Леопольд II, который сделался бы революционером, если бы не был императором, употребил все меры, чтобы отсрочить столкновение двух принципов. Он требовал от Франции только тех уступок, какие были необходимы, чтобы остановить порывы Пруссии, Германии и России. Он хотел только, чтобы восстановленный во Франции порядок и всецело выполняемая исполнительной властью конституция дали гарантии монархическим державам. Но последние заседания Собрания, вооружение Нарбонна, обвинения Бриссо, пламенная речь Верньо, рукоплескания, которыми ее встретили, начали утомлять императора, и стремление к войне, долго сдерживаемое, проявилось в нем вопреки желанию. «Французы хотят войны, — сказал он однажды в своем кругу, — так они ее получат; они увидят, что мирный Леопольд умеет быть воинственным, когда того требуют интересы его народов».
Россия только что подписала мир с Оттоманской империей и имела все возможности обратиться против Франции. Швеция разжигала гнев принцев. Пруссия уступила советам Леопольда. Англия наблюдала, но не мешала ничему: борьба на материке увеличила бы ее влияние.
Седьмого февраля 1792 года в Берлине подписали окончательный союзный договор между Австрией и Пруссией. «Теперь, — писал Леопольд Фридриху-Вильгельму, — когда Франция угрожает и вооружается, Европа должна тоже вооружиться».
Собрание хранило молчание, выдающее его подозрительность. Последняя пробудилась во время чтения дипломатических нот тюильрийского и венского кабинетов. Но как только Лессар, читавший их Собранию, сошел с трибуны и заседание прервали, недоверчивый шепот превратился в глухой и единодушный ропот негодования. Якобинцы разразились угрозами против вероломства министра и двора, которые будто бы сговаривались во мраке Тюильри о контрреволюционных планах, с самого подножия трона подавали знак врагам нации, тайно сносились с венским двором и диктовали ему выражения, с какими нужно обращаться к Франции, чтобы ее запугать. Опубликованные впоследствии мемуары прусского министра Гарденберга показывают, что не все эти обвинения являлись плодом воображения демагогов и что — по крайней мере с мирными целями — оба двора действительно всячески старались согласовать свои намерения. Решено было предать Лессара суду. Бриссо, глава дипломатического комитета и сторонник войны, взял на себя труд доказать его мнимые преступления.
Конституционная партия оставила Лессара без защиты перед ненавистью якобинцев. Эта партия не имела против него подозрений, но хотела отомстить ему. Король внезапно уволил соперника этого министра в совете — Нарбонна. Последний, чувствуя опасность, заставил Лафайета написать письмо, в котором тот от имени армии заклинал Нарбонна остаться на своем посту, пока этого требует опасное положение отечества. Такой поступок показался королю наглым притеснением его личной свободы и нарушением конституции. Поставленный между оскорбленным королем и недоверчивыми жирондистами, Нарбонн пал. Король сместил его, и он поступил на службу в армию, которую сам же организовал.
Друзья Нарбонна не скрывали своей досады. Госпожа де Сталь потеряла в нем свой идеал, но не утратила надежды возвратить ему доверие короля. С этого дня у нее появилась мысль вырвать короля у жирондистов и якобинцев, завладеть им с помощью Нарбонна и конституционистов, поставить над армией, уничтожить крайние партии и основать идеальное правительство — либеральное и аристократическое в одно и то же время. Ум этой женщины не оставался чужд предрассудков рождения; будучи невысокого происхождения, между троном и народом она хотела видеть патрициев. Первый удар Лессару, по иронии судьбы, нанес человек, который посещал салон госпожи де Сталь.
В тот самый день, когда Лессар сдался, в Париже узнали о неожиданной смерти императора Леопольда. С жизнью его угасли последние лучи мира: он уносил с собой и свою мудрость. Волнение умов поселило ужас в общественном мнении: этот ужас превратился в ненависть к злополучному министру Людовика XVI. Говорили, что он не сумел ни воспользоваться мирным настроением Леопольда, ни предупредить враждебных намерений тех, кто ему наследовал в Германии. Все превратилось в обвинение Лессару: судьба и сама смерть.
