Мастерская по переводу венгерской литературы в Доме творчества в Переделкине прошла с 4 по 10 октября 2022 года.
Для меня это была уже вторая мастерская, которую я провела в Переделкине. С коллегой, профессором и известным переводчиком русской литературы на венгерский Йожефом Горетитем, мы собрали две группы — венгерских переводчиков с русского и русских с венгерского. Для некоторых участников — и венгров, и россиян — эта мастерская стала продолжением переводческих лагерей и семинаров, которые мы с Йожефом проводим уже больше десяти лет. Венгерские переводчики работали над сборником российского писателя Александра Снегирева (в рамках мастерской состоялась и встреча с писателем).
Среди российских участников (а они приехали в Переделкино из Омска, Красноярска и Санкт-Петербурга) были и молодая переводчица, автор нескольких уже опубликованных переводов, и победительницы и участницы разнообразных переводческих конкурсов.
Гостями мастерской стали директор Института Листа в Москве (венгерского культурного центра) Шандор Козлов со своей командой, историк, специалист по истории Венгрии XX — начала XXI веков и по венгеро-российским отношениям Александр Стыкалин, культуролог Ольга Сюч.
Разнообразие предыдущего опыта предопределило выбор текстов для перевода: Наталия Дьяченко перевела фрагмент из романа Гергея Петерфи “Пуля, которая убила Пушкина”, Юлия Скнарь обратилась к сказкам Бенедека Элека — небольшая часть его “сказочного” наследия была переведена на русский еще во второй половине XX века, однако значительная доля сказок Элека до сих пор не известна русскоязычному читателю. Важно, что участницами российской группы стали победительницы конкурса переводов, проводимого петербургской Городской библиотекой им. В. В. Маяковского в рамках проекта “Читающий Петербург. Выбираем лучшего зарубежного писателя”, а также выпускница программы подготовки художественных переводчиков венгерского Института Балашши.
Оксана Якименко,
ведущий венгерской переводческой мастерской, переводчик, филолог-унгарист, редактор импринта венгерской литературы merleg, преподаватель Высшей школы перевода (Санкт-Петербург), кавалер Золотого почетного креста Венгрии
Магистр программы СПбГУ “Культура и искусство Венгрии”, в 2019–2021 гг. стипендиат программ “Хунгарология”и “Художественный перевод ” Института Балашши в Будапеште. В настоящий момент работает в Санкт-Петербургском государственном университете, переводит с венгерского. Переводила стихотворения из сборника Жужи Раковски “Фортепан” (публикации в журналах “Прочтение” и “Иностранная литература ”), статьи литературоведа Шимона Маркиша (публикации в собрании сочинений Шимона Маркиша).
"Пуля, которая убила Пушкина" — роман Гергея Петерфи (р. 1966), писателя, редактора, выпускника классического отделения, университетского преподавателя, лауреата премии Аттилы Йожефа. Предыдущий роман Петерфи, "Чучело варвара" (2016), тесно связанный с событиями венгерской истории начала XIX века, имел успех у венгерского читателя и переиздавался несколько раз. Роман "Пуля, которая убила Пушкина", вышедший в 2019 году, посвящен ряду тем, характерных для современной венгерской литературы: Петерфи рассказывает о жизни и упадке одного семейства, через призму его истории охватывая события всей второй половины XX века в Венгрии (начиная со Второй мировой войны), описывает влияние диктатуры на общество и ставит вопрос, как в условиях враждебно настроенного внешнего мира интеллигент, интеллектуал может сохранить себя и свою идентичность. В центре повествования — судьба трех поколений семьи Вальдштейнов (историка культуры Петера, его дочери Ольги и внука Кристофа), приверженных ценностям довоенного, буржуазного, гражданского общества; в попытке защитить свои идеалы Петер не просто прячется в башню из слоновой кости, а создает целый мир, полностью расходящийся с действительностью, что приводит к катастрофическим последствиям для него и всех членов его семьи. Вместе с таинственным рассказчиком — который представляется другом семьи, ровесником Кристофа, но од-непременно с этим оказывается всеведущим повествователем — читатель следит за трагедией, родившейся из конфликта реальности новой эпохи и локального мира с его эскапизмом, принявшим патологические формы.
В детстве, конечно, я еще ничего не знал об Ольге, не знал, что с ней происходило, чем она жила, о чем думала и чего желала. Мне и в голову не приходило что-то о ней узнавать — как не приходит в голову спрашивать у ангела, чем тот ужинал. Сейчас же, когда из клочков и обрывков я пытаюсь составить примерную — конечно, далеко не полную — картину того времени, когда я еще не знал Ольгу, собранного хватает только на карандашный набросок. Но не беда. Быть может, в предыстории по-настоящему важны как раз эти контуры: линии да соединения между ними. А с цветом еще успеется.
Ольга родилась в 1943 году, в феврале, на рассвете; Петеру к этому моменту уже исполнилось сорок семь, и он совершенно не собирался подрывать — или, как он сам думал в то время, “разрушать до основания” — свою тихую научную карьеру любовью, браком и детскими криками. Много своих трудов он посвятил наставлениям стоиков, которые предостерегали от создания семьи и увлечения женщинами того, кто желает размышлять и вести жизнь осознанную, — слишком много, чтобы причиной его безбрачия могла стать просто безосновательная, интуитивная настороженность по отношению к людям. По всей видимости, сходство во взглядах на жизнь и подтолкнуло его к изучению истории ритуальных мужских сообществ; на траекторию, которую оно прочертило от элевсинских мистерий через устав святого Бенедикта к таинствам вольных каменщиков, он мог нанизать свои самые жуткие сны. Атараксия, эпохе, “живи незаметно”[11] — таковы были краеугольные камни его системы понятий, истертые до блеска сильным страхом перед хаотичным и непредсказуемым внешним миром, который только тем и был занят, что расстраивал и портил любые основательные планы на жизнь. Сам он вырос в безопасной, защищенной бастионами традиций среде, где время будто бы совершенно не грозило вековым ценностям: там изображения святых и хребты старинных книг, барочные книжные шкафы и звук органа по воскресеньям мирно уживались с новыми модами и странными вкусами модернистов, которые его родители, пусть и с тенью вежливой, презрительной улыбки, но все же принимали.
В большой, светлой, выходящей окнами на главную площадь Кашши[12] квартире, среди двадцати пяти тысяч книг, под перекрестным огнем портретов Платона и Аристотеля, Гёте и Бетховена он с полным правом мог чувствовать, что успешно продвигается в разгадке великих тайн истории культуры; его календари за 1941-й и 42-й годы (мы с Кристофом просмотрели их) были усеяны пометками о приглашениях в Берлин, Вену и Рим (а ведь еще в 37-м и 38-м он ездил в основном в Лондон и Париж). В 39-м интенсивность его деятельности, конечно, ненадолго снизилась, но лишь потому, что чрезвычайно много времени ушло на переезд: он продал свой дом на проспекте Пашарети человеку, который впоследствии стал членом нилашистского правительства (забавный эпизод, произошедший в процессе заключения сделки, обернулся мифологическим предсказанием: покупатель запутался в тяжелом шнуре для портьер, который обмотался вокруг него, как гигантская змея, — а после войны этого человека действительно повесили, и дом перешел во владение офицера из Управления государственной безопасности, с которым позднее, в семидесятые, мой отец вовсю резался в покер на берегу Дуная в Надьмароше, на террасе кабака рядом с пристанью); получив деньги, Петер приобрел ту самую квартиру в Кашше, где вырос он сам и где его предки на протяжении столетий вели с виду совершенно спокойную, ровную, исполненную усердия жизнь саксонских бюргеров.
