СЕРЕГА В МОСКВЕ

В Москве Серега был сразу же приглашен на встречу с полковником Громочастным. Полковник то ли действительно торопился на совещание, то ли не хотел принимать обычного в таких случаях радушного тона и стремился поскорее покончить с разговором, но он, то глубоко наклоняясь в кресле, то вообще стоя, собирал документы в папку. Не прерывая возни с бумагами, он объявил Сереге, что миссия его в Еврейском Государстве закончена и он переводится в отдел русско-еврейской дружбы. Так что пусть присматривает себе жилье в Москве, а по поводу его новых обязанностей он будет проинструктирован по новому месту службы.

— Как им там? — поинтересовался полковник, имея в виду Теодора с компанией. И добавил хорошо знакомым Сереге насмешливым тоном: — Нравится дефилировать по набережной в шортах и сандалиях на босу ногу под азиатским солнцем? Не скучают по русскому снегу? По масштабам? Не тоскливо им пионерствовать в мизерной стране, быть песчинками маленького народца? У нас ведь порой начинают арапчонком Петра Великого, а через пару поколений выходят в Пушкины великой русской нации.

Серега не нашелся сразу с ответом. Он мысленно снова сел на пуфик в салоне дома Теодора, представил себя там болтающим пластиковой тапочкой и опять не придумал ответа. Полковник сделал жест, означающий конец разговора, на прощание вяло улыбнулся, коротко и не очень сильно пожал Сереге руку, пожелал успехов на новом месте и сделал вид, что забыл о нем еще до того, как Серега покинул кабинет.

Этот прием, хотя Серега и чувствовал за собой вину, оставил у него горький вкус. После изумительной африканской открытости, после варварской родственности димонцев, опускающих на твое плечо руку в хлопке и называющих тебя другом сразу после того, как они привыкают произносить твое имя, да и после пусть немного патерналистской в начале знакомства, но искренней симпатии «Брамсовой капеллы», холодный душ родной страны заставил его поежиться.

Первый приход к Теодору и его компании, начавшийся с собачьего дерьма и пластиковых тапочек, явился Сереге теперь в ностальгическом свете на холодно-сухом московском воздухе. Он представил себе, как восхищалась бы «Брамсова капелла» этим холодом и обновленной Москвой, забрел на Красную площадь, ему захотелось общения, он остановил жестом быстро проходившую мимо него женщину средних лет и, не найдя, что сказать, спросил у нее, который час.

— Да вон Спасская башня, на ней часы, — ответила женщина и продолжала идти.

Серега вздохнул. Подставляюсь, подумал он. Это из-за того, что я улыбаюсь при разговоре. Принимают за прилипалу или чокнутого. Вот в Тель-Авиве скажешь едва знакомому человеку что-нибудь теплое, «ма нишма?» («ты как?») например, улыбнешься во весь рот, он тебе тоже вернет улыбку от уха до уха, скажет «бэседер» («порядок»), и идешь себе дальше, расслабленный и удовлетворенный. И этот, едва знакомый, тоже доволен.

Серега еще побродил немного, пересек Манежную площадь, прошелся по Тверскому бульвару, заглянул в посольские переулки и отправился к себе разбирать вещи.

Новая работа, по поводу содержания которой поначалу недоумевал Серега, оказалась весьма любопытной. Уж точно лучше, чем составлять компанию высоковольтным столбам в дождь и ветер в Димоне или обучать африканцев собирать-разбирать «калаш», решил он. На этой работе в его обязанности входило улаживать ссоры между российскими раввинами, помогать с организацией гастролей донским, кубанским и уральским казачьим бардам (ведомственной принадлежности), помочь подведомственному населению (и особенно дамам) с выбором религиозного направления. Никакого нажима, предупредили его, только такт и понимание.

— В чем же тогда помощь? — удивился Серега.

— Именно в такте и понимании, — был ответ.

