Глава III ПУТИ МИФОТВОРЧЕСТВА

Миф — модное слово. Загадочное, многоликое, оно звучит на страницах философских и литературно-критических произведений, иной раз уже и просто как заклинание, вызывая непреоборимое желание добраться наконец до его смысла. Последнее, однако, не так просто.

Действительно, одни авторы видят в мифе осознание недостающего, своего рода программу на будущее; реализм нашего времени, по их мнению, — творец мифов. Другие, напротив, числят миф по ведомству модернизма, усматривая цель «современной мифологии» в универсализации неких извечных человеческих состояний — отчаяния, одиночества, неустроенности. Для третьих — миф как порождение народной фантазии к современному искусству никакого отношения не имеет. Может быть, миф, которым на разный лад клянутся авторы, пишущие о современном искусстве, — не термин науки, а просто слово, обладающее множеством значений, из которых каждый волен выбирать то, которое ему больше по вкусу. Постараемся показать, что это не так. А заодно попытаемся уяснить хотя бы отчасти и то, в каких же все-таки отношениях находятся в век науки мифотворчество и искусство.

Миф не просто придаток религии. Современная наука выработала широкое понятие о мифе как о самостоятельной форме сознания, возникшей раньше религии и более живучей, чем она. Мифологическое мышление — наиболее примитивная форма сознания, первая его исторически сложившаяся форма. Маркс называл подобное сознание «бараньим», «стадным»[31]. Стадный характер первобытного сознания проявляется в том, что человек еще не имеет своего собственного духовного мира, он живет коллективными, общими для рода, для племени представлениями. Подобные представления носят характер образов, слитых воедино с переживаниями и волевыми двигательными импульсами. То, что в нашей психике представляет собой хотя и взаимосвязанные, но все же самостоятельные сферы, в первобытном сознании не расчленено. Поэтому нам трудно воспроизвести во всей полноте и живости коллективные мифологические представления первобытного человека. По словам специалистов, их можно сравнить лишь с состоянием толпы в зрительном зале при крике «Пожар!». Миф — порождение коллектива, примитивного группового сознания, но, с другой стороны, миф — сила, сплачивающая людей воедино, скрепляющая первобытный коллектив.

Итак, мифология возникает на самых ранних ступенях социального развития, когда человек не только не осознает себя как личность, но вообще не способен выделить себя из окружающей среды. Весь мир представляется первобытному человеку как нечто единое с ним, тождественное ему. Природа противостоит человеку как чуждая сила, но он не сознает этого и все сущее принимает за должное. Дисгармоничный мир ожесточенной борьбы за существование воспринимается как первозданная гармония.

В мифе откладываются первые крупицы знаний, но в целом миф к познанию отношения не имеет. Это модель не мира, а поведения, его иллюзорный регулятор. На основе мифа устанавливаются первые немотивированные запреты (убийства родственников, кровосмешения и т. д.). Миф может содержать попытку объяснения действительности, но это всего лишь квазиобъяснение. В мозгу человека возникают мнимые связи, которые не соответствуют естественному ходу вещей.

Впрочем, мифологическое мышление не способно провести различие между естественным и сверхъестественным. И этим миф отличается от религии. Любому виду религии свойственна (прямо или косвенно, явно или скрыто) вера в сверхъестественное. Для религиозного человека как бы существуют два мира: один — видимый, осязаемый, подчиненный законам, другой — мир невидимых, волшебных сил. Первобытный человек не знает подобного раздвоения, перед ним — один-единственный мир. Религиозный человек дополняет свои реальные действия ритуальными формулами и обрядами, рассчитанными на то, чтобы привлечь милость божества. Первобытный человек знает только один-единственный образ действия, где магический ритуал и реальный поступок слиты воедино. Так, абориген Новой Гвинеи, отправляясь на охоту, не призывает на помощь своих мифических предков — великих охотников, он просто отождествляет себя с ними. Чтобы быть удачливым в делах любви, мужчина дает себе имя Марай, тайное имя Луны. В мифе Луна — неотразимый мужчина, и, принимая имя Марай, любовник уверен, что стал луной. Он не просит у Марай помощи, он думает: «Я Марай собственной персоной, и я овладею женщиной».

Подобный строй мысли Т. Манн называет «мифологической идентификацией» (отождествлением) и видит в нем характернейшую черту древнего сознания, пережитки которого проникают и в позднейшие времена. В качестве примера он берет Наполеона, который «сожалел, что современный тип мышления не позволяет ему, подобно Александру, выдать себя за сына Юпитера— Амона. Но нет никакого сомнения в том, что в период восточного похода он мифологически отождествлял себя по крайней мере с Александром. А когда позднее он решительно посвятил себя Западу., то заявил: «Я — Карл Великий». Обратите внимание — не «Я похож на него», или «Наши судьбы аналогичны», или даже «Я как он», а именно «Я — это он». Такова формула мифа»[32]. Миф не знает категорий времени, для него не существует перемен. Жизнь в мифе — вечное повторение.

Миф — форма культового сознания. Но в отличие от религиозного мифологический культ носит «естественный» характер. В мифе человек поклоняется силам, с которыми он отождествляет себя, и это чувство сопричастности мировому целому вселяет уверенность в успехе любого предпринятого дела.

