаешься где-нибудь в роще, а она тебе хорошо если под дыхалом головою... А что, есть, наверно, страны великанок.
— Наверно, есть... Хорошо, пойдёшь так пойдёшь. Идем, девку ту из башни выпустим.
— Идём. А как ты её вытуришь?
— А просто. Выведем за большую стену, а потом воротом я из-за неё врата внешние подниму. Не думай, поймают.
— А нас они не поймают?
— В той башне поймают? Глупость! Там одному можно против всей орды продержаться. Припасов хватит, — она улыбнулась. — Вот и посидим.
— Ну-ну, разошлась.
— Я тебя, голубчик, не держу. Понадобится — в тот же день ходом выведу — и гони в Городню... если по пути нехристи не перехватят.
Они вышли.
Христос всё ещё бросался возле стены. В глазок врат увидел лицо Магдалины.
— Не отворяют!
— Беги, — голос его одичал. — Бей, грохай, руки разбей — достучись!
Вновь начал яростно дёргать веревку колокола.
Между беглецами и всадниками всё ещё было расстояние. Христос не знал, что они были уверены в том, что врата не откроют, и потому не спешили. Да и лезть на рожон не хотелось: Тумаш и ещё пара апостолов иногда останавливались и бросали во всадников камни.
Но дверь не открывали, а он уже видел не только лица своих, но и лица крымчаков, преимущественнее широкие и мускулистые, горбоносые, с ощеренными пастями. Шеломы-мисюрки, малахаи, халаты поверх кольчуг, челноки стремян.
Ноздри его уже ловили даже запах врага: дикий чужой, смесь полыни, бараньего жира, пряностей, потa и ещё чего-то.
— И-ги-ги! И-ги-ги!
И вдруг он всем нутром понял: не откроют. Убоялись или намерение такое, чёрт его знает, для чего. Теперь и самому не вскочишь. И, стало быть, все попали в капкан, и он тоже. Колодка на шее, цепи, аркан, путь в Кафу. Вот и конец твой, лже-Христос. И нечего с надеждой смотреть на небо — не поможет.
Запыхавшиеся, красные от напряжения лица с диким выражением ужаса были уже близко. Даже если бы они начали подсаживать людей — прежде всего женщин — на стену, они успели бы подсобить от силы трем-четырём. И, значит, схватят и Тумаша, и Иуду, и всех, и его. Бедных не выкупят. Рабство. Бич.
Он осмотрел стену, и внезапно что-то мелькнуло в его глазах: «А может, и вскочишь?»
Христос побежал навстречу беглецам. Увидел, что в глазах некоторых бешеное удивление. Но он не бежал долго. Саженях в десяти он повернулся и, набирая скорость, помчался к стене.
— Так! — хрипато крикнул Тумаш. — Так! Лишь бы не плен.
Он подумал, что Христос хочет разбить голову о камни. Но тот не думал об этом. Разогнавшись, он, ногами вперёд, прыгнул на стену и, воспользовавшись инерцией сделав на стене два шага, вскинул руки, схватил-таки пальцами острый верхний край её, срывая ногги, надсаживая живот, извиваясь подтянулся и с нечеловеческой силой, силой отчаяния и безысходности, вскинул таки одну ногу, а потом и сам сел верхом на замшелые камни. Упал головою на верх забрала во внезапном страшном бессилии.
Сверху увидел лицо Раввуни, его протянутые руки, в которых были радость за него и одновременно безмерное отчаяние.
В это время татарва настигла и схватила Яна Зеведеева и Фому. Христос не понимал, почему так. Ян был женоподобен, это да. Но Фома? Лишь потом он догадался, что в этих неверных сумерках не было времени рассматривать. Кроме того, крымчаки, по глупости и неосведомлённости, не смогли отличить белых ряс монахинь от полотняных, грязно-белых апостольских хитонов.
Апостолов тащили к коням. Потом начали взлетать арканы. Стали хватать женщин. Слышался визг, крики, топтание коней, чужая перебранка.
— Я те лапну! — Фома опустил оглушительную оплеуху. — Я те лапну дворянина!!!
— Караул!
— Вот это бабы! — кричал крымчак. — Очынь вы-лыкы бабы. Этих хватай.
— Иги-ги! Иги-ги!
С кряканьем, словно дрова рубил, молотил Пилип. Но вокруг всё больше группировалась конная вонючая толпа.
Никто из беглецов не смог бы вскочить на стену: слишком были обессилевшие. Но Христос и не думал о спасении одного себя. Нужна была, может, одна лишь минута, чтобы чего-нибудь... А, чёрт!
Над Иудой со свистом взлетел аркан. Захватил за глотку.
— Христос!!! — в отчаянии, с перехваченным дыханием, лишь и успел крикнуть несчастный.
И тогда Христос встал на ноги.
...Игуменья и Пархвер, которые тащили скрученную Анею к вратам внутренней стены, остановились, услышав этот крик.
— Ч-чёрт, что такое? — спросил богатырь.
Лицо Анеи было изнурённым и безучастным. Она смотрела в землю. Она слышала визг и крики и понимала всё. Игуменья постаралась ещё позавчера открыть ей глаза на судьбу, поджидавшую её.
— Так открывай дверь, — шёпотом сказал Пархвер.
Игуменья, однако, не спешила: она услыхала, что за вратами, в двух шагах от них, кто-то глухо рыдал.
...Магдалина, до крови разбив кулаки, распростёрлась на половинке врат, широко раскинув руки, как распятая. Одно отчаяние владело ею. Скажи она обо всём — они ворвались бы сюда несколько часов назад и тогда ничего бы не было. А теперь он в их руках. Чёрт с ними, с остальными, но он в их руках. Она колотилась головою в окованную железом половину, а потом бросила и уже лишь плакала.
— Тс-с! — предупредила игуменья.
Она тихо, как кошка, взбежала истёртыми каменными ступенями на забрало. Стена та была втрое выше внешней, с зубцами. Она припала к просвету между ними и увидела человека, который вдруг выпрямился на вершине каменной ограды.
Тогда она поспешно сбежала вниз, зашептала Пархверу:
— Этот, на стене. И женщина тут, возле врат. Сейчас он, наверно, бросится сюда. Проведал.
— Так выпускай...
Скрученная женщина безучастно смотрела в землю. Она сидела на траве. Как только Пархвер оставил ее, она села: не держали ноги. Лицо было словно одеревенелым. Вокруг глаз — синие тени. Игуменья покосилась на неё:
— Ему в руки?
— Чёрт с ним. Обоих и захватят.
— А если нет? А если выкрутится да прискочит сюда?
— Стена!
— Стена из дикого камня. А этот ловкач...
— Отпускай, говорю, — Пархвер был бледен от тревоги.
— Нет, — властно отрубила та. — Надо посмотреть, что и как. Повели в башню. Откроем внешние врата. Схватят — выпустим. А если по-моему, так выпускать не надо. Надо выбираться отсюда. Ходом. Он выводит в овраг. Крымчаки туда не рискнут — чаща. А там всегда поджидают кони.
— Приказания не исполнишь, — разозлился богатырь.
— Лучше не исполню. Лучше самому Лотру отдам — пускай делает, что надобно. Ему лучше знать. Сбыть с рук, и пускай сам разбирается. А если выпустим, если отдадим, да они чудом каким-либо убегут, спрячутся — как тогда? Мне — духовный суд и в лучшем случае каменный мешок до смерти. А уж тебе воздыхальни не миновать. Как укоротят тебя, — она измерила глазами, — дюймов на пять-шесть — чем тогда запоёшь?
Пархвер потер шею. В этот момент снова прозвучал душераздирающий крик:
— Христос!
И хотя Анея ничего не слышала — этот крик словно вернул ей сознание. В глазах мелькнуло живое любопытство. И неожиданно женщина словно взвилась:
— Ю-рась! Христос! Христо-ос!
Пархвер бросился к ней, подхватил на руки, бегом помчался к башне. Игуменья трусила за ним.
— Хрис...
Ладонь Пархвера зажала не только её рот, но и всё лицо.
...Школяр на стене, услышав крик, выпрямился. На минуту глаза сделались дикими.
«Послышалось? — подумал он. — Она?.. Да нет, никто не кричит. Тишина... Послышалось. И как это я ничего не забыл?»
Он наконец почувствовал, что силы возвратились, внизу всё ещё метался народ кипела свалка, звучали истошные крики.
Низринутый Иуда, всё ещё с земли, всё ещё пережатым голосом бросил:
— Оставляешь нас?
Вместо ответа Юрась побежал по стене. Остановился.
— Ложи-ись! — что есть мочи закричал он. — Кто свои — ложи-сь! Все! Лежи тихо!
Это был такой крик, что его услышали даже среди яростной какофонии драки. Большинство с недоразумением.
— Ложись!
Люди начали падать лицом на землю. И тогда Христос сильным ударом ноги сбросил вниз одну фигуру святого — большой улей из долбленой липы.
Улей брякнулся вниз, раскололся, словно на пару корыт. Вывалились круглые решета вощины. И одновременно с разбуженным натужным гулом взвился вверх дымок.
Христос бежал по стене, понимая, что оставаться нельзя: заедят до смерти. Бежал и толчками ноги сбрасывал ульи. Святые медленно клонились, потом клевали носом и, набирая скорость, падали, разбивались. И все гуще и гуще было в воздухе от «дыма», и всё громче звенел, гудел, рассержено гневался воздух.
Он бежал и сбрасывал, бежал и сбрасывал... Катарину... Анну... Николу... с трубкой... Самого себя, деревянного...
Кто-то закричал внизу. Пчёлы нашли врагов. Они не трогали лежавших неподвижно. Они роями бросались на тех, кто двигался и тащил и хватал, чьи кони скакали в воздухе.
Душераздирающий вопль. Кто-то отпустил пленницу, замахал, словно мельница, руками. Взвыл Тумаш — попало и ему. Это полезнее, нежели идти на аркане... Ещё удар ногою. Сделал свечу один конь, второй, третий. Они начали бешено бросаться, ржать, сбились в полное ужаса стадо.
Взлетали и взлетали чёрные, как туча, рои. Татары начали бросать пленных, отмахиваться, вертеться. Юрась увидел, что головы у некоторых уже напоминают подвижный живой шар.
Освободившиеся бросились к прудам, начали с маху прыгать в них, нырять.
Снизу летел уже не гам, а рычание. Один, второй, третий грохнулся оземь с взбешённого коня, опрокинувшегося на спину, чтобы избавиться от укусов.
Всадники уже выли.
Христос, оскалившись, тряс вздетыми руками в воздухе:
— Сладкого захотелось! Ну-ка, медку! Не любишь, сердечко?
Поняв, что всё окончено, всадники начали отрываться от отряда. Скоро вся свора яростно скакала прочь и тащила за собою пчелиную вуаль. Она вилась, налетала туманными струями, гудела, отлетала и нападала вновь.
Кони мчались неистово. И то один, то другой крымчак падал с коня.
— Вот вам инвазия! — кричал Христос — Не баб наших целуйте! Поцелуйте под хвост пчеле!
Он прыгал на стене и чуть не истерически выл, выл, как бешенный. Облегчение и ощущение опасности были таковы, что можно было вообще сойти с ума.
...Услышав победный крик, игуменья тоже закричала:
— А говорила ведь тебе! Ну, в башню! Вот бы и выдали. Тащи! Быстрее!
Распятая на вратах Магдалина видела это сквозь глазок и, однако, не могла даже звать на помощь. Кто бы услышал её в этом диком хорале радости? Нет уж, ничего не поделаешь. Конец.
Лязгнул за беглецами тяжёлый бронзовый засов. Загудела медная дверь. Магдалина осела на колени, медленно, в глубоком обмороке упала на землю.
Это был конец. На лужайке добивали татар, ловили перепуганных коней, которые дико ржали и бросались туда и сюда. Кричал на всех безумно Христос:
— Лови их! Да быстрее вы, черти, ради Бога! Давай, давай. Они этого так не оставят.
Монашки стояли в сторонке. Печальные.
— А мы как? — спросила та, которая заигрывала с Юрасём.
— Любушки, — ответил школяр, — в другое время, сами знаете, вы на тот свет и мы вслед. А сейчас нельзя. Они сюда через час такую силу нагонят... И снимут с вас и нас шкуры да натянут на барабан или кострою набьют... А вам с нами — никак нельзя. Тут на конях скакать надо... Вон у вас башни неприступные... Та вон.
— Та почему-то закрыта.
— А те?
— Те отворены.
— Так разве татарин конный туда залезет? Первые бойницы — десять саженей от земли. Припасы есть?
— Есть.
— Так бегите туда, закройтесь, нижние бойницы заткните да сидите себе тихонько. Пересидите беду. Не бойтесь. Они штурмовать не мастера. И долго они тут не будут. — Юрась весело скалился. — Они на хапун. Налетят, награбят, сожгут, наложат да назад. Больше недели в одном месте не бывают.