Серега решил посоветоваться по этому поводу с «Брамсовой капеллой». По электронной почте пришел ответ. От имени капеллы отвечал Теодор. Он в качестве отправной точки использовал живой пример из прошлого. Один из домашних учителей юного Набокова, писал Теодор, был еврейлютеранин. Он был, кстати, единственный учитель, которого юноша Набоков чувствовал необходимость опекать и защищать в отсутствие родителей от насмешек и замечаний прочей родни. Отталкиваясь от этого случая, Теодор продолжал: «Конечно, есть что-то в том, чтобы стать лютеранином (лютеранкой). Это позволяет приблизиться, но сохранить лицо. В этом есть message: то есть присоединяюсь, но присоединяюсь гордо. Католичество хуже, потому что ближе. Православие, как полная капитуляция, имеет свои преимущества, потому что, ущемляя гордость, однозначно демонстрирует лояльность на будущее. В ортодоксальном иудаизме видится то ли поза, то ли надрыв, а может быть, вызов и отсутствие вкуса. Иудаизм консервативного направления попахивает американизмом, а реформистского — вызывает подозрения в нетрадиционной сексуальной ориентации. Атеизм свидетельствует о серости и лености воображения. Для особо одаренных натур возможен личный коктейль на христианской или иудо-христианской основе, благо в искусстве составления таких коктейлей евреям нет равных».

Инструкцией этот ответ не выглядел, и Серега решил поменьше совать нос в вопросы религиозной идентификации российских евреев. «Сами разберутся», — решил он.

«Господин Есенин, — вдогонку послал письмо еще и Борис, ернически обращаясь к Сереге на „Вы“, — надеюсь, Вас самого еще не потянуло на разведенную под дамский вкус чертовщину подобно поэту Пастернаку?»

Рекомендовано было Сереге сдерживать патриотическое усердие российских писателей и публицистов (тех, что по части отдела русско-еврейской дружбы), призвавших свернуть эфемерный палестинский еврейский проект. Прежде всего, это неприлично выглядит, объяснили Сереге, российские писатели и публицисты (забавный трюк, правда? Чуть повернули слово — глядишь, и само понятие повернулось и можно подразумевать под ним всех-всех писателей и публицистов), так вот РОССИЙСКИЕ писатели и публицисты, ничего не вложив в палестинский проект, не обладают, в нашем понимании, и правом вносить предложения касательно дальнейшей его судьбы.

— Но вы же знаете, Сергей Иванович, такт никогда не был особенно сильной стороной российских евреев. При многих прочих и несомненных достоинствах, — добавило начальство. — Вообще такт, тактичность — ключевые слова нашего отдела.

Нужда в уважительном к себе отношении, — продолжало начальство, — биологическая потребность, наблюдаемая даже у кошек. Что уж говорить о евреях? И если, например, вы, Сергей Иванович, в умеренном еврейском космополитизме, универсализме или «мировом гражданстве» ощущаете раздражающее покушение на что-то родное и привычное в вас самих, все же нельзя не принимать во внимание, что идейному универсалисту в его представлении в каком-то смысле принадлежит весь мир и что в этом он находит утешение и, может быть, своего рода гордость. Надо признать, что всякая привязанность действительно может приносить человеку ущерб и, соответственно, освобождение от нее может восприниматься им как дарование свободы. Необязательно пытаться примерять это мировоззрение на себя, но считаться с таким образом понимаемой гордостью — долг цивилизованного человека, а для нас — вопрос профессионализма. Другой случай — еврей, носитель русского патриотизма. В отношениях с ним следует быть особо чувствительным, относиться к нему с видимым доверием, может быть даже с юмором демонстрировать ему собственное критическое отношение к русскости, не поощряя его, однако (в мягкой, доброжелательной форме), присоединиться к творческому развитию такой критичности.

Немало наших замечательных сограждан-евреев, оставшихся в стране, несмотря на пережитые ею в недавнем прошлом нелегкие времена, — новое Серегино начальство явно размахнулось на полновесную лекцию, — ныне заняты поиском своего места в ней и обновленной самоидентификации. Многие из них с недоверием относятся к палестинскому проекту: «Еще одна страна на Ближнем Востоке, в лучшем случае — такая, как все», — говорят они. И тут очень важен некий тонкий нюанс: если нападки на «палестинский проект» с их стороны содержат элементы страсти и настойчивого повторения, то это скорее всего указывает на глубокие внутренние сомнения в правильности сделанного ими жизненного выбора.

Сереге показалось, что начальство несколько «подзавелось» и выказывает признаки пренебрежительности, утверждая, что:

— Последних разочаровывает то, что «палестинский проект» не обернулся уже при рождении немедленным образцом красоты и совершенства. Не следует поощрять этих людей, Сергей Иванович, отрицание чужой государственности содержит чревоточинку, опасную для построения государства нашего, русского. Но с другой стороны, вы, конечно, не станете вступать с ними в спор на эти темы, несмотря на ваш пиетет к стране ваших личных друзей, — словно спохватившись, заглянуло начальство Сереге в глаза. — Во-первых, как старший по званию и ваш непосредственный начальник, запрещаю вам это делать, а во-вторых, — пустая трата времени, наткнетесь на целую фортификацию всевозможных умственных построений. Оспаривать эти, возможно, неприятные вам мнения в области, остро затрагивающей самолюбие ваших подопечных, имеет не больше смысла, чем было Чичикову соглашаться играть с Ноздревым в шашки. Софистическая эквилибристика, интеллектуальная клоунада, умственная провокация — древнейшие еврейские искусства. Было бы глупо и нерасчетливо с нашей стороны противоборствовать им. Зато умение ценить эти их искусства позволяет не только не ссориться с нашими евреями, но даже снискать их расположение, каковое может принести немалый профит, если подходить к делу с умом, а не противопоставлять себя им и уж тем более не впадать в беспомощный экстаз подозрительных «иванушек-дурачков» и даже размахивать кулаками, как делают иные наши дуроломы. Но, Сергей Иванович, уверяю вас, с властью дураков (как и с властью иноземных и иноплеменных экспериментаторов) в нашей стране покончено раз и навсегда, в этом вы можете быть уверены. И это позволяет нам вести политику гораздо более тонкую и прагматичную. Прагматизм в России — дело относительно новое, случаются перегибы, и мы очень рассчитываем на то, что ваш зарубежный опыт поможет нам и послужит дальнейшему процветанию нашей страны. Вот вы — человек читающий, — сказало начальство, еще раз, будто для надежности, переламывая через колено исходную тему разговора, — обратите внимание: Чичикова в русской литературной традиции принято считать персонажем исключительно отрицательным. А так ли это? Как вы думаете, Сергей Иванович, не является ли Чичиков интеллектуальным и духовным предтечей современного русского прагматизма?

Начальство хитро, почти по-ленински, улыбнулось и уже совсем по-ленински довольно потерло руки. «А не еврей ли он?» — подумал Серега, осторожно разглядывая новое начальство в фас и ожидая, когда оно повернется в профиль. Но даже когда оно повернулось нужным образом, потянувшись за стоявшей на краю стола пепельницей, ни о чем, кроме как о действительно имевшем место сходстве с Ильичем, Серега заключить не сумел. Начальство, в отличие от Ильича, не картавило.

— А вот один из моих знакомых в Тель-Авиве, — начал Серега просто так, чтобы не показаться человеком, которому нечего сказать, но чтобы и не выпятить своего «я» в первом же разговоре с новым боссом. Но тут же у него стало нехорошо на душе: Теодор не жил в самом Тель-Авиве, и в том, что он назвал его просто «знакомым», Серега почувствовал нестерпимый для него душок отречения. — Так вот этот человек, его зовут Теодор, — сказал Серега, возвращая Теодору по крайней мере его имя, — полагает, что во всех успешных евреях России есть нечто комическое, он даже классифицирует это комическое, разбивая его на три категории: комизм признанный, комизм любимый и комизм, вызывающий сочувствие. Вообще-то это разработка более широкой классификации, авторство которой принадлежит не Теодору, а Борису. — Серега остановился, почувствовав, что в учреждении, в котором велась беседа, кажется, появилось слишком много евреев.

Начальство прищурило глаза и помолчало, будто откладывая услышанное куда-то на дальнюю полку для дальнейшего изучения и пока не реагируя на него.

— А чувства успешных евреев, — продолжил Серега, — которые они испытывают к своим отставшим, незадачливым или неуспешным соплеменникам, описал классик русской литературы примерно следующими словами (теперь Серега, гордясь профессиональной памятью, демонстрирует начальству свою осведомленность в тонких исторических аспектах еврейской жизни в России): «Кругом почти сплошь жидова и — это надо послушать — словно намеренно в шарж просятся и на себя обличенье пишут: ни тени эстетики. Стоило ли Москву заполонять! И безысходное по неутешности сознанье, что до самого последнего, уже на грани обезьяны, за все его безобразье — ты до конца дней — ответчик. Он будет грушу есть и перекашиваться в ужимках — а ты нравственно отдуваться за его крикливое существованье».

— Кудряво сказано. Кто это?

— Пастернак, из письма к жене.

— Пастернак? — переспросило начальство.

Потребовалась еще одна пауза, прежде чем собеседник Сереги вернул себе рычаги разговора. «Начальство есть начальство», — подумал Серега почтительно и не стал нарушать молчания.

