Пашка шел домой огорченный и обиженный.
На заседании какой-то ехидный голос крикнул:
— Вся-то химия у него в самогонном аппарате.
Это чтоб да у Пашки, героя и химика, ученика великого Монда, был самогонный аппарат!
Впрочем, Монд Пашке не понравился. Длинный и сухой, и действительно походит на англичанина, но все-таки есть в нем что-то такое. Водки с ним, ясно, не выпьешь и едва ли соблазнишь дочь, которая выходит за немецкого колониста.
Пашка жил на окраине села бобылем.
Избушка у него покосилась, соломенная крыша совсем прогнила, настолько, что стыдно было б ее и починять.
Старуха-мать и то говорит:
— Лучше бы тебе, чем с бочки брехать, крышу перекрыть.
А к чему соломенные теперь крыши, когда по всей Европе аэропланы и черепица ни по чем. Пашка и ждал, а пока рассказывал о своей жизни.
Почему, спросите, слушали Пашку?
Поговорите со сведущим человеком о нашем теперешнем крестьянине.
Оный сведущий человек подтвердит вам.
Мужик теперь не работает, как раньше, без мысли с восхода до заката. А потом, как бревно, в постель.
Мужик теперь проработает час и пять минут стоит и думает.
Так вот проходишь мимо и видишь.
Стоят мужики и думают.
О чем?
А как сделать, чтоб не работать с восхода до заката, и почему они так работали.
Может быть, как-нибудь Пашка помог им подумать?
Не знаем.
Только уже во дворах пахло дегтем из лягушек. Мужики подмазывали телеги, чтоб везти в город продналог, хозяйки шли к скотине, и мальчонки приготовляли мотыги выкапывать картошку.
Один друг остался у Пашки — китаец, содержащий в волости прачечную, Син-Бинь-У.
Нам и самим удивительно, почему в Микитине прачечная. Ясное дело, никто белья китайцу отдавать не мог. И потому, что не было денег на стирку, и потому, что не было белья.
Но прачечная существовала. Даже с вывеской.
Впрочем, я могу привести еще более удивительный пример. Есть город Луганск в самом сердце Донецкого бассейна. Живут там одни рабочие. Так весь город наполнен парикмахерскими.
Между тем все рабочие бреются сами.
Потому что за бритье парикмахер берет полтинник.
Китаец в длинных синих штанах, на босу ногу, стоял на пороге прачечной.
— Покрыла тебя? — добродушно спросил он.
— Покрыли, черт их драл.
— А ты не обижала. Зачем людей обижала? Про меня говорила сначала хараша как. Учился. Мандат большой. А потом дурака бегал, дурака догонял. Сапсем плаха. Меня в девка превратил, замуж выдал.
Китаец вздохнул.
— Зачем меня замуж? Мне самой баба нада. Один такой про меня, как ты говорила: на бронепоезда «14–69» под колеса живой лег. Хе-е… Какой дурака под колеса лег. Я семечком бронепоезде торговал, в Сибила…
— Чего ты бормочешь?
— Учень многа врут. У-ух, как многа. Как вода. Ты мене скажи, какой тебе выгода меня баба делать?
— А куда мне тебя девать, черт желтый. Отстань ты, и без тебя тошно. Хорошо, что замуж выдал, я бы тебя в лягушку мог превратить… Выпить нету у тебя?
— Не-е…
Китаец вдруг хлопнул себя по лбу и на глазах озадаченного Словохотова (будем так называть его, привыкли) нырнул в избушку.
Он быстро вернулся, держа в руках длинный плотный пакет.
— Забыла. Тебя дома нет, мне, как друга, принесла. Бери, говорит, с почта пакет. Я взял. Может, родной кто у тебя помер на родине.
— На какой родине? Моя родина здесь.
Пашка с недоумением принял пакет.
Там твердо значилось: «Павлу Степановичу Словохотову, село Микитино» и т. д.
— Чудно́, кому бы мне писать?
Из разорванного пакета выпала бумажка, еще пакет и несколько червонцев.
Пашка выхватил у китайца червонцы, сунул их в карман и прочел бумажку. Там был бланк Госиздата, подпись заместителя Мещерякова и добрый десяток справок. Сообщалось следующее:
«Согласно воле погибших при атаке Москвы писателей Всеволода Иванова и Виктора Шкловского Госиздат РСФСР извещает вас, что вы имеете получить остаток гонорара за роман „Иприт“ в сумме двадцать двух червонцев…»
Пашка помял письмо.