Ему подвели коня, Христос вскочил в седло. Увидел, как несут обморочную Магдалину, как сажают на коня прямо в обнимки Тумашу.
— Ну, таечки, быстрее.
— Дай хоть поцеловать тебя, Боже, — попросила грустно озорная. — Чудотворец ты наш. Впервые я в тебя поверила, сокол.
— Так уж и сокол. Ворона. — Он поднял её, с силою поцеловал в губы и поставил на землю. — Бегите, девчата! Хлопцы, за мной!
Взяли намётом. Поднялась столбом под ногами пыль. Содрогнулась от цокота дорога.
Если бы кто-нибудь взглянул в это время на землю с высоты птичьего полёта, он бы увидел три кавалькады, разбегавшиеся в разные стороны от закрытого на все засовы и будто бы безлюдного кляштора.
Одна (небольшая — два всадника и два заводных коня) бежала в сторону Городни глухими лесными дорогами. Мчались мужчина и женщина. На седле у мужчины неподвижно лежал бездыханный свёрток.
Второй отряд тоже словно убегал, но в противоположную сторону. Там рассуждали так: если крымчаки и погонятся, так никто не подумает гнаться туда, где блуждают их же отряды. Мчался с намерением отдалиться от кляштора, а там, свернув, направиться страшными наднеманскими пущами на север. Кони летели, как стрела с тетивы. В этой кавалькаде на одном седле тоже был неподвижный свёрток.
И, наконец, третья кавалькада, далеко обогнав вторую, ехала едва не по параллельной с нею дороге. Вспененные, загнанные, кони шли поступью. Всадники были фантастически страшными. И без того широкие морды стали неестественно, ещё в два раза шире. И без того узкие глаза сошли на нет. Ехали вслепую, полагаясь на лошадей. Глава отряда изредка поднимал веко пальцем и смотрел на дорогу.
Христос и не думал ввязываться в общие неурядицы. Он не знал о сговоре отцов церкви и мурзы Селима. А если бы и знал, то был бы в недоразумении о того, что сможет он с десятком людей, если в бездействии огромное войско.
Хорошо, что шкуру успели спасти. Приятно, что спасли женщин. Ещё лучше, если бы удалось отыскать Анею — всё равно, изменила либо нет. А насчёт остального — что ж... Ужасно, конечно, жаль людей. Но что может сделать бродяга с дюжиной сподвижников? На это есть войско. Огромное, могущественное войско Городни. Ему будет тяжело — встанет войско Белорусско-Литовского княжества. Кто его побеждал до сих пор? Крестоносцы? Батый когда-то? Другие? Ого! Вот погоди, соберутся лишь, встанут — полетят с татарвы перья. Репу будут копать носом. А он — маленький человек; ему надо выжить, уберечь людей, которые надеются на него и за которых он отвечает. Возможно, найти свою женщину.
Надо кое-как дожить жизнь, раз уж попал в этот навоз. Если увидит, что где-нибудь дерутся, стороной объедет.
...Случилось, однако же, совсем не так. Через какую-то там пару часов он попал в такой переплёт, какого ещё не бывало никогда в его жизни.
...Миновала короткая ещё, на две птичьи песни, ночь самого начала августа. Занимался рассвет. Солнце вот-вот должно было взойти. Предутренний ветерок блуждал по некошеным травам.
Надо было дать коням отдохнуть и хоть кое-как попасти их. Животных не рассёдлывали. Сбросили лишь саквы.
Остановились на самой вершине пригорка. Спускаться вниз не стоило. С высоты ещё издалека можно было заметить приближение орды и убежать. Лес, в который должны были они свернуть, чтобы пробиться на север, был — рукой подать. Туда они и поскачут, если появится опасность.
Перед ними была ложбина. По ней вела, довольно близко приближаясь к гряде пригорков, просёлочная дорога. На юге, где могла быть опасность, дорога выныривала из пущи в каких-то там пятистах саженях: времени, чтобы убежать, хватит по горло.
Магдалину сняли с коня, но привести её в сознание никак не удавалось. Потрясение было таким сильным, что обморок её перешёл в глубокий, беспробудный сон. Дули в нос, слегка хлопали по щекам — ничего не помогало. Юрась приказал бросить. Очнется.
Поставили на стражу Иуду, а сами раскинулись в траве, чтобы хоть немного отдохнуть самим да, может, хоть на минуту вздремнуть после бессонной ночи. Постепенно все умолкли. Задремал и Христос.
Снилось ему, что плыла от горизонта какая-то неясная масса. Потом она приблизилась, и он с удивлением увидел, что это люди в чистых белых одеждах. Они шли то поодиночке, то по двое, а то и довольно большими группками, но не в толпе, потому что между ними плыло бесконечное море животных. Люди вежливо разговаривали между собою, но удивляло не это, не отсутствие гнева, зависти, нервной вражды, а иное. В веренице шли рядом весёлые, улыбчивые волки и смотрели солнечными собачьими глазами на кокетливых оленей и махали им хвостами. У обочины собака играла с кошкой: делала вид, что идёт сторонкой, по своему делу, а потом бросалась, хватала за задницу и мягко «жевала». Кошка, лёжа на спине, вяло, мягкими лапами, отбивалась. Шли ягнята и львы. Последних он сразу узнал. Совсем будто в книгах. Весьма похожи на собак.
Долетали топот ног, блеяние, какой-то непонятный скрип.
А люди шли и дружелюбно поднимали к нему руку в знак приветствия, и смеялись. У них были удивительно светлые лица, совсем не такие, какие приходилось видеть до сих пор. Не ангелы. У ангелов холодные глаза. В этих глазах была любовь, а в жилах — горячее течение крови.
Он страшно любил их. В эту минуту он страшно любил их. Такими нельзя было владеть, таких нельзя было обманывать. Он очень, он страшно любил их, даже сжималось сердце. Он сам удивлялся, как он всем на свете готов жертвовать ради них, ради таких вот.
И ехала на большущем, похожем на собаку, льве Анея. Отчего-то не смотрела на него, и он испугался, что не заметит, и бросился к ней...
Скрип, голоса и крик животных были не во сне. Он увидел на гребне окаменевшую фигуру Иуды, взглянул и ужаснулся.
Бежала толпа. Обессилевшая, обезноженная, она, правдивее, хотела бежать, да не могла. Словно в ужасном сне.
Гнали стада: несчастных коров, запыленных овец. Девочка едва переставляла ноги, поддерживая на руках котёнка. Тащили какие-то коляски, толкали тачки со скудным скарбом. Ехали возы и скрипели, скрипели, скрипели.
Грязные, пыльные, многие в лохмотьях. Опять то, что всегда видел до сего времени: боль, гнев, осуждённая покорность, тупость. Возле ног машинально переступают собаки с высунутыми языками. А эти идут, такие всегдашние, такие грязные и некрасивые. Глаза. Тысячи равнодушных глаз.
И всё же в этих больших от страдания глазах было столько человеческого, столько от тех, что у Христа упало сердце. Эти лохмотья, похожие на ненавистный грязный кокон. Какие бабочки прячутся в вас?!
Он смотрел. Многие скользили по нему мучительным взглядом и снова шли.
— Что же ты не дал знать?
— А зачем? — голос у Иуды был суров. — Я сразу увидел, что не татары. Зачем было будить утомлённых? Чтобы посмотрели?
Глаза его почернели. Мрачные глаза.
Проснулись и другие. Тоже подошли. Толпа не обращала внимания на людей, расположившихся на пригорке. Редко кто бросал взгляд.
Возможно, море так и проплыло бы мимо них, но в нем шли три старых знакомых Христа, три «слепых» проходимца, и один из них заметил его, толкнул друзей.
— Он, — сказал кто-то из них после раздумья.
— А что, хлопцы, не чешется ли у вас то место, куда он тогда... — второй мошенник почесал задницу.
— Да не было у него, наверно, больше.
— Брось. Ну, не было. Так бояться должен. Уворовать, а доплатить... Ну, как хотите. Я не из милосердных.
Остальные в знак согласия склонили головы. И тогда мошенник неукротимо и пронзительно завопил:
— Братья в го-ре! Лю-уди! Никто нам не в помощь! Бог лишь один!
— Вот он! — показал второй. — От слепоты излечил меня!
— Он Городню от голода спас!
Люди начали замедлять ход. Кто миновал — оглядывался назад. Задние напирали... Безумно кричала старуха, державшая за верёвку, намотанную вокруг рогов, корову:
— Торговцев изгнал! Корову вот эту мне дал! Смотрите люди, эту!
— Не надо дальше идти! Он тут! — загорланил кто-то.
— В Городне — слышали?..
Братчик вдруг увидел, что толпа сворачивает с дороги и плывёт к пригоркам. Он слышал крик, но слов разобрать не мог. И лишь потом словно прорезались из общего галдежа отдельные звуки:
— Он! Он! Он!
— Это они чего? — спросил дуралей Якуб. — Бить будут?
— А тебе что, в первый раз? — глаза Сымона искали коней.
— Ужас какой, — возгласил Тадей. — Волны, пенящиеся срамотами своими.
Раввуни пожал плечами.
— Это означает — пришло время, — констатировал он.
Толпа приближалась, постепенно окружая их. И внезапно стон, кажется, потряс пригорок.
— Боже! Боже! Видишь?!
Тянулись чёрные ладони, худые жилистые руки. И на закинутых лицах жили глаза, в страдании своем похожие на глаза тех, во сне.
— Продали нас! Рада церковная с татарином спелась!
— Войска стоят... Не идут!.. Не спасают!
— Один ты у нас остался!
— Оружия!
— Продали... Хаты сожжены.
Тысячеглазая боль снизу ползла к школяру.
— Убиты они все! Стань главою! Спасай!
— Люди! Что я могу?..
— Спасай нас! Спасай!
— ...Я нищий, как вы, бессилен, как вы.
— Покажи силу твою! Детей убили.
Призывали глаза, руки, рты.
— Я — самозванец! Я — мошенник!
Но никто не слышал, ибо слова тонули в общем вопле.
— Спасай! Спасай!
— Что делать? — тихо спросил Раввуни.
— Ничего, — ответил Фома. — Тут уж ничего не поделаешь.
И Братчик понял, что тут действительно ничего уж ничего не поделаешь. И он воздел руки и держал их над криком, а потом над тишиною.
Он помнил, какими он видел их во сне.
Весь день и всю ночь кипела, бурлила тысячерукая человеческая работа. Согласно неизвестному пока плану Братчика люди пришли на это озеро, с трёх сторон окружённое лесом. Большое, мелкое и топкое озеро с многочисленными островками.
На самом большом из островков был когда-то замок Давидовичей-Коротких, наследников прежних пинских князей. Замок давно был разрушен. Оставалась лишь затравенелая дорога через лес. Она когда-то была засыпана камнем, потому и не заросла.
Столкнувшись с озером, дорога всползала на искусственную дамбу и шла по озеру ещё саженей триста, пока окончательно не обрывалась. Когда-то, как замок еще был цел, людей и коней перевозили отсюда к острову на больших тяжёлых плотах. Теперь и плоты догнивали по берегам и на дне. Да и сама дамба заросла по двум склонам большими уже медноствольными соснами, чёрной ольхой, дубками и быстрыми в росте исполинами-осокорями.
Толпа занималась тем, что тянула дамбу ещё дальше. Мелькали лопатки, скрипели колёсами возы с песком, сыпалась земля. Погрязая в иле, люди тащили верейки с землёй, трамбовали. Кипела яростная работа. Все верили: не успеешь сделать дело в срок — конец. За сутки дамбу протянули ещё саженей на двести. До островка оставалось ещё столько, сколько было сделано, с небольшим хвостиком. И тут работу остановили. Начали загонять в дно сваи с ровно срезанным верхом.
Только тут очнулась Магдалина. Приказала позвать Христа. Вместо него пришёл цыган Сымон Кананит, сказал, что Христос, Фома, Иуда и ещё несколько человек ловят по дороге беглецов и заставляют их идти в Крицкое урочище, где собрался уже какой-никакой народ: остатки разбитых сторожевых отрядов из маленьких городков, вооружённые вольные мужики, мелкая шляхта... Магдалина ахнула, узнав, сколько была без сознания.
— Да ты понимаешь, что Анею они из кляштора повезли?!
— Анею? Поздно. Выпачкались в такую кулагу, что будем ли живы. Останемся на земле — найдёт. А нет, так и Анея и другие будут нам без надобности.
...Христос действительно тем временем задерживал беглецов. Наскрёб немного людей. Гонцы с озера доносили, что дело идёт, но до окончания ещё довольно далеко. Гонцы с татарской стороны оповещали, что Марлора идёт, что он близко, что часть всадников, во главе с Селимом, отделил и послал на Волхов: гнать скот для котлов, коней для подмены и жечь по пути деревни, городки и крепости. Христос, услышав о разделении, начал ругаться так, что гонец из уважения только головою крутил... Потом он сел и думал несколько минут. Христос надумался. Позвал распорядителя, мрачно повелел:
— Побыстрее загоняйте сваи. Не успеваем... Поэтому ты, гонец, скачи к Марлоре, неси ему вот горсть земли.