В современном мифе также нет ничего сверхъестественного, подчеркивает знаток этой проблемы французский социолог А. Сови, «в большинстве случаев это примитивные представления об имеющихся фактах, которые видоизменяются в ходе углубленного анализа предмета»[33].

К. Маркс отмечал: «Всякая мифология преодолевает, подчиняет и формирует силы природы в воображении и при помощи воображения; она исчезает, следовательно, вместе с наступлением действительного господства над этими силами природы». Причем «под природой, — подчеркивал Маркс, — понимается все предметное, следовательно, включая и общество»[34].

В XX веке невозможно мифологическое отношение к природе: человек уже во многом господствует над ее стихиями, но стихия социальных сил буржуазного мира продолжает господствовать над ним зачастую даже в более жестких формах, чем ранее. Перед социальной стихией человек современного антагонистического общества нередко столь же бессилен, как дикарь перед лицом природы. И, как дикарь, он может не осознавать этого. Быть рабом и считать себя господином. Здесь-то и кроется главная причина существования мифологического мышления в наши дни. И не только в виде пережитков «старой, традиционной» мифологии, но и в форме заново рожденных мифов. Кризис религии при отсутствии развитого научного взгляда на социальную жизнь приводит в определенных условиях эксплуататорского общества к возникновению новой мифологии.

К. Маркс писал о современной мифологии в одном из своих писем к Зорге. Это было в 1877 году. Компромисс социалистов с лассальянцами, отмечал тогда Маркс, привел к компромиссу с другими половинчатыми элементами, в том числе «с целой бандой незрелых студентов и преумнейших докторов», которые стремились заменить материалистическую базу социализма «современной мифологией с ее богинями справедливости, свободы, равенства и братства»[35].

Современный миф в отличие от мифа первобытного не представляет собой результата стихийного народного творчества. Он возникает в сфере умственного труда и лишь затем внедряется в массы. Но если науку и философию создают интеллигенты, миф вынашивается полуинтеллигентами, недоучками, усвоившими лишь внешние признаки образованности. Миф ныне — плод не столько невежества, сколько полуобразования, не столько злого умысла, сколько добрых помыслов, отлившихся в извращенную форму. Приноравливаясь к запросам времени, миф может принять наукообразную форму и даже выдавать себя за вершину теоретической мысли, питаясь при этом лишь отбросами знания; за квазинаучной фразеологией всегда скрывается внутренняя противоречивость и иллюзорность. Подчас миф выбирает гуманистическое обличье, оставаясь в конечном итоге внутренне враждебным человеку. В любом случае средства современной массовой коммуникации, позволяющие как угодно манипулировать сознанием обывателя, возвеличивают миф и делают его всеобщим достоянием. Одержимость создателей мифа, помноженная на духовную инертность масс буржуазного общества, способна превратить его в опасную социальную силу.

В век науки возможности возникновения массового социального мифа не только не уменьшились, но, пожалуй, даже возросли. Быстрый рост населения и урбанизация привели к концентрации огромного количества людей на малых пространствах. «Города переполнены людьми, дома — жильцами, гостиницы — приезжими, поезда — пассажирами, кафе — посетителями; слишком много прохожих на улицах, пациентов — в приемных знаменитых врачей; театры и кино, если они мало-мальски современны, кишат зрителями, курорты — отдыхающими. То, что ранее не составляло проблемы, теперь становится ею: найти место»[36]. И если не в буквальном смысле, то в переносном: найти место в жизни, не потонуть в огромном людском потоке, так или иначе определить ориентиры своего поведения. В наши дни массовые движения достигли невиданного ранее размаха. Хосе Ортега-и-Гассет, современный испанский философ, из книги которого заимствована приведенная выше цитата, назвал усиление человеческой активности в XX веке «восстанием масс».

Марксизм дает совершенно иную, более четкую формулировку — возрастание роли народных масс в историческом процессе. Народ — творец истории. К сожалению, он иногда не ведает, что творит: история XX столетия знает не только революционные массовые движения, но и движения реакционные, имевшие достаточно широкую массовую опору. Народные массы — это доказала история фашизма — могут оказаться во власти мифа, ведущего их по ошибочному пути. «Миф и масса принадлежат друг другу», — утверждает один современный автор[37]. Только в том случае, добавим мы от себя, если во главе масс не сумеет встать рабочий класс и его партия — носитель революционной теории.

Социальный миф современности — это «стадная» идеология, сознание толпы, слепо повинующейся возникшим в ней или внушенным предрассудкам, неспособной критически осмыслить ни свои поступки, ни их побудительные мотивы, ни их последствия. Мы являемся свидетелями ситуации, которая может показаться парадоксальной: в эпоху, когда повсюду господствует строгое знание, действия людей в социальной области подчас направляют дикие, бредовые идеи. Парадокс состоит в том, что прогресс науки и техники создает одновременно условия для возрождения самых примитивных форм мышления. Мы уже упоминали о современных средствах массовой коммуникации, которые дают невиданные возможности обработки общественного мнения. Но дело не только в этом. В условиях антагонистического разделения труда растущая специализация знания вырабатывает особый тип мышления, направленный на узкий участок деятельности, не способный и не стремящийся к самостоятельной оценке социальной ситуации и поэтому легко принимающий на веру чужие слова. Вот почему работник умственного труда может так же оказаться во власти мифа, как и всякий иной обыватель.