В Кашше все его время занимали преподавание, подготовка к лекциям и, конечно, постоянные разъезды, но все же по выходным он выкраивал час-другой на посещение борделя. Также каждое воскресенье он отправлялся на могилу родителей и в задумчивости блуждал среди надгробий с именами, вырезанными готическим шрифтом. Жизнь его была упорядочена почти по-военному: каждую секунду он организовывал, как римское войско своих легионеров или как устав — бенедиктинцев. В общественной жизни он не принимал особого участия. Город для него был скорее некой декорацией — культурной, полной изысканных удовольствий кулисой жизни. В то время все вокруг были уверены, что Петер Вальдштейн станет одним из столпов христианской интеллигенции. Ему то и дело приходили приглашения от женских католических обществ, кружков духовной и расовой “самообороны”, где его просили выступить с лекцией; некоторые даже не стеснялись подробно разжевать, что именно они хотят от него услышать: панегирики возрожденному христианскому духу, избавленному от еврейской заразы. Петеру были глубоко противны эти низменные и алчные идеи — он-то в самом деле был гражданином, воспитанным в духе гуманизма, а интерес к изучению ритуальных мужских сообществ не означал, что он не верил в святую троицу свободы, равенства и братства на уровне глубочайшего переживания. Нападки внешнего мира, озверевшего и в ярости брызжущего слюной — против которых в его распоряжении был богатый духовный арсенал, — он отклонял поначалу вежливыми, но со временем все более холодными письмами. Тем не менее однажды его все-таки занесло на одно собрание католической интеллигенции — когда по пути с кладбища он очутился в стекающейся на улицу напомаженной толпе и несколько университетских коллег попросту подхватили его под руки, — на котором библиотекарь епископского прихода Матьяш П. Фехер читал доклад о возрождении христианского духа под названием “Торжествующая жизнь”: Петер, содрогаясь от омерзения от услышанного потока брани в адрес “жидов”, пробрался через толпу на выход; так его имя попало в списки тайной полиции. Следующую его лекцию о Риме университет отменил. Вероятно, тут-то по хорошо и равномерно укрепленной стене между теорией и практикой пошла трещина, через которую Стелла смогла в конце концов просочиться в эту крепость.
Быть может, Стелла вынесла из романов девятнадцатого века, что мужа необходимо завоевать хитростью, а быть может, такова была некая женская метода, передававшаяся из поколения в поколение, но в любом случае походило на то, что брак Петера, а затем и рождение Ольги стали результатом долгой и сознательно организованной серии маневров. Весной 42-го года на лекции в начале семестра внимание Петера приковала привлекательная, но до этого практически не вращавшаяся в академических кругах Стелла. Двадцать два года, курит, рисует и пишет, сочиняет музыку и хочет научиться читать по-арамейски. Для Петера в этом не было ничего особенного: в конце концов, самое обычное на свете дело, что у человека цель жизни — это освоить (наряду с остальными мертвыми языками) арамейский. Так что — если можно верить рассказу моего отца, являющемуся своего рода суммой всех его долгих бесед с Петером на берегу Дуная, — без явного нежелания, но и без особого энтузиазма, скорее, просто из вежливости Петер согласился на просьбу, чем сразу же подстегнул Стеллу, которая рассчитывала, что почти уже достигший зенита своей карьеры ученый будет растроган такой жаждой знаний с ее стороны и начнет носить ее на руках, а там уже недалеко и до постели, и до женитьбы. И вдруг случилось то, о чем Стелла даже помыслить не могла: она начала учить с Петером арамейский. Все свое желание преподавать, все свое педагогическое честолюбие Петер обрушил на Стеллу, которая всей душой ненавидела и арамейский язык, и Древний Восток в целом, так что ей приходилось прикладывать мучительные усилия, чтобы изображать к ним интерес и делать вид, что она якобы изучала что-то из этого ранее. Но, конечно, она была неглупа и умела вывернуться. А уж позже отомстила по отдельности за каждую выученную букву.
Причиной всех ее маневров, однако, был не поиск развлечения, а кровавая, унизительная нужда. Отец Стеллы, который с 42-го года находился на восточном фронте, к этому моменту уже давно промотал все семейное состояние — опять же, как и на что, теперь уже не узнать. Назовем наименее вероятную версию: потратил на благотворительность. Стелла не могла признаться, что иногда еле держалась на ногах, глядя на фотокопии, покрытые арамейскими символами, — так кружилась от голода голова; ее одежда, украшения и косметика были последним, что осталось от семейного наследства, а единственным капиталом Стеллы являлась красота. Она была любовницей и начальника церковной организации, и заместителя командира воинского округа, но вследствие какого-то демонического невезения никто не хотел брать ее в жены. Наверное, в глубине души любой мужчина хотя бы немногим опытнее Стеллы чувствовал, насколько отчаянно она нуждается в нем. Однако какой бы смешной и нелепой ни казалась ситуация, отчаяние Стеллы было неподдельным, для этого достаточно хотя бы на миг попробовать инвертировать картинку.
Впоследствии никому так и не удалось узнать, как произошло зачатие ребенка; это обстоятельство вкупе с некоторыми другими оставило неопределенность в вопросе о происхождении Ольги: однако эту неопределенность практически полностью развеяло успокаивающе очевидное сходство между ней и Петером — тот же хорошо очерченный, выступающий подбородок, резкий профиль, высокий лоб. Скорее всего, все случилось на кафедре у Петера, под взглядами Шиллера и Вагнера: эти вуайеристские бюсты затем стояли у него дома всю жизнь, до самой последней минуты.
19 марта 1944 года 58-й корпус особого назначения подошел к Кашше со стороны Рожнявы, оставил в городе небольшой гарнизон и помчался дальше в сторону Мишкольца. Кашша стала центром Первой операционной зоны, объединяющей Закарпатье и Северо-восточную Венгрию, а также примыкающего к ней Восьмого жандармского округа. С точки зрения планов на будущее город имел стратегическое значение: он находился близко к польской границе, являлся железнодорожным узлом и был легкодоступен и по автомагистрали. Венгерская часть под руководством Адольфа Эйхманна и Ласло Ференци уже в начале года, когда велись обсуждения о ходе ликвидации евреев в Первой операционной зоне, разработала подробный логистический план перевозок. Эйхманн даже вызвал в Кашшу Рудольфа Гесса, коменданта концлагеря в Освенциме, чтобы этот обстоятельный человек лично убедился в пропускной способности города. Гесс прибыл в сопровождении своей ищейки и выказал удовлетворение предпринятыми мерами. Когда же в “Фелвидеки уйшаг” стали давать объявления о том, что ищутся “благонравные христианские семьи” для передачи им ныне бесхозных еврейских лавок — их прежние владельцы на кирпичном заводе ждали погрузки в вагоны или (отдавая себе отчет в предстоящем) совершали коллективное самоубийство, — восточный фронт уже развалился, только в Венгрии об этом еще никто не знал за исключением немногих посвященных.