Империя была готова к войне. От Базеля до Шельды 200 тысяч человек находились в рядах армии. Герой надежд коалиции, герцог Брауншвейгский, давал в Берлине последние советы королю Прусскому и принимал последние приказания. Бишофвердер, фаворит Фридриха, прибыл в Вену, чтобы условиться с императором о времени и месте действий. По его прибытии Кауниц в большом волнении сообщил ему о внезапной болезни императора. Двадцать седьмого числа Леопольд был еще совершенно здоров и давал аудиенцию турецкому посланнику; 28-го он уже находился в агонии. Его внутренности раздулись, судорожная рвота раздирала желудок и грудь. Решили сделать кровопускание: оно облегчило страдания, но также и истощило силы государя. Он заснул на минуту, медики и министры удалились; Леопольд проснулся в новых судорогах и умер на глазах своего камердинера, в объятиях подбежавшей императрицы.
Катастрофа казалась необъяснимой; государственные люди видели тут тайну, а народ говорил об отравлении; эти последние слухи не были ни подтверждены, ни опровергнуты временем. Наиболее вероятно предположение, что Леопольд, пристрастившийся к удовольствиям разного рода, принял, для возбуждения в себе сил, лекарства, которые составлял сам и которые страсть его к женщинам сделала необходимыми, когда физические силы уже истощились. Постоянный медик императора, присутствовавший при вскрытии трупа, свидетельствовал присутствие яда. Кто дал его? Якобинцы и эмигранты взаимно приписывали друг другу это преступление: первые могли совершить его, чтобы таким путем внести анархию в Германскую федерацию, в которой император служил связующим звеном, последние поразили бы в лице Леопольда государя-философа, который способен был договориться с Францией и отсрочить войну. Говорили о женщине, замеченной Леопольдом на последнем придворном маскараде. Незнакомка, пользуясь своим инкогнито, будто бы вручила ему отравленные конфеты. Обвиняли также любовницу Леопольда, прекрасную флорентийку донну Ливию, которая служила орудием фанатизма нескольких священников. Эти анекдоты — не что иное, как химеры, вызванные изумлением и горестью; народы не хотят видеть естественного в событиях, которые играют огромную роль в их судьбах.
Государь в Леопольде стоял выше человека. В Тоскане он испробовал правление философа, и эта страна с тех пор благословляет его память. Но с управлением более обширным государством он оказался не в состоянии справиться. Борьба, предложенная Леопольду Французской революцией, заставила его прибегнуть к большей власти; он сделал это, но вложил в борьбу слишком мало энергии. Зажигательному действию новых идей он противопоставил выжидательную систему дипломатии. Дать время революции значило обеспечить ей победу. Победить ее можно было не иначе как врасплох, в самой колыбели. Принципы Леопольда могли мириться с революцией; но власть его, как верховного государя Германии, не могла примириться с могуществом Франции, как завоевателя. Ему приходилось играть двойную роль: положение его оказалось ложным. Леопольд умер вовремя для сохранения своей славы: он парализовал воинственные устремления Германии и держал под контролем порывы Франции. Его исчезновение с политической арены вызвало столкновение двух принципов: из этого неизбежно следовала война.
Общественное мнение, и так взволнованное смертью Леопольда, получило новое известие о трагической смерти короля Шведского; он был убит в ночь с 16 на 17 марта 1792 года, на маскараде. Казалось, смерть хотела поразить, удар за ударом, всех неприятелей Франции.
Густав, герой контрреволюции, рыцарь аристократии, пал под ударами своего дворянства. Готовый отправиться в экспедицию против Франции, он собрал сейм, чтобы обеспечить спокойствие королевства на время своего отсутствия. Тысяча признаков указывала на существование заговора; слух о близком убийстве Густава распространился всюду. Король, которого многочисленные друзья предупреждали о готовящемся преступлении и умоляли остерегаться, отвечал, подобно Цезарю, что раз полученный удар менее тягостен, чем постоянный страх получить его, и что если слушать все эти предостережения, то нельзя будет даже выпить стакан воды.
Заговорщики сделали несколько безуспешных попыток в течение сессии сейма, но случай всякий раз спасал короля. Со времени возвращения в Стокгольм он часто проводил дни один в замке Гага, на расстоянии мили от столицы. Трое из заговорщиков приблизились к замку в пять часов, темным зимним вечером, вооруженные карабинами; они наблюдали за королем, готовые выстрелить в подходящий момент. Комната, которую он занимал, находилась в нижнем этаже; огни, зажженные в библиотеке, указывали убийцам их жертву. Густав, возвратившись с охоты, разделся, сел в библиотеке и заснул в своем кресле, в нескольких шагах от убийц. Быть может, неожиданный шум встревожил их или они растрогались при виде контраста между беспечным сном Густава и угрожавшей ему опасностью, — но они еще раз отступили и открыли это обстоятельство уже после убийства, при допросе. Убийцы готовы были уже отказаться от своего намерения, утомленные бесплодностью заговора, когда подвернулось роковое обстоятельство, которое соблазнило их и решительно побудило к убийству.