Как в далеком прошлом, так и в настоящем миф приспосабливает индивида к общественному целому. Проблема одиночества, с особой остротой встающая в современном буржуазном обществе, заставляет человека искать успокоительный миф и с легкостью отдаваться ему. Миф снимает вопрос о личной ответственности, о личном поведении и его ориентирах, вырабатывая определенные стандартные образцы, которым нужно лишь бездумно следовать. Смятенье чувств и мыслей уступает место безмятежности духа. Миф вселяет распирающее грудь чувство сопричастности общему делу, которое заставляет человека забывать об опасности, превращает его в слепое послушное орудие правящих в буржуазном обществе классов, слоев, клик.

* * *

Фашисты пытались реализовать идею социального мифа. «Миф XX столетия» — это не только термин, но и название книги. Ее автор Розенберг был повешен в 1946 г. в Нюрнберге по приговору Международного трибунала (разумеется, не за книгу, а за то, что принимал руководящее участие в осуществлении сформулированных в ней принципов).

У гитлеровцев, как известно, были нелады с католической и протестантской церквями. Хотя Ватикан всячески заигрывал с нацизмом, последний все же делал ставку не на христианскую, а на свою собственную, более примитивную религию, частично восходившую к древнегерманским верованиям, частично созданную современными мистиками. Христианство представлялось нацистам выродившейся, чересчур гуманной религией, неспособной мобилизовать массы. Мифы христианства мертвы, утверждали нацисты, предлагая взамен «старо-новый» миф: чистота арийской крови, превосходство нордической расы, призванной установить свое господство над миром, и т. д. и т. п.

Национал-социализм был не только элитарной, для избранных, но и своеобразной массовой, тоталитарной мифологической идеологией: гитлеровцы постоянно заботились о том, чтобы, воздействуя на низменные инстинкты, на немудреную психологию толпы, вести ее за собой, подогревать энтузиазм. Именно этой цели служил расовый миф, подкрепленный псевдонаучными выкладками. Именно для этой цели использовался ритуал массовых сборищ, военных парадов, факельных шествий, где все до деталей было рассчитано на оболванивание обывателя, взвинчивание его низменных страстей. Мрачная, бьющая по нервам символика приучала молодежь к необходимости самоотречения во имя интересов «нации». Вместе с тем фашистская пропаганда назойливо сулила всем немцам в будущем райские блага за счет ограбления других народов. И эта «общность надежд» консолидировала массу так же, как и общность преданий, «культ павших героев», кровь которых «вопиет о мщении». Немецкий народ держали в состоянии напряжения и активности, пугая явными и скрытыми врагами, к борьбе с которыми надлежало находиться в постоянной готовности. И, наконец, культ фюрера, вера в его непогрешимость, строгая иерархия, слепое повиновение сверху донизу были неотъемлемой частью нацистского мифа.

Знание особенностей мифологического сознания проливает свет на проблему, волнующую не только историков: каким образом такое ничтожество, как Гитлер, смог очутиться во главе сильнейшего в Западной Европе государства? Человек без образования, с удивительно узким кругозором, он не был ни ученым, ни полководцем, ни профессиональным политиком. Некоторые данные говорят даже о его психической неполноценности. Сказать, что он навязал себя, используя средства насилия, действуя обманом, не останавливаясь ни перед какой подлостью, значит не ответить на вопрос. Это еще ничего не объясняет. Но попробуем разобраться хотя бы в том, почему именно Гитлер оказался во главе фашистской партии? Нам помогут социально-психологические исследования проблемы лидерства в примитивно организованных коллективах.

Отвлечемся на некоторое время от миллионов оболваненных, слепо идущих за своим фюрером, и обратимся к маленькому социальному коллективу, как бы находящемуся на противоположном полюсе общественной жизни. В детском саду играет группа малышей. Венгерского социолога Ф. Мереи заинтересовал вопрос, каким образом здесь складываются взаимные отношения. В 1949 году он провел оригинальный эксперимент: в группу детей (три— шесть человек), привыкших играть друг с другом, Мереи помещал ребенка двумя-тремя годами старше, с ярко выраженными наклонностями к лидерству. Обычно этот ребенок пытался немедленно установить в группе свои привычные ему правила игры. Примерно через час он оставался один. Тогда поведение его менялось: он старался вникнуть в сложившийся порядок, копировал даже поведение кого-нибудь из других ребят. Самое интересное состояло в том, что он не переставал при этом отдавать распоряжения. Командирский тон оставался прежним, но указания содержали только то, что дети привыкли делать и без него. Он становился лидером, бессознательно приноравливаясь к заданной ситуации.

В гангстерских шайках дело обстоит почти аналогичным образом. Уголовная хроника содержит богатейший материал об отношениях господства и подчинения в преступном мире. Во главе банды, как правило, стоит не самый сильный, не самый умный и даже не самый хитрый. Главарем становится тот, чьи качества наибольшим образом соответствуют сложившимся (или складывающимся) устоям банды. Двоякого рода психологический процесс способствует признанию лидера: проекция на него своей собственной сущности и отождествление себя с ним. Лидера надо заметить и увидеть в нем самого себя.