Но в городе евреи продолжали прятаться и в течение всей осени, и тут внезапно выяснилось, что христианский дух — хотя бы в виде одинокого огонька свечи, но все же — еще хранит в себе что-то от света Христа. Огонек этот горел в заложенной дальней ризнице в крипте доминиканского монастыря, куда Зерковиц, светловолосый, угреватый семинарист — позже его забили до смерти коммунисты — в последний момент все же впустил семнадцать умолявших его о помощи человек — правда, не раньше, чем жандармы снаружи начали угрожать, что выломают дверь. Зерковиц был учеником Петера, они вместе организовывали укрытие гонимых евреев, которые уже не могли оставаться в своих прежних убежищах. Стеллы как раз не было дома, и Петер на рассвете собирал людей, таская с собой на руках Ольгу. Возможно, ему не хватило лишь полминуты, чтобы успеть выбежать из храма перед приходом жандармов: не оставалось ничего иного, как спрятаться вместе с евреями в тайнике. Вход туда на время обыска прикрыли папским гербом и лишь на следующий день заложили целиком, оставив единственную щель изнутри камина, ровно такую, чтобы можно было протолкнуть через нее в комнату еду, а обратно — посудину, полную испражнений девятнадцати человек. Это произошло двенадцатого октября, во второй половине дня. Весь последовавший за этим месяц остался в памяти Ольги бесформенным облаком. Люди перешептывались в темноте, дурно пахнущие, хиреющие тела теснились друг рядом с другом — этот спуск в преисподнюю стал первым ее воспоминанием о мире. Подобно древним жителям ледникового периода, они провели недели во тьме подземелья, путаясь в запахе тел и призраках друг друга, так что порой даже не могли понять, какие из этих тел и душ — их собственные.
В этой жуткой темноте зародилось сознание Ольги, и согласно логике мифа этот изначальный спуск в преисподнюю должен был на более позднем отрезке ее жизни, уже на более высоком уровне обернуться своей противоположностью. Быть может, на это надеялся и Петер, когда решил, что не просто будет терпеть малышку рядом с собой, но и постарается сыграть для нее роль матери — ведь когда они снова вышли на свет божий и вернулись в разоренную квартиру, где потом слепо слонялись по углам, Стеллы уже не было в городе, а о ее судьбе ходили противоречивые слухи.
Среди дымящихся развалин Будапешта Петер таскал Ольгу с собой в университет на первые пары, а если та начинала скрипуче плакать, то бросал свои мертвые языки, укачивал ее и что-то напевал. Во время побега ему удалось спасти часть библиотеки, и когда зимой 47-го прибыла вторая половина — которая загадочным образом пережила в подвале епископа все опасности, не пошла на растопку костров у русских солдат и на которую даже чехословацкое государство не предъявило свои претензии, — то крошечная квартирка на проспекте Аттилы превратилась в тесный склад, где девочка играла сама по себе среди книжных башен и гор, пока Петер, сгорбившись над письменным столом, работал над своей большой монографией о появлении стоиков и происхождении орденских уставов: к голосу времени он был практически равнодушен. Отблеск от света газовых резаков вибрировал на потолке, солдаты распиливали на части скопившиеся в парке Вермезе остовы танков, и маленькая девочка настолько привыкла к этому световому явлению, что, когда оно прекратилось, еще долго плакала ночами в темноте, и отец, как ни старался, не мог ее утешить. Когда власть перешла к коммунистам, Петер был настолько занят своими отцовскими (и материнскими) обязанностями, что даже не заметил, как табличку с его именем сняли с двери, и еще несколько дней торчал на кафедре с фотокопиями арамейских текстов под мышкой; потребовалось вмешательство одного неравнодушного консьержа, чтобы спецслужбы не сочли его рассеянность сознательной провокацией. Одновременно он не замечал и того, что женщины, то и дело возникавшие рядом с ним с намерением помочь, интересовались вовсе не его дочуркой: как только он исчезал из поля зрения, они заталкивали Ольгу в пустую кладовку или передавали соседям, а сами отправлялись по своим делам. Девочка очень скоро поняла, что мир — слишком сложное место, чтобы можно было объяснить в двух словах, — а Петер только десятилетиями позже узнал, что няньки, которых он сравнивал с образами великих женщин из мифов прошлого, тем самым поддерживая в них ложную надежду, что лишь самая малость отделяет эти фразы от ухаживаний, — на самом деле были расчетливыми злыми шлюхами. Уже во взрослом возрасте Ольга любила давать такие характеристики подружкам отца, ни одна из которых так и не стала ей мачехой.
Петер обзавелся таким немалым количеством друзей и поклонников за свою предыдущую карьеру, чтобы не оставаться совсем одному. Правда, вскоре выяснилось, что продолжение его ранних работ никому не интересно, но, по крайней мере, издательство Академии наук поручало ему некоторые переводы, на деньги с которых семья кое-как перебивалась. Подписанный именем Петера перевод греческих атомистов оказался в учебниках кратких курсов для партийных школ, отчего тот преисполнился надежды на издание своей объемной монографии по истории церкви. Поскольку мягкими намеками отделаться от Петера не удалось, редактор в конце концов с криками выбросил рукопись в окно. Несмотря на то, что дома лежали еще две копии цвета индиго, Петер много дней ходил по близлежащим улицам, собирая текст по листочку, заглядывая в квартиры, осматривая подвалы, но, разумеется, даже так полностью восстановить рукопись ему не удалось. Поразительно, с каким наивным упорством он отказывался замечать, что время обертывает восточную половину мира свинцовой фольгой: по вечерам он читал Ольге мифы и легенды, и воображение маленькой девочки наполняли необыкновенные, фантастические создания разных эпох. Уже в этот момент язык и мифы нового времени потерпели поражение, и Ольга навечно опоздала с тем, чтобы обрести пристанище в собственной реальности. В то время как весь мир вокруг распевал пионерские гимны и через шипящие радиопередатчики охотился за новыми музыкальными мотивами, в Ольгиной голове теснились коротенькие стихи на латыни, средневековые гимны, греческие пентаметры и арамейские заклинания. Квартира на проспекте Аттилы превратилась в остров Просперо, хотя внешний мир оставался на расстоянии вытянутой руки.
Первое настоящее воспоминание Ольги — у которого есть плоть и кровь, объем и пульс, — относится именно к этому времени. В один день среди книжных башен в квартире на проспекте Аттилы — когда блики от газовых резаков уже стерлись из памяти, — возникло новое световое явление. Одетая в яркий разноцветный наряд, окутанная облаком духов, искрящая стразами, перед маленькой девочкой предстала сама Стелла и заключила ее в объятия, воскликнув: “Дочь моя!”. Она неделю добиралась на перекладных из Парижа, везя с собой три чемодана одежды: больше за душой у нее ничего не было. Навечно осталось загадкой, каким образом ей удалось пересечь вражескую зону и избежать внимания служб госбезопасности: но так или иначе, еще и недели не прошло, а она уже работала костюмершей в Театре народной армии[13], куда таскала с собой Ольгу каждый день. Петер со стоической самодисциплиной принял к сведению факт возвращения Стеллы в его жизнь; он старался вести себя так, словно ничего не изменилось. Его безмолвие ей было только на руку: десятилетиями позже Ольга поинтересовалась у отца, почему не может припомнить, чтобы в ее детские годы родители разговаривали друг с другом. И только по хмурому молчанию Петера она догадалась, что именно так все и обстояло: они не обменивались ни словом за исключением совершенно неизбежных ситуаций.
