Составной частью идеологических процессов последнего сталинского десятилетия стали дискуссии, прошедшие в биологии, философии, языкознании и политэкономии. Если дискуссии вокруг учебника Г. Ф. Александрова и биологии стали предвестником кампании по борьбе с «объективизмом», то языковедческая и экономическая дискуссии стоят несколько особняком, поскольку они не стали стартом полноценной идеологической кампании. Все же их влияние на интеллектуальную, прежде всего научную, и политическую жизнь было колоссальным.
Выше уже отмечалось, что отличие идеологических дискуссий от кампаний довольно зыбко, и эти критерии довольно сложно формализовать. Все же представляется, что такими критериями являются, во-первых, сфера применения. Так, дискуссии не имели такого же широкого радиуса действия, как идеологические кампании. Например, если антикосмополитическая кампания сопровождалась еврейскими чистками на всех уровнях советской системы (от ее верхушки и до простых рабочих)[1367], то в данном случае охват был объективно ограничен научнокультурной сферой. Безусловно, отзвук дискуссий можно обнаружить практически во всех сферах жизни. Но все же, в первую очередь, они касались науки и проходили в наукообразной форме. Сохранялись такие атрибуты научной жизни, как открытость дискуссии, научная терминология, привлечение широких слоев научной общественности. Во-вторых, критерием может служить и «идеологический градус», который в дискуссиях был заметно ниже, поскольку формально они проходили в научных рамках. Обвинения в марризме не являлись непосредственным поводом к аресту, хотя и могли стоить карьеры. Наконец, ключевым критерием является тот факт, что дискуссии были (пусть формально) посвящены научным вопросам.
В остальном дискуссии имели схожие с кампаниями формы и структуру, что обуславливалось, видимо, тем, что их сценарии генерировались одними и теми же органами, уже выработавшими эффективные методы идеологической мобилизации.
В 1950 г. научный мир сотрясла дискуссия по языкознанию, направленная против учения о языке академика Н. Я. Марра. «Новое учение о языке», «яфетическое языкознание», разрабатываемое Н. Я. Марром еще в дореволюционное время[1368], утвердилось в 1920-е гг. на волне пафоса революционных преобразований в советском обществе. Баллов в утверждении нового учения добавляли и агрессивные призывы ее адептов к уничтожению «буржуазной» науки. Если в среде лингвистов построения Марра часто вызывали серьезные возражения и даже скепсис[1369], хотя и привлекали многих молодых исследователей, то археологи, философы, фольклористы видели в нем эффективный инструмент решения ключевых научных проблем[1370]. С конца 1920-х гг. учение Марра стало не только поощряться, но и навязываться репрессивными методами.
Основными положениями довольно расплывчатой теории можно назвать следующие. Во-первых, все языки возникли независимо друг от друга, но развиваются по единым законам путем смешения и скрещивания. Во-вторых, отрицалась роль миграций в этнокультурном развитии. В-третьих, постулировалась классовая (а не этническая) сущность языка, который рассматривался как надстроечное явление, меняющееся при революционном изменении базиса. В-четвертых, языковое развитие идет не в направлении выделения новых языков, а, наоборот, к формированию единого. Это позволяло предположить, что в недалеком будущем появится новый мировой язык. Естественно, это будет язык коммунистического общества[1371].
Особенностью учения Марра было то, что, из-за расплывчатости, его можно было использовать в различных идеологических контекстах. В 1920-е гг. оно было востребовано из-за своего интернационализма, революционного пафоса и материализма. Из него делались далеко идущие антиколониальные выводы. В 1930-е гг. гипертрофированный автохтономизм уже служил обоснованием идеологии «построения социализма в отдельно взятой стране». Кроме того, учение Марра расценивалось как противовес миграционной индоевропейской теории, положенной нацистами в основу своей экспансионистской геополитической модели. Особенно важным было то, что при помощи яфетической теории можно было доказать автохтонность славян в Европе, что разрушало нацистские построения об их пришлости и недоразвитости[1372].
Накануне Второй мировой войны этногенетические исследования приобрели у советских историков и лингвистов особый размах. По обоснованному мнению М. Ю. Досталь, это было связано с рядом причин. Во-первых, с перестройкой всей советской исторической науки с середины 1930-х гг. и необходимостью формирования новой концепции исторического пути народов СССР. Во-вторых, как ответ на этногенетические теории германских историков (школа Г. Коссинны), отводивших славянам ничтожную роль в мировом историческом процессе[1373].
Советские историки, особенно в годы войны, доказывали исконность славянского населения в Европе, утверждалось о его высоком уровне развития. Популярностью пользовалась идея о происхождении славян от скифов в результате непрерывного автохтонного развития и перехода на новую этноязыковую стадию. В годы войны и в особенности послевоенное время советские историки активно «ославянивали» древние народы и археологические культуры Европы, стремясь доказать особую роль славян в истории[1374]. Впрочем, уже в это время многие специалисты ставили под сомнение некоторые постулаты марризма. В частности, А. Д. Удальцов критиковал огульное отрицание роли миграций в истории[1375]. По наблюдениям В. А. Шнирельмана, в этногенетических исследованиях методология играла вторичную роль, подчиняясь идеологии советского патриотизма. Историки часто комбинировали идеи марризма и миграционные концепций[1376].
Таким образом, видно, что марризм являлся чрезвычайно действенным инструментом в идеологическом обосновании особой миссии славянства и народов СССР в истории. Его теоретико-методологические основы позволяли перекроить ментальную историческую карту Европы, идеологически застолбив ее пространства для советской (коммунистической) экспансии и подогнать прошлое под идеологию советского патриотизма.
Тем сложнее объяснить причину разгрома марризма в 1950-м году. До сих пор исчерпывающего ответа на этот вопрос, как кажется, не появилось. Исследователи сходятся в том, что марризм, с его интернационализмом, национальным нигилизмом и классовостью, уже не отвечал новой советской патриотической идеологии[1377]. Важнее, как представляется, что в марровской теории слишком акцентировалась классовая сущность языка. Подчеркивалось, что язык различных социальных классов кардинально различается. В послевоенное время наметился курс на построение «общенародного» государства, лозунги классовой борьбы во внутренней политике звучали все глуше. На первый план выдвигались идеи, способные консолидировать советских граждан: «В системе официальной пропаганды язык постепенно превращался из средства борьбы за мировую революцию, торжество социализма и коммунизма в одну из важнейших составляющих понятия “нация”»[1378].
Возможно, определенную роль играли и внешнеполитические факторы. Победа коммунистической партии в Китае превратило эту страну в важнейшего союзника СССР. В марровской теории китайский язык представлял собой низшую стадию развития. Существуют свидетельства, что китайские студенты, приезжавшие в Советский Союз для получения образования, отказывались из-за этого изучать советское (марровское) языковедение[1379].
Все же необходимо подчеркнуть, что марризм, в силу его концептуальной эластичности, вполне мог соответствовать и новым идеологическим запросам. Историки приспособились корректировать наиболее одиозные стороны этого учения. Таким образом, марризм менялся эволюционным путем, поэтому шумный разгром этой теории нельзя объяснить только объективными причинами.
В ряду причин обязательно называется и субъективный фактор в лице Сталина. Вождь любил периодически подтверждать свой статус главного теоретика. Поэтому во многом появление статей Сталина против марризма носило спонтанный характер и обуславливалось его личными амбициями[1380].
Дискуссия началась со статьи грузинского лингвиста А. Чикобавы, опубликованной 9 мая 1950 г. в «Правде». В ней критиковались основные положения марристского учения. Газета объявила открытую дискуссию. Большинство приславших свои статьи высказались в поддержку марризма. Программную статью опубликовал последовательный маррист академик И. И. Мещанинов. По наблюдению Б. С. Илизарова, и марристы, и их противники были уверены в поддержке Сталина[1381].
20 июня 1950 г., совершенно неожиданно для участников разгоревшейся дискуссии, «Правда» опубликовала статью Сталина «Относительно марксизма в языкознании». Лингвист С. Б. Бернштейн записал в своем дневнике: «Публикация статьи Сталина была полной неожиданностью не только для нас, но и для руководящих работников высших партийных инстанций. Многие марристы находятся в состоянии шока»[1382].
Основные идеи публикации были следующими. Во-первых, отрицалось положение о том, что язык является надстройкой над базисом, и, следовательно, должен радикально трансформироваться с изменением социально-экономического строя. Во-вторых, из первого положения вытекало следующее: если язык не часть надстройки, значит язык нельзя считать классовым явлением. Сталин акцентировал, что для государства, вне зависимости от господствующего строя, требуется единый национальный язык. Он утверждал, что язык является наследием истории многих поколений. Таким образом, постулировались созвучные поздней сталинской идеологии идеи преемственности и единства, а не революционного разрушения и преобразования.
