Глава 3 Послевоенная советская историческая наука: среда и властные отношения

Советская историческая наука сталинской эпохи в большей степени, чем это свойственно «нормальной» науке, была построена на властных отношениях. Готовность историков быть частью сложившейся системы приводила к тому, что властные инстанции стремились проникнуть и легко проникали в научное сообщество. Но в то же время ученые, в свою очередь, формировали «локальные очаги власти», которые либо встраивались в сложившуюся вертикаль, либо существовали параллельно ей. То есть, советская власть выстраивала своеобразную иерархию внутри историков, на вершине которой находились лояльные власти люди, желательно с партийным билетом. Иерархия строилась как по ранговому принципу (должности и доступ к ресурсам (материальным и интеллектуальным)), так и по научному авторитету, приобретенному за счет не только научных трудов, но и умения жить в корпорации.

Помимо органов советской власти, вмешивавшихся в жизнь ученых, научное поле формировали параллельные официальным структурам неформальные сети. Они состояли из взаимосвязанных и взаимозависимых людей. Эти сети выстраивались на различной основе и могли охватывать самых разных представителей сообщества. Так, сеть мог выстроить влиятельный ученый, занимающий важные административные посты и вынужденный перекладывать большую часть черновой работы по сбору материалов для исследований на своих учеников или подчиненных (часто это было одно и то же). В свою очередь он лоббировал их устройство на работу, помогал в трудную минуту, продвигал публикации и т. д. Крупный ученый был заинтересован в сети не только из-за прагматических соображений. Такая сеть, часто состоящая из учеников, позволяла продвигать и закреплять его концепции. Примеров таких сетей много, они становились основой патронажа, о котором будет сказано ниже. Другим примером сети может являться неформальная связь между представителями разных поколений в науке. Скажем, «историки старой школы» предпочитали взаимодействовать между собой, часто помогая друг другу, что становились и одним из условий выживания в 20-40-е гг. Такую же картину можно было наблюдать и в отношении историков-марксистов, пришедших в науку в 1920-е гг. Важно, что сохранению сетей, несмотря на все внутренние конфликты, способствовало и противостояние этих поколений. Общий враг, точнее недруг, объединяет. Сетевые коалиции возникали и при выборах в Академии наук, и на заседаниях ученых советов, а также партячеек. Более того, такие сети появлялись в процессе взаимоотношений между учеными и властью. Историки часто встраивались в сети, образуемые вокруг крупных партийных деятелей. Таким образом, механизм власти строился по вертикали (отношение партаппарата — научного сообщества) и по горизонтали (отношения между группами ученых).

Взаимодействие государства и научного сообщества, на первый взгляд, формировалось по линии хозяина — подчиненного. Ученые находились под давлением как «единственно верного» учения марксизма-ленинизма, так и идеологических приоритетов «сегодняшнего дня», часто менявшихся. Согласно концепции О. Каппеса, почти все они прошли через «многоступенчатый» компромисс и все больше становились зависимы от власти[309]. От лояльного поведения напрямую зависела не только научная карьера, но и жизнь.

Главным историком (да и вообще ученым) страны провозглашался И. В. Сталин. Профессиональные историки вынуждены были пристально следить за очередными «гениальными» трудами вождя. Не будем подробно останавливаться на факторе идеологического давления, поскольку данная проблема неоднократно освещалась в исследовательских работах. Приведем лишь один характерный пример восприятия властных директив советскими историками. Так, на одной из многочисленных дискуссий того времени Н. Л. Рубинштейн заявил: «Мне кажется, что напрасно у нас так много спорили о дофеодальном периоде: существовал ли он или не существовал и можно ли употреблять этот термин. Очевидно, можно, если т.т. Сталин, Жданов и Киров их употребляют»[310].

Такое отношение к высказываниям властей было, конечно, характерно скорее для молодого поколения историков-марксистов (да и то далеко не всех), а не для всего сообщества. Старшее поколение историков, сформировавшихся как ученые еще в досоветской России, зачастую весьма формально относились к этому.

Несмотря на давление властей, у представителей научного сообщества оставались определенные возможности для свободного или относительно свободного научного творчества. Одни уходили в изучение древнейших периодов, где политизированность ощущалась не так остро, как в истории новейших периодов. Другие увлекались вспомогательными историческими дисциплинами, источниковедением, археографией, архивоведением и т. д. Третьи стремились намеренно избежать в своих работах каких-либо обобщений, делая упор на разработку фактической стороны вопросов.

Нередко вставал вопрос об интерпретации цитат классиков, которые были отрывочны, звучали туманно и в отрыве от конкретного материала. Борьба за интерпретацию — еще одна форма «творческого применения» марксизма. Анализируя творческое наследие выдающегося советского медиевиста С. Д. Сказкина, Е. В. Гутнова пришла к выводу: «С помощью… творчески интерпретируемых цитат ученый получал некоторую свободу маневра и возможность развивать свои собственные взгляды, по сути дела, чуждые догматизму и начетничеству»[311]. С. О. Шмидт вспоминал: «Мы быстро осознали то, что цитаты из сочинений классиков, даже ссылки на них, не только обороняют, но и позволяют прикрыть самостоятельность непривычных, новаторских даже, суждений и внедрить их в сознание читателей»[312]. Более того, высказывания классиков нередко противоречили друг другу, становясь знаменами приверженцев той или иной концепции. Так, в конце 1930-х гг. сторонники теории феодального характера Киевской Руси во главе с Б. Д. Грековым оперировали высказываниями К. Маркса, а приверженцы концепции господства рабовладельческого строя (А. В. Шестаков и Б. И. Сыромятников) — «Кратким курсом истории ВКП (б)», где утверждалось, что все народы проходят одинаковые стадии развития, из чего следовало и то, что Киевская Русь должна была быть государством рабовладельческим[313].

1. Феномен патронажа и советские историки

Еще одним элементом властных отношений стал патронаж партийных бонз над видными историками. Историческая наука являлась частью советского общества и культуры. Одним из явлений, получивших в то время широкое распространение, стали патрон-клиентские отношения. В особенности это касалось мира ученых и работников свободных профессий, зависимых от нерегулярных заработков, особого финансирования крупных проектов и т. д. Крупные партийные деятели оказывали им поддержку, покровительствовали и помогали в трудную минуту. Феномен патронажа возникает в условиях, когда другие социальные механизмы (юридические, бюрократические, политические и т. д.) работают неэффективно, либо в одностороннем порядке, защищая интересы только государства и правящей элиты. Стоит отметить, что и в Российской империи такие отношения были не менее широко распространены. Ведущим деятелям искусства и культуры нередко покровительствовали сами члены императорской фамилии, да и не только они[314].

К сожалению, специальных работ, посвященных клиентелистским/патронажным отношениям в советском обществе до сих пор немного[315]. В частности, проблемы в общих чертах касалась Ш. Фицпатрик. По ее наблюдениям, «среди советской элиты патронажные отношения встречались на каждом шагу»[316]. Покровительство того или иного крупного чиновника над деятелем науки или культуры было взаимовыгодным: один получал опору во властных структурах, другой — неформальную, но не менее приятную, славу мецената. Покровителями людей творческих профессий становились многие представители советской элиты. Достаточно вспомнить имена В. И. Ленина, А. В. Луначарского, И. В. Сталина, С. М. Кирова, Н. К. Крупской, М. И. Калинина. Как показали исследования, активно в роли патрона выступал и В. М. Молотов[317]. К нему обращались не только за подспорьем в научной деятельности, но и по чисто бытовым вопросам. Например, в письме от 14 февраля 1944 г. историк-юрист Б. И. Сыромятников просил посодействовать с улучшением жилищных условий[318].