— Ты что? — побледнел гонец. — Землёй кланяться?!
— Лучше пригоршней, нежели всей, да ещё с твоей шкурою в придачу. Скажи, что воеводы разбежались, что попы молятся, что не имеют они права говорить, когда сам Бог тут... Скажи: пускай возьмёт сорок человек и ожидает меня на Княжьем кургане. Скажи: я возьму тридцать воинов. Слово даю.
— Да нас двадцать восемь, — уточнил начальник стражи.
— Со мною Фома и Иуда... И я приду к нему. Будем говорить. А войска наши пускай будут далеко за нашими спинами. За треть дня пути. Ну, давай.
Гонец пустил белого вскачь.
Глава XXXII
МЯСО ПО-ТАТАРСКИ, ИЛИ ПОДСТАВЬ ДРУГУЮ ЩЕКУ
Если же предводитель, сюзерен твой, требует от тебя, вассала, чтобы ты шёл в сечу, скакал на турнир или просто зарезался — иди, скачи, зарежься, так как сердце властелина в руке Божьей, и если ты сделаешь то, что требуют, то сделаешь это не только властелину, но и Богу своему, милой родине своей.
«Кодекс рыцарской Правды»
Затем как-то раз я присел под кустик и подтёрся мартовской кошкой, попавшейся мне под руку, но она мне расцарапала своими когтями всю промежность.
Рабле
Курган был утоптан веками до каменной твёрдости, заросший пушистой полынью, свалявшимся собачником, покрыт синими звёздами цикория и весь уставлен чертополохами, которые щетинили свои стальные копья и высоко взносили малиновые шапки.
Очень отвесный, несмотря на возраст, он высоко возвышался над этими ровными, почти не испятнанными деревьями, большими полями среди лесов. Куда ни взглянёшь — гладь. Лишь очень далеко, на самом горизонте, дымно синели бесконечные леса.
— Якши, — сказал Марлора. — Простор. Коням есть где пастись, глазу есть куда смотреть. Мы подумаем. Может, мы в следующий раз придём и останемся тут. Тогда мы заставим вас вырубить леса, эту мерзость, где некуда смотреть, где легко прятаться трусам.
Две группы кольцом сидели на кургане. Пёстрая, смуглая группа татар и строгая группа местных людей: шеломы в руках, белые одежды, тусклый блеск кольчуг. В центре, друг против друга, разместились Марлора и Братчик.
Христос смотрел на грузного хана, на ястребиные его глаза и думал, что вот на этом кургане сидят обычно соколы, а сегодня, согнав их, устроился старый падалеед, волею судьбы названный именем Бога.
— Не говори, — возразил он. — Ну, а если мы не послушаемся?! Если нам дорог этот лес?
— Кх! Мы говорим и говорим, но у нас, видимо, ничего не будет. Доведется идти с кровью и пеплом. Видит аллах, я не хотел этого. И я не знаю одного: зачем кланялся мне землёю.
— Я не кланялся. Я послал тебе горсть земли.
— Ну-у...
— У каждой вещи, созданной аллахом, есть несколько смыслов, — продолжал Братчик.
— Каков смысл у этой горсти, неверный?
— Несколько... Возможно, это предложение удовлетвориться этой горстью и, пока не поздно, отойти...
— У меня четыре тьмы могучих людей. У тебя? Далеко из-за твоей спины пришёл человек и сказал, что у тебя едва наберётся одна тьма, без мечей, почти без кольчуг... Тут, в трёх часах дороги, у меня три тьмы; тьма блуждает по вашим городам, и ведёт её мой сын. Даже если за тебя Бог либо ты сам, если люди говорят правду, ваших семь тысяч... Ха!.. Каждый из них будет драться против пяти, а Бог за того, у кого сила... Ну, каковы ещё смыслы у этой горсти?
— Ты можешь съесть её, когда будешь клясться, что никогда больше не придёшь сюда. Можешь засыпать ей свои глаза, чтобы не видеть, как драпают твои четыре тьмы. Это будет. Ты сам знаешь.
Христу обязательно надо было разозлить Марлору. Чудовищно, до животной ярости разозлить. И не против кого-нибудь, а против себя. Иначе пропала работа, иначе вновь пожары и смерти. Надо было довести эту тушу до неистовства и слепой ярости — тогда есть маленький шанс, что дело выгорит.
И ему начинало удаваться это. Бурая, иссечённая мечами, кожа на лице Марлоры начинала напоминать перезревший померанец.
— Бесстыдная наглость — щит боязливости, — нервничал хан. — Я свет прошёл, и не противились мне. А что можете сделать вы, люди трусливой веры, зайцы с неудвоенными копытами? Спрятаться в лес? Поставить мою пятку, пятку силы, на шею своей покорности? Я у вас сорок городов сжег. Ясак брал. Рабов брал. И лишь один раз видел врага в лицо.
Юрась с внешним издевательским спокойствием парировал:
— Ты говорил: «Бог за того, у кого сила». Я — за них. Ты говоришь: «Лишь раз видел врага в лицо». А я его видел в спину. Твоих воинов. Ты говоришь: «Пятеро ваших против одного нашего». А я недавно разгромил возле монастыря твой отряд... Так вот я встал против двух твоих сотен и погнал их, как крыс.
Марлора привстал:
— Так это был ты? Это был ты, лживый Бог чужаков?
— Видишь, — предупредил Юрась. — Вот уж второй раз ты видишь нас в лицо. Остерегайся третьего раза. Бога нельзя испытывать трижды.
— Грозышь. Чуда ожидаешь, здешний Мухаммед? Ны ожидай. Чудо берут в руки сильные мужчины. Они никогда не слазят с коня, у них плоские зады.
— Удобно, когда пинка давать будем.
Хан уже почти трясся. И вдруг увидел спокойный, испытующий взгляд Христа. Тот словно изучал надоедливое, но интересное животное. И хан сдержал себя:
— Тебе ли ожидать чуда, острозадый? Боги ваши заплыли золотом, как бараны жиром. Ты — Бог?
— Вроде того. Временно.
— Интересно мне будет посмотреть, какова у Бога кровь.
Христос достал нож и резанул им себе по руке. На запястье.
— Вот, — спокойно показал он.
— Тц-тц-тц, — пробурчал хан. — Как у всех.
— Как у всех. И добрая, и злая, если обидят. Поэтому бери ты свои сорок тысяч гробниц для падали да и беги. Потому что я свою кровь могу показать, но не тебе проливать её.
Марлора вздел глаза. Он гневался больше и больше.
— Вы — трусы, вы — людишки. Мы гнали вас. Не поможет тебе твоё чудо, навозный червь, сын собаки. Скоро ты будешь вопить на колу, как уже однажды вопил в Иерусалиме, и ни люди, ни Бог твои за тебя не вступятся! Увидишь ты ещё позор и пепел земли своей. — В глотке хана клекотало, мутной пленкой застлались глаза. — Вы не умеете защищаться. Ханы и мулы ваши — дрожат, как медузы.
— Зато люди тверды, как земля вот тут, — и Христос постучал пяткой по одеревеневшей курганной земле.
— Люди... Люди ваши тянут каждый в свою сторону. Нет и не будет у вас такого, как у нас. — Он привстал на колени и водил мутными глазами вокруг. — Вот смотри! — И он хлопнул в ладони. — Джанибек.
Сильный, не старый ещё джура сделал шаг вперед. Не склонился, не упал в ноги, словно понимал, что его ожидает, и знал, что перед этим все равны и даже он, джура, направляясь на это, становится рядом с ханом.
— Да, мудрейший, — спокойно, словно по ту сторону, смотрели ласточкины крылья глаз.
— Докажи свою преданность ханству и мне.
— Да, ликом подобный луне.
Невольно холодея, стояли на склоне воины Христа и он сам. Джанибек спокойно отдал соседу тул, щит, раскрутил аркан и сбросил кушак, стащил кольчугу. Потом куце пошёл с кургана. Марлора смотрел на него с достоинством, и ветер шевелил вуаль вокруг его мисюрки.
Джура сошёл в полной тишине. Снял кривую саблю — ялмань, воткнул её концами в землю. Сильно воткнул. И потом — никто и слова сказать не успел — бросился на неё животом, надавил, с силою прошёлся от расширения на конце лезвия едва не до самого эфеса.
Лезвие всё глубже входило в тело, и он опускался. Христос стоял белый, как бумага.
— Видишь ты, желтоухий?! — торжествовал хан.
Джанибек вдруг закричал, грызя землю:
— Не забудь меня в раю Аллаха, всегда разумный! Не обдели меня, когда приведёшь туда избранный твой народ!
Глаза у хана сияли. Он подождал ещё немного и обратился к соседу Джанибека:
— Достаточно. Он уж найдёт отворёнными врата Эдема. Опусти ради друга саблю пощады.
Тот неспешно пошёл по склону. Потом снизу долетел хлёсткий удар.
— Ну, — обыкновенным голосом сказал хан.
Христос уже оправился.
— Что ж, одним врагом меньше.
— Вот чем мы побеждаем, — оскалился хан. — Есть такое у вас? Может быть?
— Упаси Бог нас даже от побед, если они основаны на таком. Если у нас будут такие победы — это конец. Они у нас будут иные либо никакие... А за это твой стан я сделаю владением ёжиков и болотом.
Спокойный гнев кипел в его очах. Глазки Марлоры усмехались, лицо словно замаслилось.
— Тц-тц-тц. Нехорошо говоришь. А как же «врагов любить»? А закон твой что гласит? — Хан повернулся одной щекою: — Кто ударит тебя в правую щеку твою... — и Марлора, будто бы получив один удар, поворотил голову.
— Подставь ему и вторую, — спокойно продолжил Христос.
И вдруг — никто не успел заметить — он нанёс хану сокрушительный удар в зубы. Лязгнули челюсти. Марлора покатился с кургана.
Крымчаки схватились за сабли. Но вокруг Юрася уже мелькали, наложенные на натянутые оленьи жилы, перистые стрелы.
— Вот так ты и будешь лежать, вверх воронкою, — уточнил Христос.
Хан поднялся. Лицо его было в земле, и нельзя было не ужаснуться, глядя в его глаза. Джуры повесили головы: знали, что это, возможно, последний их день, ибо свидетели позора не должны переживать позор.
— Эй, хан! — завершил Христос. — Ты помни: нельзя играться с мягкой рысьей лапой. Не пугайся. Не тронем. Бери орду. Иди прямо на север. Я тебя ожидаю. Я немного и один буду. Успеешь шкуру содрать — твоё счастье.
Люди начали спускаться с кургана к коням. Пятились.
Глава XXXIII
МЕЧ И ЖАЛО
Татарове с большим лупом шли... против которых... он, с малым людом выправившись, народ поганый с помощью Божией неожиданно поразил и разгромил и лупы поотбирал.
«Хроника Белой Руси»
И истоптаны ягоды в точиле за городом, и потекла кровь из точила даже до узд конских, на тысячу шестьсот стадий.
Откровение, 16:20
Тяжело честному противу воды плывать.
«Хроника Белой Руси»
Дорога спускалась по пологому склону и потом входила в лес. Приблизительно посередине рос на этом склоне величественный старый дуб. Христос стоял под ним, задрав вверх лицо.
— Что, не видно? Тумаш!
В дубе, на высоте пяти саженей, было дупло, а из него торчало круглое, с отвислыми щеками, лицо Фомы. Вытаращенные глаза вертелись. Казалось, в дупле сидел большущий пугач. Потом этот пугач свистнул.
— Появились. Катят сюда. Ты прибавь ходу. Если до пущи, до дамбы схватят — и отец небесный тебе не поможет. Одному худо.
Юрась двинулся вниз по склону.
— Эй, Юрась, коней они погнали. Быстрее! Быстрее!
Юрась шёл медленно, как прежде. До леса от него было недалеко. До гряды — саженей двести пятьдесят.
И тут орда появилась на гребне гряды. Один всадник... Десять... Много, до ужаса много всадников. Hа гребне словно вырос лес.
Фома в дупле напрягся (лицо стало как слива), сжал кулаки и закрыл глаза: он все ещё иногда испытывал свою веру, не мог забыть метеора. Потом раскрыл глаза — орда была на месте.
— Веры маловато, — тихо признался Фома.
И словно в ответ ему, промолвил Христос:
— Силы. Силы маловато.
Он медленно шёл к пуще. И вот спиною почувствовал: заметили.
— Ага-а-а-а-а! — певуче завопил голос.
Безумнo закричал Марлора. Потом взревели бубны, послышался всё возрастающий оглушительный топот; с гиком ринулась лава.
Фома обомлел: школяр шел медленно-медленно. Тумаш неверный не знал, что если кого догоняешь оравой, a тут видишь, что он, один, идёт и не спешит, словно ему начхать, ярость погони делается выше сил догоняющего.