То, что мать завладела дочкой — позднее Ольга вспоминала об этом именно в таких словах, — скорее пошло ребенку во вред: теперь она поняла, в каком убожестве жила до этого пять лет. В то же время этот невероятно громкий, яркий, благоухающий ангел с самого начала будто стремился уничтожить девочку; она не слышала от Стеллы ни одного доброго слова, лишь брань да упреки — в первую очередь упреки в том, что Ольга некрасива. В перерывах между репетициями, когда актеры хлестали коньяк в буфете, Стелла ставила дочку на столик в гримерной, прямо напротив зеркала, и созывала к себе остальных костюмерш и гримерш.
— Ну вы только посмотрите на нее! Это же ужас! Как ни причеши ей волосы, ничего не держится! Вот что здесь делает этот завиток, например?
Уши слишком большие, нос чересчур длинный, рот очень уж узкий, руки какие-то нескладные, голос недостаточно милый, поешь фальшиво, что ты топаешь, что ты болтаешь ногами, что ты чавкаешь, что ты шаркаешь, не напевай, не ковыряй в носу, не скашивай глаза, а то так и останется. С этой олимпийской высоты каскада светлых волос, и тренькающих цепочек, и звенящих, как колокольчики, сережек поминутно слетала какая-нибудь очередная ледяная молния. Петер далеко не сразу понял, почему каждый вечер малышка крутится рядом с ним, просится на руки и постоянно спрашивает: “Папа, я ведь красивая?”. Он не осмеливался ответить однозначным “да”, чтобы не совершить что-то неприличное: для таких ситуаций у него не было готового протокола.
Тут-то в жизни Петера и возникла неожиданно вилла в Геркулесваре.
В суматохе национализации кто-то где-то в какой-то конторе решил, что особняк в стиле ар-деко, принадлежавший крупному торговцу одеждой из Тапольцы Анталу Брауну, где он собирался на старости лет проводить время за камерным музицированием, но которому в этом воспрепятствовали история и лично Рудольф Гесс, все-таки не отдадут под колхозный склад, а припишут к Национальному музею. Туда переместят музейную коллекцию гипсовых слепков со скульптур, а также библиотечное собрание книг по истории религии. Не хватало только подходящего музеолога. Самому Петеру, наверное, в жизни бы не пришло в голову такое решение, если бы жена не поставила его перед выбором: или она, или книги. Так что он выбрал книги, чтобы не пришлось отказываться от Стеллы напрямую. За обустройством дома Брауна, за перевозом библиотеки — к которой он присоединил и собственные тома, — пролетела вся вторая половина 1950 года. В течение недели он проводил два дня только в Будапеште, этого как раз хватало, чтобы поддерживать в Ольге последнюю искорку веры в ее красоту. А Ольга к этому времени почти полностью превратилась в мамину куклу: она разгуливала в кружевных платьицах по Большому бульвару, шепелявила, уминала пирожные в кондитерской, знала наизусть кучу диалогов из “Винни-Пуха” и все больше уверялась в том, что она уродина. Позднее она с удовольствием и очень вдохновенно пародировала свои детские метаморфозы — так, будто испытывала потребность снова и снова погружаться в прежнюю ненависть к себе.
В конце года квартира на проспекте Аттилы в ходе единого тектонического сдвига освободилась от нагромождения книг и картин. Привычные тропы, укромные уголки, книжные хребты, за долгие годы ставшие Ольге домом, исчезли с карты. Выяснилось, что в паркете под ними не хватает изрядного количества плашек, а кое-где пол и вовсе усеян осколками от бомб. Шлифовать было нечем, да и заниматься этим было некому, так что осколки выковыряли, целостность покрытия восстановили, сначала залив пропуски гипсом, а затем покрыв уже весь пол найденным где-то немецким корабельным лаком, сохранившимся еще с довоенных времен. Стелла позаимствовала из театра порванную во время осады города парчу и изгрызенные молью шторы, чтобы хотя бы отчасти восстановить атмосферу прежней квартиры в Каш-ше, атмосферу времени, когда ее отец еще не разбазарил все, что у них было. Смесь запахов сцены, парфюма, пота и пыли, исходившая от занавесок, наполнила квартиру.
Мать приглядывала за Ольгой все меньше, пару раз забывала ее в театре, в кондитерской, садилась без нее в трамвай, в то время как толпа выносила девочку из дверей; но случалось, что и просто-напросто забывала утром взять с собой. Ольга вскоре осознала, что плакать или наказывать маму обиженным молчанием бесполезно, Стелле это как с гуся вода, но как она ни старалась, самой ориентироваться в городе у нее не получалось. Она прилагала все усилия, чтобы отыскать в пространстве надежные метки, но и эти проверенные точки ускользали, пропадали, испарялись, как будто весь мир превращался в поворотный круг, как в театре, и декорации сменялись с дьявольской скоростью. Но девочка была упрямой и не сдавалась, снова и снова пытаясь вернуться домой из забвения, в то время как дорога все безнадежнее заводила ее на рабочие окраины, в пригороды и леса. Ольгу приводили домой то стражи порядка, то встревоженные матери, но однажды она провела целых два дня на вокзале в Ракошчабе, пока кто-то все же не заметил ее и не подозвал полицейского. То, что пространство — враг, что предметы бесстыдно изменяют свой облик и не склонны задерживаться в памяти, она с ожесточением обращала против себя. Ольга таскала у матери сигареты, выходила на рассвете на лестницу, садилась на ступеньки и выпускала дым.
