Лагерь Дюмурье в последние дни кампании являлся в одно и то же время и главным штабом, и центром дипломатических переговоров. Сам давнишний дипломат, основательно знакомый с секретами иностранных кабинетов и с глухим соперничеством, которое таится в кажущейся гармонии союзов, Дюмурье завязал отношения — полуочевидные, полускрытые — с герцогом Брауншвейгским, с военным лицами и министрами, которые оказывали наибольшее влияние на решения прусского короля.
Герцог Брауншвейгский не менее Дюмурье желал договориться о продолжении военных действий. Штаб-квартира Фридриха-Вильгельма разделялась двумя интригами: одна старалась удержать короля в армии, другая добивалась, чтобы он удалился оттуда. Доверенное лицо короля граф Шуленберг принадлежал к первой; герцог Брауншвейгский был душой второй. Гаугвиц, Луккезини, Ломбард, личный секретарь короля, генерал Калкройт и принц Гогенлоэ служили намерениям генералиссимуса. Они беспрерывно рассказывали королю, что польские дела важнее парижских беспорядков для его государства и требуют присутствия короля в Берлине, если он хочет получить свою долю в этой большой добыче, которую Россия может поглотить всю. Король возражал на это с твердостью человека, честь которого замешана в великом деле, причем на глазах всего света. Он остался при армии, послав графа Шуленберга вместо себя наблюдать за операциями в Польше, и с этого дня оказался вполне предоставлен влияниям, заинтересованным в замедлении его движения и ослаблении решений. С этого же дня все начало клониться к отступлению.
Герцог Брауншвейгский искал только предлога, чтобы начать переговоры с Дюмурье. Пока он находился позади Аргонна, в десяти милях от Гранпре, этот предлог не мог возникнуть: король Прусский увидел бы трусость или измену в подобных предложениях. Это была одна из причин, побуждавших герцога перейти Аргонн и встать лицом к лицу с Дюмурье. По его мнению, именно Дюмурье держал судьбу французской революции в своих руках. Герцог не мог предположить, чтобы этот генерал захотел служить слепым орудием неистовству анархической демократии.
«Он обратит свою шпагу, — говорил герцог своим приближенным, — на защиту конституционной умеренной монархии, против тюремщиков своего короля и сентябрьских убийц. Наш интерес в том, чтобы возвысить Дюмурье в глазах его соотечественников, дать его имени возможность сделаться более популярным, чтобы мы могли договориться с ним и предоставить ему свободу располагать своей армией против парижских якобинцев. Я знаю Дюмурье. Я взял его в плен тридцать два года назад, в Семилетнюю войну. Покрытый ранами, он попал в руки моих улан; я спас ему жизнь, окружил попечениями, предложил ему в качестве жилища свой двор вместо тюрьмы, сделал пленника моим другом. Сейчас я хочу разведать его тайные намерения и обратить их к интересам Гёрмании. Он признает человека, которому когда-то обязан был спасением жизни, и в течение нескольких совещаний мы больше подвинем дела Европы, чем после многих кровопролитных кампаний».
Герцог Брауншвейгский не ошибался относительно тайных видов Дюмурье, он ошибался только в степени его могущества. Революция, находившаяся тогда в полной силе, не отдавалась ни на чью волю: она гнула все, но не позволяла сгибать себя.
Между тем, как только обе армии возвратились на свои позиции на другой день после сражения при Вальми, герцог Брауншвейгский послал прусского генерала Геймана и полковника Манштейна, адъютанта короля Прусского, в лагерь Келлермана под предлогом переговоров о размене пленных. Дюмурье, уведомленный Келлерманом, отправился на встречу. Она оказалась продолжительной, носила отпечаток секретности и льстивости со стороны пруссаков и была сдержанной, почти безмолвной со стороны Дюмурье. «Полковник, — отвечал он на признания прусского короля и герцога Брауншвейгского, — вы сказали, что меня уважают в прусской армии; я могу подумать, что меня презирают, если считают способным выслушивать такие предложения». Ограничились соглашением о перерыве враждебных действий на передовой.
В ту же ночь доверенные агенты Дантона Вестерман и Фабр д’Эглантин прибыли в лагерь под предлогом примирения Дюмурье с Келлерманом, но с тайным поручением ускорить переговоры, приняв за исходный пункт скорое освобождение территории. В ту же самую ночь личный секретарь короля Прусского Ломбард, по приказанию короля и не без согласия герцога Брауншвейгского, нарочно попал в руки патруля французских гусар, оказался в главной квартире и имел с Дюмурье ночной разговор, подробности которого открыл после. Освобождение Людовика XVI и восстановление во Франции конституционной монархии были, со стороны короля Прусского, предварительными условиями переговоров. Дюмурье высказывал те же соображения и обязывался своим личным словом и всеми силами содействовать этой реставрации, но, прибавлял он, принимать подобные обязательства в тайном договоре значило бы бесполезно губить себя.