Часто представители интеллектуальной элиты выступали в роли просителей перед перечисленными выше партийными деятелями. Ш. Фицпатрик разделяет просьбы клиентов на три категории: «1) о каких-либо благах и услугах; 2) о защите; 3) о вмешательстве в профессиональные споры»[319]. В системе отношений патрон-клиент складывалась и собственная иерархия. Так, можно выделить патронов высшего уровня, к которым относились ведущие партийные и государственные деятели, и патронов среднего уровня — чиновников и общественных деятелей рангом ниже. «Патроны среднего уровня сами являлись клиентами, чья эффективность как патронов часто зависела от доступа к их собственным патронам наверху»[320]. В анализе взаимоотношений клиента-патрона важно учитывать и то, что статус самого патрона был не всегда устойчив: он мог подняться по служебной лестнице, а мог и потерять все влияние.

Очевидно, что специфические социальные отношения, сложившиеся в 1920-1940-е гг., пронизывали и среду профессиональных историков вне зависимости от их квалификации, статуса и отношения к власти. Конечно же, историки не являлись самыми желанными объектами для патронирования — деятели искусства были куда более популярны, но и среди историков это явление наблюдалось. Изучать феномен патронажа крайне сложно, поскольку отношения носили неформальный характер и, как правило, не афишировались. Тем не менее, известны некоторые случаи.

Важную роль патронаж играл в выживании ученых в постреволюционное десятилетие, когда представителям дореволюционной интеллектуальной элиты, оказавшимся «бывшими людьми», такая помощь особенно требовалась. Так, влиятельный партийный функционер А. С. Енукидзе, бывший к тому же в 1925–1927 гг. председателем Комиссии по контролю за повседневной деятельностью Академии наук СССР, помог престарелому историку Н. И. Карееву более или менее безболезненно решить проблему с экспроприацией его имения[321].

Историк Алексей Иванович Яковлев, ученик В. О. Ключевского, крупный специалист по русской истории XVI–XVII вв., выходец из семьи известного чувашского просветителя И. Я. Яковлева, был хорошо знаком с В. И. Лениным и его братом Д. И. Ульяновым еще по симбирской гимназии. После прихода большевиков к власти он получил неофициальный статус «находящегося под покровительством Ленина»[322]. Пользуясь своим положением, он многое сделал для помощи своим коллегам в годы гражданской войны. Так, после ареста некоторых служащих Румянцевского музея, где тогда работал А. И. Яковлев, только его личное ходатайство к Ленину помогло их освободить. Вот как этот случай описывает другой историк, Ю. В. Готье: «Вчера были, между прочим, арестованы кадеты, собравшиеся в кадетском клубе: в том числе З. Н. Бочкарева и Юрьев, служащие в нашей Румянцевской библиотеке. Сегодня Яковлев был у Ленина для их освобождения и, кажется, добился успеха. Характерен разговор, который, как передал Яковлев, произошел между ними. Ленин: “Мы арестовали людей, которые будут нас вешать”. Яковлев: “Не эти, а другие будут вас вешать”. Ленин: “Кто же?”. Яковлев: “Это я вам скажу, когда будете висеть”»[323]. Он неоднократно решал вопросы материального снабжения Румянцевского музея[324], помогал различным деятелям культуры. В частности, ему обязаны философ И. А. Ильин, которого, благодаря настойчивым просьбам А. И. Яковлева, выпустили из ЧК, а также друг-историк С. В. Бахрушин, освобожденный путем личного ходатайства А. И. Яковлева перед В. И. Лениным[325]. Приходилось искать защиты и для собственного отца, который сталкивался с неприятностями в Симбирске[326].

О. М. Медушевская вспоминала, что в научной среде ходило своеобразное предание об одном разговоре В. И. Ленина и А. И. Яковлева. Якобы Владимир Ильич спросил у историка, к какой партии тот принадлежит? Тот ответил, что ни к какой, но ближе всего ему идеи партии кадетов. «Какая жалость, — сказал Ленин, — я-то думал, что вы хотя бы социал-революционер!».

А. И. Яковлеву покровительствовал не только Ленин. В. М. Молотов помог А. И. Яковлеву с публикацией его монографии «Холопство и холопы в Московском государстве XVI–XVII вв.». Об этом сообщил сам ученый на совещании историков в ЦК ВКП (б) в 1944 г., где его ругали в том числе и за эту книгу: «Книга была представлена в Институт истории в готовом виде в конце 1934 года[327], как раз когда начались обвинения против Института истории, что он не дает исследовательских работ. Книга пролежала без всякого движения полностью 1939, 1940 год, причем рецензенты, которых Институт фактически по своему усмотрению выбирал, они высказались за напечатание этой книги. Рецензентами являлись академик Готье и академик Веселовский[328]. Два года пролежала эта работа в шкафу. Когда начался третий год, и я увидел, что она пролежит 3 и 4 года, я написал Вячеславу Михайловичу Молотову письмо. Он просил прислать текст книги. Я текст этой книги послал. Кто читал книгу, я не знаю, но они решили напечатать ее в 1941 году. Когда книги получила апробацию столь высокого источника, она была немедленно отправлена в набор, пройдя соответствующую рецензию при наборе»[329]. Очевидно, что выступавший не только сообщил присутствовавшим о предыстории появления его труда, но и недвусмысленно намекнул на особое покровительство высокого патрона.

А. И. Яковлев, как это уже было видно, пользуясь своими связями с власть имущими, сам нередко играл роль покровителя и помощника. Причем, учитывая время, в котором социальные роли резко поменялись, приходилось покровительствовать и тем, кто еще недавно сами являлись его учителями в науке и могли оказать покровительство. Так, именно Яковлев, пользуясь своими связями, хлопотал за то, чтобы его учителю, академику М. К. Любавскому, находившемуся после «Академического дела» в ссылке в Уфе, разрешили вернуться в Москву[330]. Но все хлопоты оказались тщетны.

Широко известно, что покровителем академика Евгения Викторовича Тарле выступал сам И. В. Сталин. Это придавало ученому особый вес в глазах общественности. Историк, прошедший через «Академическое дело», ссылку и травлю в печати, дорожил таким покровительством, платя ему блистательными работами по истории, игравшими не последнюю роль в формировании нужной идеологии. Среди историков ходили злые слухи о том, что, якобы, Тарле говорил: «Сказали бы, что танцевать»[331].

Впрочем, не стоит забывать, что нередко «вождь народов» играл со своим «придворным историком» в жестокие игры. Так, в 1951 г. в журнале «Большевик» была опубликована статья директора Бородинского музея С. И. Кожухова, в которой он утверждал, что Е. В. Тарле принижает роль Кутузова в войне 1812 г. Е. В. Тарле написал Сталину письмо с просьбой посодействовать публикации ответа на обвинения. Сталин помог. В «Большевике» был опубликован ответ, но в редакционной заметке указывалось, что в дальнейшем историк исправит допущенные ошибки.

Вероятнее, что вся эта история была инициирована самим Сталиным[332]. Впрочем, наблюдения над делопроизводством аппарата ЦК позволили современному исследователю И. А. Шеину утверждать, что вопрос о критике был инициирован не Сталиным, а «снизу, из недр партийной машины»[333].

Сталин покровительствовал и старейшему историку России, Роберту Юрьевичу Випперу. По наблюдениям Б. С. Илизарова, Виппер был самым любимым историком «вождя»[334]. В особенности ему импонировала его монография «Иван Грозный», вышедшая еще в 1922 г. В ней Грозный был показан великим правителем, который возглавлял крупнейшую державу своего времени. Вскоре историк эмигрировал в Латвию. После ее присоединения к СССР, по свидетельству историографа Б. Г. Сафронова, лично знавшего знаменитого историка, к Випперу была выслана делегация во главе с Е. М. Ярославским: «В Россию он вернулся, получив гарантию, что его не тронут за нападки на советскую власть»[335]. Ученому было сообщено, что Сталин восхищается его книгой, и ему были обещаны всяческие блага. В 1943 г. его избрали академиком АН СССР. Старые монографии об Иване Грозном были немедленно переизданы в переработанном виде, послужив основой для переосмысления роли царя в русской истории. Официальная кампания по «реабилитации» Ивана Грозного началась как раз с переездом Виппера в СССР, и это не случайность[336].