Западногерманский социальный психолог П. Хофштеттер пишет по этому поводу: «Чтобы стать экраном для проекции, человек должен обращать на себя внимание, быть на голову выше или ниже, умнее или глупее, держаться или говорить иначе, чем другие. Направление отклонения совершенно не играет роли. Это обстоятельство поставило в тупик нас, психологов, исследовавших облик лидера. Второе условие прямо противоположно первому: чтобы произошла идентификация, расстояние, отделяющее великого человека от маленького, не должно быть непреодолимым. Если нельзя достичь его способностей, то нужно иметь возможность хотя бы перенять манеру покашливать, сморкаться или носить бороду»[38]. Такого рода «идентификация», как мы уже знаем, — признак мифологического мышления.

От преступников можно перейти к фашистам (разница здесь чисто количественная. Брехту почти не пришлось ничего домысливать, когда в «Карьере Артуро Уи» он показал историю гитлеризма на примере гангстерской шайки). Когда в 20-х годах в Германии возникли условия для появления движения, апеллировавшего к самым низменным инстинктам, то выдвижение главаря произошло по закону уголовного мира. Гитлер был живым воплощением фашистского мифа, его внутренней сущности. А умения держать себя соответствующим образом, быть заметным и в то же время «таким, как все», занимать ему не приходилось. В этом нетрудно убедиться, просмотрев хотя бы несколько выпусков фашистской кинохроники.

* * *

Тоталитарный миф нацистской Германии погиб под развалинами третьего рейха. Однако распад тоталитарных форм мифологического сознания не означает исчезновения этого сознания вообще. В условиях антагонистического общества на смену тоталитарному мифу могут прийти и, как показывает послевоенная жизнь, действительно приходят новые «глобальные» формы массовой идеологии, лишь внешне противоположные мифу. Они носят столь же иллюзорный и социально опасный характер. Миф лишь видоизменяется, «дегероизируется», принимает обыденные, прозаические черты.

Вместо стремления перекроить существующие устои, учредить «новый порядок» рождается апологетическая тенденция к стабильности отношений. Аскетизм и самопожертвование заменяются культом самосохранения, здоровья и благополучия. Принцип фюрерства уступает место «демократии», идея тотальности — индивидуализму.

Человеку внушается мысль, что он совершает акт «свободного выбора». Между тем он поступает в соответствии с заданным стереотипом. Индивид убежден, что он действует в интересах своего блага, а на поверку выходит, что это далеко не так. Все те же стадные, манипулируемые формы сознания определяют его поведение, и служат они все тем же целям включения индивида в социальное целое. Меняются методы, но суть остается той же.

Барбара Майер в статье «Техника манипулирования в ФРГ», опубликованной на страницах западногерманского журнала «Марксистише блеттер», анализирует положение, сложившееся в Западной Германии: «В Федеративной Республике существуют формально «свободные» выборы. Каждый обладающий правом голоса гражданин может в избирательной кабине без каких-либо помех и контроля с чьей-либо стороны отдать свой голос той из разрешенных партий, которая ему по душе. Никакой манипуляции с избирательными бюллетенями не происходит. Но так как — задолго до голосования — манипулируют мыслями избирателя, то так называемые «свободные выборы» превращаются в фикцию»[39]. Проблемы, затронутые в статье Б. Майер, стоят не только перед Западной Германией, но перед любой капиталистической страной с высоким стандартом жизни, с внешними атрибутами демократической избирательной системы, которая, однако, превращается в свою противоположность благодаря беззастенчивой обработке сознания обывателя. «Техника манипулирования, к которой прибегают при создании общественного мнения, — продолжает Б. Майер, — всегда одна и та же, независимо от того, идет ли речь о внедрении нового типа автомашин, рекламе для эстрадной певицы, выдвижении политического деятеля, пропаганде мировоззрения, идеологической концепции. При этом исходят из допущения, что люди в основном не знают, что им, собственно, нужно, и что желание им можно и нужно внушить».

Наиболее характерный пример массового внушения — реклама. По идее реклама служит целям наиболее полной информации для принятия решения со знанием дела. Например, существует множество сортов бензина, реклама дает точные о них сведения, и автомобилист выбирает тот сорт, который больше всего подходит для марки его автомашины, для целей его поездки, для его кармана.

Так в теории, на практике дело обстоит иначе. Социологические исследования, проведенные рекламными фирмами в США, установили следующее: 1. Автомобилисты, как правило, не разбираются ни в технических характеристиках машин, ни в видах горючего. 2. Они полагают, что бензин всех марок более или менее одинаков. 3. Они рассматривают покупку бензина как скучное и неприятное дело. На основании этого фирма «ЭССО» решила перейти к лишенной технического смысла, но броской рекламе. Было придумано символическое изображение бензина «ЭССО» — добродушный стилизованный тигр — оптимист. Реклама призывала автомобилистов: «посадите тигра в свой бензобак». Техническая терминология исчезла, в телепередачах, в кино, на рекламных щитах, в газетных объявлениях появился тигр «ЭССО», помогающий «выжимать» из машины максимум возможного. Заправочные станции украсились картонными тиграми. На пробки бензобаков стали прицеплять игрушечные тигровые хвостики. Это производило впечатление на детей, которые требовали от родителей, чтобы те заправлялись бензином на «тигровых станциях». Рекламный трюк удался полностью.