В течение этих месяцев Петер садился в междугородний автобус до Эстергома вместе с усталыми торговками и бурчащими работягами, которые мотались в город каждый день, и, зажатый ими со всех сторон, перевозил на виллу Брауна библиотеку и гипсовые скульптуры в рюкзаке и чемоданах из вулканизированного волокна. Невероятной милостью было, если временами удавалось вымолить у музея дымящий выхлопными газами грузовик с брезентовым чехлом, чтобы по крайней мере не тащить на себе, а потом везти автобусом статуи побольше. Дискобола Мирона — правда, его уменьшенную копию — он вез на руках до самого Вишеграда, где кто-то вызвал полицию, и из-за предъявленного ему обвинения в краже предмета искусства он провел всю ночь в неотапливаемой камере, но на вышестоящее руководство это не оказало никакого воздействия: грузовики, мол, служат более высоким целям — делу народного хозяйства, так что нечего изымать их из процесса построения коммунизма ради каких-то частных делишек. В то же время Петеру нужно было постараться в срок завершить переезд и подготовить особняк, потому что он догадывался, что это его единственный шанс незаметно спрятаться от враждебного внешнего мира, не навлекая на себя гнева начальства. Так прошло несколько месяцев — в ежедневных разъездах туда-обратно по несколько раз, и на дворе уже стояла поздняя осень, когда Петер столкнулся с тем, что Ольга пропадает где-то целыми днями, а ее мать даже о самых незначительных проблемах беспокоится больше, чем о том, где она оставила девочку на этот раз. Он впервые почувствовал, как его переполняет безудержный гнев. Не осмелившись, однако, призвать Стеллу к ответу — позже он часто проклинал себя за малодушие, — Петер предпринял меры: он стал брать дочку с собой. Он будил ее на рассвете, буквально заливал в нее кофе с молоком, затем они вместе тряслись в трамвае до музея, набивали книгами несколько чемоданов и рюкзаков и садились на автобус дальнего следования. Ольга была невероятно счастлива оттого, что кто-то находит ее действия важными и полезными, и радостно семенила вслед за отцом с рюкзаком, нагруженным хрестоматиями по патристике в кожаных переплетах. В заиндевелом ноябре, продрог-нув, они добирались до особняка, и Петер зажигал все конфорки настольной газовой плитки, чтобы хотя бы немного прогреть кухню, — пока не выяснилось, что вилла Брауна скрывает в себе одну из самых современных и искусных по меркам своей эпохи систем отопления; только вот главный ее элемент, великолепный шведский котел, от которого ответвлялись десятки труб воздушного отопления и теплого пола, до сих пор ни разу не запускался. Он ждал своего часа в подвале, словно джинн, готовый служить хозяину, только волшебное слово, чтобы его пробудить, оказалось позабыто. Из бюджета музея региональным филиалам щедро выделяли средства на уголь — его давно уже доставили в дом и лопатами сгребли в подвал; по угольному скату бруски сразу попадали в портал для подачи топлива, так что больше ничего делать было не нужно, оставалось только отыскать кнопку, запускающую это чудовище. До самого обеда они нерешительно переминались перед панелью управления, а затем Петер набрал побольше воздуха в легкие и потянул за самый большой рычаг. Послышались тихое шипение, ворчание, затем раздался вздох, вся гигантская металлическая конструкция едва заметно содрогнулась и только что не спросила: “Чего изволишь, милый хозяин?”. Через полчаса по дому разлилось приятное сухое тепло, книги и скульптуры довольно испаряли из своих тел набравшуюся в них за эту холодную осень влагу. И хотя снаружи был конец туманного ноября, от этого тепла мир неожиданно исполнился какого-то обнадеживающего сияния. Тогда Ольга почувствовала, что дом их принял, да и сам особняк не мог не ощущать того же самого.
Петер рассказывал дочери сказки, которые сам любил больше всего: мифические истории. Подвиги Геракла, спуск Орфея в преисподнюю, приключения Одиссея, метаморфо-озы Овидия… Ольга, охваченная новым волнением, с ощущением, словно электричество пробегает по ее телу, ждала появления богов, любви, химер; волшебные слова отца делали привычный долгий путь до дома вверх по грязной улице Кошута настоящим приключением. Она так радостно здоровалась с местными, словно от волшебства рассказов и недовольные бурчащие селяне могли обратиться в цветущих полубогов. Магические непонятные слова превращали дом Брауна в вибрирующий волшебный мир; впрочем, место и так постепенно становилось каким-то заколдованным. Расставленные перед книжными полками гипсовые слепки изображали различные эпизоды одного цельного повествования, но иногда в воображении Ольги оно разбивалось на мозаику из отдельных историй: Марсий с содранной кожей водил дружбу со старым Гераклом, и они оба ухаживали за Афродитой. За время долгих автобусных поездок Петер успел поведать Ольге все известные ему легенды, так что после этого те из них, что полюбились ей больше всего, приходилось пересказывать снова и снова. Морозы крепчали, на окнах автобуса оседал плотный слой пара, и Петер, уже нимало не смущаясь подозрительно щурящихся попутчиков, выводил пальцем на запотевшем стекле греческие имена мифологических героев и рисовал генеалогические иллюстрации.
Одним декабрьским утром, направляясь привычным маршрутом наверх к вилле, они столкнулись с группой людей, ведущих спор над фундаментом какого-то дома. Деревенские пытались при помощи трактора и стального троса вывернуть из земли большой валун, что мешал прорыть канаву. Форма камня выглядела подозрительно правильной, и когда он показался из-под земли, стало сразу понятно, что это не простой обломок скалы: со всех сторон его покрывали резные надписи. Петеру не потребовалось много времени, чтобы понять: перед ним оказался римский алтарь Геркулеса. Поскольку камень был слишком велик, чтобы закинуть его в грузовик целиком, рабочие уже принесли инструмент, намереваясь раздробить эту глыбу на части поменьше, но благодаря долгим уговорам и мольбам Петера отказались от этой идеи. Через несколько дней он сумел вытрясти из музея грузовик, и находка переехала в эстергом-ский лапидарий.
При первой же возможности, а порой даже при ее отсутствии, по меньшей мере раз в неделю Петер с Ольгой поднимались на поросший сорными травами и одичавшими фруктовыми деревьями холм в центре деревни, на котором то тут, то там виднелись полукруглые руины башен, развалины некогда находившегося здесь римского укрепления Кастра ад Геркулем. Место хорошо подходило для того, чтобы оттуда мысленным взором проследить, как разворачивался когда-то настоящий драматический сценарий, — как Дунай проникал в сужающуюся долину и в конце концов прорывал скальные укрепления излучины. Петер излагал эту геологическую гигантомахию с таким драматургическим талантом, что Ольге навечно врезалась в память мысль: мир служит сценой для бесконечной космической войны, в которой нет хороших и плохих, а есть только противодействующие друг другу силы, и хоть Ахилл реки и сокрушит Трою гор, но в конце концов и сам удалится побежденным с поля битвы где-нибудь в другом месте — там, где повстречается с превосходящими силами противника, и так будет продолжаться до бесконечности. Вот как статуи в особняке, холм, горы и река по очереди пробуждались к жизни и становились действующими лицами бесконечного рассказа.
Благодаря тому, что местные за долгие годы постоянно натыкались в земле на множество предметов, оставленных усердными римлянами то тут, то там, местность и ее прежние обитатели обрели некоторый залог реальности этого места. Они сами, их деньги, их разбитая посуда и резные камни служили Ольге гарантией того, что Геркулесвар — это все-таки не совсем царство фантазии, хранилище репродукций, которое могло быть лишь второсортной, стоящей ниже по рангу действительностью по отношению к никогда не виданному оригиналу, точнее — оригиналам. Холм Геркулесвара стал для нее первой и, как выяснилось позднее, последней надежной точкой в пространстве, которая, хоть и позволяла порой заблудиться, но всегда излучала ощущение безопасности, даже оставаясь далеко — как и положено единственной надежной точке, закрепленной в бесконечности.
Совсем недавно сюда переселили швабов, множество домов стояло пустыми, а в некоторые уже как раз заезжали вновь прибывшие. Вокруг холма, на котором некогда высилась римская крепость, теснились крошечные деревенские домики, возведенные из ее камней: в этом угадывались какие-то тревожные угрызения совести — лачуги варваров обступали поверженного полуторатысячелетнего великана, словно не знали, что с ним делать. На улицах, ведущих к дальним холмам, стояли большие и маленькие виллы: летние дачи, возведенные в начале века, такие же, как особняк Брауна, домики мечты, созданные в расчете на то, что усталые горожане будут спокойно доживать там старость. Улица с домом Брауна находилась в устье долины: пространство в той стороне, где виднелись горы, все больше сужалось между их склонами, пока не размывалось совсем, исчезая под деревьями в лесу.