С феноменом патронажа мы имеем дело и в случае с противоборством Б. Д. Грекова и сторонников концепции рабовладельческого характера социально-экономического строя в Древней Руси[337]. В исторической науке против всесильного Б. Д. Грекова открыто выступать не решались, поскольку академик мог повлиять на судьбу любого историка, в особенности сотрудника академических институтов исторического профиля[338], поэтому такая оппозиционная группа возникла среди историков-юристов. В нее входили С. В. Юшков, Б. И. Сыромятников и С. А. Покровский, последние двое работали в Институте государства и права АН СССР. Чувствовать себя в полной безопасности им позволяло то, что институт возглавлял А. Я. Вышинский, который, очевидно, мог защитить их от влиятельного противника[339]. Нельзя, правда, сказать, что все трое отличались повышенной научной принципиальностью и человеческим благородством. Юшков, автор оригинальных исследований в области истории древнерусского государства и права, имел тяжелый и склочный характер. Историк Е. Н. Кушева так охарактеризовала его: «В общем он был неудачником, и это очень отразилось на его характере (или неудачи были связаны с его характером)»[340].

Юрист С. А. Покровский в свое время прославился тем, что в 1927 г. Сталин написал гневную отповедь в его адрес, назвав «нахальным невеждой»[341]. Все же, несмотря на арест в 1934 г., он к концу 30-х гг. стал довольно заметной и даже скандальной фигурой в среде, связанной с исторической наукой. Былые прегрешения заставляли постоянно демонстрировать повышенную идейную бдительность. А. А. Зимин называет его в своих воспоминаниях «гангстером пера» и «подонком»[342]. Его неоднократно обвиняли в доносительстве[343].

Б. И. Сыромяников, историк-юрист с дореволюционным стажем, активный участник либерально-просветительского движения начала XX в., после революции нередко шел на компромиссы с властью, приспосабливался[344]. Именно эти люди некоторое время играли роль единственного оппозиционного центра Грекову и его концепции, который также всеми силами стремился дискредитировать ненавистных ему «рабовладельцев». Даже после смерти Б. И. Сыромятникова (умер в 1947 г.) в годы борьбы с «космополитизмом» (1949–1950) он обвинял историка-юриста в непатриотической позиции, дискредитируя тем самым его концепцию[345].

Патроном мог выступать и А. А. Жданов. По свидетельству Л. С. Клейна, его учителю М. И. Артамонову покровительствовал А. А. Жданов, с которым у историка сложились хорошие отношения еще в 1920-е гг., когда партфункционер быстро шел в гору по партийной линии в Тверской губернии[346]. Артамонов сам был выходцем оттуда и часто посещал Тверь. Там он и познакомился с будущей звездой партии, принимал участие в его дружеских вечерах[347]. Вполне возможно, что именно Жданову Артамонов обязан своим высоким административным статусом (директор Эрмитажа) в Ленинграде в послевоенное время.

Примером сложных отношений патронажа является и случай с известным историком и социологом Б. Ф. Поршневым. Стоит предварительно сказать, что у Поршнева сложились крайне тяжелые отношения со многими представителями сообщества советских медиевистов. Произошло это по разным причинам. Одни не могли ему простить чрезмерного увлечения абстрактными теориями и пренебрежительного отношения к коллегам, которых он называл «крохоборами»[348], другие видели в нем конкурента в борьбе за лидерство[349]. В 1950 г. за книгу «Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623–1648)» (М.: Л., 1948) ему присудили Сталинскую премию третьей степени. Учитывая, что медиевисты и специалисты по раннему новому времени получали Сталинские премии крайне редко, это позволяло ему претендовать на особое положение в их среде. Одно время он даже заведовал сектором Новой истории Института истории АН СССР, при этом будучи специалистом по более раннему периоду. Очевидно, что из-за амбиций он вступил в конфликт с секретарем партийной организации Института истории Н. А. Сидоровой, женщиной крайне властолюбивой[350]. По каким-то причинам не сложились у него отношения и с заместителем директора, антиковедом С. Л. Утченко. Против Поршнева организовывались постоянные внутриинститутские кампании, его обвинили в том, что он развалил работу вверенного ему сектора[351]. 10 января 1952 г. комиссия, возглавляемая старым большевиком А. П. Кучкиным, вынесла свой вердикт: «Освободить Б. Ф. Поршнева от заведования сектором, как явно не справившегося со своими обязанностями»[352]. Ему предложили уйти из института по собственному желанию. Он даже подал заявление об уходе в связи с переутомлением. И именно тут Поршнев постарался ввести в игру имеющиеся у него связи, точнее, пригрозить возможностью их использования. Интересно, что Поршнев не стеснялся обращаться за помощью к самому Сталину. В 1951 г. он просил его поспособствовать публикации его книги «Роль борьбы народных масс в истории феодального общества». Известно, его письмо с просьбой посодействовать публикации письма против историка В. В. Бирюковича в журнале «Большевик»[353].

Подробности неординарного события в жизни института можно обнаружить в письме С. Л. Утченко, написанном на имя влиятельного А. М. Митина, занимавшего тогда пост заведующего сектором Отдела науки и высших учебных заведений ЦК ВКП (б). В нем он утверждал, что Поршнев, явившись к нему, заявил, что он передумал уходить из института и хотел бы включить в его план работы свою монографию, посвященную Тридцатилетней войне[354]. Естественно, что Утченко сослался на работу комиссии, которая проверяла сектор Поршнева, заявив, что без ее выводов он решать вопрос не может. Очевидно, что заместитель директора лукавил. Комиссия уже дала негативное заключение, так что итог был ему заранее известен. Далее события развивались следующим образом: «После этого Б. Ф. Поршнев вышел, но через несколько минут вернулся и в присутствии сотрудника т. Тифлисовой А. Д., которая в это время находилась в комнате, заявил: “Очевидно следует сказать все до конца. Советую Вам еще раз подумать над предложением, т. к. оно исходит от Александра Максимовича Митина”»[355].

Итак, Поршнев попытался задействовать своего патрона, точнее его авторитетное имя. Теперь нельзя однозначно сказать, был ли это блеф или действительно Митин покровительствовал историку[356]. Тем не менее, Утченко сделал единственное верное решение в данной ситуации. Уже на следующий день он послал письмо самому Митину с изложением сути дела. В нем он сознательно напирал на то, что Поршнев распространяет «нелепые слухи» о своих особых отношениях с Митиным. «Кроме того, обращаю Ваше внимание на то, что эти методы шантажа и мистификации со ссылками на мнение ответственных работников ЦК ВКП (б) является определенной системой поведения Поршнева»[357]. Так, по словам Утченко, Поршнев повел себя неправильно, заявив на открытом партийном собрании, что против него идет спланированная травля. «Это выступление вызвало единодушное возмущение коммунистов и беспартийных. Тем не менее, лично мне Поршнев говорил, что это его выступление было «психологически подготовлено» беседой с Ю. А. Ждановым[358]…»[359], — сообщает автор письма. В заключение письма Утченко резко осудил Поршнева, давая понять высокопоставленному адресату, что эта фигура крайне нежелательна в институте: «Б. Ф. Поршнев, как человек сильно скомпрометированный, — а он скомпрометирован и как научный работник, и как руководитель сектора, — делает попытку спасти свою репутацию и потому, с одной стороны, стремится любой ценой очернить и оклеветать Институт и отдельных его работников, а с другой стороны — пытается мистифицировать общественное мнение в самом Институте безответственными ссылками на высказывания работников Отдела науки ЦК ВКП (б)»[360].

Серьезный конфликт был решен на самом верху. В служебной записке, направленной Г. М. Маленкову и составленной сотрудниками Агитпропа А. М. Митиным, Г. Кавериным и М. Д. Яковлевым, указывалось, что решение о снятии Поршнева с должности заведующего сектором является в целом верным, но при этом его оставили в должности старшего научного сотрудника[361].