О характерных признаках языка Сталин говорил достаточно расплывчато. Он признавал тесную связь языка и общества (язык — общественное явление, он является средством общения). По его мнению, фундаментом языка является грамматический строй и его основной словарный фонд, при этом подчеркивается, что грамматика и основной словарный фонд имеют большую устойчивость и сопротивляются насильственной ассимиляции. Языковое развитие происходит путем появления новых слов и включения их в имеющийся фонд, а не радикальной отменой имеющегося фонда. «Марксизм считает, что переход языка от старого качества к новому происходит не путем взрыва, не путем уничтожения существующего языка и создания нового, а путем постепенного накопления элементов нового качества, следовательно, путем постепенного отмирания элементов старого качества»[1383], — утверждал живой классик марксизма. Исходя из этого, Сталин подчеркивал, что языковеды должны обратить внимание на внутреннее развитие языка, а не увлекаться теорией скрещиваний. Наконец, в заключении Сталин признал правильность широкого осуждения вопросов языкознания и выступил за ликвидацию «аракчеевского режима», монополии марристов в языкознании.
После появления статьи Сталина стало ясно, что как таковая дискуссия закрыта. Теперь нужны только уточнения некоторых позиций. Они последовали в форме ответов на вопросы со стороны молодых наблюдателей за дискуссией. Это поддерживало видимость демократизма обсуждения, когда важнейшие вопросы обсуждались не только маститыми лингвистами, а также подчеркивало будущую роль молодых в утверждении сталинского понимания теории языка. 29 июня в «Правде» появилась сталинская заметка «К некоторым вопросам языкознания: Ответ товарищу Е. Крашенинниковой». 4 июля начал публиковаться своеобразный цикл «Ответ товарищам». Первым стал ответ «Товарищу Санжееву». Рассуждая о роли диалектов, Сталин обронил фразу, ставшую настоящей головной болью для историков и археологов: «…Некоторые местные диалекты в процессе образования наций могут лечь в основу национальных языков и развиться в самостоятельные национальные языки. Так было, например, с курско-орловским диалектом (курско-орловская «речь») русского языка, который лег в основу русского национального языка. То же самое нужно сказать о полтавско-киевском диалекте украинского языка, который лег в основу украинского национального языка»[1384].
Особое значение имел ответ студенту Мурманского учительского института А. Холопову. В своем письме тот обратил внимание, что на XVI съезде Сталин говорил, что при социализме все языки сольются в единый язык. Такое заявление противоречило тому, что теперь вождь отрицал возможность скрещивания языков[1385]. Недоумение автора письма Сталин развеял тем, что призвал отказаться от талмудизма и начетничества, а рассматривать все цитаты в контексте времени. «Марксизм не признает неизменных выводов и формул, обязательных для всех эпох и периодов. Марксизм является врагом всякого догматизма»[1386], — этим заканчивался ответ. Фактически здесь подводилась черта под перестройкой советской идеологической системы. Не секрет, что многие положения новой идеологической политики серьезно противоречили даже предвоенным и военным годам, не говоря уже о 30-х и тем более 20-х годах. Теперь это противоречие снималось «диалектически»: правильно то, что полезно.
Важно отметить, что в среде советских гуманитариев на короткое время возникло своеобразное брожение. Так, по сообщениям А. М. Панкратовой, в рядах философов из МГУ было озвучено мнение, что философию, как и язык, следует исключить из надстроечных явлений[1387]. Чем это грозило? Получалось, что теперь можно отказаться от постулата о существовании буржуазной и социалистической философии, отодвинуть на задний план их формационную привязку. Все это открывало путь к большей свободе научного творчества. Появились надежды на возрождение дискуссионности науки. Насколько такие настроения были широко распространены — судить трудно. Скорее всего, не очень, поскольку большинство просто не успело осмыслить произошедшее.
Советские историки отреагировали на итоги дискуссии довольно оперативно. 4 и 6 июня 1950 г. партийное бюро Института истории провело заседание, посвященное языковедческой дискуссии. Ведущим была Н. А. Сидорова. Основной доклад был доверен А. М. Панкратовой, как человеку, умеющему донести новую точку зрения партии до рядовых историков. Она подчеркнула, что вопросы, связанные с языком, напрямую выводят к национальным вопросам в СССР. В центре ее внимания оказалась ключевая для историков проблема соотношения базиса и надстройки. Как уже было сказано выше, некоторые гуманитарии расценили итоги языковедческой дискуссии как легитимацию изучения надстроечных явлений. Очевидно, что такие же настроения обнаружились и у историков. Панкратова говорила по этому поводу: «… есть среди некоторых историков разговоры о том, что сейчас базисом можно меньше заниматься, что больше внимания должно быть привлечено к изучению различных надстроек»[1388]. Ясно, что речь шла об отказе от изучения исключительно социально-экономических и где-то политических процессов, и о желании обратить внимание, скажем, и на культуру. Панкратова предостерегла коллег от этого шага, подчеркивая, что историки должны первостепенное внимание уделять именно базису. Впрочем, выступавшая была вынуждена призвать учитывать в исторических исследованиях «активность» надстройки. В заключении она обрушила критику на археолога А. Д. Удальцова, обвинив того в увлечении марризмом.
Доклад вызвал ожидаемую реакцию. Многочисленные, но содержательно пустые выступления, призывающие взять на вооружение новые гениальные идеи Сталина, часто перемешивались с попытками заработать на этом определенный капитал. Так, Якубовская призвала, следуя сталинским идеям, изучать «единое общество», а не отдельные социально-экономические явления. При этом она не забыла раскритиковать своего оппонента по дискуссии о периодизации истории СССР Н. М. Дружинина в отходе от такого взгляда и излишней концентрации на классовой борьбе[1389].
А. Д. Удальцов вынужден был признать марристские увлечения в своих работах, но он заявил, что никогда не рассматривал марризм как целостное учение, что, кстати, во многом соответствовало истине (см. выше). Он также указал, что, якобы, многие положения сталинской теории языка можно уже обнаружить в работе 1913 года «Национальный вопрос и социал-демократия»: «Он [Сталин. — В. Т.] различал язык и культуру. А мы все это просмотрели. Конечно, здесь каждого большая вина»[1390].
Молодой сотрудник Института истории Л. Н. Пушкарев, филолог по образованию, выступая одним из последних, сказал, что «счастье людей советской науки заключается в том, что партия большевиков и лично товарищ Сталин постоянно держат в поле зрения нашу науку во всех ее отраслях»[1391].
Оперативно отреагировал на дискуссию и журнал «Вопросы истории». В июльском номере был опубликован «Ответ товарищам» и редакционная статья «Новый вклад в сокровищницу марксизма-ленинизма». Показательна некоторая растерянность историков. Об этом свидетельствует отсутствие разоблачающих пассажей в статье[1392].
Для историков особенно актуальным стал вопрос о роли надстройки. Выше уже указывалось, что языковедческая дискуссия фактически ставила его ребром. На волне разоблачений марризма появились призывы пересмотреть отношение надстройки и базиса. Для прояснения позиции понадобились специальные выступления А. М. Панкратовой, сделавшей доклады в ведущих образовательных и научно-исследовательских центрах. В них подчеркивалось: «Надстройка не связана непосредственно с производством, с производственной деятельностью человека. Она связана с производством лишь косвенно, через посредство экономики, через посредство базиса. Поэтому надстройка отражает изменения в уровне развития производительных сил не сразу и не прямо, а после изменения в базисе, через преломление изменений в производстве в изменениях в базисе. Это значит, что сфера действия надстройки узка и ограничена»[1393]. Итак, подтверждалась незыблемость основного направления исследований в советской исторической науке: главное — базис, а надстройка вторична и малоинтересна.
Но особенно актуальной новая методологическая ситуация была для археологов. Выше уже говорилось, что археологи активно использовали марристскую теорию для увязывания археологического материала с этногенетическими схемами. Поэтому разоблачение Марра, без преувеличения, вызвало в археологических кругах настоящую панику. Особенно сильны позиции марризма были в Ленинградском отделении Института истории материальной культуры (ЛОИИМК)[1394].
В Москве 5 июля в Институте истории материальной культуры было проведено открытое партийное собрание, на котором директор А. Д. Удальцов выступил с докладом «Труды И. В. Сталина по вопросам марксизма в языкознании и задачи советской археологии». На собрании была принята резолюция, призывавшая перестроить работу института в свете новых условий[1395]. Спустя примерно два года Удальцов мог удовлетворенно заявить: «…московский коллектив ИИМК’а проделал за первый год, протекший после выхода в свет работ товарища Сталина, в целях перестройки своей деятельности на новых началах значительную работу»[1396].