Петер бессознательно, инстинктивно обставил свой кабинет по образцу прежней квартиры в Кашше. Точно так же оттуда виднелась колокольня храма — да, конечно, не готическая, не то чтобы высокая, но зато в полдень там всегда глухо звенел колокол. Стена соседнего дома была такой же охристо-желтой, как в Кашше, и даже одно каштановое дерево нашлось поблизости, да, конечно, чахлое, наполовину закрытое бетонным ограждением, но все-таки обещающее расцвести по весне белыми свечками. Письменный стол, пусть и не самого высокого качества, точно так же стоял перед окном, а вещи на нем — пресс-папье, лампа, глобус — как будто перекочевали туда прямо со стола в Кашше. Гёте и Бетховен с такой же, как в Кашше, доброжелательной снисходительностью взирали на то, как дни сменяют друг друга, и все это лишь помогало укрепить иллюзию, что времени на самом деле не существует, а даже если оно и есть, то совершенно не заслуживает внимания.
Как сформулировал сам Петер в разговоре с моим отцом на прогулке по берегу Дуная, он никогда по-настоящему не покидал Кашшу, и позднее, сев за письменный стол в Герку-лесваре, он на самом деле сел за свой стол в Кашше. Умом он оставался в родном городе, и виды, предлагаемые действительностью, он мог оценить лишь в той мере, в какой она была способна воспроизвести, хотя бы в некоторых своих местах, памятные ему картины.
Такой взгляд на жизнь он воспитывал с самых ранних лет и в Ольге.
Он усаживал малышку рядом с собой и рассказывал — так, как будто видел прямо сейчас собственными глазами, — что происходило в Кашше в то время, когда его стол еще стоял в комнате с окнами на главную площадь города. Затем кавычки постепенно пропадали, настоящее растворялось, и прошлое волнами захлестывало дом Брауна. Прямо сейчас на углу открывалась кофейня, в монастыре начиналась утренняя молитва, в редакции “Кашшаи Напло” собирали вечерний выпуск газеты. На улице Шерхаз пек хлеб Клаус, а Хедвиг, местная сумасшедшая, брела по мостовой со своей тростью с набалдашником из слоновой кости и время от времени била ею прохожих. Петер всегда был склонен в ходе разговора, позабыв о собеседнике, погружаться в какую-нибудь стороннюю проблему и, с точки зрения внешнего наблюдателя, совершенно раздражающим образом сбиваться с темы, так что его утренние грёзы — позднее Ольга часто упоминала о них с долей иронии — рано или поздно принимали неожиданный поворот и съезжали на какой-нибудь исторический или филологический вопрос, занимавший Петера. Тогда испарялась и воображаемая Кашша, девочка сидела, вежливо скучая, рядом с бюстом Бетховена, размещенным на укрытой стеклом столешнице, и выслушивала подробное введение в библиотечную систему средневековых орденов и филологические проблемы, вытекающие из способов переписывания кодексов.
Так постепенно выстраивался их жизненный распорядок. Они поднимались в полседьмого утра, Петер шел в магазин за выпечкой, если в редких случаях там оказывались булочки, то приносил их, а если нет — покупал хлеб, но и тогда называл его булкой. Он сыпал проклятиями: что это за мир, в котором может пропасть даже такая основополагающая вещь, как булочки? Почему именно булочки? Чем коммунистам мешают булочки? Булочки любят и пролетарии, и крестьяне. Все равно ведь из муки. Так почему тогда? Просто чтобы досадить лично ему? Может, булка — это классовый враг всех остальных видов выпечки? Или буржуазный пережиток? Чем хлеб более диалектичен и материалистичен? Ольга не очень понимала, в чем заключается проблема с хлебом, но очень любила, когда отец, разозлившись, рассказывал о тех булочках, которые пробовал в 37-м в Венеции, в ресторане отеля “Бессарион” с видом на Гранд-канал — пухлых, мягких, с едва ощутимым карамельным привкусом и хрустящими маковыми зернышками внизу, — или о том, какие незабываемые булочки были в 34-м в Берлине, в маленькой кофейне района Фриденау на Каналет-тоштрассе, — рассыпные, слегка подкопченные, золотисто-коричневого цвета, называвшиеся “Волосы Лорелеи”; если их разломить, то можно выяснить, что изнутри тесто завернуто тройной косичкой. После таких историй уже и хлеб был на вкус немного другим. Они пили кофе — Ольге, конечно, полагался только ячменный — и читали газеты. У Петера были все выпуски “Франкфуртер Цайтунг” за вторую половину двадцатых годов, в свое время он заботливо собрал их и привез с собой из Кашши, как будто заранее знал, что при новом варварском порядке понадобится какой-то временной континуум из прошлого, которым можно будет прикрыть настоящее. Почтальон — старый инвалид войны, который получил контузию еще в битвах на реке Изонцо[14], — был не прочь за кое-какую мелочь, а по случаю и за рюмочку палинки приносить по утрам в почтовый ящик тот номер газеты, который Петер передавал ему, завернув во избежание случайных повреждений в шелковую бумагу, накануне вечером. Общая тайна этого маленького обмана постепенно сблизила их. “Zeitung!”[15] — кричал почтальон по утрам и весело бренчал велосипедным звонком. А Петер каждое утро надевал домашний халат из бордового шелка, приобретенный в Экс-ан-Провансе в 1934-м, когда он провел один солнечный месяц в местном университете, и, если светило солнце, то насвистывая, если шел дождь — ругаясь под раскрытым зонтиком, брел к садовой калитке и вынимал из ящика свежую газету, будто не имея ни малейшего представления о том, что за сведения для нее собрали накануне разосланные во все уголки мира старательные и образованные немецкие корреспонденты. Он втягивал носом воздух над газетой, словно та была свежей, и только запах поезда, который с самого раннего утра вез ее сюда с берегов Майна, немного перебивал запах краски. Он удовлетворенно разглядывал название, набранное готическим шрифтом, и на обратном пути до дома успевал просмотреть все заголовки титульной полосы. За кофе он уже привычным движением помещал газету на подставку для чтения и около получаса перелистывал страницы, начиная всегда с конца, с раздела со статистикой смертности. В это время Ольга могла поперебирать выпуски выходного дня “Кашшаи напло” — в них были задачки и сказки. Но главным утренним занятием являлось именно чтение новостей в тишине, научиться чему было совсем несложно; ей казалось, что серьезность и возвышенность этого обряда делает их самих исключительными и необыкновенными. Ольга с самого начала точно чувствовала то, что не желал признавать Петер: они оба, как и Стелла, лишь разыгрывают спектакль. Потому-то все это и было вообще терпимо: потому что было не всерьез.
Закончила Красноярский педагогический университет, по специальности “Преподаватель русского языка и литературы” и Красноярский государственный технологический университет по специальности “Социальнаяработа”. С 2019 года принимает участие в конкурсе переводов “Читающий Петербург ” в номинации “Венгерский язык ” (Организатор конкурса — Центральная городская публичная библиотека имени В. В. Маяковского г. Санкт-Петербурга). Заняла i место в 2019-м и в 2020 годах. В свободное время пишет детективные повести, фантастические рассказы и сказки. Увлекается историей, мифологией и музыкой.