В опере давали маскарад; король предполагал там находиться; убийцы решились воспользоваться переодеванием и праздничной суетой, чтобы поразить свою жертву, не обнаруживая себя. Незадолго до бала король поужинал с небольшим числом любимцев. Ему вручили письмо; он прочитал его и бросил на стол. Безымянный автор письма рассказывал, что не принадлежит ни к числу личных друзей короля, ни к числу людей, одобряющих его политику, но в качестве благородного врага считает своей обязанностью уведомить короля об угрожающей ему смерти. Чтобы внушить доверие к этому предуведомлению, автор письма описывал королю подробности его костюма в замке Гага, когда король думал, что отдыхает без свидетелей. Такие знаки признательности должны были поразить и устрашить ум короля, но он встал и отправился на бал.
Лишь только король прошел зал, его окружила, как ему и предсказывали, группа людей в масках. Невидимая рука выстрелила ему в спину из пистолета, заряженного мелкой дробью, и удар ножом поразил короля в левый бок повыше бедра. Густав не потерял присутствия духа: он приказал запереть двери зала и велел всем снять маски. Перенесенный в свои апартаменты, прилегавшие к зданию оперы, он позволил оказать себе первую медицинскую помощь, принял некоторых из иностранных посланников, говорил с ними спокойно и твердо. Великодушный до самой смерти, он с беспокойством спросил, арестован ли убийца. Ему отвечали, что он еще неизвестен. «О, дай Бог, — сказал Густав, — чтобы его имя так и не открыли!»
Пока короля переносили во дворец и оказывали первую помощь, стражи, поставленные у дверей, снимали маски с присутствующих, допрашивали их, записывали имена, осматривали одежду. Ничего подозрительного обнаружить не удалось. Четверо из заговорщиков успели ускользнуть из зала в первом смятении, прежде чем заперли двери. В зале оставался только один, который нарочно медлил и старался казаться спокойным, чтобы тем лучше выказать свою невиновность. Он вышел из зала последним, снял свою маску перед полицейским офицером и сказал, уверенно глядя ему в глаза: «Что касается меня, милостивый государь, то надеюсь, вы меня не заподозрите».
Его пропустили; преступление не имело других улик, кроме самого орудия преступления: пистолета и ножа, заостренного в виде кинжала, которые были найдены под масками и цветами на полу оперы. Оружие и открыло имя убийцы. Стокгольмский оружейник узнал пистолет и объявил, что незадолго до того продал его шведскому дворянину Анкарстрему, бывшему гвардейскому офицеру. Анкарстрема нашли у себя, он не помышлял ни оправдываться, ни бежать. Он признал свое оружие и сознался в преступлении. По его словам, намерение убить короля внушила ему скука жизни, конец которой убийца хотел ознаменовать и прославить во благо своему отечеству. Главные соучастники принадлежали к первым фамилиям Швеции: унизительная утрата прежнего могущества довела их честолюбие до преступления. В их числе был полковник Лилиенгорн. Командир гвардии, выведенный милостью короля из бедности и неизвестности, возведенный на высшие должности в армии и допущенный во дворец, он сознался в своей неблагодарности и в своем преступлении; его увлекло, как он сам сказал, честолюбие, желание командовать национальной гвардией Стокгольма. Роль Лафайета в Париже казалась ему идеалом гражданина и солдата. Это он написал безымянное письмо, в котором король уведомлялся о неудавшемся покушении в Гаге и о предстоящем покушении; одной рукой этот человек помогал убийцам, другой — охранял жертву, как бы желая подготовить для себя самого оправдание на случай угрызений совести после совершения убийства.
Вечер рокового дня Лилиенгорн провел в комнатах короля — видел, как тот читал письмо, затем последовал за ним на бал. Это был преступник-загадка: убийца, колебавшийся между жаждой крови своего благодетеля и ужасом перед своим желанием.