— Иванов… Был у нас ротный писарь такой, только имя другое было. Разве что переменил. А вот Шкловского не припомню. Шкловский… Из портных, скорей всего… А может, и каптенармус. Однако ребята славные были, артельные. Не забывают братишек.
Адрес на втором пакете был написан на чужом языке.
— Прочитай, — протягивая пакет китайцу, сказал Пашка.
— Не могу, — ответил тот.
— Как не можешь! Тут же по-иностранному. Читай.
— Не-е…
— Зря.
Он разорвал.
Из пакета вывалилась пачка стерлингов.
Это-то китаец мог считать.
Он быстро подхватил пачку и так же быстро проговорил:
— Триста.
Пашка ошеломленно повторил:
— Чего?
— Пунтов.
Действительно, в пачке было триста фунтов стерлингов.
— Чудно́, — задумчиво проговорил Пашка, — ни одного англичанина у нас в роте не служило. Разве Монд решил откупиться от меня…
Но он сам рассмеялся своему предположению.
Сумерки между тем сгущались, а наши знакомцы все еще стояли с пакетами в руках перед прачечной.
Коров подоили по хлевам, и куры трепыхались на насестах, засыпая. Тощая луна показалась на небе.
Китаец вдруг дернул Пашку за рукав.
— Придумала! — вскричал он нервно.
— Чего?
— Придумала…
— Да не тяни ты кита за хвост. Чего придумал?
— Э-э…
Пашка раздраженно схватил китайца за воротник курмы.
— Будешь ты у меня говорить или нет?..
— Буду…
Китаец щелкнул пальцами, присвистнул и начал медленную свою речь.
— Триста пунтов, а, Пашка. Мы с тобой идем голод, голод самой большой улица открываем прачешну. Тлиста пунтов… Э-э… весь голод стирай у нас. Пять работников помогай стилай, а мы с тобой контола заводи, сапсем большой контола. Книга, бугалтелия…
— Обожди.
Пашка подпрыгнул.
— Да, ведь действительно, братишка, на триста фунтов мы с тобой такую лавочку раскатаем. Прачечную — так прачечную, прямо в мировом масштабе. Тут надо только паровичок завести.
— Зачем?
— А как же пропаривать. Без паровой машины не обойдешься. Она тебе и стирать будет, и оставшимся паром пропаривать и, наконец, пар даже не использованный мы для бани можем приспособить. Постирал, постирал, да и на полок. Крикнешь оттуда: «Ванька, бздани!», ды, как веником себя огрешь с продергом, чтоб слеза ноздрей прошла… У-ух…
Но тут китаец прервал его. Пашка сунул деньги за пазуху, и они направились к нему, в бобылью его избушку.
По правде сказать, мало мог унести оттуда Пашка. Пара завалящихся военных журналов, откуда он черпал сведения при рассказах о знаменитой химической войне, болотные сапоги, от которых уцелели почему-то каблуки и еще огромные медные шпоры.
Пашка поцеловал торопливо мать в щеку, сунул ей несколько червонцев в трясущиеся руки и сказал:
— Ну, я пошел…
— Скоро вернешься-то?
Пашка махнул рукой.
— Скоро.
Он схватил со стола краюху хлеба.
— Приблизительно через неделю.
Китаец уже под окном торопил его.
Они быстро зашагали из деревни.
Китаец все мечтал о прачечной. У Пашки к такому предприятию сердце лежало мало, но он ничего иного не мог придумать. Вместо грязных штук белья ему чудились машины, треск электрических батарей и сам он — в кожаной куртке.
Впрочем, к сведению писателей, воспевающих кожаные куртки. Они плохо удерживают тепло и в них зимой холодно, а летом — душно.
Тьма уже совсем упала на поля. В деревне огонек блестел только у попа. За чьи грехи молился он? Или пьянствовал? То и другое делать легко.
Они поднимались на холм, что высился над деревней.
— Пошли, пошли, — торопил китаец.
— Нечего спешить, деньги не краденые, а за честным штемпелем присланы. Дай с деревней проститься.
Богатому Пашке хотелось быть необыкновенным и ласковым. Он снял шапку и низко поклонился на огонек.
— Не поминайте, братишки, лихом. Придется разбогатеть или припрет мне на самом деле счастье, я вас не забуду.
Он выпрямился и поднял было палку.
— Пошли, китаеза.
Вдруг легкий, звенящий шум послышался в темноте.
Сначала это походило, будто далеко-далеко мчалась во всю прыть неподмазанная телега, а в телеге той курлыкали журавли.
Затем послышался похожий на барабан треск.