— Берите Бога! — кричал Марлора. — Бога берите!
Юрась вошёл в лес. Исчез. Если бы Фома видел его в эту минуту, он бы немного успокоился. Ибо человек, исчезнув из глаз, внезапно рванулся с места так, как не убегал и Иосиф от похотливой жены Потифара.
В этот момент он с успехом мог бы убежать от стрелы, пущенной ему в спину.
Мелькали деревья, моховые пятачки, заросли крушины. Всё сливалось в зелёную, пёструю мешанину. В конце каждого прямого участка дороги он замедлял бег, пеходил на ходьбу (никто не должен был видеть, что он испуганно убегает), а потом снова поддавал так, едва не рвались поджилки.
А за спиною всё ближе нарастал цокот.
Ноги не держали его, когда он вылетел на дамбу, увидел с двух сторон синюю искристую гладь озера, а перед собою — ровную ленту насыпи. Он бежал и теперь, возможно, даже быстрее, ибо выкладывал последние силы, все время оглядывался, чтобы прекратить бежать, как только они появятся.
Каждая сажень была радостью. Значит, возможно, не догонят, значит, может, и спасётся, не погибнет.
И вот... выскочили. Он пошёл спокойно, как прежде. Расчёт был верным. Он выиграл некоторое время, пока лава перестраивалась на опушке в узкий порядок, а теперь, перед дамбою, в змею. Вот змея встащилась на насыпь.
Он оглянулся как раз тогда, когда кто-то поднимал лук. Плохо! И тут же он увидел, как Марлора ударил того ременной камчой по голове.
— Живьём брать! Шкуру с него!..
Скакали. Догоняли. Христос шёл, словно не слышал их.
И вдруг Юрась остановился. Дамба заканчивалась, и впереди было зеркало воды. Ужас плеснулся в его глазах.
Хан захохотал:
— Живьём!
Они были совсем уж близко. Ещё немного и — как бросить арканом. Один нетерпеливый аркан упал от него в саженях в четырёх.
И тут Христос повернулся, хлопнул себе по заднице и, перекрестившись другой рукой, спокойно направился в свой извечный путь по водам. Шёл дальше и дальше, словно плыл в воздухе. А на срезе насыпи стояла ошеломлённая орда.
Марлора завопил в экстазе, укусил себе большой палец руки и кровью начал чертить на лице знаки.
— Мусульмане! Аллах с нами! Тут мелко! В погоню, братья!
Лава вспенила воду. Действительно было мелко, но они двигались по довольно вязкому дну, а человек шёл по срезам свай, едва не по самой поверхности.
Настроение орды по этой непонятной причине немного убыло, и всё же орда догоняла. Глубже... Глубже... Начали вязнуть кони... И тут Христос остановился.
— Марлора, а я один! Лишь земля моя со мной. Слышишь?!
Он бултыхнулся в воду и поплыл. Вздутый пузырём хитон плавал на поверхности.
Плыл он необычайно быстро. Из-за островка вывернулась навстречу ему похожая на пирогу плавица. Чёлн скользил, словно по маслу. И тут Марлора понял: нападут на челнах.
До берега было саженей пятьсот. Но дамба — вот она, рукой подать. А в лесу нет людей. Иначе кричали бы, клекотали специально обученные кречеты на плечах у некоторых воинов. И всё же зря он сделал, что ткнулся сюда. Ничего, вот она, дамба. Жаль только что Бог убежал. Ничего, недолго и ему... А он, Марлора, за свое оскорбление выжжет все на десять дней скачки вокруг!
— Назад! — крикнул он. — На насыпь.
Орда повернулась. Пенили воду кони. На дамбе погонщик стремился поворотить слона. Неуклюжий исполин трубил и переступал ногами. С десяток всадников ужe вылезло на насыпь.
И тут Марлора с ужасом увидел, как на дамбу, будто в страшном сне, начал падать лес, который рос на склонах. Падали медные сосны, серебристые тополя, чёрные ольхи, видимо, заранее подпиленные, ломали сушняк, сами ломались. В треске взлетали высоко в воздух куски дерева, шумели ветки. Через несколько минут вся дамба была как сплошной непроходимый завал. Взбешённый слон тяжко ухнулся в воду, затрубил, проваливаясь на топком дне.
И тогда всадники, обтекая дамбу, погрязая, начали рваться к такому далёкому берегу. Кони падали — кто-то натыкал в дно острых ольховых кольев, да и без них на кочках и корягах сам дьявол сломал бы ногу... Крики, перебранка, ржание.
Люди падали и хватали воды, ибо кони подминали их.
А из-за островов выходили новые и новые челны-пироги с лучниками. Хлопали тетивы о кожаные перчатки, стрелы летели роем.
И эти люди плыли между погрязавшими и били, били, били на выбор. Им нечем было ответить. Подмокшая тетива — не тетива.
Хан с ужасом видел, как одна за другой исчезали головы. Он понимал: бьют беспощадно, не жалея даже завязнувших, ибо их мало, очень мало. Единственный выход был — вырваться на берег.
Он был уже близко. Значительная часть орды успешно прорывалась к нему. Между ними и берегом лежала не такая уж и широкая полоса, густо заросшая ситником, жёлтой кубышкой, камышами и белыми кувшинками.
Марлора кричал, махал саблей. Ему удалось сбить орду в относительный порядок. Задние бросались на челны копьями, жизнью платя, чтобы дать возможность остальным вылезть на сухое.
Белые кувшинки. Хан стремился к ним, как к жизни. Где-то там, за ними, была твёрдая опора для конских копыт... Конь вдруг осел. Марлора освободил ноги и, неважно плавая, ухватился за хвост переднего коня.
Нащупал ногами грунт, стал.
И тут из-под кувшинок, отбрасывая пустые стебли ситника, выросли, встали гурьбы. Словно сама вода родила их. Их было, как камыша на этой воде.
Полетели камни с пращей. Праща не лук, она не боится воды. Град камней. Каменный дождь, будто в Коране. Воины падали, обезумевший слон теперь, может взбесившись, хватал своих же, вертел в воздухе и подбрасывал высоко в небо.
Вода пенилась под камнями. Марлора увидел, что часть всадников всё же прорвалась, но он уже не верил и потому не удивился, когда пуща ответила дождём стрел.
А потом он увидел, что над ним высится, стоя в челне, этот Христос, тот, кто впервые в его жизни поднял руку на честь его лица. И ещё почувствовал, что ноги засели и погрязают ещё быстрее.
— Шайтан! — бешено вскричал Марлора. — Сын ишака! Осквернитель гробниц, мазаров, мечетей.
И с удивлением услышал, что в голосе врага тоска и почти жалость.
— Дурак, — невесело произнёс Христос. — Ну кто из нас когда-либо опоганил мечеть? Татары тут живут. Молятся по-своему. Добрые, мирные люди. Честные, чистоплотные. Кто их хоть пальцем тронул? А ты их как?.. Они нам — ничего. Вот ты зачем сюда пришёл? Зачем кричал о крови, о жаждущем Боге? Зачем Джанибека зарезал? Лишь чтобы доказать? Нас этим не доведёшь, не испугаешь... Только... какое же вы быдло... Что у вас, что у нас...
Марлора старался незаметно, под водой, вытащить из тула стрелу (лук был также под водой). Он не подумал, что сверху видно.
— И тут стрелять хочешь? Не научили тебя? Даже когда... Ну, стреляй.
Жалостно звякнула подмокшая тетива. Стрела упала возле челна, рыбкою вошла в воду, всплыла и закачалась стоя.
— Смерть несла, — отозвался Христос. — Как ты. А теперь? Вот все вы так, могущественные, когда встаёт на вас земля и вода. — И с какой-то ненасытностью зашептал: — Слушай, бить тебя противно. Слушай, окончим дело миром... Дашь слово не приходить — пущу.
Хан плюнул:
— Пожиратель падали! Тут не только мои! Тут лежат и твои. У сына большое войско. Насторожённый, он не попадёт в капкан, как я. Всё равно конец тебе. Сдавайся! Даю одно слово: не убью тебя, даже рабу ушей не проколю.
Закрыв глаза, Христос спустил стрелу, и она вошла Марлоре в лоб.
Над озером догорало жестокое истребление.
Прослышав о разгроме и смерти отца, мурза Селим предал смерти плохого вестника, и вот уж четвёртые сутки отходил, кружил, не ввязываясь в бой, отрывался, совершал ложные выпады, проходил стороной и нападал на деревни, жёг местечки.
Крымчаки зарезали весь плен, перерезали захваченные стада, награбленное золото рассовали по саквам. Проходя сквозь леса, стремились пустить палы.
И всё же Братчик, у которого повсюду были уши, неуклонно нагонял, находил, теснил всё ещё могущественные и угрожающие остатки орды. Их и теперь было лишь немного меньше преследователей. Но у белорусов было мало конницы, не все были в латах (довольно небольшие татарские кольчуги налезали далеко не на всех высоких собою лесных людей). Не из лучших было и оружие.
Нечего было и думать взять хитростью ещё и этих. Приходилось искать открытого боя, и сердце Христово болело при мысли о том, сколько будет убитых (он уже всё знал от Магдалины об Анее, и от этого было еще хуже). Но как бы ни болело сердце, он видел, что без сечи не обойдёшься. Не бросили бы оружия сами люди, задетые за живое опустошением, обидой и убийствами. Все словно молча решили: не выпускать.
Наконец сами начали жечь лес и перестоявшиеся сухие травы.
Малые отряды рассыпались вперёд, чтобы поджигать там, где орда могла прорваться. Отрезая путь огнём, заставляя орду сворачивать туда, где ей не надо было, рать постепенно стягивала вокруг крымчаков огромную петлю.
Люди шли чёрные от дыма, лишь зубы да глаза блестели. Повсюду день и ночь, день и ночь пылали леса, и низко висело над землёй подернутое дымкой, знойное небо.
В конце концов им удалось затянуть мешок. Они прижали мурзу Селима к Неману, возле деревни Берёза. На том берегу так же, как и на этом, со сторон ярко горели леса и курились болота. Идти рекой Мурза не рискнул. Помнил, чем закончилось крещение на озере.
Он не боялся. Его люди не отставали: отстать означало умереть. А люди Христа, стерев ноги или обессилев, охотно оставались среди своих. Куда лучше вооружённый, хоть и равный по количеству людей врагу, татарский загон знал, что победит.
Они не учли гнева и желания победить в сердце хозяев земли. Когда утром снова возникла на широком поле белая цепь и снова зазвучала «Богородица», они поняли, что не та эта цепь и не тот хорал. Там стояли сотни, которые хотели умереть. Тут шёл народ. Иуда сказал по этой причине, что Бог помогает лишь тогда, когда поможешь ты себе сам.
Христос впереди цепи — был народ. Иуда с вечным своим свитком и стило — был народ. Фома с двуручным мечом, равным ему по длине, — был народ. Народ, который двигался, ощетинившись копьями. И когда взвился над рядами крик, ещё до того как татары и белорусы столкнулись, Селим понял, что он погиб.
...В четырёхчасовой лютой сече белорусы взяли поле. Взяли большой кровью, но не выпустили с него ни единой души.
В этом не было утешения. Не было утешения в том, что и те погибли, ибо и то были люди, и много у кого из них была лишь сопревшая рубашка под кольчугой. Ибо и над теми был свой Лотр и необходимость ежедневно доказывать, что ты предан ханству и ему. Они просто искали свой кусок пищи. Искали не там, где надо, а там, куда вела их сабля, занесённая над головой.
...Теперь об этом можно было думать. И Юрась думал, рассматривая клеймо, которое держал в руках. Вот это обещал ему на лоб Марлора. Вместо этою сам получил стрелу в лоб.
Между бровей у Юрася была длинная морщина. Вчера её ещё не было. Он был тот же, но большинство апостолов и Магдалина очевидно начинали его побаиваться.
Под вечер сквозь толпу привели на аркане Селима. Он не успел прорваться далеко.
Но ещё до того, как Христос начал говорить с ним, перед Юрасём стали избранные от мужицкой рати и попросили отпустить их. Лето клонилось к осени, хаты были сожжены, нивы выбиты, врагов не было. Надо было успеть подобрать хоть то, что не вытоптали, да успеть выкопать кое-какие землянки.
— С озимью, думаю, не опоздали... Сеять надо. Мужики мы.
— А дадут вам это сделать? — спросил Христос.
— Должны бы... Но всё равно... Земля зовёт... Требует: «Сеять!»
— Пойдёте, — предположил Христос, — а нас тут, беззащитных, заколют.
— Тебя? — надо всей толпой разразился хохот.
Юрась увидел, как один из мужиков, подобрав ятаган (а он, изогнутый, сечёт, как известно, внутренней стороной, словно серп), рассматривает сталь, щупает её пальцем.