История Б. Ф. Поршнева — это яркий пример не только существования феномена патронажа, но и механизмов его функционирования. Возникает естественный вопрос: были ли заявления Поршнева блефом или, действительно, он пользовался реальным покровительством? Думается, что заявления Поршнева были правдивы. Об этом свидетельствует и то, что, в конце концов, он все же был оставлен в институте, то есть был найден определенный компромисс, а он вышел из истории с меньшими потерями, чем мог. Но почему же тогда Митин не защитил своего протеже? Дело в том, что Поршнев нарушил главное требование патрон-клиентских отношений: он публично хвастался своими особыми связями, тем самым подставляя своего покровителя под удар, поскольку тот должен был в силу положения оставаться над схваткой и не иметь личных симпатий. Поршневу следовало бы напрямую обратиться к своему патрону, тогда, скорее всего, дело бы решилось значительно проще.

Вообще стоит заметить, что среда московских историков, как представителей столицы, где располагались главные научные и образовательные центры, была чрезвычайно амбициозной. Особую остроту добавляли выборы в Академию наук. Так, ленинградский историк-медиевист А. Д. Люблинская писала в своем письме: «Магнит Академии как ultima ratio (конечная цель. — перев.) всей жизни определяет основную тенденцию всякого здешнего потенциального академика — а здесь все мнят себя таковыми. Или почти все»[362].

Но, как уже говорилось выше, властные отношения формировались не только сверху: внутри научного сообщества существовали свои, неформальные, но часто переплетавшиеся с официальными, очаги власти. Фактически система патронажа проецировалась и внутри сообщества историков. Если высшие лица советского государства можно считать патронами высшего уровня, сотрудников отделов ЦК — среднего, то влиятельные историки становились патронами корпоративного уровня, поскольку их влияние мало выходило за рамки их профессиональной среды. Именно на них и хотелось бы обратить внимание.

Что нужно для получения авторитета в научном сообществе? В первую очередь — исследовательские труды, по той или иной причине получившие широкое признание. Еще один путь — это активная административная деятельность, предполагающая занятие значительного поста, позволяющего контролировать либо финансовые потоки, либо административные назначения. Нахождение во главе крупного научного коллектива помогает развернуть широкомасштабные научные изыскания, влияющие на состояние науки. Высокий административный пост может быть следствием выдающихся научных трудов, а может и наоборот: признание коллег лишь следствие административного статуса. Часто признание работ было связано с занимаемым постом, насколько эти труды действительно выдающиеся — вопрос другой. В обыкновенной ситуации наибольшего влияния ученый достигает тогда, когда научный и административный авторитет друг друга удачно дополняют. В советской исторической науке был ряд особенностей. Главной из них было то, что высшим авторитетом обладали только классики марксизма-ленинизма, в особенности живой классик — И. В. Сталин. Это не позволяло радикально изменить господствующую парадигму, но не отменяло жесткой конкуренции в конкретных исследовательских проблемах. Кроме того, в советской исторической науке как нигде был силен административный ресурс. Нормальная конкуренция за символический капитал нарушалась регулярным вмешательством властей в ход этой борьбы. Поэтому для успешной реализации своего интеллектуального и административного влияния необходима была поддержка с самого верха. Поэтому лидер выступал и как лоббист интересов вверенного ему научного направления, исследовательского института или образовательного учреждения.

Вышестоящие власти также устраивала ситуация, когда в различных отраслях науки были свои лидеры, естественно в той или иной степени зависимые от режима. Так не только было проще, через лидеров, транслировать идеологические требования в основную массу ученых, но и держать под контролем само сообщество историков. Часто лидеры ревниво опекали свое положение, стремились вытеснить конкурентов, задавить идеи, противоречащие их концепциям.

Таких ученых было немало. В исторической науке 1940-1950-х гг. к ним относились Б. Д. Греков, В. П. Волгин, А. М. Панкратова, И. И. Минц, В. В. Струве, А. Д. Удальцов, С. В. Киселев и др. Их появление в качестве ведущих руководителей приходится на 1930-е гг. и обусловлено, главным образом, двумя причинами. Во-первых, репрессиями против академического истеблишмента в конце 20-х — начале 30-х гг. А с середины 30-х — и против поколения «красных профессоров». В сложившейся ситуации необходимо было заполнить образовавшийся вакуум компетентными специалистами. Во-вторых, возвращением с середины 30-х гг. в историческую науку «историков старой школы», быстро занявших ключевые позиции в науке и образовании. Поэтому необходимы были люди, знавшие особенности функционирования академической среды.

Выбор того или иного историка в качестве лидера обуславливался рядом причин. Во-первых, лояльностью к советской власти. Во-вторых, имеющимся у него символическим капиталом, то есть авторитетом среди ученых и возможностью тем самым говорить с ними как минимум на равных.

По наблюдениям А. В. Свешникова, в послевоенные годы доминирующие позиции на вершине научной иерархии занимает вполне определенный типаж научного администратора, призванного поддерживать дисциплину на «научном фронте». Его характерными чертами можно назвать следующие: 1) сочетание академических достижений, позволяющих поддерживать авторитет в среде ученых, с лояльностью к советской власти; 2) четкое следование идеологической линии, вообще умение улавливать сигналы сверху; 3) все это позволяет ему комбинировать «институциональный» и «символический» капитал; 4) в его деятельности преобладает научный консерватизм, стремление отстоять уже сложившиеся конвенции[363]. В последнем случае необходимо добавить, что это стремление обусловлено не столько желанием услужить властям, сколько тем, что сложившаяся конвенция является плодом его научной и административной деятельности. Поэтому перемены снизу максимально гасились, но с идущими сверху это было сложнее. Немаловажно и то, что такой ученый-администратор оказывался связующим звеном между властями и носителями «академической культуры», представленными преимущественно «историками старой школы».

Новые лидеры заключили с советской властью своеобразное соглашение, по которому признавали основные правила игры в обмен на поддержку их идей. Господство в различных областях исторического знания главных и зачастую единственных концепций во многом было проекцией господства единственной идеологии и единственного лидера в стране. Впрочем, нередко ситуация менялась, правила радикально пересматривались и те, кто не успевал принять новые, оказывались в жертвах. Так случилось в 1930-е гг. с историками «школы М. Н. Покровского».

Показательна история Бориса Дмитриевича Грекова. Заявив о себе еще в досоветское время, Б. Д. Греков поначалу не принял большевистской власти, даже работал у П. Н. Врангеля[364]. Но в дальнейшем ученый пошел на сотрудничество с новой властью[365]. Именно он сформулировал феодальную концепцию социально-экономического строя Киевской Руси, которая постепенно получила официальную поддержку. И хотя в 1930-е гг. шли яростные дискуссии по этому вопросу, Б. Д. Греков сумел не только подстроить свою концепцию под требования марксизма-ленинизма, но и убедить власти в политической целесообразности его идей. Взлет его был стремительным: в 1934 г. его выбирают членом-корреспондентом АН, в 1935 г. — академиком, в 1937 г. он становится директором Института истории АН СССР. Он отличался умением ладить с властями и пользовался авторитетом в среде историков разных поколений. Умел он и убедить нужные инстанции в необходимости профинансировать тот или иной проект[366].

Научные идеи Грекова привлекли немало сторонников, но было немало и противников. Поэтому он, заняв ключевое положение в исторической науке, принялся вытеснять своих оппонентов. Особенно он не любил «рабовладельцев», то есть сторонников теории рабовладельческого строя Киевской Руси. А. Л. Сидоров вспоминал: «Правда, Б. Д. [Греков] очень ревниво относился к своему авторитету. Он не любил всех “рабовладельцев”…»[367].