Потребителей не убеждают, а завлекают. Реклама апеллирует не к высшим, а к низшим сферам интеллекта, не к самосознанию, а к подсознанию. В случае так называемой сублимальной рекламы это происходит уже в буквальном смысле слова; на экране кинотеатра или телевизора появляется мгновенное рекламное изображение, которое не фиксируется в восприятии, но откладывается в подсознании и затем как навязчивая идея преследует человека. Характер навязчивой идеи, не поддающейся никакому рациональному объяснению, носит и мода. Это общеизвестный факт.

Подобным же образом дело обстоит и в сфере политики буржуазного мира. Не сознательное убеждение подчас руководит поведением избирателя, отдающего свой голос той или иной партии, а сугубо привходящие моменты, подобные тем, которые заставляют покупателя «выбирать» тот или иной сорт бензина. Избиратель — это тот же потребитель, находящийся во власти стадного манипулируемого сознания.

Потребительский миф безусловно стабильнее мифа тоталитарного. Он не ведет непосредственно к катастрофе, к видимым разрушениям цивилизации, лишь незримо подтачивая культуру. Стимулируя потребление, он способствует росту производства; поэтому он может существовать лишь в условиях высокоразвитой экономики, обеспечивая ее процветание. Но как любое стадное сознание, культ потребления влечет за собой потерю сознательных критериев поведения.

Сознательные критерии поведения. Обретает ли их индивид, которому удалось оказаться вне тоталитарного, фашистского мифа и избежать соблазнов «цивилизации потребления». Есть еще одна духовная ловушка, подстерегающая человека в мире отчужденного сознания. Это экзистенциалистский миф стоического одиночества, «миф о Сизифе». А. Камю, французский писатель и философ, назвавший так свою книгу, дополняет древнеэллинскую легенду современным анекдотом. На краю ванны сидит с удочкой душевнобольной. «Клюет?» — спрашивает врач. «Ты сошел с ума? Ведь это же ванна», — отвечает больной. По мнению Камю, современный человек поставлен перед абсурдной необходимостью ловить рыбу в ванне, хотя ему известно, что из этого ничего не получится.

Буржуазная действительность абсурдна и, согласно Камю, рождает абсурдные действия. Абсурд имеет смысл лишь постольку, поскольку с ним не соглашаются. Примириться с абсурдом человек не имеет права, он должен бунтовать. Пусть даже его бунт обречен на неудачу, но индивид обязан находиться в состоянии перманентного бесперспективного, но беспрестанного мятежа. Подобно Сизифу, которого боги приговорили к бесконечному повторению одной и той же процедуры: он поднимает на гору тяжелый камень, но в последний момент камень срывается, и надо все начинать сначала. Бесперспективное действие наполняет смыслом человеческое бытие в мире бессмыслицы.

Можно ли подобное мировоззрение назвать мифом? Здесь налицо иррациональные мотивы поведения, но в состоянии ли они воодушевить большую группу людей? Создают ли они хотя бы видимость гармонии?

Экзистенциализм возникал как протест одиночки-интеллигента против приближения мира унификации и стандартизации. С. Кьеркегора, датского писателя и философа прошлого века, которого считают основателем экзистенциализма, возмущала гегелевская апологетика «тотальности», и он ставил единичное «выше всеобщего». Индивид, утверждал он, имеет право на приостановку действия всеобщих этических принципов. Индивиду «все дозволено», никто не имеет права оценивать его поступки. Образец поведения для Кьеркегора — «рыцарь веры» библейский Авраам, готовящийся принести в жертву своего сына Исаака. Мотивы деятельности человека неповторимы и недоступны для понимания. В интерпретации Кьеркегора библейская притча теряет черты мифа и превращается в сугубо личную, уникальную конструкцию поведения.

Иная ситуация в современном экзистенциализме. Хотя остается в силе критика «всеобщего», но перед рядом авторов встает проблема «коммуникации», «общезначимости» и т. д. Камю принимает формулу «все дозволено», но разъясняет, что она вовсе не означает, что «ничто не запрещено». А раз есть запреты, значит существуют общие принципы, следовательно, речь идет о поведении коллектива, пусть он даже состоит из «миллионов одиноких», как назвал однажды Камю свою аудиторию. «Я возмущен, значит, мы существуем» — так перефразирует Камю известную формулу Декарта. Он строит модель группового поведения.

Строго говоря, современный индивидуалист не знает и знать не хочет подлинного одиночества. Оно ему просто не по силам, не по нервам. В XVIII веке Александр Селькирк (прототип Робинзона Крузо) прожил четыре года на необитаемом острове. В наши дни журналист Жорж Декон выдержал только четыре месяца. И подал по радио сигнал бедствия. В 1963 г. искатель приключений Робер Вернь оказался один на острове в Карибском море без рации. Провел он там неполных два месяца, у него уже начались галлюцинации. Вне общения человек не может существовать. Камю это знает.