— Что же касается «палестинского еврейского проекта», — продолжило вскоре начальство, снова весело и задорно сверкнув глазами, — то если его и в самом деле свернут, кому же беженцев из него принимать придется? Кому они нужны? Давай спокойно, без демагогии, посмотрим на прошлый опыт. Кто их, бегущих от нацистов, принял в последнюю войну кроме нас? А почти никто. Только мы. Так любимые ими теперь англосаксы им прямо и сказали тогда: «И одного вашего нам будет слишком много».

— И ведь их, этих англосаксов, можно понять, — неожиданно для самого себя сказал Серега, понимая, что начальство говорит вещи давно обдуманные и заготовленные, а он сейчас безбожно импровизирует. — Они не то что не испытывали сочувствия — они просто не могли в это сложное и для них самих время создавать у себя проблему или углублять уже имеющуюся. Начальство посмотрело на Серегу с интересом, он же, наоборот, смутился.

— Вот ведь и в Еврейское Государство теперь бегут африканцы от резни в Дарфуре, — продолжил Серега. — И что?

— И что? — спросило начальство.

— С одной стороны: «Да кто же их поймет, кроме нас?» А с другой стороны, спрашивают себя: «А что же мы будем с ними делать? Ведь они совсем, совсем другие. И вовсе не все они из Дарфура. Даже большинство вовсе не из Дарфура, а, например, из Ганы, просто просочились через границу в поисках работы и лучшей жизни. И скольких мы можем поднять, ведь мы сами еще не вполне поднялись?»

— Се ля ви, — резюмировало этот пункт начальство. — Такова жизнь, Сергей Иванович!

Но Серега уже разошелся не на шутку.

— Нужно смотреть прямо в глаза беженцам из Дарфура и всем прочим, — продолжил он, — и сказать им: «Правильно делали, что не принимали нас, евреев, нигде перед войной (Серега говорил и удивлялся тому, что произносил сейчас). Хотите жить — учитесь владеть оружием и возвращайтесь в Дарфур. Хотите хорошей жизни — учите физику-химию и возвращайтесь в Гану. Мы вам поможем. Хотите повторять наши ошибки — мы вам не союзники!»

— Сергей Иванович! — сказало начальство. — Ау-у! Мы в Москве, в отделе русско-еврейской дружбы.

Еще, — инструктировало Серегу начальство, — будет, к примеру, вечер памяти Пастернака с плачем о его судьбе. Нужно проследить за направлением: если, как обычно, это только дежурные посиделки дворни с жалобами, у кого барин бесчувственнее, то это ничего. Если же рождается на таком вечере новое понимание христианства, отличное от православного, то и это тоже ничего, но в этом случае нужно принять дополнительные меры к охране любителей поэзии Пастернака. Эксцессы вроде того, что был с отцом Александром Менем[21], нам не нужны, только ославимся перед Западом без всякой пользы. («А Мень — он и есть Мень, будь он хоть отец, хоть Александр», — пошутил Пронин, когда Серега заглянул к бывшим сослуживцам поделиться новостями и рассказать о своей новой работе, но полковник глянул на него неодобрительно, и Пронин осекся.)

— Ах нет, — поморщившись, сказало Серегино начальство, когда он позже процитировал ему последнее замечание Пронина, — никакого отторжения и отчуждения. — И, понизив немного голос, добавило: — Понимаете, не то чтобы русские люди стояли на площадях с плакатами «Верните нам наших евреев!», мы бы такие плакаты заметили, но (тут голос был понижен еще) на самом верху есть мнение, что хорошо бы нам из принципа иметь положительный эмиграционный баланс с Еврейским Государством. В конце концов, — уже от себя добавило Серегино начальство, — за последние сто лет в России количество евреев в 10 раз уменьшилось, а в Палестине в 100 раз возросло, так что ни демографической, ни экономической ситуации небольшой перевес этого баланса в нашу пользу (?) не изменит. Займут немного мест, — как обычно, от второго и дальше — ни вреда, ни пользы, а для имиджа страны — хорошо. А с имиджем у нас теперь сами знаете как. Строго. Да и, между нами, когда вертятся на поверхности омута несколько щепок, взгляда от них просто не оторвать, и это — хорошо. История наша показывает, что отлепить еврея от Кремлевской стены можно и несложно. Он при этом, конечно, тут же приклеится к Пушкину, но это уже вопрос не нашей организации, для этого существуют союзы писателей.

Работа Сереге, в общем, понравилась. Любил он щегольнуть ивритом, произнося, например, «הבל הבלים הכל הבל» («hэвель hэвелим, hаколь hэвель»), что означает: «Суета сует, все суета», неизменно производя сильнейшее впечатление на собеседников, а особенно — на бардов.

Загрузка...