С всесильным «генералом от науки» бороться было трудно: он активно использовал свое положение, в частности, мешал выборам неугодных в АН СССР. Например, С. В. Бахрушин, не согласный с целым рядом положений теории Б. Д. Грекова, в итоге вынужден был отказаться от полемики. Тем не менее, Б. Д. Греков все равно воспрепятствовал его избранию в академики[368]. А. И. Яковлев написал книгу о холопах. В ней он формально признавал грековскую схему, но в реальности нарисовал картину значительной роли холопов в социально-экономической сфере древнерусского государства[369]. Это противоречило построениям Б. Д. Грекова. Как уже об этом писалось выше, книга долго не печаталась. Судя по заметкам в дневнике друга историка, академика В. И. Вернадского, рукопись была готова к 1930 г., но из-за «Академического дела» опубликовать ее было невозможно. Более того, по свидетельству Вернадского, «книгой хотели воспользоваться избранные уже [в академики] ком[мунисты] — я [Вернадский. — В. Т.] обвинял Грекова и Волгина»[370]. Книгу удалось отстоять, но долгое время она пролежала в рукописи. В 1942 г. монографию, еще находящуюся в рукописном варианте, затребовали для конкурса на присуждение Сталинской премии. В начале 1943 г. книга была официально удостоена премии второй степени в размере ста тысяч рублей. После этого началась активная критика монографии, в первую очередь историками грековского круга. Вероятнее всего, именно Б. Д. Греков был инициатором критики. 29 марта на заседании Президиума АН СССР он сделал доклад, где указывал, что А. И. Яковлев «проповедовал идеалистические концепции буржуазно-либерального толка, порой сближавшиеся с кадетскими»[371]. Влияние Б. Д. Грекова хорошо передает замечание В. В. Мавродина в частном письме Н. Л. Рубинштейну: «Ты, пожалуй, не умничай. Если что-нибудь. скажет Греков — это будет точка зрения, а если ты, — то это будет ошибка»[372].

Высшие академические должности, непременное участие в редактировании учебников и монографий, множество учеников, поддержка официальных идеологов — все это привело к тому, что концепция Б. Д. Грекова превратилась в «нечто само собой разумеющееся». Его труды считались «марксистскими».

Другой пример — академик Василий Васильевич Струве. Его концепция древневосточного рабства стала, несмотря на свою шаткость и серьезные возражения со стороны авторитетнейших специалистов, официально признанной, поскольку прекрасно ложилась в формационную «пятичленку». За ее создание он был избран академиком АН СССР (1935), стал директором Института востоковедения АН СССР. Его биограф А. О. Большаков пишет о том, что историк не злоупотреблял своим положением[373]. Другую характеристику ему дает А. А. Формозов: «Увы, оказавшись в положении официального лидера, он показал себя человеком нетерпимым, подавляющим малейшие попытки самостоятельности у своих коллег. Крайне отрицательную роль сыграл он в судьбе крупнейшего ориенталиста И. М. Дьяконова, мешая его публикациям, не допуская до защиты докторской диссертации. В тени держал он и замечательного египтолога Ю. Я. Перепелкина. Московский египтолог К. К. Зельин, опубликовавший рецензию на учебник Струве, содержащую серьезные замечания, потерял возможность работать по избранной специальности и вынужден был заняться античностью»[374].

Безмерное влияние В. В. Струве показывает и следующий, анекдотичный случай. «На защите какой-то узбекской диссертации в Дубовом зале Института археологии с разгромными отзывами выступали оппоненты, ругали диссертацию и предлагали отправить на доработку. Председатель Струве, как всегда спал, проснувшись, он сказал: “Ну, вот и хорошо. Замечательная, талантливая работа. Будем голосовать!”. Голосование было единогласным — “за”»[375].

Ярким примером феномена патронажа являлась карьера И. И. Минца. Своему возвышению он во многом был обязан именно своим связям. В годы Гражданской войны он служил в коннице Буденного, познакомился с Ворошиловым. Возможно, именно они познакомили Минца с Горьким, который стал инициатором ряда масштабных историко-документальных проектов, среди которых была и история Гражданской войны. Именно Минц был назначен, при многочисленных высокопоставленных «свадебных генералах», реально руководить сбором интервью и документов, и подготовкой многотомного издания[376]. Постепенно вокруг себя он начал выстраивать собственную патронажную структуру зависимых от него историков.

В случаях с историками необходимо учитывать и еще одно явление. Дело в том, что историческая наука признавалась важнейшим участком идеологического фронта, а выпускники исторических факультетов часто оказывались на партийной работе. Их охотно использовали в учреждениях, ответственных за идеологию. Часто карьерная траектория менялась и партфункционеры возвращались в науку. Но связи оставались. Поэтому в случае с историками (думаю, мы вправе распространять это наблюдение на все гуманитарные и общественные дисциплины) можно наблюдать феномен «сращивания» профессионального сообщества и партийной элиты. Это явление требует специального изучения и осмысления.

Итак, послевоенная историческая среда являлась чрезвычайно неоднородной и потенциально конфликтной. Во-первых, продолжал тлеть конфликт между «историками старой школы» и историками-марксистами, вышедшими из эпохи 20-х гг. Репрессии, казалось бы, уравняли обе группы. Но разница в мировоззрении, менталитете и методологии исследования давала о себе знать. Во-вторых, система лидеров-монополистов, неизбежно возникающая в условиях централизации науки и при отсутствии альтернативных государству источников финансирования, являлась еще одним фактором конфликтных ситуаций. Например, амбициозный ученый, стремящийся занять ведущее положение в сообществе, неизбежно должен был устранить конкурентов. Это было невозможно без опоры на властные структуры. В-третьих, никуда не исчезли научные конфликты, когда возникал соблазн утвердить свою точку зрения при помощи навешивания на оппонента идеологических ярлыков.

2. Внутрикорпоративные конфликты в среде историков

На научных конфликтах стоит остановиться немного подробнее. Их изучение не только способствует объяснению причин борьбы тех или иных ученых друг против друга, но и показывает напряженность и неоднородность самой среды историков. К сожалению, конфликты как естественный и обыденный элемент жизни научного сообщества редко становятся предметом исследования[377]. Выше уже была упомянута концепция П. Бурдье, где конфликт является одним из ключевых элементов научной системы.

Любопытный подход к истории советской историографии попытался применить А. В. Савельев, интерпретировавший научную карьеру А. М. Панкратовой как конфликт части научного сообщества с участием партийных структур[378]. К сожалению, множество оценочных передержек, априорное осуждение, пропущенное через личное восприятие ряда героев исследования, да и просто элементарная научная несостоятельность книги фактически нивелировали имеющиеся там интересные мысли[379].

Конфликты пронизывали всю корпорацию, возникали практически во всех сферах социальной жизни историков. Они могли быть на личностном уровне (вражда двух историков), институциональном (соперничество институтов), групповом (между школами и группами). Особой формой являлся уже упоминавшийся конфликт партийных и беспартийных.

Конфликты длились годами и часто имели давние причины. Прежде чем перейти к исследованию идеологических кампаний, остановимся на ряде важнейших личностных конфликтах, содержание которых самым непосредственным образом проявилось в дни идеологических погромов. Одним из них является соперничество И. И. Минца и А. Л. Сидорова.