Иная ситуация сложилась в Ленинградском отделении. После фиаско Равдоникаса с 1949 г. отделение возглавлял А. П. Окладников, ставший в 1950 г. лауреатом Сталинской премии за находку неандертальца в пещере Тешик-Таш. В начале 1949 г. Окладников выпустил брошюру, в которой превозносил учение Марра[1397]. Именно Ленинград считался настоящим бастионом марризма, а местные археологи — последовательными марристами.
Специальное заседание в Ленинграде провели только 22–23 ноября 1950 г. За марризм отделение даже успели раскритиковать в газете «Ленинградская правда» и в «Вестнике АН СССР»[1398]. А. П. Окладников выступил с докладом «Работы товарища Сталина по вопросам марксизма и языкознании». Вместо исключительно всеохватывающей критики Марра и необходимой самокритики прозвучали заявления, в которых подчеркивались заслуги павшего кумира. Против этого выступила московская группа в составе Б. А. Рыбакова, А. Л. Монгайта и Г. Б. Федорова. Их поддержал киевский археолог М. К. Каргер[1399].
Ситуация подействовала на ленинградских археологов чрезвычайно сильно. Удальцов на заседании Ученого совета ИИМК 19 июня 1952 г. вспоминал: «Когда мы приезжали в Ленинград в первое время, то видели растерянных людей и впавших в какую-то апатию»[1400]. Следует присоединиться к мнению С. С. Алымова о том, что разгромом марризма московские археологи воспользовались для окончательного закрепления своего главенства над ленинградскими[1401].
28-30 декабря 1950 г. прошло заседание Ученого совета, на котором были закреплены итоги разгрома марризма и зафиксировано «грехопадение» ленинградских археологов[1402]. Ошибки были обнаружены в трудах М. И. Артамонова, Б. Б. Пиотровского, П. Н. Третьякова, С. П. Толстова, А. Д. Удальцова, А. П. Окладникова, Т. С. Пасек, С. В. Киселева и А. Н. Бернштама[1403]. Были намечены направления исследований: «Нужно тщательно исследовать по археологическим данным область древних руссов… Необходимо продолжить борьбу с пережитками норманнской теории. Нужно обратить особое внимание на область курско-орловского и полтавско-киевского диалектов, изучив их древнейшую историю. Необходимо изучение топонимики. Важнейшей темой должно быть изучение образования Киевского государства и его дальнейшей истории, а также истории русской культуры. Археологи должны быть тесно связаны в своей работе как с лингвистами, так и с этнографами»[1404].
Поскольку уже имеются работы, посвященные последствиям разгрома марризма в археологии[1405] и последующим теоретико-методологическим исканиям археологов и этнологов, то есть смысл остановиться на сюжетах, почти не затронутых исследователями. Попробуем продемонстрировать влияние языковедческой дискуссии на двух примерах. Во-первых, концепции Б. А. Рыбакова о формировании древнерусской народности. Во-вторых, истории Крыма.
Выше указывалось, что фраза Сталина о курско-орловском и полтавско-киевском диалектах, ставших якобы основой русского и украинского языков, поставила перед языковедами и археологами непростую задачу обосновать на конкретном материале это положение. В условиях сталинской системы автор наиболее «изящного» и «фундаментального» доказательства мог смело претендовать на лидерскую позицию в советской археологии.
После антикосмополитической кампании, разгрома марризма и подавления ленинградского «сепаратизма» в археологии сложилась следующая конфигурация. В. И. Равдоникас и А. В. Арциховский были дискредитированы в ходе борьбы с «объективизмом». Разгром марризма поставил под сомнение статус и амбиции А. П. Окладникова и А. Д. Удальцова. Последнего даже сняли с должности главного редактора «Вопросов истории». Антимарровская кампания больно ударила и по П. П. Ефименко, вынужденному перерабатывать свою монографию «Первобытное общество», полную марристских положений[1406]. Серьезно пошатнулись позиции ленинградца М. А. Артамонова[1407].
Антимарровская кампания задела и С. В. Киселева, который, по мнению А. А. Формозова, «определял политику в археологии в 1945–1955 годах»[1408]. Данное утверждение представляется преувеличенным, так как до полноценного лидерства Киселеву недоставало академического звания. Кроме того, как говорилось, волны разгрома марризма задели и его, поэтому безупречной его научную продукцию, с точки зрения идеологии текущего момента, назвать было нельзя. То же можно сказать и о П. Н. Третьякове, который увлекся партийной и административной карьерой, хотя и получил в 1950 г. пост главного редактора «Вопросов истории». Другой «тяжеловес», С. П. Толстов, возглавив Институт этнографии, все больше склонялся к этнографическим исследованиям, являясь официально главным (после Сталина, конечно) в этом направлении.
Таким образом, из звезд первой величины оставался относительно молодой Б. А. Рыбаков. После войны археолог «был в расцвете своего таланта… Молодой еще, энергичный и обаятельный, он был общим любимцем»[1409]. Для лидерства у него было все. В первую очередь Сталинская премия, присужденная за классическую работу «Ремесло Древней Руси». Рыбакова поддерживал Б. Д. Греков. Недоставало только одного: академического звания и крупного руководящего поста. В сложившихся условиях именно Рыбаков наиболее активно начал разрабатывать схему генезиса древнерусской народности с учетом итогов языковедческой дискуссии.
Проблема древнерусской народности, ставшей колыбелью русских, украинцев и белорусов, традиционно вызывала острый интерес в среде советских историков[1410]. Но именно языковедческая дискуссия сыграла определяющую роль в интенсификации исследований в этом направлении[1411]. По мнению украинской исследовательницы Н. Н. Юсовой, фоном для изучения древнерусской народности оказался надвигающийся юбилей «воссоединения» Украины с Россией. Поэтому легитимация термина «древнерусская народность» приобретало мощное политическое звучание[1412]. Некоторые сотрудники Института истории, в частности Л. В. Черепнин и А. Н. Насонов, принимали участие в Междисциплинарном совещании «Методология этногенетических исследований в свете сталинского учения о языке»[1413].
Первоначально инициативу хотел захватить ленинградский историк В. В. Мавродин. Причем, именно он впервые применил термин «народность»[1414]. Его статья, посвященная этническому развитию русского народа, появилась еще до языковедческой дискуссии и являлась частью дискуссии о периодизации русской истории[1415]. Новая дискуссия также могла укрепить пошатнувшееся после идеологических кампаний конца 40-х гг. положение историка, когда он вынужден был покинуть пост декана исторического факультета ЛГУ. Мавродин подготовил доклад, который первоначально был представлен 11 ноября 1950 г. на заседании кафедры истории СССР исторического факультета ЛГУ. 1–2 февраля 1951 г.[1416] Мавродин выступил с чуть скорректированным докладом на заседании сектора истории СССР до XIX в. Института истории. Во встрече участвовали не только сотрудники сектора, но и приглашенные лингвисты. Основные идеи заключались в следующем. Историк относил появление древнерусской народности к VIII–IX вв. и связывал с распадом первобытнообщинного строя и развитием феодальных отношений. Данные процессы привели к образованию Древнерусского государства с общим государственным языком[1417]. С конца XI — начала XII в. в условиях феодальной раздробленности начался «государственный» распад древнерусской народности, решающую роль в котором сыграло татаро-монгольское нашествие. Развитие производительных сил на северо-востоке и северо-западе Руси, наблюдавшееся в XIV–XV вв., привело к формированию централизованного государства, ставшего основой великорусской народности. Мавродин подчеркивал качественное отличие великорусской народности, обусловленное более высоким уровнем развития производительных сил, перед древнерусской.
Касаясь вопроса о языке, ученый нарисовал следующую схему: «Образование русской народности происходило на древней территории кривичей, ильменских словен, вятичей и северян. Ведущая роль в формировании великорусской речи принадлежала среднерусским диалектам, хотя определенную роль сыграли также диалекты северорусские и диалекты населения северской земли, близкие к южнорусским и среднерусским диалектам»[1418]. Итак, основой новой народности оказались в первую очередь носители среднерусских диалектов. Это прямо противоречило сталинским рассуждениям о курско-орловском диалекте.
В заключение была озвучена мысль о том, что русская нация (которая рассматривается как следующая ступень после народности) сформировалась к XVII в. «С образованием национального рынка русская народность развилась в русскую нацию, а язык русской народности, в основу которого лег курско-орловский диалект, — в национальный русский язык»[1419], — утверждал Мавродин. Таким образом, ученый попытался развести тезисы о среднерусских диалектах, как основы великорусской народности, и курско-орловский диалект (который относится к южнорусским), как фундамент русской нации. Но попытка внести собственные суждения в проблему и одновременно примирить их с новыми «открытиями» Сталина оказалась неудачной.
