Краткое царствование Петра III, сменившего на троне Елизавету, обычно характеризуется историками тем, что при дворе резко усилилось влияние немцев и что общая атмосфера этих шести месяцев напомнила современникам времена Анны Иоанновны.
При этом, как замечает историк А. Б. Каменский, «все, что мы знаем о личности этого императора, трудно увязать с масштабами и значением того, что он успел совершить». Причина столь парадоксальной ситуации заключается в том, что практически все мемуарные свидетельства о Петре III были созданы в эпоху свергнувшей его с престола Екатерины II и стремились оправдать совершенный ею переворот. Объективный же взгляд на государственную деятельность столь недолго находившегося у власти императора позволяет отметить несколько чрезвычайно прогрессивных решений, оказавших огромное влияние на всю российскую историю. К ним относится, в первую очередь, знаменитый «Манифест о даровании вольности и свободы всему российскому дворянству». Последствия освобождения дворян от обязательной службы государству были необычайно велики и разнообразны, и многие из них существенно повлияли на жизнь невской столицы.
Петр III, император. Гравюра И. X. Тейхера с живописного оригинала Ф. С. Рокотова. 1762 г.
Если прежде большинство дворян было вынуждено находиться в столице по долгу службы, то теперь они получали право выйти в отставку и жить в своих имениях или там, где им заблагорассудится. Воспользовались своим правом, конечно, далеко не все представители благородного сословия — многим только жалование могло доставить необходимые для жизни средства. Но покинувших столицу было немало; именно так поступил, например, уже упоминавшийся нами А. Т. Болотов, который, хотя и назвал в своих мемуарах Петербург «милым и любезным городом», тем не менее не скрыл, что, получив отставку и дозволение уехать в деревню «на свое пропитание», был просто счастлив: «Не могу изобразить, как приятны были мне делаемые мне с переменою состояния моего поздравления, и с каким удовольствием шел я тогда из коллегии на квартиру. Я сам себе почти не верил, что я был тогда уже неслужащим, и, идучи, не слыхал почти ног под собою: мне казалось, что я иду по воздуху и на аршин от земли возвышенным, и не помню, чтоб когда-нибудь во все течение жизни моей был я так рад и весел, как в сей достопамятный день, а особливо в первые минуты по получении абшида[195]. Я бежал, не оглядываясь, с Васильевского Острова и хватал то и дело карман, власно[196] как боясь, чтоб не ушла драгоценная сия бумажка». Таким образом, после выхода манифеста Петербург освободился от людей, воспринимавших свою жизнь здесь как ссылку — те дворяне, которые остались в столице, сделали это добровольно.
Кроме того, манифест Петра III дозволял дворянам беспрепятственно выезжать за границу и даже поступать там на службу. Появившиеся вольные русские путешественники почти все направлялись в европейские страны через Петербург (отчасти потому, что здесь находилась иностранная коллегия, выдававшая паспорта). Окно в Европу наконец-то стало хоть немного похожим на дверь. И если прежде приобщение русских к европейской культуре осуществлялось в основном посредством царских указов и распоряжений, поскольку учиться за границей, побывать там по дипломатическим или коммерческим делам могли очень немногие, теперь ситуация кардинально изменилась. Русское дворянство, получив возможность свободно посещать западные страны, стремительно усваивало европейские обыкновения, моды, стиль и образ жизни. И довольно скоро культурная дистанция между высшим сословием и прочими подданными российской короны оказалась столь велика, что они стали восприниматься со стороны как представители разных народов и разных эпох. В Петербурге этот контраст был особенно резок. «Петербург представляет уму двойственное зрелище: здесь в одно время встретишь просвещение и варварство, следы X и XVIII веков, Азию и Европу, скифов и европейцев, блестящее гордое дворянство и невежественную толпу, — писал граф Л.-Ф. Сегюр, бывший в 1780-е годы французским послом в России. — С одной стороны — модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избранное общество Парижа и Лондона; с другой — купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в овчинных тулупах, с длинными бородами, с меховыми шапками и рукавицами и иногда с топорами, заткнутыми за ременными поясами».