Пути в науке И. И. Минца и А. Л. Сидорова были схожими. Оба были слушателями Института красной профессуры, где учились у М. Н. Покровского, затем активно работали как преподаватели. Тем не менее, оба в 1920-е гг. принадлежали к конкурирующим «группировкам»: Минц был близок к Ем. Ярославскому, а А. Л. Сидоров все же к М. Н. Покровскому. Впрочем, А. Л. Сидоров старался сотрудничать и с Ярославским, что спасло его после исключения из партии. Карьера И. И. Минца была успешнее: он быстро занял ключевые посты в руководстве исторической наукой. А вот путь А. Л. Сидорова был извилистее: в 1935 г. он был даже исключен из партии, но в следующем году его восстановили[380]. По свидетельству А. А. Зимина, в этом ему помог Ем. Ярославский[381]. Когда дело А. Л. Сидорова рассматривалось в Центральном комитете комсомола, то на одно из заседаний пригласили И. И. Минца, как человека знакомого с ним лично, видимо, он должен был дать ему характеристику. Но И. И. Минц не пришел, что А. Л. Сидоров расценил как проявление трусости[382]. Давая оценку И. И. Минцу, он впоследствии писал: «Он оставлял впечатление человека, склонного вилять, говорить в лицо одно, и за глаза делать другое, личной храбростью и мужеством он не отличался, зато способность собирать своих людей, группировать их, поддерживать лиц определенной национальности несомненна»[383]. В 1940-е гг. И. И. Минц занимал практически монопольное положение в изучении истории советского общества. Он был академиком, возглавлял наиболее крупные исследовательские проекты, авторские коллективы учебных пособий. Его ученики (среди которых наиболее заметную роль играли Е. Н. Городецкий, Э. Б. Генкина, И. М. Разгон) вели занятия по истории советского периода во всех престижных вузах Советского Союза. Амбиции А. Л. Сидорова также были велики: он стремился занять лидирующие позиции в советской исторической науке, чему мешал, в первую очередь, И. И. Минц. В дальнейшем Сидоров характеризовал И. И. Минца как «паразитический тип»[384]. Очевидно, что между двумя историками с самого начала сложились непростые личные отношения.

Еще один конфликт потряс мир советских медиевистов. В центре него оказался неординарный историк Б. Ф. Поршнев. Пристальное внимание вызвала его докторская диссертация «Народные восстания во Франции перед Фрондой 16231648 гг.», защищенная в 1940 г. В ней выдвигалась концепция, по которой главным фактором в истории является классовая борьба[385]. Множество авторитетных медиевистов и специалистов по истории Нового времени не принимали ее из-за слишком, по их мнению, явного уклона в теоретизирование в ущерб научной точности и обоснованности[386]. Например, участвовавшая в обсуждении рукописи книги Поршнева ленинградский медиевист А. Д. Люблинская заявила, что «в книге Бориса Федоровича… нет ни одной добросовестной страницы»[387].

Сложные и явно неприязненные отношения сложились у Поршнева и с Н. А. Сидоровой, занимавшей многочисленные ключевые посты секретаря парторганизации, заведующей центром, убежденной коммунистки, последовательно следовавшей линии партии.

Фигура Сидоровой оценивается по-разному. Так, Е. В. Гутнова считает ее человеком принципиальным и порядочным, отмечая печать времени, лежавшую на ней[388]. Негативно, при этом признавая реальную помощь с ее стороны, о Сидоровой отзывался А. Я. Гуревич: «Она персонализировала новый курс в исторической науке, оттеснила прежних виднейших медиевистов, заменила их новыми людьми, воспитала их (о, нет, не в научном отношении!). В пределах медиевистики именно Н. А. Сидорова способствовала больше, чем кто-либо, вырождению медиевистики в Москве.»[389]. Многие уважаемые историки ее побаивались и остерегались. Она считалась карьеристкой и женщиной властолюбивой[390]. Очевидно, что амбиции Поршнева и Сидоровой столкнулись.

Противоборство между двумя историками регулярно всплывало на заседаниях партбюро. Так, на обсуждении 6 июля 1945 г. главы, написанной Поршневым о Людовике XIV и предназначенной для вузовского учебника, Сидорова утверждала, что «если бы весь учебник был написан в таком же стиле, как эта глава, студентам было бы очень трудно учиться и невозможно сдавать экзамен. Глава не исторична. Наша историческая наука стоит на таком уровне, что в учебнике можно дать в нужной пропорции и фактологию и социологические выводы. В статье мало конкретности»[391]. На что Поршнев грубо ответил, что Сидорова еще начинающий педагог и не может квалифицированно оценить качество материала и его восприятие студентами. В ходе возникшей перепалки Поршнев заявил, что Сидорова пренебрегает марксистской теорией[392]. Для нее это было страшным оскорблением. «…Недопустимо обвинение ее в том, что она пренебрегает марксистской теорией. Она член партии и с марксистской теорией она сжилась, она является для нее миросозерцанием и пренебрегать ею она никак не может»[393], — зафиксировал протокол ответ Н. А. Сидоровой.

На сторону Н. А. Сидоровой встал председательствовавший на заседании Ф. В. Потемкин. «Ф. В. Потемкин выражает сожаление по поводу чрезвычайно неприятного инцидента — тяжелого обвинения, которое было сделано т. Поршневым по адресу т. Сидоровой. Он полагает, что выразит общее мнение всего сектора, осуждая манеру полемики т. Поршнева с т. Сидоровой и считая обвинение, брошенное т. Сидоровой, необоснованным»[394], — зафиксировано в протоколе.

Инцидент всплыл на открытом партийном собрании, где Н. А. Сидорова назвала выступление Б. Ф. Поршнева «политической клеветой и шантажом»[395]. Партбюро решило взять это дело в свои руки.

В Историко-архивном институте с конца 1930-х гг. сложилась особая форма противостояния между «архивистами», то есть теми, кто считал, что в институте бесспорный приоритет должен отдаваться архивоведческим дисциплинам и утилитарной подготовке работников архивной сферы, и «историками», считавшими, что студенты должны получать не только прикладное знание, но и широкую общегуманитарную, естественно в первую очередь историческую, подготовку[396]. Спор шел за часы, влияние на жизнь института, в конце концов за влияние на студентов.

«Архивисты» были представлены В. В. Максаковым, И. Л. Маяковским, Г. Д. Костомаровым и М. Г. Митяевым. В «историки» попадали А. И. Андреев, Л. В. Черепнин, А. А. Новосельский, Н. В. Устюгов и другие. Особенно конфликт усилился в военные годы, когда институт возглавлял П. Б. Жибарев[397]. Его заместителем по научной и учебной работе стал профессор А. И. Гуковский. «Архивисты» его неоднократно обвиняли в пренебрежительном отношении к их дисциплинам. Причем партийное бюро института взяло сторону архивистов, оказавшись в оппозиции к директору.

Конфликт проявился и в форме научной борьбы. Так, своеобразным маркером политической лояльности и принадлежности к группировкам стало отношение к наследию А. С. Лаппо-Данилевского. В военное время в Историко-архивном институте преподавало немало непосредственных учеников выдающегося историка. Например, А. И. Андреев и С. Н. Валк[398]. Они всячески старались актуализировать в преподавании источниковедения и документоведения научное наследие своего учителя. 7 февраля 1944 г. должно было состояться заседание памяти выдающегося ученого. Но против выступили «архивисты» И. Л. Маяковский и В. В. Максаков. Мероприятие было сорвано[399].

Особенностью конфликтов в среде советских историков являлось частое вмешательство в них идеологических органов, в особенности Отдела науки ЦК. Для решения своих проблем можно было воспользоваться связями в отделе, хотя, конечно же, последнее слово всегда оставалось за идеологами. Все это прекрасно понимали. Медиевист Е. А. Косминский оставил после себя серию карикатур на своих коллег: «Этот член-корреспондент, а затем академик хорошо видел и понимал академическую элиту, всю эту камарилью, которая отплясывала свой танец под эгидой ЦК КПСС, и запечатлел их в серии рисунков, не оставляющих сомнения в том, что он про них думал»[400]. Нужно отметить и то, что контролирующие органы активно использовали конфликты как инструмент манипулирования и давления. Именно внутрикорпоративные конфликты станут питательной средой для идеологических погромов.

3. Партийные и беспартийные историки

Партийность — определяющий социальный маркер в советском обществе. Принадлежность/непринадлежность к партии формировала общественное поведение, его стиль, а нередко и мышление. Наличие партбилета давало заметные привилегии, становилось социальным лифтом.

Известный историк-востоковед К. А. Антонова на этот счет написала язвительное стихотворение, датированное 1945 г.:

И не станет убеждений,

И вперед на много лет

Людям лишь для продвиженья

Будет нужен партбилет[401].

Но в то же время вступление в партию повышало опасность быть репрессированным, поэтому некоторые намеренно отказывались в нее вступать, считая, что нахождение в стороне поможет пережить лихие годы.