Концепция докладчика вызвала шквал критики. Многие положения были признаны гипотетическими и малоубедительными. А. А. Новосельский, Г. Д. Санжеев, А. А. Зимин, В. Т. Пашуто, Н. И. Павленко посчитали, что Мавродин не учитывал, что «народность должна характеризоваться элементами той же самой общности, которая определяет нацию»[1420]. Посыл очевиден: нельзя разбивать характерные признаки древнерусской, великорусской народностей и русской нации, как это сделал Мавродин. Возможно, учитывалось, что тем самым под сомнение ставится континуитет русского этноса. Все же выступавшие подчеркивали преждевременность признания древнерусской народности сформировавшейся целостной общностью. В. Т. Пашуто выступил против тезиса о развитии великорусской народности и языка в результате распада древнерусской народности. По его мнению, «развитие русского языка и русского народа… продолжалось непрерывно со времени Киевской Руси, поэтому нельзя противопоставлять древнерусскую народность великорусской народности. Великорусская народность представляет определенный этап развития древнерусской народности»[1421].
Неприятие вызвала и точка зрения докладчика о том, что нация сложилась к XVII в. на основе национального рынка. Н. В. Устюгов и Н. И. Павленко указали на неверную постановку вопроса, подчеркнув, что процесс складывания всероссийского рынка в XVII в. только начался и растянулся на столетия. Н. В. Устюгов упрекнул Мавродина в выпячивании исключительно экономических факторов и забвении духовных.
В вопросе о среднерусских диалектах как основы русского национального языка на сторону Мавродина встал М. Н. Тихомиров и известный советский лингвист В. Н. Смирнов. Последний утверждал, что в создании языка русской народности «ведущую роль сыграли говоры владимиро-суздальские»[1422]. Лингвист П. С. Кузнецов указывал на сложносоставной процесс развития московского диалекта, вобравшего в себя черты северных, среднерусских и южных диалектов.
Специально обсуждалась проблема курско-орловского диалекта. По мнению лингвиста Г. Д. Санжеева, В. Н. Сидорова и ряда других участников, под ним необходимо понимать вообще южнорусские диалекты, а не только говоры Курска и Орла.
Подводя итоги заседанию, Мавродин согласился пересмотреть свое видение степени сплоченности древнерусской народности, но категорически отверг мнение о сохранении народности после распада Киевской Руси[1423].
Итак, схема развития русской нации, нарисованная Мавродиным, не нашла серьезной поддержки. Вероятно, причинами этого были не только ее концептуальные слабости, но и конкуренция со стороны московских историков, не желавших уступать лидерство в сверхактуальной проблематике. Именно тогда начинает стремительно выдвигаться Б. А. Рыбаков. На совещании, посвященном этногенетическим исследованиям, 1 ноября 1951 г. он выступил с докладом «Об образовании киево-русского народа»[1424]. Впрочем, при публикации неуклюжее название было скорректировано[1425].
19 июня 1952 г. на Ученом совете Института истории материальной культуры прозвучал доклад Рыбакова «Проблема образования древнерусской народности в свете трудов товарища И. В. Сталина». Очевидно, что работа была написана с учетом дискуссии по докладу Мавродина. В частности, докладчик практически в самом начале подчеркнул, что между «народностью» и «нацией» есть известное сходство, хотя нация и устойчивее[1426].
Рыбаков указывал, что уже венеды представляли собой вполне оформившееся единство. С венедами была связана черняховская культура II–V вв. Более того, докладчик прямо указывал, что венеды были объединены в племенной союз, носивший общее имя «поляне»[1427]. Таким образом, уже тогда можно было наблюдать процесс вызревания древнерусской народности. Впрочем, завершиться процессу мешало неспокойное время. Большое внимание докладчик уделил локализации территории Руси в узком смысле[1428], разместив ее от Киева до Курска. Здесь должно было находиться ядро древнерусской народности. Появление Курска (а не простое указание Киевской, Черниговской и Переяславской земель как региона локализации), видимо, не случайно и связано с поиском курско-орловского диалекта.
Рыбаков брал за основу схему Сталина, указывавшего, что родовые языки перешли в племенные, затем в народные, а от народных в национальные. Следовательно, этногенетическое развитие русской нации проходило по линии род-племя-народность-нация. Для насыщения схемы конкретным материалом историк, учитывая скудность имеющихся сведений, применил ретроспективный анализ. Он подчеркивал, что древнерусская народность, несомненно, уже существовала в XXI вв. По его мнению, она окончательно сформировалась в IX в., что совпадало с появлением государства.
Основой древнерусских племен он считал племя «рос», входившее в антский союз и концентрировавшееся вокруг р. Роси. На смену племени приходит русский племенной союз, включавший антские племена руссов и северян и существовавший в VI–VII вв. «Русский племенной союз был длительным и прочным образованием, создавшим свою общую с незначительными оттенками культуру на пространстве от Киева до Воронежа, выполнявшим важную функцию обороны от кочевников и не менее важную функцию первичного собрания восточнославянских племен»[1429]. Наконец, племенной союз в VI–VII вв. на территории от Киева до Курска начинает эволюционировать в сторону народности[1430]. Рыбаков подчеркивал, что указанный ареал распространения русского племенного союза совпадает с локализацией курско-орловского и киевско-полтавского диалектов[1431]. Отвечая на вопросы слушателей, Рыбаков уточнил ряд положений своего доклада. В частности, он связал распространение курско-орловского диалекта с ареалом височных колец[1432].
Лингвист и историк А. И. Попов поддержал идею Рыбакова о связи между названием реки Рось и племенным наименованием русь[1433], хотя и не принял связки анты-венеды. Киевский археолог М. К. Каргер признал направление рассуждений докладчика правильным[1434]. Горячую поддержку положения Рыбакова нашли у лингвиста И. Н. Гозалишвили. А вот лингвист Р. И. Аванесов очень осторожно признал гипотетическую возможность трансформации «рос» в «рус»[1435]. Более того, он предостерег от увлечений поиском курско-орловского диалекта: «Я должен сказать, что тут с Вашими соображениями, пожалуй, согласиться трудно, но они выходят за пределы Вашей специальности и тех возможностей, которые в Вашем материале есть»[1436]. Он подчеркнул, что тогда еще рано было говорить о предпосылках появления русского и украинского языков, о чем пришлось бы говорить в случае обнаружения курско-орловского и киевско-полтавского диалектов в глубокой древности.
Отвечая Р. И. Аванесову, Рыбаков заявил, что его неправильно поняли и, говоря о диалектах, он имел в виду следующее: «Моя мысль заключается в том, что богатое историческое прошлое этой территории обусловило богатство языка, и в дальнейшем, когда древнерусская народность распалась на части, когда в каждой из этих частей оказалась какая-то доля этой древнерусской земли, именно эта доля древнерусской земли и повлияла на создание языка»[1437]. Таким образом, выступавший переместил проблему с поиска собственно диалектов на изучение их предыстории.
Несмотря на ряд замечаний, видно, что предложенный доклад был встречен хорошо. Рыбаков грамотно расставил акценты, тесно переплетая интересные наблюдения, выведенные из фактического материала, гипотезы и аксиоматические идеи Сталина.
Через некоторое время доклад был опубликован в виде статьи в журнале «Вопросы истории»[1438]. Наиболее развернуто описанные положения были представлены в статье 1953 г., опубликованной в «Советской археологии». Символично, что номер открывало сообщение о смерти вождя. В публикации в более развернутом виде, с учетом новых идей и находок, обосновывались те же положения. Теперь Рыбаков доказывает существование «курско-орловского сектора славянства», рассматривая его как восточную часть Русской земли V–VII вв.[1439]
Смерть Сталина избавила археологов и лингвистов от необходимости обосновывать его «гениальные» откровения. Но, любопытно отметить, что в дальнейшем положения, прописанные Рыбаковым на основе сталинской этногнетической теории, практически полностью вошли в фундаментальные «Очерки истории СССР»[1440], представлявшие собой ориентир для советской исторической науки. Таким образом, это еще один пример того, что концепции, рожденные в годы идеологических кампаний и дискуссий, прочно вошли в советский исторический нарратив.
Полуостров Крым, издавна бывший перекрестком цивилизаций, неоднократно становился ареной борьбы не только между армиями и дипломатами, но и между учеными-историками, ломавшими перья, отстаивая претензии народов и великих держав на владение этой территорией[1441]. В перипетиях запутанного прошлого Крыма всегда можно было найти зацепку для доказательства исторических прав на него. Так, в годы Второй мировой войны немецкие нацисты обосновывали свои претензии на полуостров тем, что здесь некогда проживали готы, являвшиеся представителями германских племен. Их усилиями была создана Крымская Готия. В планах Гитлера после победы над СССР предполагалось заселить Крым немцами из Южного Тироля, Палестины, Заднестровья. На этой земле должна была появиться колония Готенленд.