Оба наши странника были люди, видавшие виды, и сразу узнали этот треск.
— Аэроплан, — первым выговорил Пашка.
— Та-а… — оторопело подтвердил китаец.
Пашка еще послушал.
— Как есть аэроплан.
И чтоб отвязаться от каких-либо опасений, сказал быстро:
— В Австралию летит, ишь как трещит-то на большой ход.
Он поднял опущенную было палку.
— Пошли, братишка… Аэроплан увидать к счастью.
Треск аэроплана между тем, казалось, снижался, быстрел.
И вот вертикальный луч прожектора, круглый и тонкий, как бревно, упал на село Микитино.
Китаец уцепился за Пашку.
— Ищут, — прохрипел он.
Пашке самому было не очень спокойно, но он все-таки поддержал китайца.
— Постой, дай я тебя по носу щелкну. Может, это нам во сне.
— Ой, — заорал китаец, — больна!
— Действительно, фундаментально. Значит, не во сне.
Луч пробежал по деревне, озолотил жидким светом испепеленную северными ветрами солому крыш, подрожал на ветхом куполе церкви и вдруг уставился в Пашкину избу.
Старуха мать выскочила в одной рубахе и закрестилась на свет. Она, наверное, приняла вертикальный прожектор за архангельское видение.
Луч обшарил избу, выскочил на дорогу, подрожал и, как собака, пустился по Пашкиному следу.
— Ищут…
— Та-а…
Потная рука китайца опять вцепилась в Пашкин рукав.
— Да отвяжись ты. И без тебя тошно.
Вот, словно обнажая дорогу, приближался таинственный луч все ближе и ближе. Он замедляет свое движение.
Нет, это так кажется.
Потому что китаец и Пашка стояли уже в столбе лучей вертикального прожектора, и Словохотов снял шапку.
— Вечер добрый, братишки. По какому делу?..
В вышине продолжал трещать аэроплан. Странники неподвижно стояли в световом столбе.
— Как в санатории, — проговорил наконец Пашка, — ванны из ламп. Раздеваться, что ли?
Китаец оторопело вздрагивал, посматривая вверх.
Наконец Пашка догадался.
— За деньгами приехали. Ошибкой деньги прислали. Придется нам, китаеза, вернуть наши денежки.
Он со вздохом вынул деньги и положил их на дорогу.
— Берите, — махнул он рукой на пакет.
Он взял китайца под руку и пошел по дороге, возвращаясь в деревню.
Но луч продолжал следовать за ними.
— Догадались, черти. И действительно, я не все деньги положил. Обсчитать хотел на малость.
Пашка вернулся, доложил деньги.
Но все-таки луч не отставал.
Пашка вскричал разозленно:
— Ничего не пойму. Да что я им штаны должен отдать!
Он опять вернулся, положил деньги в карман и сказал:
— Нечего на них. Позабавлялись и будет.
Он, придерживая шатающегося китайца, твердой поступью направился по городской дороге.
Луч мелькнул за ними, тогда Пашка побежал.
Но бежать приходилось все время в луче и казалось, что бежишь на одном месте.
Вдруг свет угас.
Гулкий свист послышался в равнине.
Несколько мгновений спустя по мерзлой земле наши беглецы услышали топот ног.
Пашка взмахнул палкой.
— Не подходи, убью!
Но палка выскользнула и шлепнулась где-то далеко, и десяток рук тесно охватили его.
Рядом стонал китаец.
Тогда Пашка закричал:
— Братишки, да ей-богу, я это все наврал. Ничего такого не было… Голимая выдумка, мне и самому теперь стыдно, что так народ морочил. Братишки, пустите…
Его продолжали волочить дальше.
Вот перед ним мелькнуло крыло вертикального аппарата, геликоптера. Вот плетеная кабинка, электрический свет, ярко заливающий каюту. Какой-то человек с двумя фотографическими карточками наклоняется над друзьями. На нем странная фиолетовая форма, и борт тужурки расшит золотом.
Он вглядывается, и Пашка кричит ему в необыкновенно бледное лицо.
— Гражданин, я ж вам говорю — наврал. Я письменное подписание могу дать, и он, китаец, тоже на своем языке даст. Все сплошь наврано…
Геликоптер вздрагивает и по вертикали извивается вверх.
Китайцу делается дурно.
У Пашки тоже кружится голова, его мутит, и, словно сон, он слышит над собой длинную фразу на незнакомом языке. Голос женский. Его прерывает другой, резкий мужской, и Пашка явственно разбирает одно слово:
— Иприт…