Членство в партии давало немало, но немало и отнимало. При умении правильно себя вести беспартийный историк, стремившийся заниматься именно научной деятельностью, оказывался в более выигрышном положении. Приведем размышления А. М. Некрича, хотя и касающиеся послесталинского времени, но явно универсальные для всей советской эпохи: «Я давно заметил, что беспартийным ученым, если они профессионалы хорошего уровня, живется куда лучше и вольготнее, чем членам партии. Как-то я подсчитал, что потратил на партийные собрания, общественную работу, на разговоры, с этим связанные, не менее 30–40 процентов полезного жизненного времени… Если беспартийные специалисты достаточно разумны, то даже в условиях тоталитарной системы их преимущества неоспоримы»[402].

В исторической науке различия между партийными и беспартийными также играли свою роль, причем немаловажную. Например, беспартийность могла поставить историка в заведомо невыгодные условия. Так, молодая М. В. Нечкина, жалуясь на цензуру партийных энтузиастов, в 1931 г. записала в своем дневнике: «Что бы ни писала, но раз беспартийная, значит, плохо. Уже следят за мной, чтобы проработать»[403]. Нежелание вступать в партию заметно затормозило и академическую карьеру историка, временно отодвинув ее избрание в академики[404].

Деление на партийных и непартийных отражалось и на интенсивности их контактов. Например, о людях, репрессированных в 1937 г., Е. Н. Кушева вспоминала то, что она «была беспартийной и не была сколько-нибудь близко знакома с теми репрессированными, которые были членами партии»[405]. Действительно, Е. Н. Кушева, бывшая близкой к среде историков-медиевистов, где партийных было мало, редко контактировала с партийным активом института, оказавшимся репрессированным в первую очередь.

Вступление в партию давало возможность сделать быструю карьеру, поскольку именно партийные считались наиболее благонадежными. Они получали доступ к закрытой информации, спецхранам и архивам. Особенно это было актуальным в области истории советского общества, где беспартийному историку практически невозможно было вести полноценные исследования.

В то же время член партии принимал на себя множество дополнительных обязанностей, а методов за контролем над ним заметно прибавлялось. Именно партийные, что не удивительно, оказывались наиболее активными и нетерпимыми борцами за чистоту рядов. Часто собственные товарищи по партии являлись самыми внимательными контролерами. Беспартийная «масса» являлась более терпимой. Историк Б. Г. Тартаковский, оказавшийся под подозрением в 1937 г. и бывший тогда кандидатом в члены партии, признавал, что с товарищами по партии старался не общаться, но «более свободно я чувствовал себя с людьми беспартийными, свободными от комсомольских и партийных собраний, в меньшей степени подверженными “разоблачительному” психозу и страхам, с ним связанным»[406].

В то же время партийность, точнее ее идейная составляющая, давала некоторую опору в жизни, особенно в условиях иррационального террора. «Тогда мы, во всяком случае я, находили в официальном “партийном” объяснении всего происходившего некую точку опоры, позволявшую не утерять эту веру, служившую основой моего мировоззрения, моего отношения к жизни, поисков своего места в обществе, незыблемость которого в историческом плане не вызывала у меня сомнений, несмотря на все те факты, которые всем нам были известны», — вспоминал Таратаковский[407]. Вступление в партию в 1939 г. стало для него радостным событием. Тем более, что это давало ему на тот момент своеобразную индульгенцию.

Перипетии взаимоотношений партийных и беспартийных прекрасно иллюстрируют документы партийного бюро Института истории АН СССР.

Партийные историк должен был обладать активной идеологической позицией, вне зависимости от своего научного веса контролировать беспартийных, поскольку считалось, что он априори более грамотный и компетентный. Отсюда постоянно встречающиеся в документах призывы усилить контроль местной партийной ячейки над научной и преподавательской работой сотрудников-некоммунистов. Историку-коммунисту могли бросить упрек в том, что именно в его секторе были обнаружены идеологические ошибки, которые он не смог предупредить или сигнализировать о них. Вообще идеологические «проколы» часто объяснялись именно тем, что не хватает членов партии.

При этом научная квалификация таких историков была практически не важна. В советской идеологии аксиомой было утверждение, что теория не должна отрываться от практики[408]. В действительности это выражалось в том, что на партийных взваливали огромную общественную нагрузку, от которой нельзя было отказаться. Постоянная бурная общественная деятельность даже у людей, способных к исследовательской работе, нередко формировала убеждение, что это важнее написания и публикации статей и книг.

Немаловажно и то, что многие из партийных занимались историей советского общества. Спецификой этого направления исследований являлась крайне низкая продуктивность, отмечавшаяся открыто практически всеми. Причина лежала не только в творческой бесплодности научных сотрудников, среди которых были, конечно, и откровенные бездельники, занимавшиеся этим периодом из-за карьерных соображений. Многие просто не спешили обнародовать свои достижения, поскольку из-за постоянно меняющейся конъюнктуры выводы, еще вчера верные и партийные, сегодня могли оказаться антипартийными.

Нередко это играло злую шутку. Приведем парадоксальный, но все же показательный пример. В 1946 г. были намечены выборы в Академию. Институт истории, как ведущий научно-исследовательский центр, также выдвинул своих сотрудников. На общем собрании Ученого совета, который имел полномочия выдвижения, особенно деятельными оказались беспартийные Н. В. Устюгов и С. К. Богоявленский. Именно они, по уверениям членов партбюро, оказались наиболее активны на выборах, развернув агитацию за «своих» кандидатов. Коммунисты начисто им проиграли. Более того, продвигавшиеся от партбюро кандидаты были провалены советом, поскольку почти не имели печатных трудов. Конечно же, наличие печатных трудов с партийной точки зрения было не так уж и важно, в то время как академическая традиция предполагала, что в академики и члены-корреспонденты выдвигают не за партийные заслуги и общественную нагрузку, а за реальные научные достижения. В итоге прошли следующие кандидатуры. В академики: Косминский, Пичета, Минц, Якубовский. В члены-корреспонденты: Дружинин, Нечкина, Архангельский, Юшков, Тихомиров, Никольский и т. д.[409] А. М. Панкратова посетовала: «Нельзя было выдвигать таких товарищей, которые не имеют печатных трудов»[410].

Партбюро пользовалось чрезвычайным влиянием в любом образовательном или научном учреждении. Фактически его членам было дело до всего, начиная от личной жизни человека и кончая научно-исследовательской политикой руководства. Они должны были зорко следить за тем, чтобы директивы партии были четко реализованы. Наличие в его рядах административно весомых членов давало дополнительные рычаги давления на руководство.

Показательным является закрытое отчетно-выборное собрание, прошедшее в Институте истории 27 февраля 1945 г. Председательствовал на нем В. П. Волгин. На нем выступал молодой научный сотрудник сектора Советского периода Гуревич, который посетовал на неправильное отношение дирекции к работе сектора, отсутствие должного научного руководства. В этом случае молодой историк как коммунист критиковал свое начальство, что органично вписывалось в его партийную роль. Но просто критики явно недостаточно — необходима и самокритика работы партбюро. Она прозвучала в выступлении Толмачева: «За последнее время на идеологическом и, в частности, историческом фронте имели место отдельные ошибки и колебания, а партбюро своевременно на них не среагировало…»[411].

Любопытные проблемы были подняты в речи Н. А. Сидоровой. Она признала: «Плохо, что мы недостаточно авторитетны в глазах старых специалистов, и наша задача — приблизить их к себе и через них проводить свою партийную, нужную линию»[412]. Выше уже было указано, что авторитет представителей партбюро часто был невысок из-за того, что общественная деятельность и идеологическая дисциплина явно превалировали над научными достижениями. Именно поэтому и был предложен хитроумный план по привлечению «старых», авторитетных историков в ряды партии. Идею поддержал А. Д. Удальцов, подчеркнувший, что «нужно смелее выступать в прениях с беспартийными специалистами и вовлекать их в круг марксистских идей, привлекать к докладам»[413].