«Чума», одна из наиболее убедительных его книг, показывает население города в сплоченной борьбе против общего бедствия. Люди сражаются со смертью «без надежды на успех», и в конце концов успех приходит к ним. Здесь развенчивается эгоистический индивидуализм и утверждается индивидуализм стоический. В аналогичной трагической ситуации (не литературной, а созданной самой историей) следует рассматривать смысл и значение «Мифа о Сизифе». Эта книга появилась в условиях гитлеровской оккупации и была обращена к тем французам, которые, не видя смысла в борьбе, предпочитали добровольную смерть позорной жизни под ярмом фашизма.

Есть только одна действительно серьезная философская проблема: стоит ли жить — так ставит проблему Камю. И отвечает: жить стоит, жить надо, чтобы бороться, хотя успеха не будет. Если уж терять жизнь, то в борьбе с абсурдом (фашизмом). Антипод самоубийцы — приговоренный к смерти. В ситуации тотального поражения, когда гитлеровцы захватили почти всю Западную Европу, когда бои шли на Волге и многие не видели нп-какой надежды на освобождение, стоический индивидуализм Камю, его призыв бороться без упования на успех устраивал французскую молодежь. Логика, рассудок, разум говорили, что всякое противодействие бессмысленно, надо смириться, выждать. К черту такую логику, отвечали бойцы Сопротивления, да здравствует неразумная борьба! Асоциальная по духу, иррациональная «философия существования» вдруг обрела социальное звучание. Правы оказались те, кто, вопреки рассудку, брался за оружие. «Миф о Сизифе» встал на пути «мифа XX столетия». Миф против мифа — ситуация, весьма характерная для мира капитализма. Из двух зол выбирают меньшее, из двух мифов — тот, который гуманистичнее.

Что касается гармонии, то во взаимоотношениях с окружающим миром она, разумеется, невозможна для экзистенциалиста, даже как видимость. Но он без труда достигает согласия с самим собой. Отказ от разумных критериев поведения означает прежде всего нежелание критически взглянуть на собственную персону. Если хочешь быть счастливым, будь им, — гласит известный афоризм. «Мы должны рассматривать Сизифа как счастливого человека», — так заканчивается книга Камю.

Миф стоического индивидуализма — самый недолговечный. Это миф для «узкого круга». Он «работает» лишь при наличии зарождающегося массового движения, когда последнее еще не окрепло, и требуется «безумство храбрых» для его активизации. При отсутствии поддержки («снизу» или «сверху») стоический миф быстро улетучивается или вырождается.

В обстановке полного разрушения личности стоический индивидуализм означает лишь позу, которую может принять или не принять козявка перед тем, как ее раздавят. Абсолютная катастрофа снимает проблему личного выбора. На фоне массового уничтожения самоубийство остается просто незамеченным.

В условиях мира, правопорядка и высокого уровня жизни стоицизм превращается в битничество, хиппизм. Хиппи — это пассивный бунтарь, не принимающий господствующего образа жизни, антипотребитель. Он никому не угрожает, поэтому вызывает к себе снисходительно-скептическое отношение у сильных мира сего, опасающихся лишь того, чтобы эта болезнь молодого поколения не затронула их собственных детей.

* * *

«Миф находится за пределами сознательного восприятия слушателя», — пишет французский социолог К. Леви-Стросс. По его мнению, из всех искусств ближе всего к мифологии музыка. «Музыка открывает индивиду его физиологические, а мифология — его социальные корни. Если музыка задевает нас «за живое», то мифология, если можно так выразиться, задевает нас «за групповое»[40].

Современный миф находит своего союзника в искусстве, уводящем от размышлений. В этом отношении характерна художественная политика германского фашизма. Гитлеровцы смотрели на искусство цинично-прагматически либо как на средство развлечения, либо как на средство вдалбливания своих идей — верности фюреру, ненависти к его врагам, готовности к самопожертвованию.

Характерный образчик такого «искусства» — сюжет пьесы ведущего писателя третьего рейха Ганса Поста, рассказанный им самим. «В больницу доставляют штурмовика с пробитым черепом. Профессора обследуют его и качают головой: помочь ничем нельзя, надежды нот никакой. Только молодой ассистент не может смириться с тем, что юноша так просто умрет. Он предлагает сложную операцию, которая вернет раненому сознание и перед смертью тот сможет пережить великую радость — увидеть в последний раз фюрера. Бородатые профессора насмешливо улыбаются: детские штучки, абсолютно безнадежный случай, проверено сотни раз в мировую войну. Но молодой врач не отступает. Операция состоялась, об этом сообщили фюреру и он приезжает в больницу. В возвращающемся сознании юноши прекрасный сон обретает реальность, и он побеждает смерть. Совершилось чудо, и бородатые профессора уступают свое место молодежи, которая исполнена силы и веры». По аналогичным рецептам сочинялись романы, снимались кинофильмы, писались монументальные полотна.