Когда немецкие войска пришли в Крым, то оккупационная газета «Голос Крыма» печатала материалы, в которых доказывалось, что Крым — исконно немецкая земля, поскольку здесь на протяжении тысячелетия существовало готское государство[1442].
Естественно, что перед советскими историками, задачей которых было разоблачение фашистских фальсификаций, в военные и послевоенные годы стояла цель опровергнуть эти утверждения. История Крыма объявлялась важным участком «исторического фронта».
Проблема заключалась в том, что советская историческая наука немало потрудилась, чтобы показать важнейшую роль готов в истории Крыма. Так, в 1932 г. из печати вышел «Готский сборник»[1443], подготовленный готской группой Государственной академии истории материальной культуры (ГАИМК), ведущего научноисследовательского учреждения СССР в области изучения древней истории. В нем подтверждалось широкое присутствие готов на полуострове, а также подчеркивалась их роль в развитии всего Причерноморского региона. Правда, во второй половине 30-х готская группа была закрыта[1444].
Был и еще один нюанс. При описании присоединения Крыма в довоенной советской историографии обязательно акцентировалось, что царская власть разрушила самобытную крымско-татарскую культуру[1445]. Но вскоре, в связи с поворотом накануне войны национальной политики в сторону идеологии «дружбы народов» и обоснованию особой роли русского народа как первого среди равных в СССР[1446], такие пассажи стали неуместны.
После победы СССР в Великой Отечественной войне политизация крымского вопроса никуда не исчезла и даже приобрела гипертрофированные формы. На исследования истории Крыма были выделены немалые деньги, на которые, в частности, организовали Тавро-скифскую экспедицию. Ее целью объявлялось доказательство высокого развития коренных народов Крыма, в первую очередь скифов, которых противопоставляли пришлым готам.
В этноисторических исследованиях в первые послевоенные годы безраздельно господствовало учение Н. Я. Марра, сутью которого являлось утверждение, что этносы, их язык и культура развиваются автохтонно, путем скачка от одной этносоциальной стадии к другой. Марром отрицались миграции и культурно-языковое влияние народов друг на друга, поэтому, с этой точки зрения, народы Крыма не могли быть пришлыми[1447]. Марризм позволял сформулировать стройную и внутренне непротиворечивую (хотя и созданную при помощи превратного толкования известных фактов) схему крымской истории. В упрощенной форме ее сутью являлось утверждение, что древнее население Крыма (в том числе и скифы) были предками славян.
Постепенно на передний план в создании новой концепции вышел крымский археолог П. Н. Шульц, имевший немецкие корни[1448]. Он разработал антиготскую в сущности теорию, основой которой была схема, доказывавшая существование скифской государственности вплоть до вторжения гуннов в Причерноморье в конце IV в. Получалось, что никакого готского периода в истории Крыма просто не было[1449]. Таким образом, происходило постепенное выдавливание готов из научно-исторических исследований. Все это проходило под лозунгами борьбы с фашистскими фальсификациями прошлого народов СССР.
В 1949 г., когда в советской науке и культуре шла борьба с «безродным космополитизмом», патриотическая риторика в освещении истории Крыма оказалась особенно ко двору. На заседании Института истории материальной культуры им. Н. Я. Марра 29 марта 1949 г., посвященном борьбе с космополитами, П. Н. Шульц громил «фальсификаторов» крымской истории, отдавших полуостров иностранцам. «Крым — солнечная здравница Советского Союза — один из богатейших исторических заповедников нашей страны распродавался космополитами разного толка оптом и в розницу и римским оккупантам, и готам, и генуэзцам, и татарам, и туркам, и немцам»[1450], — возмущался археолог. Естественно, что крымская земля должна была показываться как исконно славянская.
Но серьезные коррективы в «бои за историю» Крыма внесла языковедческая дискуссия 1950-го года. В ее ходе И. В. Сталин выступил с серией публикаций, в которых опровергал все теоретические построения Марра. В среде археологов и специалистов по древней истории это привело к радикальной ревизии уже вышедших из печати исследований. Теперь от ученых требовалось пересмотреть стройную схему превращения древнего населения Крыма в славян. П. Н. Шульц оказался под ударом из-за своих марристских теорий, хотя и не потерял своего влияния, продолжая считаться ведущим крымским археологом.
Осенью 1951 г. в Отдел науки при ЦК пришла записка секретаря Крымского обкома ВКП (б) П. И. Титова, посвященная «извращениям в освещении истории Крыма». Ясно, что вмешательство местного партфункционера в сложные научные проблемы было обусловлено не его интересом к прошлому. Вероятнее всего, он хотел этим вопросом привлечь к себе внимание начальства в Москве, что послужило бы хорошим карьерным трамплином в будущем. И, надо сказать, ему это удалось.
В записке указывалось, что «во многих исторических работах, особенно опубликованных в период до Великой Отечественной войны, имеет место идеализация татаро-турецкого периода в истории Крыма, неправильная оценка присоединения Крыма к России, которое рассматривается как сплошное зло для исторических судеб населения Крыма… В исторической литературе до сих пор не разоблачена созданная буржуазными германскими историками антинаучная “теория” о крымских готах — предках современных германцев»[1451]. Итак, «готская» проблема оказалась дополнена, и даже отодвинута на второй план еще и «крымско-татарским» вопросом. Очевидно, что это стало следствием депортации крымских татар в 1944 г. и необходимости исторически обосновать их выселение из Крыма и даже вытравить историческую память о них.
По факту присланной записки было дано поручение отнюдь не рядовым сотрудникам отдела Ю. А. Жданову и А. М. Митину, которые представили свои соображения на этот счет. Их записка на имя М. А. Суслова датирована 19 января 1952 г. В ней они описали выявленные факты непатриотичного освещения истории Крыма и предлагали опубликовать специальную статью о задачах разработки истории Крыма в главном историческом журнале «Вопросы истории»[1452].
Отдел науки инициировал публикацию в «Вопросах истории» статьи крымских историков Е. В. Веймарна и С. Ф. Стржелецкого[1453]. Необходимо учитывать и то, что под предлогом борьбы с марризмом и извращениями истории Крыма авторы статьи лично для себя ставили далеко идущие цели подвинуть П. Н. Шульца и тем самым занять место ведущих специалистов в крымской истории.
В публикации отвергалась теперь уже антипатриотичная точка зрения о позднем появлении славян в Крыму. Не принималась и марристская по духу теория о генезисе крымских славян из скифов. Правильной объявлялась теория, по которой славяне появились здесь в первых веках нашей эры. Они активно вступали в контакты сначала со скифами, а затем и сарматами, но в отличие от них не оказались сметены волной гуннского нашествия. Крым, по этой теории, оказывался частью территории, на которой располагалась древнерусская народность (которая, впоследствии распалась на великорусов, белорусов и украинцев) и являлся форпостом ее культуры. Только татаро-монгольское нашествие оторвало Крым от Руси. Таким образом, утверждалась концепция общерусской истории средневекового Крыма. Готам в ней места просто не находилось, а татарам отводилась незавидная роль угнетателей.
Между тем в Симферополе была опубликована книга «Очерки по истории Крыма» (Симферополь, 1951) П. Н. Надинского. Автор утверждал, что между скифами, населявшими Крым задолго до появления готов, и славянами была генетическая связь, а в скифском (сколотском) языке складывались элементы древнерусского языка. Такое утверждение было явно марристским. Большое внимание автор уделил готам, доказывая, что они являлись «историографическим мифом» немецких историков[1454].
В интерпретации истории Крыма явно наметились принципиальные разногласия. В мае (23–25) 1952 г. прошла сессия по истории Крыма, собравшая ведущих историков СССР. На ней должен был решиться вопрос о том, как освещать историю полуострова. Установочный доклад под названием «Об ошибках в изучении истории Крыма и о задачах дальнейших исследований» представил молодой, но уже знаменитый лауреат Сталинской премии Б. А. Рыбаков. В нем постулировался отказ от марризма в изучении истории Крыма. Рыбаков утверждал, что Крым исторически был связан с Русской равниной и являлся ее культурно-исторической частью. Поэтому Крым нельзя рассматривать как часть Средиземноморской, а нужно считать частью восточноевропейской культуры[1455]. В этой связи подчеркивались негативные последствия римского владычества. А византийцы и генуэзцы, по уверению историка, только и стремились оторвать Крым от русских земель. Докладчик убедительно доказывал, что самую негативную роль в истории Крыма сыграли кочевые народы: хазары и крымские татары, создававшие паразитические государства[1456]. Естественно, здесь вновь можно было увидеть недвусмысленный намек на депортированных крымских татар. Присутствие готов Рыбаков признал, но рассматривал их как небольшую группу, практически не оказавшую влияния на развитие полуострова[1457].