Элек Бенедек (1859–1929) был человеком ярким и многогранным. Он словно проживал несколько жизней одновременно: был журналистом, редактором, политиком, автором учебников, переводчиком, поэтом, драматургом, критиком и писателем. Общее количество его работ до сих пор неизвестно, потому что Бенедек нередко использовал псевдонимы.
Но наиболее известен Элек Бенедек как "великий сказочник". Ведь он родился в крошечной деревне Кишбацон и никогда не забывал о своих корнях. Еще студентом стал собирать баллады, народные сказки и песни. А после издания "Волшебной страны секеев" сказки станут неотъемлемой частью его творчества. Бенедек называл сказки "сокровищами души" венгерского народа. Недаром к Тысячелетию обретения родины венграми вклад Элека Бенедека в национальную культуру это не только блистательный сборник "Жемчужины венгерской народной поэзии. Собрание самых прекрасных народных песен", но и многотомное издание "Венгерских сказок и легенд".
Волшебный мир оживает на страницах этих книг и входит в жизнь человека так естественно и просто, словно герои сказок до сих пор живут среди нас. Эти яркие и необычные, пронизанные мягким юмором венгерские сказки говорят о вечном: о добре и зле, о красоте и правде, о надежде и вере в чудеса, которые случаются каждый день. Именно поэтому они до сих пор интересны и детям, и взрослым.
ДВЕ феи все время спорили — кто из них красивее. А были они так похожи и обе так прекрасны, что никто никогда не мог одну из них выбрать.
— Ну, тогда, — сказала одна фея другой, — давай иначе решим. Попробуем, кто что сумеет красивее создать! Та и будет самой красивой.
Одна возвела великолепный замок на горе Тартод. Уж как он сверкал золотом, серебром и бриллиантами! Было в нем девятьсот окон, и постоянно он во все стороны крутился-поворачивался. А что же вторая фея? Она вызвала у подножия горы родник, что целительной силой обладал. Когда готовы были оба творения, пришел старый путник. Позвали его судьей в споре быть, пусть рассудит, что краше.
— Мой замок, так ведь? — спросила создательница замка.
Но путник страдал от жажды и вместо ответа пил из родника, а к тому времени, как жажда его исчезла, он словно помолодел, так хорошо себя почувствовал.
— Этот родник краше, — сказал он, увидев, что фея так и не поняла его немого ответа, — он прекрасней, потому что лучше.
Разозлилась фея, что замок построила, страшно разозлилась. В сильном гневе повернулась она к горе и так сказала:
— Ну, гора, украсила я тебя, но красоту свою ты больше не сохранишь.
(С тех пор эта гора, одна из самых высоких гор на земле секеев, называется Тартод — Хранишь.) Вынула фея опорные камни замка, и от блистающего, сверкающего замка не осталось ни пылинки, ни соринки, так он и исчез с лица земли.
БЫЛО это или не было, а может, все-таки где-то было такое: жила одна королевна, и умела она загадывать такие загадки, что никто в целом свете разгадать не мог. А ей какую бы трудную загадку ни предложили, на все у нее ответ был. И так она была уверена в своей мудрости, что повелела объявить по всем странам, дескать, станет женой только того, кто сможет ее загадку решить, либо ей такую задаст, что она не разгадает. А кто ни того ни другого сделать не сможет, тому голову на кол насадят. А уж такой красавицей была королевна, что на солнце смотреть не так больно было глазам, как на нее. Съехались со всех сторон попытать счастья принцы, графы, бароны, самые ловкие из цыганских юношей, но все, кто пришел, свои головы на кольях оставили.
Лишь один королевич на всем белом свете остался, что счастья еще не попытал. Был он сыном вдовой королевы, и лишь потому себя не испытал, что мать все время плакала да рыдала, как только он в путь собирался. Все за руки держала, заклинала, богом молила, пока не соскочит он с коня и дома не останется. Но услышал королевич, что все остальные в мире королевские сыновья сгинули, и такой стыд его охватил, что сказал он своей матери:
— Хоть плачь, хоть рыдай, матушка, и жизнь одна, и смерть одна, а я сейчас ухожу.
Увидела королева, что ее рыданья и мольбы бесполезны, и так про себя подумала: “Если суждено, что должен мой сын умереть, пусть уж лучше от моей руки погибнет”.
Намешала яду в бокал с вином и предложила сыну, когда тот уезжать собирался. Но был у королевича мудрый слуга. Приметил он замысел королевы и шепнул королевичу, чтобы не пил тот вина, а на землю вылил. Последовал королевич совету слуги. Поднес бокал к губам, а потом словно задумался да вылил вино на землю. Упала одна капля случайно на ногу коню, и в то же мгновение издох конь. А когда хоронили коня, сели на него две вороны, поклевали мясо и тоже подохли в мгновение ока. Положил слуга двух ворон в свою сумку, и отправились они с королевичем в путь.
Ехали они, ехали, по горам, по долам и приехали в дремучий лес. Встретились им там двенадцать разбойников. Все у них отобрали: и лошадей, и деньги, и двух ворон тоже, только что жизнь им самим оставили. Не пошел дальше королевич. Съели разбойники мясо двух ворон, и тут же все двенадцать умерли страшной смертью.
Вскочил королевич на свою лошадь, а слуга на свою, и, пока ехали, придумал мимоходом слуга загадку:
— Одна капля убила одного, этот один погубил двоих, а те двое — двенадцать.
Приехали они в город королевны, пошел королевич во дворец и сказал, что хочет счастья попытать. Первый черед был королевны загадку загадывать. О чем уж она думала, о чем не думала, да только, поразмыслив, видит, что только один-единственный королевич остался на всем белом свете. И такую легкую загадку ему загадала, что королевич с первого раза разгадал ее.
— Ну, а теперь я расскажу кое-что, — сказал королевич. — Объясни, раз ты такая разумная. Одна капля убила одного, этот один погубил двоих, а те двое — двенадцать. Что это такое?
Думала королевна, думала, но так ничего и не смогла сообразить. Попросила королевича дать ей три дня для ответа.
Прошло три дня, пришла королевна в такой печали, что даже выглядела хмурой, и говорит королевичу:
— Ну, королевич, задал ты мне такую загадку, что хоть сто лет я бы еще на свете прожила, не смогла бы ее решить. Ты мой, а я твоя. Только лопата, заступ да большой колокол смогут нас разлучить.
Рассказал ей тогда королевич, что означала его загадка: одна капля отравленного вина убила коня, этот конь убил двух ворон, а две вороны — двенадцать разбойников.
Тотчас сыграли они пышную свадьбу. Стало у королевича две страны. То в одной поживут, то в другой.
Так и живут до сих пор, если не умерли.
ТРИСТА лет назад принадлежал замок Четнек одной дивной красавице. Понравился ей бедный крепостной парень, но, несмотря на всю свою необычайную красоту и богатство, не покорила она его сердце. Была у парня невеста нареченная — бедная девушка, любил он ее искренней любовью, и не могло отказаться от суженой его сердце.
Не раз говорила прекрасная госпожа:
— Стань моим, парень, и твоим станет мой замок, вся моя земля, мои драгоценности, мои сокровища.