Искусство интеллектуальное, заставляющее думать, анализировать, было объявлено «выродившимся» и запрещено. «Отныне и навсегда будет закрыта дорога тем «произведениям искусства», которые сами по себе непонятны и нуждаются для оправдания своего существования в высокопарных комментариях» — так было провозглашено в Мюнхене в июле 1937 года, в день открытия выставки «Выродившееся искусство». Здесь были собраны и снабжены хулиганскими надписями полотна крупнейших мастеров немецкого экспрессионизма. Выставку открыли в Мюнхене, перевезли затем в Берлин; возили из города в город. Дело закончилось конфискацией всех произведений «выродившегося» искусства и аукционом в Швейцарии, где с молотка пошли также и полотна Гогена, Ван-Гога, Пикассо и другие.

Гитлеровцы любили рассуждать о «ясности» искусства. Все, что требует напряжения интеллекта, что отклоняется от регламентированных образцов, — «неясно» и подлежит искоренению. «Интеллектуализм — злейший враг национал-социалистического мировоззрения», — поучал один из гитлеровских теоретиков.

Нетерпимость к интеллектуальному искусству характерна не только для фашистского мифа, но и для «цивилизации потребления». Мы уже цитировали статью Б. Майер о манипуляции сознанием в ФРГ. Относительно вкусов современного немецкого обывателя она пишет: «Опросы показали и показывают каждый раз заново, что в телевидении и кино публика требует «реализма44. Все произведения, которые трактуют «ирреальные» темы, — сказки или фантастика, или так называемый театр абсурда — решительно отвергаются большинством зрителей. Подобный же приговор произносится и над теми произведениями, форма которых «нереалистична», т. е. произведения экспрессионизма, сюрреализма и т. д. Подобное отрицательное отношение говорит о полном невежестве в вопросах художественного творчества. Нпкто не дает себе труда понять увиденное и обнаружить в нем скрытый смысл. Никто не только не пытается это сделать, но, наоборот, отворачивается от того, что не соответствует привычному образцу, и уходит с ругательствами.

Надо разобраться в том, что собственно значит это требование «реализма». Средний зритель, образующий «публику», мучительно следит за «правильностью» изображаемого. Все — будь то пуговицы полицейского, внешний вид трамвая, обстановка кабинета — должно быть «как в жизни», иначе автора обвинят в «халтуре», «в отсутствии реализма».

«Реализм», которого требует публика и который ей подсовывает, индустрия культуры», не имеет ничего общего с подлинным реализмом. Так как большинство зрителей бездумно жаждет иллюзий, требование «реалистической формы» исчерпывается точностью внешних деталей, которые совершенно не имеют значения для содержания произведения… Так как «индустрия культуры» теснейшим образом связана с правящими кругами, то публика все сильнее опутывается сетями оглупления и деполитизации, причем она сама способствует этому. Под предлогом, что публика получает желаемое, «индустрия культуры» заставляет публику желать того, что ей хотят всучить. «Индустрия культуры» превращает критически настроенного внимательного зрителя в бездумного потребителя»[41].

Б. Майер несколько утрирует ситуацию: не только псевдореализм способен уводить от размышления, превращать зрителя в потребителя. Индустрия культуры учитывает разнообразие вкусов. На художественном рынке циркулирует огромное количество разнообразных поделок, сработанных «под авангард», но внутренне бессодержательных, а потому милых сердцу мещанина, не желающего конфликтовать ни с «прогрессом», ни с властями предержащими. Последние, учитывая запросы времени, поощряют условные течения в той мере, каковая, с их точки зрения, является допустимой. Причем это относится даже к некоторым формам фашизма. Муссолини, например, видел в футуризме «свое искусство».

Кстати сказать, и гитлеровцы не сразу расправились с авангардистскими течениями. Розенберг, правда, еще в «Мифе XX столетия», увидевшем свет в 1930 году, резко высказывался против экспрессионизма и заявил, что идеалы арийского искусства надлежит искать у древних греков и германцев. Тем не менее некоторое время после фашистского переворота продолжало держаться мнение о возможности сосуществования экспрессионизма и новой власти. Виднейший экспрессионист Эмиль Нольде был старым членом нацистской партии. Ходили слухи, что среди фашистских заправил есть покровители художественного авангарда; передавали, в частности, слова Геринга о том, что из большого художника легче сделать маленького нациста, чем наоборот, и что фюрер якобы дал художникам четыре года на перестройку. В марте 1934 г. в Берлине была устроена выставка итальянских футуристов, пользовавшихся благосклонной поддержкой дуче. Официоз нацистской партии «Фолькишер беобахтер» обрушился, правда, на эту выставку, оценив ее как «иностранное вмешательство» в художественные дела третьего рейха. И все же и на открытии выставки, и в печати раздавались голоса, положительно оценивавшие футуризм и аналогичные явления в немецкой живописи. В выставочных залах Берлина и других городов появились снова полотна экспрессионистов, убранные было в запасники. Во всей этой возне проницательные глаза усматривали соперничество двух фашистских боссов — Розенберга и Геббельса, претендовавших на лидерство в области идеологии. Для нас эти факты интересны прежде всего тем, что они еще раз показывают отсутствие органической связи между фашизмом и каким-либо художественным направлением. Фашизм, заигрывая с интеллигенцией, может приспосабливать к своим нуждам внешние формы любого художественного направления, оставаясь при этом глубоко чуждым любому подлинному творчеству.