Наконец мужик радостно ухмыльнулся, склонился и начал проворно резать ятаганом траву: догадался, к чему он применим.
И тогда Христос понял: удержать не удастся. Значит, как бы теперь ни искали, как бы ни гонялись (а сейчас будут гоняться неистово, как за зверем, потому что после двойного разгрома он страшен им) — доведётся убегать, прятаться где-то в избушках лесников либо даже мчаться ногами за границу.
— Хорошо, — согласился он. — Идите, люди. Чего уж.
Селим смотрел на него полным триумфа взором. И несмотря на то, что лицо его было в земле и дыму, казалось, что победитель — он, а не человек, который стоял на склоне и протянутыми руками (появился у него с недавнего времени такой жест: распростёртые к людям руки), с внезапной чугунной усталостью и безразличием прощался с толпами, плывшими с поля в разные стороны. Они кричали к нему радостно, но шли быстро. Уверены были, что с ним ничего не случится, а вот неоплодотворённая земля может отомстить.
Силуэт его на вечернем небе был словно поникший. Как будто стержень достали из него.
В конце концов разошлись почти все. Под пригорком стояли ещё лишь два отряда: один — остановленная на днях стража из Мира, беглецы, все в железе и с хорошим оружием, хоть и немногочисленные по количеству, и довольно большая мужицкая толпа.
— Волковысские мужики, — показал Тумаш.
А Иуда добавил:
— Отпустил — напрасно.
— Почему? — удивился Братчик.
— Мысль о севе бросили шептуны. И, кажется, не из того ли мирского загона. И пусть мне не дожить до следующего куска хлеба с гусиным салом, если я не догадываюсь, чья это рука.
— Думаешь, следят? — спросил Юрась.
— Мало того. Знают, что земля зовёт.
— Брось, — успокоил Братчик. — Сейчас все равно.
Садилось холодноватое солнце. Немного зябли без огней и ожидали чего-то люди под пригорком.
— Дурак ты, — продолжал Фома. — Осёл, ременные уши. А что, если капкан?
— Достаточно, — показал на толпу Юрась. — Хватит крови. Если уж она их ничему не научила.
И тут засмеялся мурза:
— Вот! Вот тебе и конец дороги твоей, Бог. Вспомни Джанибека, который прошёл уж по лезвию райского моста, теперь лежащего среди гурий! Могло у нас быть такое, чтобы, победив, сразу думать, не придётся ли отдавать аллаху души свои? — Он захлёбывался. — Ых-ых-ых!.. Чудом вырвал победу, чародейством, а не мужеством. Аллаху пожелалось.
Христос не выдержал. Вновь словно появился хребет, выпрямилась спина.
— Что-то у тебя, мурза, память кошачья. Часто же он вам изменяет, Аллах. Часто же мы чародейством вас побивали. Забыли, как вы, Киев взяв, на нас, белорусцев, шли?! Как тогда под Кричевом простой мужик Иванко Медовник с ратью своей вас гнал?! И как мы вам ещё под Крутогорьем наложили?! Помни теперь. Но ты на нас больше не пойдёшь.
— Убьёшь? — нагло спросил Селим. — Ну-ну. Мы смерти не боимся.
Юрась всё ещё держал в руках столбик клейма.
— Зачем? Просто клеймённый позором — не хан. Его не дворцы встречают. Ты помни Кричев! Помни Крутогорье! Помни Волхово болото! Помни это поле! А вот тебе и метка, на память.
И он с силою ударил клеймом в лоб мурзе.
— Ступай теперь к себе. Сиди с женщинами на их половине. Подбирай за лошадями навоз. Чтобы знал, как живут разбоем.
— Убей, — осмыслив всё, с надеждой попросил мурза.
— Ступай. Дайте ему коня.
Мурза побрёл к пригорку. Сел в седло. Пустил коня лишь бы куда.
...И тут встревожились вороны над лесом. Встревожились мужики под пригорком. Встрепенулись мирские всадники.
От пущи тащилась кавалькада: несколько десятков всадников во главе с грузным человеком в латах. Рядом ним ехал кто-то в плаще с капюшоном.
— Корнила, — узнал Тумаш. — И капеллан Босяцкий с ним.
— Что-то они после мессы, — отозвался туповатый Пилип. — Эно, как татарам на головы дубы спускали, так они... А слабы всё же татары. Подумаешь, дерево. Мне так вон столетний...
— Замолчи, — вскрикнул Христос. — Иди, Мария, встреть их.
Босяцкий заприметил её издалека. Шепнул Корниле:
— А мужики стоят. Не совсем сработало искушение.
— Да немного и осталось. Можно и силой...
— Посмотрим. Шума не хочется. Попробуем иначе.
Магдалина остановилась перед храпами коней.
— Садись, — предложил Корнила, показывая на свободного коня.
— Отвыкла, — независимо отказалась она. — Не хочу.
Они медленно ехали за ней к пригоркам.
— Ты знаешь, девка, что он страшен, что нельзя уж его использовать для победы над курией?
— А мне это трын-трава.
— Предала, — возмутился друг Лойолы. — Забыла, кто тебя из навоза поднял, забыла, как их преосвященство тебя ценил, как уважал прежде епископ Комар.
— Не из навоза — в навоз вы меня вогнали. Сами сюда швырнули — так чего вам от меня ждать.
Босяцкий даже немного испугался, таким презрением каменело смертоносно красивое лицо женщины.
— А между тем он хотел бы, чтобы ты вернулась, он по-прежнему посылает тебе свою любовь.
— Ничего, — с улыбкой ответила женщина. — Он быстро утешится. Разве мало блудниц вокруг? Или вообще женщин? А если бы и они все вдруг сделались строгими либо вымерли, что вам? Думаешь, не помню, как вы потешались над одним законом? Мол, «запретить монахам брать на воспитание обезьян, а также уединяться в кельях с новичками под маркой обучения их молитвам». Разве вам не всё равно?
Она оскорбляла расчётливо и жестоко. Знала, что один конец, и платила за все годы.
Корнила потянул меч.
— Брось, — остановил его капеллан. И признал: — Да, свод законов аббата Петра из Клюни. Но это было давно. Теперь церковь не та.
— Что, у меня не было глаз? — язвительно спросила она. — Всё меняется, не меняетесь лишь вы да властители.
— Ты знаешь, что тебя ждет?
— Знаю. Счастье ваше, что опоздала. Тут бы мне крикнуть только — на копья бы вас подняли.
— А если мы скажем, что ты — шлюха, подосланная к нему?
— Не поверят. Я открыла ему, где была Анея. Я сама видела.
— Но во всяком случае, ты будешь молчать, чтобы не отдали ему её, — догадался вдруг про всё мних. — Иначе не видеть тебе его.
— А я уж и не знаю, хочу ли этого.
Капеллан хорошо понимал, что нащупал какую-то трещину, что женщина может и не выдать, может даже подсознательно помочь.
Но он сам испортил дело, решив расширить эту трещину.
— Что у тебя, любовь? — И прибавил: — Которая?
— Первая. Он не знает, но первая. И последняя.
— Попадёшься — сожжём.
— А я и так сожжена. Бросали вы меня из рук в руки. Поздно увидела, что есть и другие. Поэтому давай, разводи костёр.
Необычайно богатый интонациями голос капеллана словно улыбался. Из-под языка осторожно высунулась травинка-жало.
— Да я не о том. Вот, если не убьём — ты ведь сама понимаешь, что не напрасно мы «опоздали», — так отдадим ему бабу, и пускай идёт с апостолами за границу. Ты не останешься, ты с ним вынуждена будешь уйти. Будет у них ребёнок. А ты? На торной дороге трава не растёт. Да я не о том. Вот если бы ты помогла нам, убедила, чтобы ушёл без столкновения и шума за границу, — ушла бы с ним. Никого бы мы не выпустили. И он бы наконец стал твоим. Если надежды нет, кто такую красоту пропустит. Подумай, как много мы тебе даём?
— Много, — согласилась она. — Только не уйдёт он от неё за границу. А вы мне действительно много предлагаете. Примите за это мою благодарность.
Капеллан говорил с нею, склонившись с седла, чтобы никто не слышал. И она, сказав о благодарности, с невиданной силой отвесила ему пощёчину. Даже у того зазвенело в ушах.
Мних вспыхнул, но с усилием сдержал себя.
И подъехали они к пригорку, и, конные, стали перед Христом. Корнила отъехал в арьергард, высился между конным мирским отрядом и мужиками.
— Почему не ушли? — спросил у мужиков Корнила.
— А они почему не ушли? — показал на воинов кто-то.
— Дело не ваше.
— Ну и это не ваше дело, — дерзко ответив мужик.
Христос между тем смотрел в серые, немного в прозелень, плоские глаза капеллана. Глаза были холодны, словно у ящерицы.
— Когда я татар бил — вы молились. А теперь налетели на готовое.
Босяцкий благожелательно удивился:
— Ты? Но ведь повсюду уже знают, повсюду сообщено, по храмам, весям, городам, что разгромила их наша рука. Что ты без церкви? Что этот невзрачный люд без церкви, без наших молитв и нашего духа?
— Э-эх, черви навозные, — сказал Христос. — Слетелись на храбрую смерть, трупы облаяли. Стервятники хоть не лают.
Мних улыбнулся одними губами.
— Гордыня? Да. И неразумность. Без церкви, учти это, сын мой, не было бы победы. Без церкви ничего не бывает, таков закон. Во всех летописях, которые ты там ни знай и ни кричи, записано, что мы не убежали, не бросили вас одних, что мы подготовили этот страшный отпор, что «татаре на белорусскую землю ворвались, но церковь, с малым людем выступив, народ поганый с волею Божией и помощию неожиданно поразила и разгромила и лупы поотбирала».
Он чеканил это, словно опускал на плечи бесстыдное, невыносимое бремя.
— Мочись вам в глаза — скажете: Божья роса, — буркнул Богдан Роскош. — Ну, а он?
— А он, милый наш Тумаш, повсюду записан как шалбер, который «имя Божье себе присвоил».
— Ничего, — признался Раввуни, — правда есть.
— Не тянись, любимый, — возразил капеллан. — Правды в таких делах не было и не будет. Церковь победила, а не он, не народ. — Слова его сочились словно вонючим, всепобеждающим навозом. — Все подвиги, все чудеса, всё человеческое — от неё. — Он унижал, будто в рассчитанном, холодном экстазе. — Это мы тайно руководили вами. Да и молились мы... Ты что это пишешь, иудаист?
— То, что сказано, — Раввуни спокойно водил стилом. — И потом, ты по слабости мозгов не так назвал. Понимаешь, я не иудаист. А он, Христос, не католик. А вон Фома не православный. Это такая же правда, как то, что ты не человек, а гнида, которой попало панство...
— Кто же вы, интересно?
— Мы — люди, — ответил человечек. — Мы люди, так как мы отвержены всем этим миром лжи. Но мы, отверженные, оболганные клеветой, битые, мы и есть люди во всей правде своей. И нету никакой иной правды — ни правды Шамоэла, ни правды Лотра, ни правды Яхве, ни правды Христа... А если есть, если несёте её нам вы, так...
— На хрена нам такая правда, — закончил Фома.
— Правильно, — подтвердил Раввуни.
Капеллан понял, что разговора не будет. Оглянулся. И сразу Корнила со звяканьем потянул меч. И тут рядом спокойно предупредил какой-то мужик:
— Нy-ка, не тронь! Не тронь, нашим языком говорю тебе, падаль ты свинячья, Божья ты глиста.
Босяцкий обводил глазами толпу. И неожиданно испугался, увидев, что мужики удерживают полунатянутыми страшные луки из турьих рогов. Несколько таких луков смотрели на него. Вот он подаст знак, и мужиков после более-менее долгой стычки сомнут... Но он уж не увидит этого. Кто надеялся, что тут не топоры против мечей и копий, что это — охотники с юга? Топор — глупость. Даже меч не берёт миланских лат. Но против таких луков они — скорлупа яйца.
«Иниго Лопес де Рекальдо, — в мыслях позвал капеллан. — Друг, Игнатий Лойола. Посоветуй, что мне делать. Тебе тридцать, но ты умнее всех нас, вместе взятых. Посоветуй, друг».
И он увидел лицо дона Иниго. Зашевелились губы.
«Брось, — предложил Иниго-Игнатий. — Отступи. Грех не наказать отступника сразу. Но тайный грех — дарованный Богом грех. Ты ведь не ехал сюда с намерением отступить? Всё от обстоятельств. Именно в них мудрость властелина. Дай им слово, ну».
Мних засмеялся.
— Успокоитесь, люди, — мягко промолвил он. — Тысячник погорячился. Но эта горячность заслужит прощение от Бога, как и ваша непочтительность. Церковь никого не тронет («в эту минуту», — прибавил он в мыслях), клянусь вам. Расходитесь. Пашите. Мы нисходим к вам! Как ни тяжело, а может, подешевеет хлеб. Возможно, мы собьём, ради вас, цену на кое-что...