Итак, сутью концепции Рыбакова было доказательство генетической связи Крыма и его населения с древнерусским народом, хотя докладчик и обходил вопрос о времени проникновения славян на полуостров. Рыбаков предпочел лишь пунктирно обозначить и этногенетическую проблему этнической истории Крыма. Зато он призвал отказаться от негативного взгляда на присоединение Крыма к России в XVIII в. В этой связи ученый для описания этого процесса предложил использовать термин «воссоединение», очевидно, по аналогии с «воссоединением Украины и России». Предложения Рыбакова не без споров, но были поддержаны участниками сессии[1458]. Впрочем, тогда полного разгрома сторонников «скифского» этногенеза славян, видимо, не получилось. Во всяком случае, директор Института истории материальной культуры А. Д. Удальцов утверждал: «Как мне говорили некоторые из крымчан, широкая публика, расходясь после этой сессии, не была в достаточной степени убеждена, что правы те товарищи, которые высказывали невозможность происхождения славян от скифов»[1459].
Официально Крым стал исторической территорией древнерусской народности, то есть местом, исторически принадлежащим как русским, так и украинцам. Так Крым был «воссоединен» с древнерусской историей. В 1954 г. полуостров перешел в состав Украинской ССР. Но истории свойственно повторяться. Споры историков об историческом праве на Крым не утихают до сих пор.
Политэкономия играла особую роль в советской идеологии[1460]. Согласно марксизму, экономические процессы, тесно переплетенные с политическими факторами, считались базисом развития общества. Советская власть, всегда подчеркивавшая свою связь с наукой, старалась давать научное обоснование своим начинаниям, тем самым получая санкцию на их реализацию. В стране, где процесс формирования марксистских кадров шел полным ходом, партийной элитой остро осознавалась нужда в популярном изложении основ политэкономии. Пухлые сочинения Маркса и Ленина осилить мог далеко не каждый, тем более, что многие основополагающие догмы вообще были разбросаны по различным трудам. Самостоятельное освоение политэкономии имело и еще один существенный недостаток: мысли читателей могли пойти не в ту сторону, которая была необходима.
Помимо нужд просвещения и формирования новой советской элиты учебник политэкономии и развернувшиеся вокруг него дискуссии решали и целый ряд важнейших внешнеполитических задач. Во-первых, остро стоял вопрос о путях экономического развития стран народной демократии. Учебник должен был дать четкие руководящие указания на этот счет[1461]. Во-вторых, Сталин смотрел на учебник как на идеологическое оружие в холодной войне[1462]. Книга должна была показать несостоятельность капиталистической экономики и предложить всему миру альтернативу.
После успешного завершения работы над «Кратким курсом истории ВКП (б)», ставшим историко-идеологической основой, с конца 1930-х гг. началась работа над учебником по политэкономии. Специальная, закрытая беседа с экономистами, на которой вождь давал понять, какой учебник требуется, прошла еще 19 января 1941 г.[1463] В начале 1950 г. работу над учебником ускорили. Встречи авторского коллектива со Сталиным состоялись 24 апреля и 30 мая. На второй беседе особенно часто звучали проблемы, связанные с историей. Вождь посетовал, что авторы учебника «избегают историзма» и предложил свое понимание ключевых процессов в развитии мировой экономической истории[1464].
Наконец, с 10 ноября по 8 декабря 1951 г. прошла полномасштабная дискуссия. В ней приняли участие более 250 ученых. Ее проведение было поручено Маленкову[1465]. Особенностью дискуссии было то, что она проходила в преддверии XIX съезда ВКП (б) и поэтому приобретала особое политическое значение[1466]. Дискуссия должна была выявить приоритеты дальнейшего развития советского государства. 1 февраля 1952 г. в дискуссию открыто вмешался Сталин, прислав свои размышления над основополагающими вопросами. Все они в дальнейшем легли в книгу «Экономические проблемы социализма в СССР».
В его рассуждениях можно отметить несколько ключевых моментов. Подчеркивалась независимость законов политэкономии от людей, их объективность. Под это подводилась необходимость дальнейшего развития социалистической (читай — государственной) экономики. Большое внимание уделялось тезису о нарастании непримиримых противоречий между капиталистическими державами и неизбежности войны между ними, а не сплочении их против СССР. В этой связи признавалась реальность построения социализма и в капиталистическом окружении.
В «исторической» части историки могли обнаружить рассуждения о разграничении товарного и капиталистического производства[1467]. Это вносило новую струю в дискуссии о генезисе капитализма в России, поскольку давало серьезный аргумент противникам отождествления процесса формирования рынка и установления капиталистических отношений. Прописывалась вековая борьба между городом и деревней. Подтверждался закон соответствия производственных отношений характеру производительных сил.
Наконец, Сталин формулировал и «основной закон» капитализма: «…Обеспечение максимальной капиталистической прибыли путем эксплуатации, разорения и обнищания большинства населения данной страны, путем закабаления и систематического ограбления народов других стран, особенно отсталых стран, наконец, путем войн и милитаризации народного хозяйства, используемых для обеспечения наивысших прибылей»[1468]. Таким образом, подтверждалось требование описывать историю западноевропейских стран как историю хищнической эксплуатации человека человеком. Антитезой закону капитализма объявлялся закон социализма: «…Обеспечение максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества путем непрерывного роста и совершенствования социалистического производства на базе высшей техники»[1469].
Специально выделялся вопрос об основе феодализме. Признавалось, что базисом феодализма является не внеэкономическое принуждение, а феодальная собственность. Сталин счел нужным отказаться при описании процесса монополистического этапа развития российской экономики от термина «сращивание» и заменить его словосочетанием «подчинение государственного аппарата монополиям»[1470]. Получалось, что явление преподносилось не как взаимодействие двух самостоятельных экономических институтов, а именно как подчинение государства интересам монополий. Из этого можно было делать вывод о несамостоятельности государства (надстройки) от экономического базиса.
Для историков новый «гениальный» труд вождя стал актуальным после XIX съезда, где, помимо прочего, прозвучали громкие призывы повысить общественную дисциплину, а также перегнать весь мир в науке. Освоение новых указаний было простимулировано критикой, прозвучавшей тогда в адрес Института истории АН СССР и журнала «Вопросы истории». 6 октября 1952 г. выступил протеже Л. Берии, первый секретарь Азербайджанского ЦК ВКП (б) Д. М. Багиров, до этого прославившийся в научном мире своей статьей против идеализации Шамиля[1471]. В своей речи он приводил пример неправильной интерпретации истории и культуры народов СССР на страницах журнала «Вопросы истории». Его возмутила дискуссия по письму М. В. Нечкиной «К вопросу о формуле “наименьшее зло”»[1472]. Багиров утверждал, что такие споры только мешают местным кадрам бороться с проявлениями буржуазного национализма. «Не видно, чтобы журнал “Вопросы истории”, руководствуясь высказываниями товарища Сталина о роли великого русского народа в братской семье советских народов, всесторонне, конкретно разрабатывал бы и освещал актуальный, жизненно важный для нас, для дальнейшего укрепления дружбы народов нашей страны вопрос — вопрос о неоценимой помощи, которую оказывал и оказывает всем народам нашей страны наш старший брат — русский народ!»[1473]
Впрочем, кроме критики, на XIX съезде произошла и приятная для института неожиданность. Членом ЦК КПСС была избрана А. М. Панкратова. По свидетельству В. А. Виноградова, во многом такое избрание было случайным. Якобы, первоначально на это место предназначалась М. В. Нечкина, но этого не произошло из-за того, что она не была членом партии[1474]. В свете того, что именно М. В. Нечкина подверглась серьезной критике на съезде, данное свидетельство можно поставить под сомнение. Как бы то ни было, институт приобретал серьезную опору в партийных структурах. В письме Б. А. Романову Е. Н. Кушева говорила вполне определенно: «События [критика на съезде. — В. Т.]… были приняты здесь очень нервозно. Сейчас атмосфера несколько разрядилась, отчасти в связи с новым положением Анны Михайловны. Она может помочь Институту в трудное время»[1475]. Став членом ЦК, Панкратова сразу же стала эффективным патроном для тех, кому требовалась ее помощь и покровительство. Будучи отзывчивым человеком, Панкратова часто помогала чем могла. Так, совместно с В. П. Волгиным, она сыграла важную роль в судьбе С. Б. Кана, оставшегося без работы в 1952 г.[1476]
Но публичный разгром, к тому же с трибуны главного съезда, — это серьезный удар по репутации института и его печатного органа. Учитывая острую критику, прозвучавшую после проверки Института в 1950 г., можно было ожидать, что радикальные перемены в его руководстве являются делом времени. С 1950 г. заместителем Б. Д. Грекова стал А. Л. Сидоров. Идеологические органы хотели с его помощью сменить вектор научной работы центрального научно-исследовательского учреждения в области истории. Доминирование специалистов по древним периодам рассматривалось как уклонение от актуальной, политически важной проблематики. Сложившееся положение, обусловленное особенностями развития советской исторической науки в 1930-е гг., хотели переломить. По воспоминаниям Л. Н. Пушкарева: «До нас [сотрудников. — В. Т.] дошла оценка дирекции Института, которую дал Лихолат, курировавший институт тогда в Отделе науки ЦК КПСС: “Ну и дирекция подобралась! Сам директор Киевской Русью занимается, один зам — античник[1477], другой[1478] — крымскими татарами увлекается, и даже ученый секретарь[1479] сказочки изучает… Паноптикум какой-то, а не дирекция”»[1480]. Сидоров подходил для задачи практически идеально. Но, помимо имеющихся научных трудов и административного опыта, по негласной традиции, ведущий историк должен был подкрепить свои амбиции лидерством в каком-либо направлении научных исследований.