Об искусстве вообще нельзя судить лишь на основании внешних данных. Деформирует ли оно реальные формы или строго воспроизводит их, не в этом дело. Оценке подлежит художественное произведение, взятое в целом, в единстве формы и содержания. Только так становится очевидным, служит ли оно укреплению мифа пли целям демифологизации, является ли оно псевдоискусством или подлинным искусством.

В современном искусстве все большее значение приобретает познавательная функция. Ряд жанров искусства (литература, театр, кино) ищут пути сближения (и даже слияния) с научным (гуманитарным) знанием. Среди различных средств выражения в таком искусстве находит свое место типологический, остраненный образ, лишенный жизненного правдоподобия, но ведущий к глубинному познанию жизни.

Один из излюбленных приемов остранения, как мы уже знаем, состоит в том, что жгучая современная проблема решается на материале условном, далеком от нашего времени. Перед читателем и зрителем возникает, например, целая галерея знакомых персонажей, сменивших античные одежды на современный костюм и наделенных интеллектуальным уровнем периода научно-технической революции. Франц Кафка был одним из первых, кто пытался заставить говорить древние мифы иным языком и приноровить свой язык к архаическим, «абстрактным» формам повествования, дающим широкое поле для истолкования. На страницах его прозы мы встречаемся с новым Посейдоном и с новой интерпретацией судьбы Прометея, и с образом охотника Гракха, созданным фантазией автора, но как бы заимствованным из древних сказаний.

Посейдон Кафки более не разъезжает среди вод с трезубцем в руках, он «бог» вполне современный: крупный чиновник, заваленный бумажной работой. «Посейдон сидел за рабочим столом и подсчитывал. Управление всеми водами стоило бесконечных трудов. Он мог бы иметь сколько угодно вспомогательной рабочей силы, у него и было множество сотрудников, но, полагая, что его место очень ответственное, он сам вторично проверял все расчеты, и тут сотрудники мало чем могли ему помочь. Нельзя сказать, чтобы работа доставляла ему радость, он выполнял ее, по правде говоря, только потому, что она была возложена на него, и, нужно признаться, частенько старался получить, как он выражался, более веселую должность, но всякий раз, когда ему предлагали другую, оказывалось, что именно теперешнее место ему подходит больше всего. Да и очень трудно было подыскать что-нибудь другое, нельзя же прикреплять его к одному определенному морю; помимо того, счетная работа была бы здесь не меньше, а только мизернее, да и к тому же Посейдон мог занимать лишь руководящий пост».

Мифологические мотивы используются Кафкой в целях критического осмысления окружающей его действительности, развенчания современной мифологии.

То же у Томаса Манна. Прочтите его тетралогию на библейскую тему «Иосиф и его братья» и вы убедитесь, что это всего лишь стилизация «под миф» (как существует стилизация «под документ»). Роман интеллектуален, насквозь ироничен, он служит воспитанию самосознания.

Цель мифа — стадное сознание. Конечно, бывает стадо баранов и стадо оленей. Но самосознание и стадность — вещи разные. Спутать их нельзя.

Пути современного мифотворчества и пути подлинного искусства сойтись не могут. Они находятся на разных полюсах общественного сознания. У любого настоящего художника возникают не мифы, а типологические образы, интеллектуально-художественные конструкции принципиально иного типа, чем миф. Обращение к мифу — здесь лишь художественный прием. Назвать его мифотворчеством — значит внести ненужную путаницу и в без того нечеткую терминологию современной культуры[42].

Подмена термина — беда не слишком великая, хуже, когда люди, напуганные кризисными явлениями в развитии цивилизации (естествознания и техники в первую очередь), политическими катаклизмами и нависшей над человечеством атомной угрозой, видят главную беду в рациональном мышлении, а надежду на спасение — только в возрождении архаических форм сознания. Сравнивая первобытную и современную культуру, скорбят по поводу утери человеком единства с природой, целостного «праздничного» мироощущения, тоскуют по мифу, который будто бы в состоянии вернуть человеку гармоническое состояние.

Но современные мифы, как мы имели возможность убедиться, в большей или меньшей степени враждебны человеку, они могут только усугубить кризис, но не указать выход. В XVIII веке многие просвещенные европейцы мечтали о возвращении к античности; но уже тогда наиболее трезвые умы показали, что у истории нет пути назад. Общество нельзя повернуть вспять, как взрослого человека невозможно превратить в ребенка. Инфантилизм — признак маразма.

Человечеству предстоят еще суровые испытания. Искать в такой ситуации экстатического состояния, одержимости и безмятежности не только неуместно, но и опасно. Сегодня больше, чем когда-либо, нужна ясная голова. Конечно, не одно логическое мышление концентрирует в себе творческие возможности человеческого духа. Способность к любому творчеству интуитивна.

Иерархию ценностей, определяющих поведение, человек строит, руководствуясь не только понятийным сознанием. Но в отличие от мифа и творческая, и ценностная интуиции контролируются разумом, практикой, служат делу человека.

Загрузка...