— На мыло и на верёвки, — вслух предположил Христос.
— Пойдём, люди, оставим их. Им есть о чём подумать. Прощай, весёлый чудотворец.
Стража с отрядом, присоединившимся к ней, поскакала от костров в ночь.
И едва утих стук копыт, как эти костры начали сипеть и рваться паром, ибо их заливали водою.
К Христу подошёл тот мужик, который гаркнул на Корнилу:
— Ну вот... Мы своё дело сделали, не дали тебя. Теперь — извини.
— Я понимаю. Вы ведь не боги, чтобы без крыши жить.
— Но ты — Бог, — мужик земно склонился перед ним. — Ты вознесись. Ты, знаешь, с весною приходи. Как отсеемся.
И они остались одни, а вокруг была ночь. Христос молча смотрел во мрак блестящими глазами.
— Видишь, как они, — отметила Магдалина. — Пойдём... Видишь, как они с тобою...
— Нет, — с пережатой глоткою возразил он. — Я иду к ним. Я ещё только не знаю как. Но это бедное море... Без денег, без земли, без возможности идти куда хочешь, без глаз, без языка — Бог мой, что перед этим моя шкура, что перед этим все храмы!
Ночь падала звёздами. Во тьме, казалось, не было дороги.
Христос встал.
Глава XXXIV
БОЛИ РОЖДЕНИЯ
И явилось на небе великое знамение: жена, облечённая в солнце; под ногами её луна, и на главе её венец из двенадцати звёзд. Она имела во чреве и кричала от болей и мук рождения.
Откровение, 12:1, 2
Перепёлка! Не свивай ты гнёздышко близко у дороги, перепёлка!
Песня
В том августе целую неделю лили страшные ледяные дожди, словно стоял октябрь или даже ноябрь. Не было дня, чтобы не выпал на землю град. Перенасыщенная почва не могла больше всасывать ливень, и воды широко разлились полями.
И по этой дороге, которая была даже не грязью, a течением, шли на север четырнадцать человек. Изнемогали, падали и вновь шли. Много дней они голодали. Даже за деньги, которых было мало, по всему югу нельзя нельзя было купить и ломтя хлеба. Они дрожали в ознобе, и им негде было не только переночевать, но и обсушиться, ибо деревни сожжены
И всё же они шли на север не только потому, что были целы хаты и хлеб. Даже совсем не потому. Если бы лишь это — Христос пошёл бы в Городню. Просто за ними шли по следам. Видимо, повсюду были разосланы приказы, ибо несколько раз их хотели схватить, и спаслись они только чудом.
Рыскали дорогами разъезды. Проверяли возле околиц. Ночуя в лесу, не раз слышали они собачий лай. И стоило им ткнуться сначала на северо-запад, а потом — на запад — начиналась безумная облава. Наверно, по какой-то линии были выставлены посты.
Часто слышали они на ночных дорогах шаги, голоса, топот, иногда истошный вопль. Они прятались ото всех людей и потому не знали, что не одни они 6eгут на север.
Бежали толпами. Бежали от холода и разорения, от бичей и податей. Бежали, чтобы не умереть. Странствовали целые деревни. Некоторых останавливали и возвращали назад. Но Юрась и его сподвижники не знали этого. Им не было до этого дела. Их бросили в момент, когда больше всего им была нужна помощь. Вера возвела их на вершины, вера и сбросила. Все знали, что Христос — всемогущественный.
...По очереди несли ослабшую женщину. Стократ в день умирали и оставались живыми, и в недоразумении были, когда же родится правда. Где-то около недели бежали они.
И Христос понял в эти дни, что в сеть попадают большие рыбы, а малые выскальзывают из неё. А в сеть жизни, в невод, поставленный могущественными, попадают одни малявки, а для большой рыбы она не существует.
Он также был мелкой рыбой. И лишь косяк таких, как он, мог прорвать бредень, заведённый судьбой. Нельзя бесконечно отступать.
У самой дороги было гнездо перепёлки. Кони и коровы могли растоптать его, пастушки подобрать яички, чибисы разнести достойные жалости стебли, из которого оно было свито. Но из каждого целого яйца мог вылупиться гнев.
...Их гнали, как малявок на отмели, как перепелок во ржи. Надо было остановиться и хоть слабым клювом начать клевать, чтобы не погубить навеки души.
Нельзя больше было бежать. Следовало показать зубы, пускай себе ценою жизни.
Глава XXXV
«ПРОСТИ, МАТЕРЬ! ТЕБЕ НЕ НАДО!»
...Ко образу Пречистой Девы, который в том краю так славен был чудесами. Потом те шалберы заблудшие оного своего заблудшего (Христа) к алтарю Пресвятой Богородицы привели, где был образ чудотворный. А имел тот безумный двойственное платье...
«Хроника Белой Руси»
И вошли они по раскисшей, страшной дороге в предместье Вильно и подошли к Острой святой браме.
Бурлила перед вратами толпа. Толкались, галдели, слышались проклятия, божканье, смех. Но чем дальше они проталкивались к арке, тем больше было тихо и чинно, словно люди, как они есть, на глазах превращались в ангелов. Глаза скромно опущены или возведены, на головах нет шапок.
А люди были те же. Та же разномастная, оборванная толпа, среди которой — суконные уборы мещан богатых да золотые пятна доспехов и богатых одеяний.
Били колокола. На всём пространстве города.
— Сбрось шапку, — попросила Христа Магдалина.
— Ну нет, — с нехорошей улыбкой отозвался тот. — В своей хате что хочу, то и делаю.
— Собьют.
— А я вот им головы глупые посбиваю, — сказал Фома.
Не сбрасывая шапок, они прошли через врата. Им повезло: никто не прицепился. Возможно, просто никто не заметил, какая это цаца пришла с Мядининской дороги.
— Вот тут и начнём, — предложил Христос. — Если уж не услышат грома небесного возле святыни, то нигде не услышат.
...Почти голый, он стоял за аркой глухого переулка, входившего на Татарскую улицу. Редкие прохожие не обращали на это внимания. Мало что можно увидеть на улицах святого города. Может, так пропился человек, что это шинкарка с него за долг платье снимает.
Между тем Магдалина занималась странной работой, Раввуни только что всунул одно верхнее платье в другое и расправил их на плитах мостовой. Магдалина лихорадочно замётывала оба платья у воротника, сшивала их одно с другим. Потом она зашила их по бортам, оставив на груди распор, в который могли влезть два кулака. Раввуни тем временем особенно сильно сшил оба платья возле пояса. Всунул кулак в распор, попробовал разорвать зашитое — дудки. Не удалось даже Фоме. Потом оба платья заметали по краям пол. Теперь платье было двойственное.
— Ну вот, — подытожил Раввуни. — Теперь платье двойственное.
— Как душа человеческая, — елейно сравнил Ян. — В истине ходят дети Божьи, а на дне смрад.
— Милый брат мой, — обратился к нему Якуб, — что же ты в нашем княжестве живёшь, жрать хочешь, а за правду стоишь? Что-нибудь одно.
Христос между тем дрожал в одной рубашке; всё ещё было промозгло после дождей. На него натянули двойственное платье и сильно перепоясали его.
— Ну вот, — сказал Юрась. — Ну-ка, Пилип, набери камешков. Да сыпь их мне между рубашкой и платьем, за пазуху.
— Эно... Да зачем... Холодные.
— Порассуждай мне ещё, балда, — льстиво произнёс Петро. — Бог, он знает.
Пилип нагрёб горсти камешков.
— Куд-да ты, — разозлился Христос. — Не в распор, не между платьями. За платья, голова еловая. Между ними и рубашкой. Чтобы лишь пояс держал.
...Полагаю, что в нашей стране не один я являюсь любителем нашего древнего белорусского языка, его очаровательного, лаконичного и немного наивного слога. Поэтому я не могу не порадовать остальных, отступая сям и там от моего нескладного многословия и давая слово человеку, который сам видел это и рассказывал об этом золотым по скромности, народности и юмору тогдашним языком. Наши летописцы были удивительными людьми. Даже ложь их была прозрачной и давала возможность увидеть на дне правду. Возможно, они не напрактиковались во лжи либо, может, нарочно делали это. Но, даже метая громы и молнии, они самим слогом своим показывали, что симпатии их на стороне горластых, дерзких, находчивых людей, умеющих обвести вокруг пальца даже самого Бога, а уж служек его и подавно.
Один из летописцев больше всех напутал вокруг истории лже-Христа, если не считать, конечно, Мартина Бельского. Вслед за Бельским он, возможно, не по своей воле, смешал Братчика с коронным самозванцем Якубом Мелштинским, мошенником, на котором пробы негде было ставить. Даже историю с платьем он отнёс в Ченстохов. То, что произошло с лже-Хрисгом потом, сделано так, что даже воспоминания о нём стали смертельно опасны!
Но рассказ о платье написан у него таким чудесным грубым и плотским языком, так по-белорусски говорят, горланят и спорят в нем участники этой истории, так они живы, несмотря на расстояние веков, что я не могу лишить вас, друзья мои, радости подержать его в руках, потрогать его вместе со мною, попробовать на вкус.
Я не могу обокрасть вас, сделать вас беднее, отняв у вас эту маленькую жемчужину, потерянную в старой пыльной книге. И одновременно честь моя не позволяет мне вырвать кусок из «Хроники Белой Руси» и поднести его вам как своё. Потому буду говорить я, а там, где слабым будет мой язык, я дам слово летописцу, который напутал и кое-где наврал, но оставался гением слога, гением языка, гением хитрой иронии и солнечного юмора.
Дам слово белорусскому летописцу Матею Стрыковскому, канонику, который больше ладана любил живого человека и едкий человеческий смех.
И вот он говорит про это:
«А меў той шалёны дваістую сукню, на тое ўмыслене ўробленую, дзе межы разпора могл улажыць, што хацеў, а камыкаў яму межы ў сукню і кашулю наклалі, ад цела».
Они пришли к Матери Божьей Остробрамской. Снова в шапках. Нарочно. Чтобы видели.
Получилось так, что первый человек, подскочивший к ним, был тот седоусый, который видел Христа во время изгнания торговцев из храма и первым признал не мошенником, а Богом, став на колени.
— Шапку сбрось, басурман!!! Ибо-о!..
На крик оглянулись ближайшие, и тут Христос с удивлением увидел, что в толпе многовато знакомых.
Был тут молодой сподвижник седоусого, старуха, когда-то молившаяся о корове, ещё кое-кто и — он не верил глазам — тот самый руководитель волковысских мужиков, который тогда защитил его от Босяцкого и Корнилы, а потом бросил, сказав: «Ты с весною приходи. Как отсеемся».
— Мир тесен, — удивился Христос. — Тебя что, ветром сюда занесло?
Седоусый всё ещё лез. И вдруг ахнул:
— Господи Боже... Христос...
— Я, — признался Христос. — Ну как, отсеялся?
Тот низко опустил голову.
— Как будто я не говорил, что сеять можно... когда есть чем. Почему это тут так быстро? Управился молниеносно. И сюда раньше меня попал.
— Не бей по душе, — взмолился тот. — Всё у нас забрали. Ни на грош подати не убавили... Да тут много наших... Едва не половина... Деревнями бегут от голода. Половина страны на север сыпанула. На Полотчину, в Городню, сюда, на Мядель. Повсюду, где татар не было, как удвоился народ. Всё ж, может, кусок хлеба заработаешь, не умрёшь.
— Ну и как, заработал хоть первую коврижку?
— Густо нас слишком, чтоб была коврижка, — ответил седоусый.
— Едва не мрут люди, — жаловался мужик. — А что ж будет зимой? Душу бы заложил, чтобы добыть семян да хоть немножко хлеба. Под пнём зимовал бы. Как медведь. Половина страны на север сыпанула.
— Кому она нужна, твоя душа, — отметил седоусый.
Христос имел достаточно деликатности, чтобы не напомнить им всего, не рассказать, как самого его травили собаками. К тому же, толпа уже заметила человека в шапке. Отовсюду толкались радетели о святости места.
— Шапки долой! Шапки прочь! Ну-ка, сбейте! — громко покрикивали они.
— Сто-ой! — завопил седоусый.
Кричать, чем более горланить, тут было не положено, и потому толпа удивлённо смолкла.
— Этому позволено! Он татар разгромил. Это Христос!
Тишина. Оглушительная тишина. И вдруг гурьба взорвалась таким криком, которого даже в самые страшные осады и сечи не слышали эти седые стены.
— Христо-ос!!!
Вскинулось с колоколен вороньё.
— Пришёл! При-шёл! — тянулись руки.
— Заждались мы! Тоской сошли! — вопили измождённые лица.
— Шкуру с нас последнюю заживо содрали!
— В селитьбах — пепел вокруг! — плакали закинутые глаза.
— Магнаты да попы ненасытны!
— Жизни! Жизни дай! Заживо умираем!