Новая идеологическая и методологическая ситуация, сложившаяся после выхода в свет «Экономических проблем социализма в СССР» и XIX съезда, оказалась как нельзя кстати. Сидоров, будучи специалистом по экономической истории, мог стать главным интерпретатором «гениальных» мыслей Сталина в их приложении к истории. Вполне вероятно, что на эту роль его специально толкали из Отдела науки ЦК.
Над программной речью историк начал работать сразу после съезда. Уже 17 октября 1952 г. преподавателям кафедры истории СССР МГУ был представлен доклад, в котором подводились итоги прошедшей политэкономической дискуссии, и через нее оценивалось состояние советской исторической науки[1481]. 27 октября на ученом совете Института истории прозвучал программный по всем меркам доклад «Гениальный труд И. В. Сталина “Экономические проблемы социализма в СССР”, решения XIX съезда КПСС и задачи Института истории АН СССР»[1482].
Спустя некоторое время в октябрьском номере журнала «Вопросы истории» вышла статья А. Л. Сидорова «Задачи Института истории Академии наук СССР в свете гениального труда И. В. Сталина “Экономические проблемы социализма в СССР” и решений XIX съезда КПСС». Сравнение доклада и статьи показывают, что содержательно они практически идентичны и мало различаются. Впрочем, можно обнаружить и некоторые существенные отличия. В частности, в докладе подробнее, чем в статье, разбирается вопрос о дискуссии вокруг статьи М. В. Нечкиной о формуле «наименьшее зло». Сидоров признает правильность критики Д. М. Багирова. Ошибки советских историков он связывал и с тем, что «они не понимают диалектики этого процесса [присоединения нерусских народов к России. — В. Т.] и вкладывают в термин “прогрессивность” скорее моральное содержание, чем историко-экономическое»[1483]. В связи с этим большое место в докладе занимал разбор изучения национальных историй народов СССР.
В докладе и написанной на его основе статье акцент был сделан на два ключевых направления работы института: теоретико-методологическое (идеологическое) и тесно с ними переплетенное административное.
Композиционно статья очень сложная и где-то даже сумбурная. Ее смело можно разбить на несколько частей, которые сам автор (редакция?) разделил звездочками. Первая посвящена актуальной политической ситуации, возникшей в связи с прошедшим XIX съездом. Здесь же дается критика старого руководства института (правда, имен не называется). В статье А. Л. Сидоров подчеркнул недостаточные усилия института по извлечению уроков из прошедших дискуссий (по языкознанию и политэкономии). Большинство указаний Президиума выполнялись формально, бюрократически. Намек был предельно ясен: предыдущее руководство не справлялось с работой. Осуждалась «хвостистская позиция» «Вопросов истории» и отсутствие помощи главному печатному органу историков со стороны руководства института[1484]. В качестве вопиющего примера зажима критики и самокритики была приведена история с В. Т. Пашуто, который, будучи заведующим отделом в журнале, сделал все, чтобы не была опубликована критическая рецензия М. Н. Тихомирова на его монографию «Очерки по истории Галицко-Волынской Руси» (М., 1950)[1485]. Ситуация, когда не на заседании партбюро или даже Ученого совета, а в официальной публикации обнародовались такие пикантные подробности, была крайне редкой. Это говорит о том, что Сидоров чувствовал себя очень уверенно, раз открыто порицал одного из ведущих институтских партийных активистов. Ясно, что он давал понять, что порядок будет наводиться железной рукой.
Критику, прозвучавшую в адрес института и журнала на XIX съезде, он назвал верной и принципиальной[1486]. Вновь были перечислены уже стандартные недостатки продукции института: «академизм» и фактографичность исследований, распространение буржуазных теорий и «космополитических» взглядов у ряда бывших и нынешних сотрудников, слабость планирования. Была отмечена низкая теоретическая подготовка кадров и «недостаточное пополнение их молодыми, свежими силами»[1487].
Вторая часть, в которой пересказывались основные идеи труда Сталина «Экономические проблемы», словно вклинивалась в статью, не имея никакой логической привязки ни к первой, ни к последующей части, посвященной достижениям и задачам советских историков.
Но главный акцент был сделан на программе исторических исследований в свете политэкономической дискуссии. Сидоров напрямую связал слабую изученность вопросов экономического развития национальных республик с имеющимися националистическими тенденциями[1488]. Тем самым экономическая история оказывалась центральным направлением в борьбе с местным национализмом, что было очень актуальным после критики культа Шамиля.
На основе новых работ Сталина предполагалось решить такой важный вопрос, как проблему генезиса капитализма в России. Ключевым объявлялся тезис о том, что товарное производство старше капиталистического. В ходе дискуссии о периодизации истории СССР на этот счет были сформулированы противоположные точки зрения. Так, Е. И. Заозерская доказывала, что мы вправе говорить о переходе к капитализму уже в 20-30-е гг. XVII в. Такой вывод делался на основании фактов появления крупных мануфактур, работающих на рынок. Сидоров расценил эту точку зрения именно как смешение товарного и капиталистического производства, объявив ее неправильной. Схожую ошибку он обнаружил в последних работах покойного С. В. Бахрушина, который доказывал, что складывание всероссийского рынка (историк относил этот процесс уже к XVI в.) является признаком зарождении капиталистических отношений. Неверной объявлялась и позиция Н. Л. Рубинштейна, относившего появление капитализма к XVIII в. и на основании этого не признававшего существование всероссийского рынка[1489].
В специальном разделе писалось, что история экономики оказывается не в почете у сотрудников Института истории. Например, в секторе новой истории из 18 аспирантов, по уверению Сидорова, ни один не специализируется на экономической истории. Вообще особо подчеркивалась вредная роль бывшего заведующего сектором Б. Ф. Поршнева и его идей о реакционной роли буржуазии. Кстати, новистам «досталось» больше всего. Сидоров в свете политэкономической дискуссии усмотрел, что некоторые специалисты по новой истории «находятся в плену у источников» и не видят глубины противоречий между империалистами[1490]. В качестве примера были приведены труды А. З. Манфреда, Ю. В. Борисова и А. М. Некрича. Отдельно подчеркивалось, что недостаточно ведется изучение и критика буржуазной историографии. Наконец (что уже касалось всех), мало исследуется история пролетариата. Одних усилий А. М. Панкратовой явно недостаточно.
Прозвучал призыв интенсифицировать изучение истории революций (особенно Октябрьской) и роли союза рабочих и крестьян. А основной закон социализма должен лечь в основу работы специалистов по истории советского общества. В докладе прозвучал недвусмысленный намек, что самое пристальное внимание нужно обратить на подготовку монографий[1491]. Кстати, документы Отдела науки ЦК свидетельствуют, что инициатива в этом исходила с самого верха. В письме П. П. Поспелову от 4 июля 1953 г. Сидоров прямо писал, что «дирекция института обязана была перестроить работу института под углом усиления монографической разработки наиболее актуальных проблем исторической науки как по истории СССР, так и по всеобщей истории»[1492].
Таково основное содержание доклада, вскоре опубликованного. Обсуждение выступления А. Л. Сидорова показало поддержку намеченной им линии[1493]. Видимо, иной была реакция рядового состава. Е. Н. Кушева называет состоявшееся собрание «новым периодом» истории института. «Под ударом работа Ин[ститу]та всех последних лет, особенно многотомники… А[ркадий] Л[аврович] идет напрямик. В его критике много справедливого, но это не утешает тех, кто потратил годы на работу, которая сейчас под ударом»[1494], — писала она Б. А. Романову. М. Н. Тихомиров, в свойственной ему саркастической манере, также отразил в своем дневнике (запись от 4 декабря 1952 г.) неясность в направлении дальнейшей работы института: «Кафтан, сшитый гнилыми нитками, именуемый обычно институтом истории, являет картину странную. Там ничего не разберешь. Остаются ли знаменитые многотомники или они уходят в область предания — пока еще полностью неясно. Б. Д. [Греков] отстаивает свое детище»[1495].