Почти ребенком Густав вырвался из-под опеки аристократии: раскрепощая трон, он раскрепостил народ. Став во главе армии, набранной без денег и дисциплинированной лишь с помощью энтузиазма, Густав завоевал Финляндию и уже угрожал Санкт-Петербургу. Остановленный возмущением своих офицеров, запертый в палатке стражей, он ускользнул от них и поспешил на помощь другой части своего королевства, завоеванной датчанами. Он победил этих ожесточенных врагов Швеции, и народная признательность возвратила Густаву его раскаявшуюся армию.
Густав спас положение вне государства, умиротворил народ внутри его; бескорыстный во всем, кроме славы, он имел теперь только одно честолюбивое желание — отомстить за покинутое дело Людовика XVI и вырвать из рук гонителей королеву, которой безмерно восхищался. Это героическая мечта имела один недостаток: гений Густава был больше его государства; героизм, несоразмерный со средствами, делает великого человека похожим на авантюриста и превращает грандиозные планы в химеры. Но история судит иначе: с этой точки зрения не столько успех, сколько сердце делает героя.
Смерть Густава вырвала радостный крик у якобинцев: они боготворили Анкарстрема; но самый взрыв их радости при известии о кончине короля Шведского показал, как мало искренности содержалось в их презрении к этому врагу революции.
С устранением двух главных препятствий ничто больше не удерживало Францию и Европу от схватки, кроме слабого кабинета Людовика XVI. Нетерпение нации, честолюбие жирондистов и гнев конституционистов соединились для низвержения этого кабинета. Бриссо, Верньо, Гюаде, Кондорсе, Жансонне, Петион, их друзья в Собрании, члены салона у госпожи Ролан колебались между двумя решениями, равно для них открытыми, — низвергнуть власть или завладеть ею. Бриссо советовал принять последнее решение. Более опытный в политике, чем молодые ораторы Жиронды, он не понимал революции без правительства. По мнению Бриссо, чем крупнее были события, тем необходимее было давать им направление. Поставленная беспомощной перед Собранием и общественным мнением, власть сама шла им в руки, надо было только ею завладеть; потом они уже могли установить монархию или республику, в зависимости от знаков судьбы и воли народа.
Тем не менее дальновидная политика обнаружилась в самом выборе жирондистами людей, которых они вывели вперед и представили королю в качестве министров. Бриссо выказал в этом терпение, свойственное зрелому честолюбию. Свое благоразумие он сообщил Верньо, Петиону, Гюаде, всем выдающимся личностям жирондистской партии. Они были готовы на все — и направлять власть, и сместить ее; они уже стали повелителями, но пока не обладали никакой ответственностью. Сверх того, воздержавшись от вступления в первый кабинет, они оставались популярными, сохраняли как в Собрании, так и в клубе якобинцев те голоса, которые были бы заглушены в правительстве: эта популярность им была необходима для борьбы против Робеспьера, который шел за ними по пятам. Получив доступ к делам, они старались выказывать к этому сопернику больше презрения, чем питали в действительности: Робеспьер один уравновешивал всё их влияние у якобинцев.
Возгласы Билло-Варенна, Дантона, Колло д’Эрбуа не тревожили жирондистов, но молчание Робеспьера их беспокоило. Они победили его в вопросе о войне, но стойкое сопротивление Робеспьера и стремление к войне не лишили его веса в глазах народа. Когда он шел — за ним следовали, когда не шел — его ожидали; таким образом, само благоразумие указывало жирондистам на необходимость не доверять этому человеку и занять в Собрании положение между ним и правительством. Жирондисты стали искать вокруг себя людей, ничтожных самих по себе, но связанных с их партией, чтобы сделать этих людей министрами; им понадобились не правители, а инструменты, которые можно повернуть произвольно против короля или против якобинцев, безбоязненно возвысить или без упреков совести низвергнуть. Они думали найти такие склонности в Клавьере, Ролане, Дюмурье, Лакосте и Дюрантоне; только в одном человеке жирондисты ошиблись. Дюмурье под внешностью авантюриста скрывал умение ясно понимать обстоятельства.
Когда роли были таким образом розданы и госпожа Ролан уведомлена о близком возвышении своего мужа, жирондисты напали на правительство в лице Лессара. Бриссо прочитал искусно и коварно составленный обвинительный акт против этого министра — акт, в котором совпадения заменяли факты, предположения выдавались за доказательства, а всё вместе сообщало переговорам, проведенным Лессаром, преступный характер измены.