«Программа» по привлечению «старых специалистов» была неофициально запущена. И поскольку членство в партии давало серьезные преференции, она имела определенный успех. Поэтому в партию вступали люди уже зрелые с научной и жизненной точек зрения. 15 марта 1950 г. состоялся прием в кандидаты в члены партии известного историка А. А. Новосельского. Партийные билет, вероятнее всего, был тому необходим для занятия должности заместителя директора Института.

Перед голосованием кандидат должен был описать свой жизненный путь. Следуя ритуалу, Новосельский представил свою научную биографию как изживание буржуазного прошлого и освоение марксизма: «Великую Октябрьскую соц. революцию я встретил вполне зрелым человеком. Учился и работал я в университете, когда там была группа крупных буржуазных историков: Богословский, Пичета, Готье, Любавский, Петрушевский, Виппер. Все они были моими учителями. Лекции Ключевского я не слышал. Взгляды мои тогда были далеки от марксистско-ленинского учения, и когда произошла Великая Октябрьская социалистическая революция, мне пришлось перерабатывать все свое мировоззрение. В процессе моей работы после революции, моя система мировоззрения неуклонно менялась, я учился, перевоспитывал себя, овладевал марксистско-ленинской методологией. И вот, этот долгий путь привел меня к единственному решению обратиться в партийное бюро с заявлением о приеме меня в кандидаты в члены партии. Это решение является результатом долгого обдумывания. Сейчас я пришел к твердому решению и прошу удовлетворить мою просьбу»[414]. На дежурный, но от этого не менее важный вопрос о том, колебался ли он, следуя линии партии, Новосельский ответил, что «никаких колебаний и желаний сблизиться с эсерами и меньшевиками у меня не было. Я внимательно присматривался и прислушивался к Партии (так в тексте. — В. Т.)…»[415].

Его кандидатуру поддержали молодые коммунисты Н. И. Павленко и В. Т. Пашуто. Алифиренко назвала его «вполне проверенным, советским ученым»[416], который, несомненно, оправдает надежды. Голосование было единогласным и положительным. С этого момента Новосельский стал кандидатом в члены партии[417].

В своей речи перед собравшимися членами партии Новосельский отчетливо следовал партийному ритуалу, говорил на нужном, «партийном» языке. Он признал свои недостатки в виде груза буржуазного учения, но всю свою жизнь представил как борьбу с этим наследием, желание учиться марксизму-ленинизму.

Конечно же, партийные организации не были собранием безликих бойцов партии, слепо реализовавших ее линию. Часто личные амбиции, интересы групп становились определяющим фактором в работе ячейки. Проиллюстрируем это положение следующим эпизодом, случившимся в Историко-архивном институте.

29 октября 1943 г. состоялось партийное собрание, на котором проходило голосование о приеме в кандидаты в партию заместителя директора, профессора А. И. Гуковского[418]. Оно проходило на фоне обострившейся борьбы «архивистов» и «историков» (см. выше). Так получилось, что в партбюро ведущую роль играли именно «архивисты». Кандидата в партию сразу же забросали вопросами. Секретарь партийной организации Т. В. Шепелева поинтересовалась его национальным происхождением: «Почему вы еврей — пишетесь русским?». На что Гуковский ответил, что его отец-еврей до его рождения принял православие, а сам он по воспитанию и культуре русский. При закрытом обсуждении его кандидатуры несколько членов партии высказались за принятие. Но К. А. Попов, заведующий кафедрой марксизма-ленинизма, высказал сомнения в имеющихся рекомендациях, напомнил об отсутствии должной самокритики и противостоянии с Т. В. Шепелевой, указал на множество упущений в организации учебного процесса. Максаков акцентировал внимание на факте сокрытия Гуковским своего еврейского происхождения, считая это настораживающим. Кандидатуру официально поддержала Т. В. Шепелева. Большинством голосов (5 — за, 3 — против) его приняли в кандидаты, но решение аннулировало бюро Свердловского райкома ВКП (б)[419]. Противниками Гуковского оказались как представители «архивистов», так и бдительные лекторы идеологических дисциплин.

Партийный стаж делал его обладателя уважаемым и почетным членом корпорации. По свидетельству Ю. А. Полякова, директор Института «Греков с уважением относился к Кучкину (как, впрочем, ко всем старым партийцам)»[420]. Длительный партийный стаж и активность в жизни Института позволили Кучкину, бывшему только кандидатом наук, занять должность руководителя сектора истории советского общества — одного из ключевых в Институте.

Партийность требовала неукоснительной защиты чести партии. Естественно, что обвинение в оскорблении партии можно было эффективно использовать в споре. Один пример. 25–26 апреля 1951 г. было проведено открытое партийное собрание с обсуждением трудов и поведения Б. Ф. Поршнева. Его оппонент В. В. Бирюкович обвинял Поршнева в том, что тот в своих выступлениях изобразил партийную организацию как «шайку фальшивомонетчиков». «Я давно живу на свете и слышал, как выступали враги нашего народа против нашей партии, как выступали троцкисты, зиновьевцы. Они так же смешивали с грязью, обливали грязью партийную организацию, партийные решения, но даже некоторые из них были скромнее, чем профессор Поршнев! Он, очевидно, забыл, что неуважение к партийной организации является неуважение к партии… Тона уважения к партийной организации я у проф. Поршнева не слышал. Он выступал как мещанин, мещанин, влюбленный в свое и не признающий на свете ничего другого»[421]. Очевидно, что такой поток обвинений переводил дискуссию отнюдь не в русло обсуждения научных вопросов. Оппонент фактически поставил вопрос о лояльности Поршнева к партии. Аналогии поведения историка с троцкистами и зиновьевцами должны были придать критике особую остроту.

Особый статус партбюро в жизни образовательного или научного учреждения приводил к тому, что его секретарь, при наличии амбиций и сильной воли, оказывался альтернативой директору или декану. Оппозиция «сильный секретарь — слабый директор» — реальная ситуация, оказывающая на жизнь сотрудников огромное влияние. Особенно это становилось заметным, когда руководитель оказывался членом партии, и, следовательно, находился как коммунист в прямой зависимости от партячейки. Это наглядно видно на примере конфликтов между деканом Г. А. Новицким и партячейкой на историческом факультете МГУ (см. ниже). Еще один пример, теперь уже связанный с Историко-архивным институтом. Если в 1944 г. местная парторганизация во главе с Т. В. Шепелевой отчитывала директора П. Б. Жибарева и контролировала его деятельность, то в 1945 г. Т. В. Шепелеву перевели на работу в ИМЭЛ, а секретарем была выбрана старший преподаватель В. Ф. Шароборова. Ситуация поменялась. Новый директор Д. С. Бабурин имел вес гораздо больший, чем партячейка[422]. Это, кстати, позволяло ему какое-то время «гасить» идеологические волны.

Таким образом, партийность являлась важным фактором жизни сообщества советских историков 1940-1950-х гг. Она задавала своеобразную систему координат во взаимоотношениях между учеными, определяла социальные шаблоны их поведения. В заключение все же необходимо подчеркнуть, что в жизни корпорации историков партийность и беспартийность очень часто уступали место другим факторам в научной и межличностной коммуникации: принадлежности к разным научным школам и, следовательно, академическим «кланам» и сетям, приверженности различным концепциям, генерационным связям и т. д. В этой связи абсолютизировать значение партийности не стоит, но и отбрасывать также нельзя.

Итак, анализ состояния среды профессиональных историков наглядно показывает, что она было довольно сильно инкорпорирована в партийную систему. А особое значение патронажа в жизни сообщества только усиливало его зависимость от власти. Впрочем, как это покажет время, нередко институт патронирования будет играть амортизирующую роль в судьбе историков. Личные конфликты и негласное разделение на партийных и беспартийных делали среду конфликтогенной. Все это являлось плодородной почвой для погромов в годы идеологических кампаний.

Загрузка...