Итак, доклад ясно показывал, что Сидоров намерен существенно усилить в институте исследование не просто экономической проблематики, но истории нового и новейшего времени. Это было внесено в измененный в связи с XIX съездом план работы института. Комиссия по проверке работы института за 1952 г. с удовлетворением отметила факт актуализации плановой работы научно-исследовательского учреждения[1496].
А. Л. Сидоров, при поддержке А. М. Панкратовой, развернул в институте активную перестройку организационной работы. Фактически началось «выдавливание» духа грековского руководства. В первую очередь предполагалось укрепиться молодыми партийными кадрами. Еще в январе 1952 г. в аналитической записке, подготовленной от имени института для Отдела науки ЦК, указывалось, что многие проблемы связаны именно с кадровой слабостью. Дирекция просила направить на постоянную работу в институт следующих специалистов: Б. С. Тельпуховского, Н. И. Шатагина, С. Ф. Найду, Э. Б. Генкину, Н. С. Волокова, Г. М. Овсянникова, Э. Н. Бурджалова, Т. Ф. Грабарь, Л. С. Гапоненко, Д. В. Ознобишина[1497].
Видимо, кадровые запросы не были полностью удовлетворены. Об этом говорит то, что буквально через год от имени А. М. Панкратовой и А. Л. Сидорова М. А. Суслову и А. М. Румянцеву пришло письмо, датированное 17 февраля 1953 г. В нем говорилось, что в связи с критикой на XIX съезде Институт истории серьезно перестроил свою работу. Но поставленные задачи, по уверению авторов письма, невозможно выполнить без серьезного укрепления руководящего состава: «До недавнего времени дирекция целиком состояла из специалистов по ранним разделам истории феодализма, секторами новой и новейшей истории заведовали специалисты по феодализму. При таких условиях было невозможно перестроить институт и повернуть его к разрешению актуальных задач»[1498]. Указывалось, что в руководстве института уже произошли заметные перемены. Так, заместителем директора стал А. Л. Сидоров, а заведующим сектором новейшей истории стал кандидат исторических наук А. Н. Филиппов. Но этого было мало. Дирекцию предлагалось укрепить к.и.н. Л. С. Гапоненко и д.и.н. И. С. Галкиным. Первый был выпускником АОН и специализировался на советской истории. Второй считался хорошим организатором (ректорствовал в МГУ), а теперь возглавлял кафедру в той же АОН. На должность заведующего сектором истории советского общества планировался к.и.н. Д. А. Чугаев. Заведующим сектором нового времени просили утвердить Ф. В. Потемкина с освобождением его от заведования кафедрой в ВПШ. Кроме того, авторы записки выразили пожелание привлечь к работе в институте специалистов по истории советской эпохи из военных учреждений — полковников Г. Н. Голикова и Г. В. Кузьмина.
Задачи, поставленные новым руководством, очевидны. Главной из них была расстановка на ключевых постах партийных специалистов, хорошо зарекомендовавших себя на руководящих постах ранее и последовательно проводивших партийную линию. Но, видимо, письмо А. Л. Сидорова и А. М. Панкратовой не помогло. Об этом свидетельствует то, что спустя месяц М. А. Суслову было послано еще одно письмо-просьба, теперь уже от имени Президента Академии наук А. Н. Несмеянова и вице-президента А. В. Топчиева. В нем признавалась плохая работа института. Причины вновь обнаруживались в кадровых проблемах. Особенно плохо было с историей советского времени. Для улучшения работы учреждения предлагалось освободить А. Л. Сидорова и Ф. В. Потемкина от совместительства в других учреждениях, заместителем директора сделать И. С. Галкина. Заведование секторами предложить Г. Н. Голикову и Д. А. Чугаеву, М. С. Шарова пригласить на должность старшего научного сотрудника. Кроме того, из АОН планировалось взять на работу 8 молодых аспирантов[1499].
Но просьбы не были удовлетворены. Д. А. Чугаева не отпускал Госполитиздат, а Л. С. Гапоненко не освобождали от работы в ЦК. 4 июля 1953 г., уже будучи и.о. директора, А. Л. Сидоров вновь поставил этот вопрос перед П. П. Поспеловым[1500]. Все же настойчивость нового руководителя института была частично вознаграждена. Отдел науки и культуры ЦК дал добро на переход Гапоненко в институт[1501]. В 1953 г. от должностей заместителей директора были освобождены А. А. Новосельский и С. Л. Утченко, «как не обеспечившие должного руководства»[1502].
Итак, Сидоров занял ключевые позиции в руководстве советской исторической наукой, став директором Института истории. Такому карьерному рывку помогло несколько факторов. Во-первых, правильная биография старого члена партии, пусть и единожды оступившегося. Во-вторых, активное участие в реализации политики партии, в частности в антикосмополитической кампании. Заметим, что, например, для 1930-х гг. такого набора было бы вполне достаточно. Есть много примеров, когда научные учреждения возглавляли люди, замеченные в первую очередь в общественно-политической деятельности, но почти не засветившиеся как ученые. Но в послевоенное время ситуация изменилась. Консервативный идеологический поворот, приведший в академической среде к возрождению ценностей традиционной науки, значительно повысил роль научно-исследовательских достижений. Наконец, институциональные трансформации сообщества советских историков привели не только к инкорпорации носителей классической академической культуры в советскую историческую науку, но к формированию нового поколения, для которого научный этос органично комбинировался с партийной культурой[1503].
Набор перечисленных выше факторов стал причиной того, что обязательным элементом карьерного успеха оказались атрибуты не только партийно-административной, но и научной значимости. Именно поэтому А. Л. Сидоров не мог оказаться в стороне от дискуссии по политэкономии, поскольку должен был поддержать свое научное и статусное реноме будущего директора Института истории и специалиста по экономической истории. Участие в дискуссии должно было закрепить его карьерный успех и стать трамплином при выборах в Академию наук СССР. Правда, эпоха «позднего сталинизма» диктовала свои законы. В данном случае подтверждение научной значимости реализовывалось при помощи интерпретации и конкретно-исторического приложения «гениальных» трудов И. В. Сталина.
Таким образом, Сидоров демонстрировал теоретическую лояльность к режиму. Но историки грехов антикосмополитической кампании ему простить не смогли. В 1953 г. его провалили на выборах в члены-корреспонденты в АН СССР. Причем место было выделено специально для него. В научном сообществе признавался не только язык власти, но был и свой «гамбургский счет». И. И. Минц записал в своем дневнике: «Старики не хотят ему простить ликвидации ЛОИИ[1504] и, главное, вражды с покойным Грековым»[1505]. Ю. А. Поляков в своих воспоминаниях много лет спустя приоткрыл завесу тайны над этим эпизодом: «Сидоров был дружно провален, но по Институту и Отделению истории прошел слух: Минц голосовал за Сидорова и показывал ему свой бюллетень. Большинство возмущались. Много лет спустя Минц открыл мне тайну. “Мы тогда, — рассказывал он, — действовали дружно, слажено. Голосовали 9 человек… Руководил В. П. Волгин. Все доверяли друг другу. Мы собрались у Волгина, обсудили кандидатуры. Дружно решили: Сидорова не избирать. Я потом доверительно спросил у Вячеслава Петровича: можно я проголосую «за»? Мой голос не решал дела, а в моем трудном положении важно было показать, что я не враг ему. Волгин, еще раз подсчитав голоса, согласился. Я действительно показал Сидорову свой бюллетень, а счетная комиссия показала Аркадию кукиш”»[1506].
Сам Сидоров считал, что именно Минц — главная причина его неудач на выборах: «Я на всю жизнь приобрел врага, который использовал все возможности, чтобы захлопнуть передо мной двери в Академию наук»[1507]. До кончины Сидорова в 1966 г. отношения между двумя историками были напряженными. Сидоров сумел на время оттеснить Минца от академического Олимпа, но самому туда забраться ему так и не удалось.
Минц долгое время был персоной нон грата, многие с ним даже не здоровались[1508]. Еще в 1952 г. ИМЭЛ тщательно проверял публикации Минца и его соавторов[1509]. Находясь в отчаянном положении, историк, чтобы выслужиться, в 1953 г. стал одним из организаторов сбора подписей под письмом против «врачей-убийц»[1510].
Но не надо забывать, что опальный академик знал советскую систему как свои пять пальцев. Пользуясь своими связями «с П. Н. Поспеловым, Б. Н. Пономаревым, М. Б. Митиным, Г. Ф. Александровым, дружескими отношениями с В. П. Волгиным и Б. Д. Грековым, контакты с министрами и другими видными партийными и государственными чиновниками, Минц начал выходить из опалы»[1511]. Благодаря своим связям и покровителям, в 1960-1880-е гг. он уже был едва ли не самым уважаемым советским историком.