Тогда он начал подниматься на гульбище. Он был уверен: правильно он сделал, что нанесёт удар тут. Он только не знал, что тут столько тех, которые шли с ним на татар, которые знают его, с которыми ему будет легче.
Вот они. Море.
Капеллан стал перед ним, заслонил дорогу.
«Маленький, похожий на бочонок, человек. Определенно в это время должен править тут мессу. А за спиною его — монахи, служки. Этих не убедишь, что не хочет он оскорбить святыню, что он просто хочет сделать то, на что с охотою пошла бы и сама великая Житная баба, матерь всего сущего, которая лишь немного изменила тут своё лицо. Матерь. Хозяйка белорусской земли.
Дающая силу хлебу. Зачем ей жить, если умрут верующие в неё».
— Стой, — остановил капеллан. — Ты кто?
— Христос.
— Если ты Христос, где матерь твоя? Где сестры и братья?
— Я матерь ему! — крикнула из толпы старуха, которая молила о корове.
— И я!.. И я!
— Мы ему братья! Мы сестры! Мы! Мы!
И этот крик заставил Братчика забыть, что за ним охотились, так как люди бросили его. Этот крик сотворил то, что свет как-то странно затуманился в его глазах, и он впервые не осудил свою судьбу.
«Могла ведь действительно быть хата».
И он словно вспомнил хату под яблонями... Стариков на траве... Тихую речку, где водились сомы. Самого себя, который пускал на Купалье венки.
И уже понимая: так надо... так надо ради святой причастности к горю всех этих людей, к радости их, к общей жизни всех людей, он сказал (и это была правда):
— Была у меня хата. Далеко-далеко. Там теперь кострище. Пепел. Прах. Как у всех вас. И виноват я, знаю: забыл. В чести своей вознёсся, презирал, ниже себя считал, простите меня. А теперь вспомнил. Ну-ка, брысь с дороги!
Со звоном вылетело большущее окно: как всегда, перестарался Пилип.
— Прости, матерь Сущего, Тиотя, Житная баба Матерь Божия, — простонал Братчик. — Тебе ведь не надо
И он пригоршнями стал брать из алтаря золото и драгоценные каменья и сыпать их между платьями. Капеллан, увидев святотатство, убежал, чтобы вместе не погибнуть от неминуемой небесной молнии.
«...i кеды быў да алтара прыведзены, з рук ix вырваўшыся, яка шалёны прыпаў да алтара, на якім было поўна пенязей i камыкаў, на афяру злажоных, i, хвацяючы пенязі, клаў ix сабе у распор аж занадта. Мніх-каплан, каторы на той час мшу справоваў, ад страху уцёк».
Народ на улице слышал крики. Потом сам капеллан бочонком скатился с гульбища, бросился прочь:
— К алтарю припал! Камни хватает! Матка Боска, да тресни ты его по голове!
...Служки схватились за мечи, — стал на пути у них Тумаш. Выставил вперёд довольно мощное, хоть и ослабевшее от голодухи, брюхо. Напряг грудь.
— За оружие хватаетесь? При Матери? Я вам xапну! Я вас сейчас так хапну!..
Те опешили. И тогда на Христа бросились ошеломлённые было монахи. Схватили за пояс, сорвали его...
«Па iм (каплану) другі мнішы, адумеўшыся, прыпадуць пояс на iм абарваць, мнімаючы, бы пенязі клаў за кашулю занадта, але ад тамтоля толькі камыкі павыпадалі, а пенязі ся ў распоры, за падшыўкаю сукні засталі. Мніхі, здумешыся... думаючы, бы пенязі ў каменне ся абярнулі справаю дыявальскаю, пачалі заклінаць каменне i малітвы над нім модліць i пcaлмi спяваць, абы ся знову ў першую форму сваю абярнулі».
...На пол действительно высыпались камешки. И все остолбенели.
А потом начался шабаш и содом: стоны, плач, дикое завывание от ужаса, выкрики. Едва не истерические голоса на верхних нотах выкрикивали псалмы.
— Нечестивые не пребудут пред очами Твоими: Ты ненавидишь всех, делающих беззаконие.
Кто-то рыдал:
— Ибо нет в устах их истины... Осуди их, Боже, да падут они от замыслов своих; по множеству нечестия их, отвергни их, ибо они возмутились против тебя.
Ещё один горланил, как испуганный змеёю бык:
— Сокруши мышцу нечестивому и злому, так чтобы искать и не найти его нечестия.
Христос стоял над этим столпотворением и улыбался. Сейчас он презирал лишь этих.
Музыка изменилась. Кто-то, видимо, разуверился в псалмах и начал заклинать, как тёмные его родители:
— Чёрт Саул, чёрт Колдун — поступитесь. Господь наш Перун, Иисус наш милостивейший, Велес, скотий бог и Влас святой, рассейте, обрушьте подкопы, сделайте, чтобы камни в первую форму свою обернулись.
После этой дикой какофонии свалилась внезапная тишина. Мних склонился над камешками и осторожно, как жар, потрогал их:
— Н-не помогло.
Лица были растеряны и разочарованы. И тогда мних поднял евангелие, псалтирь и заклинательную книгу и шваркнул их о пол:
— Если такого дьявола не видели — идите с ним ко всем чертям!
«...але калі тое каменю нічога не памагло, мніх кнігі свае заклінальныі, разгневаўшыся, кінуў аб зямлю, мовечы: ежасмы такога дыявала не бачылі, пойдзеце там з нix да ўcix д'яблаў».
Громко, страшно грохнулись о каменные плиты тяжёлые тома в коже, дереве и золоте. Якуб Алфеев закрыл глаза.
Ему показалось: ударил гром небесный и дьявол, дико захохотав, явился в огне, схватил книги под мышки, вонявшие потом, серой и обожжённым грешниками, совершил непристойное движение в сопровождении такого же звука и громоподобно взлетел.
Он поднял ресницы и понял, что это катятся по ступеням, убегают монахи. Книги по-прежнему лежали на полу.
Христос бросал с гульбища в народ охапки ожерелий и деньги:
— Спокойно подходите, люди. Берите по золотому либо по жемчужине. Хватит этого на зиму, лишь бы было где купить. Берите! Не надобно это ни Житной матери, ни мне. Несите детям! Живите! Для кого, если не для себя, собрали всё это они?!
Золотой дождь падал на руки людей. И за всё это время никто не толкнул другого, не наступил на ногу, не выругался, не взял больше одной жемчужины, либо одной монеты, либо — если семья была слишком большая — двух. Деньги принадлежали Житной матери, их нельзя было шарпать.
— Разве они пастыри? Они предались разврату так, что совершают всякую нечистоту с ненасытностью. Морды их хуже задницы дьявола. Матей ещё о них сказал... правда, Матей?..
— Н-но...
— Любят, мерзавцы, предвозлежания на пиршествах, и председания в синагогах... и приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: «учитель! учитель!».
Молча, сурово слушал люд.
Глава XXXVI
ЧТО ЛЮБЯТ ПАКОСТНИКИ ЛИБО ШПИОН
И неудивительно: потому что сам cатана принимает вид Ангела света.
Второе послание Коринфянам, 11:14
Не ешь чересчур сахару — заведутся у тебя там, где не надобно, пчелы.
Белорусская неродная мудрость
Они действительно любили то, о чём говорил людям с гульбища Братчик. Но сейчас им было не до этого, так как больше всего они любили своё спокойствие, свою власть и самих себя. Первое полетело сегодня ко всем чертям, вместе с виленским гонцом, и можно было предположить, что если так пойдёт и дальше, то полетят второе и третье.
Поэтому не было более щедролюбивого собрания за всю историю в большом судном зале. Все сливки собрались тут сегодня защищать свою любовь.
Сидели все духовные особы, как католические, так и православные, ибо любовь их была одинакова; сидели радцы и войт, ибо они разделяли ту любовь. Сидел Корнила, ибо ему приказывали от имени любви. Сидел бургомистр Юстин. По привычке скорее, ибо первых двух любвей его успешно лишали, и потому он не мог любить и уважать себя.
Пред любящими стоял расстрига Ильюк, прежде пророк по склонностям, теперь — по заданию:
— Вот и всё... А люди в городе говорят, что непременно он теперь за Городню возьмётся... Мол, пускай только позовёт — все пойдём... Мол, вот это настоящий Христос наш. На что уж татары да иудеи — и те его ожидают. Название, говорят, имя — это дело десятое. По-ихнему он Христос, по-нашему «мессия», «махади» и чёрт его знает ещё как.
— Хорошо, Ильюк. Но мы ведь сразу анафему ему огласили, — сказал Лотр. — Как это слушают? Неужели нет устрашения?
— Плюются, — опустил звериную голову Ильюк. — Говорят: «Это всё равно...»
— Ну, почему замялся?
— Не карайте... «всё равно как дьяволы анафематствовали бы ангела».
— Т-так, — задумался Босяцкий. — А юродивые кричат? А ты?
— Кричим. «Срамота наготы его... Печаль великая... зверь, глазами исполненный спереди и сзади». Как поужаснее кричим, чтобы непонятно: «Солнце, как власяница! Море делается кровью! Семь тысяч имён человеческих в одной Городне погибнет!»
Он загикал и закричал так, что во всех мороз побежал по спине.
— А они не обращают внимания. Говорят: всё равно жизни нет. И сегодня Кирик Вестун, кузнец, да дударь «Браточка» говорили какому-то усатому, чтобы он оставался тут и помогал... А мы, мол, выходим и ожидаем, а какой-то Зенон (один Гаврила в Полоцке!) чтобы собирал людей, да идём ему навстречу.
— Нашли? — спросил Комар.
— Нет, — ответил Корнила. — Успели убежать. А Зенона никто не знает. Наверно, не из Городни.
— Ч-чёрт! — возмутился доминиканец. — Ну, хорошо, пока ничего не случилось. Именно пока. Опасность есть, но пока лишь тень опасности. А вы то ошибку за ошибкой совершали, а то головы от ужаса потеряли. Породили чудовище и не знаете, как усмирить.
Обратился тихо:
— Ильюк, ты обижен. Найди людей, способных раз ударить ножом.
— Не получится, — ответил расстрига. — Все молятся на одну его память. Да и я также боюсь. На куски разорвут. Верят. Пускай себе он это и силою Вельзевула чудачит.
— Жаль. Мог бы получить триста злотых.
— Мёртвому что тридцать, а что и три тысячи.
— И всё же позаботься о ноже. Иначе...
— Постараюсь, — понял Ильюк. — Постараюсь найти.
— И ещё постарайся кричать погромче, что это антихрист, что тяжело сразу разобраться. Ступай.
Ильюк пошёл: сугроб грязного меха и нечёсаных волос. Синклит молчал. Потом Лотр буркнул:
— Смрад какой! И любите же вы этих шпионов, разведчиков, доносчиков. Стыд просто.
— А вы не любите? — тихо поинтересовался доминиканец.
— По-моему, тоже глупость это, — возразил епископ Комар. — Не следить надо. Не следи, а секи. Пий V прав [13].
Лицо налилось бурой кровью, пенные хлопья зашевелились в уголках рта.
— Помните его инструкцию венецийскому инквизитору? «Пытайте без жалости, рвите на куски без пощады, убивайте, сжигайте, уничтожайте ваших отцов, матерей, братьев, сестер, если выяснится, что они не преданы слепо верховной идее». Вот это по мне. Вот это да. И всюду хорошие государи так делают: и наш, и французский, и сам папа, и великий князь московский.... хоть он и схизматик.
Доминиканец кашлянул.
— Золотые слова, — саркастически заметил он. — Лишь ваша учёная голова, по занятости, видимо, знала инструкции Пия инквизиторам и не знала инструкции того же Пия трибуналам. А там сказано: «Заведите столько шпиков и доносчиков, сколько вы в состоянии оплатить. Обяжите их наблюдать за мирянами... и доносить вам обо всех общественных и частных беспорядках. Никогда не ставьте под сомнения их показания, поражайте всех, на кого они вам будут указывать, невинного либо виновного, ибо лучше умертвить сто невинных, чем оставить в живых хотя бы одного виновного».
Мних улыбнулся:
— И вот поэтому я люблю обе инструкции и люблю шпиков и занимаюсь с ними. В конце концов, я доминиканец, моему ордену доверена святая инквизиция. И поэтому я занимаюсь и дознаниями одновременно. В то время как вы лишь треплете языком.
Комар в ярости вскочил.
— Это вы уж слишком, — с укоризной отозвался Лотр. — Так оскорбить верного служителя церкви.
Босяцкий тоже понемногу закипал:
— Вот что, мне это осточертело. Соорудишь что-либо стройное — заплюют, завалят, загадят на глазах у всех. Я не знаю, как служит церкви, как любит Богa, — он взглянул на епископа, — большинство клириков. Но я знаю одно — знаю, что на глазах у людей нельзя распутничать так, как они. На гла-зах... Ибо это порождает нелюбовь, ненависть, гнев, взрыв, смерть!
— О чем вы?