Конвент единодушно и с энтузиазмом объявил, что никогда не признает короля. Единственным средством дать Дюмурье необходимый для спасения короля вес в глазах нации было представить его Франции как освободителя отечества. Отступление иностранных армий с французской территории стало бы первым шагом к порядку и миру. Генерал Дюмурье отказал в настоятельной просьбе Ломбарда провести совещание с герцогом Брауншвейгским, но передал записку для Фридриха-Вильгельма. В этой записке он излагал побуждения и возможность союза с Францией, основанного на взаимности интересов, и старался доказать королю опасность союза с императором — союза, который, истощая Пруссию, будет выгоден только для Австрии. Под предлогом проводов Ломбарда в главную квартиру короля Прусского Дюмурье послал в прусский лагерь Вестермана. Когда Ломбард отдал отчет королю, передав ему конфиденциальные слова Дюмурье, король уполномочил герцога Брауншвейгского побеседовать с Вестерманом.
Этот разговор происходил в присутствии генерала Геймана и завершился, со стороны герцога, требованием тайного договора, который обещал бы свободу Людовику XVI и, прервав враждебные действия между армиями, позволил бы пруссакам удалиться, не опасаясь нападения при отступлении. Герцог переложил всю ненавистную сторону войны на австрийцев и французских принцев и без возражений предоставил военнопленных эмигрантов каре законов их отечества. Вестерман возвратился передать эти сообщения своему генералу. Дюмурье уведомил о них Дантона, а тот, вместо всякого ответа, прислал декрет Конвента, возвещавший, что Французская республика не будет договариваться с врагами прежде, чем они покинут ее территорию.
Но Дюмурье получил от Дантона тайные инструкции, и переговоры не прервались. Гласные и публичные конференции о размене пленных служили только маской тайным переговорам и переписке. Дюмурье, боясь, что его сношения с прусским лагерем послужат поводом к обвинению в измене, искусно гасил все подозрения. «Дети мои, — сказал он солдатам, теснившимися около него во время объезда постов, — что вы думаете обо всех этих переговорах с пруссаками? Не внушают ли они вам какого-нибудь подозрения против меня?» — «Нет, нет, — отвечали солдаты, — за другого мы бы тревожились, но с вами закрываем глаза, вы наш отец».
Одно обстоятельство ускорило решимость короля Прусского и герцога Брауншвейгского. Прусский майор Массенбах, приближенный короля, обедал у Келлермана с несколькими французскими генералами и с двумя сыновьями герцога Орлеанского. После обеда Диллон сказал Массенбаху, что если король, его повелитель, не согласится признать республику, то Людовик XVI, дворянство и духовенство во Франции неизбежно погибнут от народного топора. Потом, бросив вокруг себя быстрый тревожный взгляд и заметив, что собеседники, разбившись на оживленные группы, за ними не наблюдают, он увлек Массенбаха на балкон. «Смотрите, — сказал он ему, — какой прелестный край! — Потом, понизив голос, переменив тон и скрывая даже движение своих губ, продолжал шепотом: — Предупредите короля Прусского, что в Париже готовят проект нашествия на Германию, зная, что на Рейне нет немецких войск, и этим хотят принудить вашу армию к отступлению».
Король был поражен этой новостью и более прежнего стал склоняться к соглашению.
Гете, сопровождавший герцога Веймарского в этой кампании, сохранил в своих мемуарах рассказ об одной из ночей, предшествовавших отступлению немцев: «В кругу людей, которые окружали бивуачные огни, я увидел старца. Помнилось мне, что уже видал его прежде, в более счастливые времена. Я приблизился к нему. Он посмотрел на меня с удивлением, не понимая, по какой странной игре судьбы видит меня среди армии, накануне сражения. Этот старец был маркиз де Бомбелль, французский посланник в Венеции, которого я видел за два года перед тем в этой столице аристократии и удовольствий, куда он сопровождал герцогиню Амелию, как Тасс сопровождал Леонору[31]. Я заговорил со стариком о его прелестном дворце в Венеции и о той восхитительной минуте, когда, по прибытии молодой герцогини со свитой, в гондоле, к дверям его дворца, он нас принимал среди музыки, иллюминации и праздника. Я думал развлечь старика, разбудив веселые воспоминания, но только с большей жестокостью навел его на мысль о настоящей скорби. Слезы покатились по его щекам. „Не будем говорить больше об этих вещах, — сказал он мне, — то время слишком далеко от нас. Даже тогда, празднуя с моими благородными гостями, я предвидел последствия бурь в моем отечестве и удивлялся вашей беспечности. Что касается меня, то я безмолвно приготовлялся к перемене моего положения. В самом деле, вскоре мне пришлось покинуть и этот пост, и дворец, и Венецию, которая сделалась для меня так дорога, — и начать жизнь изгнанника, полную приключений и бедствий, которыми я приведен сюда… где, быть может, мне придется стать свидетелем того, как мой король будет покинут армией королей“. Маркиз де Бомбелль удалился, чтобы скрыть свою горесть и, подойдя к другому огню, прикрыл голову плащом».