Отвечал ей парень:
— Не для меня этот замок, и эти земли, и все это море сокровищ и драгоценностей. Если бы оставил я свою бедную невесту ради всего этого, бог покарал бы меня.
Страшный гнев обуял красавицу, и пригрозила она крепостному:
— Постой же, жалкий холоп! Унизил ты меня, но запомни хорошенько, что ты мой слуга.
Что задумала, что не надумала прекрасная госпожа, а только однажды в воскресенье приказала явиться крепостному парню и его невесте в замок. Спрашивает парня:
— А что, парень, любишь ли ты танцевать?
— Как не любить, люблю, — сказал парень.
— Ну, а ты, девушка?
— Да и я тоже люблю.
— Что ж, подождите немного, сейчас получите свое.
Повелела красавица цыган позвать, приказала, чтобы музыку заиграли. Да не просто, а хорошую плясовую. Заиграли цыгане, и сказала прекрасная госпожа:
— Выходи, парень, выходи давай!
И вышел парень в круг, красиво, щегольски. А когда приустал от танца, вместе с невестой поблагодарил как положено госпожу за ее великую доброту и захотел было уйти со своей девушкой.
— Ох, да как бы не так — не там Буда! — воскликнула красавица. — Играй, цыган! А вы пляшите, коли велю!
Вернулся парень в круг. Хоть и устал, а продолжил танцевать вместе с девушкой. Вот уже и на ногах еле держится, перестал плясать и вновь захотел уйти.
— Ох, да как бы не так — не там Буда! Выходи, парень, выходи давай! И ты тоже, девушка, чтобы юбка пламенем горела!
Взмолился парень:
— Будет уже, добрая моя госпожа! Помилуй наши сиротские головы!
— Пляши, холоп! Коли хочется мне, пашешь, коли хочется мне, пляшешь. Ты холоп мой, ты слуга мой!
И бедный парень плясал и плясал, пока они с невестой не упали без сил. А девушка, рухнув на землю, протянула руки к небесам и прокляла жестокосердную госпожу:
— Бог тебя покарает, коварная душа! Танцуй же ты вечно, пусть у тебя будет столько горя, чтобы сердце твое разорвалось!
Умер парень, умерла и девушка. Но настигло проклятие прекрасную госпожу. В тот же миг повредилась она в уме, и начался ее страшный танец. И до тех пор она танцевала, пока не упала и дух не испустила.
И даже сейчас некоторым людям на руинах замка в Четнеке слышится музыка, и чудится, будто прекрасная госпожа неистово танцует на развалинах…
ЖИЛ однажды бедняк. Как-то раз забросил он на плечо котомку, а в котомку кусок хлеба, немного сала с паприкой да баклажку с вином и пошел на виноградник. А как пришел на виноградник, достал из кармана жилетки ножичек с медной рукояткой, вынул хлеб и сало и принялся уплетать так, что за ушами трещало. После баклажку достал, единым духом до капли выпил. Опустела котомка, опустела и баклажка, можно спокойно домой идти.
А когда шел не спеша домой, увидел, что лежит на обочине дороги кучка дохлых мышей. Остановился, подумал, погадал, что за несчастье могло с мышами случиться, чтобы так рядом друг с другом померли. Да что напрасно думать, все равно не воскресишь, пошел дальше. Прошел пару шагов, передумал: “Ну-ка, — сказал сам себе, — подниму-ка пару мышек, положу в котомку, будет коту радость”.
Вернулся обратно, поднял три мышки, положил в котомку и понес домой. А как пришел домой, совсем забыл про мышей. Положил котомку и сел вечерять.
А тут как раз кот стал об ноги тереться, начал мурлыкать, ластиться.
Ох, — сказал бедняк своей дочке, — только сейчас мне на ум пришло, что принес я коту трех дохлых мышей. Ступай, дочка, достань их из котомки.
Побежала девушка, открыла котомку. Ну, Господь мой творец! Нет там мышек, вместо трех мышей три серебряных талера белым светом сверкают. Прибежала к отцу и говорит радостно:
— Взгляните-ка, господин мой батюшка, вместо мышек я талеры в котомке нашла.
— Ух ты, и правда, талеры, — сказал бедняк.
Ой, боже мой, как же он обрадовался. Подумал, вдруг и остальные мышки в серебряные талеры превратились. Побежал на поле, прямиком туда, где дохлых мышей нашел. Но зря, конечно, бежал, потому как от мышей уже ни слуху ни духу не осталось.
А не исчезли бы мышки, продолжилась бы моя сказка дальше.
В провинции Фэгэраш, на границе Вайды и Риче, есть один камень, похожий на девушку. Румыны зовут его Пьятра бабулуж, а венгры называют его Баба кэве — Камень-девицей.
Расскажу я вам историю об этом камне. Давным-давно, когда на земле еще жили феи, недалеко от города Брашова в горах Кирайкэ, что значит Королевская скала, в ослепительно красивом замке жила одна фея. А напротив замка Кирайкэ жил в замке Фекетехалом, что по-нашему Черный холм, единственный сын Черной королевы.
Статный и красивый юноша был этот Черный королевич, любую королевну мог бы заполучить, хоть по две на каждый палец, но ни одна из них не была ему по нраву. Увидел фею и с той минуты не знал больше покоя.
Сказал он своей матушке:
— Никто на свете не нужен мне, матушка, лишь одна эта фея.
— Хорошо, — сказала Черная королева, — пусть будет, как сердце твое желает.
Сел королевич на своего белоснежного скакуна и поскакал к замку Кирайкэ. Фея как раз гуляла во дворе своего замка, и, когда королевич сошел с коня, она надменно отвернула голову, даже не поздоровалась с ним.
— Не отворачивайся от меня, красавица, — поклонился ей королевич, — я пришел за тобой. Пойдем со мной, будь моей! Громко рассмеялась фея:
— Ах ты, ничтожный червяк! Знаешь ли ты, что я фея? Не ровня мне сын человеческий.
С тем и оставила королевича, поднялась в свои чертоги и больше уж не показывалась.
Воротился королевич в сильной печали, бросился со слезами на грудь матери.
— Матушка! Милая матушка! Не любит меня фея, умру я от великой тоски.
И с того дня ничем нельзя было утешить королевича, таял он, как горящая свеча. Искусна была в чарах Черная королева. День и ночь варила она зелья из целебных трав, но напрасно, никакое лекарство не могло помочь королевичу. Медленно увядал он, как сорванный цветок.
Умер бедный королевич, и похоронили его с большой пышностью.
А после похорон собрала Черная королева своих солдат и выступила к замку Кирайкэ, поклявшись спасением души своего сына, что не будет ей покоя, пока не будет сын отомщен. И правда, камня на камне не оставила, фея едва успела из замка сбежать. Летела, словно ветер, но королева всюду следовала за ней по пятам, осыпая проклятиями, а когда и это не помогло, прибегла королева к своим чародейным умениям.
— Раз не берут тебя мои проклятия, — воскликнула королева в страшном гневе, — и не могу я тебя живьем захватить, то обратись же ты в камень, пусть никто никогда не погибнет больше из-за тебя!
И враз остановилась фея, как к земле приросла, и в ту же минуту превратилась в камень с головы до ног.