Бриссо предлагает обвинительный декрет против министра внутренних дел. Собрание молчит или аплодирует. Некоторые члены, не защищая министра, требуют тем не менее взять время на размышление. «Поспешите, — кричит Инар, — пока вы рассуждаете, изменник сбежит!» — «Я долго был судьей, — отвечает Буланже, — но никогда так легкомысленно не назначал уголовного наказания». Верньо, видя нерешительность Собрания, устремляется на трибуну, чтобы заклеймить оправдания и медлительность правой стороны. «Нет, нет, — говорит он, — не нужно доказательств, чтобы издать декрет об обвинении: достаточно вероятностей. Между нами нет ни одного человека, в котором трусость и вероломство, характеризующие действия министра, не произвели бы живейшего негодования. Не он ли в течение двух месяцев хранил в своем портфеле декрет о присоединении Авиньона к Франции? Кровь, пролитая в этом городе, обезображенные трупы стольких жертв не требуют ли от нас мщения? Я даже с этой трибуны вижу дворец, где низкие советники обманывают короля, которого дала нам конституция, куют цепи, которыми хотят нас сковать, и замышляют заговоры, которые должны нас предать Австрийскому дому. (Зал оглашается бешеными рукоплесканиями.) Наступило время положить конец этой дерзости, этой наглости и наконец уничтожить заговорщиков! В прежние времена страх и ужас часто исходили из этого знаменитого дворца во имя деспотизма; пусть же теперь они выступят во имя закона (продолжительные рукоплескания); пусть все обитатели дворца знают, что конституция обещает неприкосновенность только королю и закон настигнет всех виновных, что там не останется ни одной преступной головы, которая избежит предназначенного ей меча».
Эти намеки на королеву, которую обвиняли во влиянии на австрийскую сторону, дошли до Людовика XVI и заставили его подписать назначение жирондистского кабинета.
Король понял, что до отречения остался один шаг. Он уступил требованию времени, принял своего премьер-министра и потребовал у жирондистов назначить ему другого. Жирондисты этим уже занимались. От имени всей партии с конца февраля Ролану сообщали: «Двор недалек от того, чтобы взять якобинских министров: не по склонности, но по вероломству. Доверие, с каким он притворно отнесется к ним, будет ловушкой. Двор хочет иметь под рукой людей, склонных к насилию, чтобы приписать им волнения в народе и беспорядки в королевстве; надо обмануть вероломные надежды и дать государству твердых и благоразумных патриотов. Думают о вас».
Господин Ролан, честолюбие которого было ожесточено долгой безвестностью, улыбался этой возможности, видя в ней мщение за прошлое. Бриссо сам явился к госпоже Ролан и, повторив те же слова, потребовал формального согласия ее мужа. Госпожа Ролан пламенно желала возвести его на такую высоту. Она отвечала, как следовало женщине, которая предсказывала эти события и которую улыбка фортуны не удивляет: «Бремя Ролана тяжко, но сознание своих сил велико; он почерпнет новые силы в надежде оказаться полезным свободе и своему отечеству».
Когда первый выбор был сделан, жирондисты обратили внимание на Лакоста, заведовавшего делами флота, человека надежного, с умом, не выходящим за пределы служебных правил, но честного и прямого; душевная чистота Лакоста ставила его вне любой партии. Попав в совет для надзора за своим повелителем, он естественным образом стал его другом. Дюрантону, адвокату из Бордо, вручили портфель министра юстиции. Жирондисты хотели прикрыться его честностью и рассчитывали на его гибкость и слабость. Портфель министра финансов Бриссо предназначил Клавьеру, женевскому экономисту, изгнанному из отечества, родственнику и другу самого Бриссо, опытному в интриге, сопернику Неккера, воспитанному в кабинете ненавидящего его Мирабо. Для военного министерства у жирондистов оставался де Грав, которым король заместил Нарбонна. Приверженец конституционных убеждений, он искренно держался их, но вместе с тем был человеком слабым, болезненным, более склонным брать на себя обязательства, чем выполнять их: один из тех людей переходного времени, которые помогают событиям совершаться и не мешают им, когда они совершились.
Но главным министром, в руках которого находилась судьба отечества, являлся министр иностранных дел, предназначенный заместить несчастного Лессара. Разрыв с Европой был самым неотложным делом; партии нужен был человек, который господствовал бы над королем, умел раскрыть секретные замыслы двора, знал побольше тайн европейских кабинетов и — путем ловкости и решимости — умел бы в одно и то же время принудить врагов Франции к войне, сомнительных друзей ее — к нейтралитету, а тайных приверженцев — к явному союзу. Такого человека искали жирондисты, между тем как он был у них под рукой.