Маркиза де Бомбелля послал в главную квартиру барон Бретейль, министр Людовика XVI. В палатке короля Прусского раздавались всё новые советы. Французские принцы предлагали идти на Шалон. Король склонялся к отважным и решительным мерам. Герцог противился движению вперед: он указывал на отдаленность Вердена, служившего арсеналом армии, на затруднительность сообщения, на время года, на возрастающие болезни и уменьшающуюся с каждым днем численность союзников, на подкрепление французов свежими силами. Он заключал необходимостью дождаться результата переговоров, хорошо зная, что обычное ожидание, увеличивая опасность, придает больше силы партии отступления.
Так протекали дни, а дни эти были силой. Король начинал ослабевать. Очевидным становилось, что в условиях переговоров он ищет уже только предлога, чтобы не опозорить свою армию, и удовольствуется самыми призрачными гарантиями жизни и свободы Людовика XVI. Дюмурье и Дантон дали ему такие гарантии.
Это казалось необходимым для основания республики и могло прикрыть тот ужас, какой сентябрьские преступления начинали соединять с властью. Сверх того, Дантон, связанный с двором давнишними отношениями, желал, в сущности, спасти жизнь короля и его семейства. Он поручил своим агентам в совете Коммуны посетить Людовика XVI в Тампле, составить о положении узников официальный отчет, в котором политическая неволя короля была бы прикрыта кажущейся благоразумной заботливостью о его жизни, а форма уважения и сострадания маскировала бы тюремные засовы.
Петион и прокурор Коммуны Манюэль согласились содействовать намерениям Дантона. Они сами отправились в Тампль, допрашивали короля, делали вид, что выражают почтительное сочувствие узнику в его неволе, и потом вручили Дантону протокол, который свидетельствовал об их знаках участия по отношению к королевскому семейству. Эти поступки, ставшие известными в Париже и совпавшие с освобождением территории от иностранцев, придали правдоподобие слуху о тайной переписке между Людовиком XVI и королем Прусским, в которой посредником выступал Манюэль, — переписке, имевшей целью добиться отступления пруссаков взамен гарантии жизни Людовика XVI. На деле же этой переписки никогда не существовало. Агенты Людовика XVI в лагере короля Прусского не переставали до 29 сентября умолять о сражении и о марше к Парижу как о единственном спасении французского короля.
Между тем Вестерман выехал из Парижа с этой бумагой, предназначенной усыпить упреки совести Фридриха-Вильгельма III. Дюмурье велел отнести бумагу в прусскую главную квартиру своему ближайшему поверенному, полковнику Тувено. Тувено заверил герцога Брауншвейгского: «Дюмурье решился спасти короля и регулировать революцию; генерал объявит, что он за восстановление монархии, когда наступит время и когда он достигнет того, чтобы армия ему повиновалась, а Париж трепетал перед ним. Но для этого Дюмурье нужна громадная популярность. Такую популярность могут дать ему только добровольное очищение французской территории королем Прусским или решительная победа над вашей армией. Он готов и к битве, и к переговорам. Выбирайте».
Герцог Брауншвейгский передал королю слова Тувено и заклинал короля уступить как своему великодушному состраданию к Людовику XVI, так и интересам своей собственной монархии: не проникать далее в страну, где страсти воспламенены до предела, и не рисковать битвой, самый счастливый результат которой будет пролитием прусской крови за дело, которому изменила Европа. Король покраснел и уступил. Приказание готовиться к бою, отданное им накануне, заменили приказанием готовиться к отъезду. Дюмурье предоставил своим помощникам медленно следовать за прусской армией и возвратился в Париж.
Вечером, в самый день прибытия, он бросился в объятия Дантона, несмотря на кровь 2 сентября. Эти два человека считали друг друга один — головою, другой — десницей отечества. Среди ужасов ими переживаемых, они понимали, что необходимы друг другу.
Казалось, целый век миновал между днем, когда Дюмурье покинул Париж, и днем, когда он туда возвратился. Он оставил монархию, а нашел республику. После нескольких дней междувластия, в течение которых Парижская коммуна и Законодательное собрание взаимно оспаривали власть, попавшую в руки убийц и поднятую в крови одним Дантоном, Национальный конвент наконец собрался и готовился действовать. Избранный под впечатлением 10 августа и ужаса сентябрьских дней, он состоял из людей, которые питали отвращение к монархии и не верили в Конституцию 91-го года.
Все имена, какие Франция слышала с начала революции, — в своих советах, в клубах, во время мятежей — все они очутились в списке членов Конвента. Франция их избрала не за умеренность, а за пыл; не за мудрость, а за смелость; не по причине зрелого возраста, а именно за их юность. Это было отчаянное собрание. Франция сознательно подавала голос за сильную диктатуру. Только вместо того, чтобы вручить эту диктатуру одному человеку, который мог обмануться, ослабеть или изменить, она давала ее семистам пятидесяти представителям, которые отвечали за свою верность своим соперничеством и, наблюдая друг за другом, не могли ни остановиться, ни отступить, не вызвав подозрений народа.