— О том. Завели голод в то время, когда хватило бы сильного недоедания. Хотелось иметь лишнюю полушку, а потеряете всё. А отсюда и неудачи с этим аспидом, и позор с татарами, и то, что мы всё время рубим сук под собою и трахнемся задницей или, простите, мордой в навоз. Обожрались сладкой жизнью — и породили, возможно, свою смерть. Изнемогали в чрезмерных наслаждениях, а теперь вертитесь. Как тут не вспомнить пословицы о пчёлах?
Синклит молчал. За узкими окнами были тишина и ночь, но люди слушали эту тишину и не верили ей.
Глава XXXVII
НАБАТ
И плакал я, увидев море. Плакал,
Когда с ковчега вновь увидел солнце.
Миф об Утнапиштиме
Святой службе и вообще церковной и магистратской, радской элите, равно, как и нобилям, было о чем беспокоиться. 13 августа многотысячная толпа вышла из Вильно на городенскую дорогу. Некоторые летописи говорили позже о «богомольцах», но в самом деле гурьбы были далеко не такие однородные. Кроме пилигримов, были тут ремесленники с севера (давно уж у них не было работы), наймиты, рассчитанные по окончании жатвы, молодёжь из починков, школяры, но главную часть гурьбы составляли беглецы с разорённого, выжженного татарами юга и срединных земель Белой Руси. Вряд ли им в это время было до богомолья. Просто и в Вильно они не нашли хлеба для животов и зерна для пустых своих нив. Нельзя было купить даже за деньги, которые приобрели они дерзостью Юрася Братчика, названного Христа. Был неурожай.
Они шли, лишь бы идти. Большинство не знало, куда податься, и двинулось на городенскую дорогу, ибо на неё вышел Христос с апостолами.
Двигала ими не цель, а невозможность оставаться на месте.
А главное, всеми этими тысячами двигал голод либо призрак близкого голода.
Ничто ещё не предрекало грядущих событий, когда оттопав в тот день около сорока (не мереных, конечно, ни ими, ни кем ещё тогда) километров, стали на ночлег возле какой-то небольшой деревни. Уныние владело ими. Утром часть хотела идти на север, в балтийские города, часть на юг, ибо надеялась, что убежало многовато народа, что юг сильно обезлюдел и магнаты, от безвыходности, будут дорожить рабочими руками. На Городню почти никто не хотел идти. Знали, как связываться с отцами церкви и присными.
И, возможно, ничего бы не было, если бы приказ об анафематствовании прибыл в деревенскую церковь днём позже и не встретился тут с человеком от Ильюка, который спешил в Вильно, не зная, что Христос вышел из неё, что он уже тут и, главное, не один.
Случайность, подготовленная голодом, нашествием, алчностью богатых и могущественных, сделалась вдруг закономерностью и принесла через некоторое время свои страшные, кровавые и величественные плоды.
В стане уже догорали костры (ночи после дождей выдались тёплыми, словно в июле, а стряпать крепко не было чего), когда в церкви, на отшибе деревни, зажглись окна, а через некоторое время послышалось пение.
Из любопытства люди двинулись туда, услышали кратный чревовещательный рык диакона, знакомые слова о прокажении, удавлении и мгновенной смерти разных там врагов человечества, поняли, что идёт анафематствование, а потом услышали, что анафему поют человеку, который разбил татар (о его выходках в Новагродке они, конечно же, не знали, а если бы и знали, то не поверили бы), разогнал торговцев и вот лишь теперь дал им денег, человеку, стоящему среди них и даже с интересом слушающему страшные, глухие, закостенелые слова проклятий.
Толпа застыла.
Люди бы, конечно, меньше были поражены, если бы узнали, что анафему поют всюду, куда достигнет лапа святой службы и городенских попов.
Но они в то время не думали об этом. Для них именно в этой вот деревянной церкви, которая торчала перед глазами, воплотилось сейчас главное зло.
— Слышишь? — спросил волковысский мужик
— Это они за твоё добро, Христос — отметил седоусый.
Толпа молчала, но ещё не знала, что делать. Какой-то серый человек, весь гибкий, словно бескостный, услышав имя, названное седоусым, протолкался сквозь толпу и стал, глядя Юрасю в рот тусклыми, словно у крота, глазами. Ждал.
— Плюнь, — толковал Раввуни. — Был вор — был как раз. Сделался Христом — стало быть, анафема. Закон.
Серый, словно услышав подтверждение, начал незаметно заходить в бок Юрасю, где плотнее всего стояла толпа. Лицо его было словно слепым и не вызывало никаких подозрений. Длинные рукава прятали руки.
Неизвестно, чем бы закончилось молчание, если бы серый неожиданно не бросился вперёд. Это было совершено молниеносно, никто даже не успел понять, в чём дело. На миг он как бы прилип к Христу, мгновенно выхватил руку с чем-то блестящим, прижатым к запястью и предплечью, и сверху вниз нанёс скользящий страшный, на волос от тела, мастерский удар.
Потом он выдернул блестящее (слепое лицо его сияло неслыханным, фанатическим восторгом) и прорыдал в триумфе и самозабвении:
— Лотр!.. Церковь святая! Прими врага!
Христос повернулся и, качаясь, смотрел на него. Всё это произошло так быстро, что не могло бы пройти время даже между одним морганием ресниц и другим. Серый расчётливо перехватил нож (никто не заметил, как) и ударил теперь снизу. Но на этот раз он не успел: Юрась стукнул его ногою по руке, выбил блестящее и ударом в лицо свалил на апостолов. Серого схватили.
— Волки Божьи! — в экстазе, с пеною на губах кричал серый. — Рвите! Режьте на куски!
— Лотр? — всё ещё покачиваясь, переспросил Христос.
— Взгляните на лучшее моё время! — напрягался фанатик. — На страдание моё! Взгляните, вот терзают меня, но поражён сын Белиала!
Все смотрели на него и на землю. На ней ртутным, немного искривлённым языком лежал страшный зарукавный икол — уменьшённая копия меча для боя в тесноте. Уменьшённая и, конечно, рассчитанная на удар одной рукою.
— Почему же ты не падаешь?! — хрипел схваченный. — Падай! Падай! Душа твоя уже в пути.
— Мастер, — даже с некоторым уважением ответил Христос. — А падать мне — отчего ж?
Народ ахнул лишь теперь.
— Бессмертный? — фанатик обвис.
— Не действует, — загудели голоса. — Конечно, не действует. Знал бы, на кого руку поднимать.
И вновь молчание. И вновь люди услышали, как диакон на верхних нотах, почти срывая голос, возглашает «Ан-на-фем-ма-а-а-ы».
— Хлопцы! — завопил вдруг молодой. — Так это что ж?! Его гнать будут, проклинать, а мы молчим? Он заступается, а мы молчим? На него нож именем церкви заносят, а мы молчим? Да если они Бога клянут, если нож на него заносят — что дома их, как не гнёзда дьявольские?!
— Раскидать! — подхватили голоса.
— По бревну разнести!
— Гони их из крысиной норы!
Толпа хлынула к церкви.
Через некоторое время вся она, от фундамента до колокольни, ярко пылала: на стены вылили несколько ведёрных бутылей с растительным маслом. Остальные глухо бухали в подклети. Пламя, отыскав тягу в трубе звонницы, начинало лизать колокола. В трубе вертелось и ревело, будто в преисподней, и тромб воздуха, всё время усиливаясь, начинал качать колокола. Иногда они глухо вздыхали.
Серый смотрел на огонь ненавидящими, словно слепыми, глазами.
— А с этим что? — спросил молодой.
— Бросить! — кричали отовсюду. — В огонь!
Десятки рук схватили его и понесли к пожарищу, подняли, начали раскачивать.
— Стой, — попросил Христос.
Странно, его услышали сразу.
— А что, плохое из него будет жаркое, хлопцы? — улыбаясь, спросил он.
— Д-да нельзя сказать, чтоб самый смак... — усы седоусого шевелились.
— Так пускай он немного ещё жирка нагуляет, сморкач, — предложил Христос. — Будет знать, как со своими игрушками в серьёзный разговор лезть.
Люди освобождено засмеялись.
— Пускай поплачется у тех, кто послал, дурак несчастный. Может, ему сиську дадут.
— Нет у них.
— А чёрт его знает. Там у них один причетник Лотра есть, римлянин, так, ей-богу, не разберешь, кто у них там мужик, а кто баба.
— Убей, — хрипел брошенный. — Убей, сатана.
— Ступай, — нервничал Христос, — иди, пока не передумал. Вишь, с ножиком ему обойтись, будто в свайку сыграть. Это же подумать, руку на человека!
Брошенный лежал, как мешок с тряпьём. Все смотрели. Потом он поднялся и медленно, не своими ногами, пошёл прочь от огня, в темноту.
— Иосия, — обратился Христос, — ну-ка, пройдём.
Они спустились по откосу к самому крайнему костру, над самым ручьём. Люди остались около церкви смотреть на огонь.
— Нет, брат, на свете лучше зрелища, чем пожар, — с уважением к ним размышлял Христос. — Если, конечно, горит не твоя хата.
Подумал и прибавил:
— Если горит не человеческая хата.
И сел, сбрасывая хитон,
— Посмотри, что это у меня на спине.
Иуда ахнул. Хитон густо напитался кровью. Рубашка была хоть отжимай.
Обмывая тело, иудей произнёс:
— Одному я удивляюсь: как терпел? Другому я удивляюсь: как это всё так обошлось? Просто глубокий порез.
— Нельзя показывать крови, понимаешь. — Школяр заскрежетал зубами, когда сушёный тысячелистник лёг на рану. — А насчёт другого, то правильно удивляешься. Большой мастер наносил удар. Надвое располосовал бы, если бы не повезло.
— Хорошее везение. Дали было по шее, но повезло, успел уклониться. Крутнулся, и всего только и выбили, что восемь зубов.
— Повезло. Заживёт, как на собаке. Повезло, что икол взял. Смертоносная дрянь, не спасёшься. Но искривлённая. Что к руке, что к телу прилегает... О-ох! Если встретит препятствие — скользнёт, и всё. А я в платье там двадцать золотых плотно нашил. Ты, конавка, всегда ничего не сообразишь, раздашь, а вдруг стражу подкупить доведётся либо коней достать, когда смерть на плечах висеть будет? То-то же! А ещё говорят, что деньги — от дьявола.
Когда они вернулись к пожарищу, толпа как-то странно молчала.
Все смотрели на них.
— Ну, поговорили? — спросил седоусый. — Теперь что?
— Не знаю.
— Должен знать, раз Бог, — лицо молодого было страшным.
— А если я школяр?
— Все мы школяры у Отца Небесного, — непоколебимо заметил седоусый.
Страшная сила была в его словах и пристальном взоре.
— Я человек.
— И Сын Божий был человеком, — глаза у седоусого были как жар, может, от зарева.
— Да я...
— Брось, ты и тогда боялся, как впервые приходил. Это ничего. Мы тебя в обиду не дадим.
— Не знаю, о чём говоришь ты, — Христос чувствовал, что его затягивает, что дороги назад нет.
— Врёшь, знаешь, — прорвало внезапно седоусого. — Должен быть Бог, раз нам так плохо, раз нам — смерть. — Горло его раздувалось. — Не смей ношей брезговать.
— Сбросишь её с плеч — конец нам, — горячо зашептал молодой.
Фома вдруг крякнул и встал:
— Вот что, ребятки. Я полагаю, это в вас дух Божий вселился. Чего спрашивать, раз все вы про одно сейчас подумали. А раз все про одно — от кого это, как не от Него? Ну и действуйте себе, зачем к Богу по мелочам пристали? Всё равно как старая баба: «Боженька мой, сделай, светленький, чтобы мой петух кур моих удачно топтал, чтобы не было больше болтунов, чтобы цыплята крапивку хорошо клевали». А Богу только к дела до того петуха и до того, что баба, глупая, нового не купит. Хоть ты самому тех кур топчи.
Хохот.
— Думаете об одном, что хлеба нет — и он про это думает. Что весь хлеб в определённом месте и его надо взять — и эта мысль от него. Что надо нам, пока нас много, не по хатам идти, а туда, ибо раньше сева взять надо хлеб, чтобы было чем сеять. Да заодно и виновных в голоде за гордёлку потрясти.
Радостный, всеобщий крик взвился над пожаром.
— Спасибо, Тумаш, — тихо поблагодарил Братчик. — И им и мне надо туда. Только сам, без тебя, без этого крика, я бы их туда не вознамерился звать. Стыд. Словно ради себя на смерть веду.
— Ну и дурак, — возразил Фома. — Не за что. Слышишь, как кричат?
— Милый, — тихо и горячо молвил седоусый. — Пойми, всё равно. Должен был ты прийти. Бог... Чёрт... Человек... Всё равно. Но не поверим мы, что ты не Бог. Не потому, что чудеса твои видели. Потому, что безверие нам сейчас — смерть.