Последняя страница «Манифеста о вольности дворянства» с подписью императора Петра III
Наряду с усилением контраста между дворянством и прочими сословиями, период правления Петра III характеризовался некоторыми демократическими чертами, также являвшимися следствием дальнейшей европеизации социального строя страны и, прежде всего, ее столицы. Так, некоторые распоряжения Петра III возвращали «бессословные» обычаи Петровской эпохи. Например, 25 мая 1762 года царь вновь открыл Летний сад и Царицын луг (ныне Марсово поле) для прогулок «всякого звания людям каждой день до десяти часов вечера в пристойном, а не подлом платье».
Важнейшим политическим деянием Петра III была ликвидация Тайной канцелярии розыскных дел — учреждения, которое справедливо считалось более страшным, чем инквизиторские застенки. Тем же указом запрещалось употребление знаменитого выражения: «Слово и дело государево», обозначавшего политический донос, по которому любой человек мог быть подвергнут пыткам. По сути дела Петр III впервые ввел в России презумпцию невиновности.
Кроме того, различными законодательными актами император отменял преследование старообрядцев и объявлял необходимость «дать волю во всех законах <то есть вероисповеданиях> и какое у кого ни будет желанием, то не совращать <то есть не обращать насильно в другую веру>», а также переводил крепостных крестьян, принадлежавших православной церкви, в разряд государственных, чем существенно облегчал их положение. Именно эти решения, вызвавшие сильнейшее недовольство духовенства, послужили толчком для распространения слухов о намерении царя реформировать православную церковь по образцу лютеранской и в конечном итоге сыграли немалую роль в его свержении.
Крутой политический поворот совершил Петр III и во внешней политике: в первый день после своего восшествия на престол он распорядился прекратить военные действия против Пруссии, которые Россия вела на стороне Австрии уже около пяти лет. В ходе этой, по словам А. Т. Болотова, «несчастной <…> и толь многой крови и убытков нам стоющей войны», русские войска оккупировали довольно большие территории в Восточной Пруссии, включая и ее столицу Кёнигсберг. Все завоевания, удержание которых могло потребовать от России еще немалых сил и средств, император возвратил прусскому королю Фридриху II, чем возмутил «патриотически» настроенные круги в собственной столице.
Говоря в предыдущей главе о настроениях петербургского общества, сопутствовавших дворцовому перевороту Елизаветы Петровны, мы обнаружили их отчетливое воплощение в посвященной этому событию оде Ломоносова. Созданная им двадцать лет спустя «Ода торжественная Екатерине Алексеевне на ея восшествие на престол июня 28 дня 1762 года» точно так же дает слепок тех чувств, которые владели людьми, приветствовавшими приход к власти новой императрицы:
Слыхал ли кто из в свет рожденных,
Чтоб торжествующий народ
Предался в руки побежденных?
О стыд, о странный оборот!
Чтоб кровью куплены трофеи
И победителей злодеи
Приобрели в напрасной дар,
И данную залогом веру.
В тебе, Россия, нет примеру;
И ныне отвращен удар.
О том, что именно эти два аспекта в действиях императора: заключение «позорного» мира с Пруссией и унижение православия — наиболее болезненно воспринимались российскими подданными, свидетельствует и то, что именно на них было обращено внимание в манифесте, изданном Екатериной в день переворота: «Всем прямым сынам отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась самым делом, а именно закон наш православный греческий первее всего восчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так что церковь наша греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древнего в России православия и принятием иноверного закона. Второе, слава российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, чрез многое свое кровопролитие заключением нового мира с самым ее злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение». А на медали, выбитой в честь коронации Екатерины, была сделана надпись: «За спасение веры и отечества».
Таким образом, новый государственный переворот, подобно тому, который случился двадцатью годами раньше, происходил под знаком восстановления ущемленных прав русского народа и православной церкви.
Как и в начале елизаветинского царствования, в первые месяцы правления Екатерины II петербургские жители нерусского происхождения испытывали обоснованное беспокойство за свою судьбу. А. Т. Болотов свидетельствует, что народ, узнав об отречении нелюбимого царя, «вламывался силою в кабаки, и опиваясь вином, бурлил, шумел и грозил перебить всех иностранцев». От бунтующей толпы в дни переворота пострадало несколько высокопоставленных иностранцев и инородцев, в частности дядя низложенного императора — принц Гольштейн-Готторпский Георг и генерал-полицмейстер Петербурга Н. А. Корф. О своевольстве и ярости солдат, желавших расправиться с иностранцами, писал и секретарь французского посла в Петербурге К. К. Рюльер.
Парадоксальность ситуации заключалась в том, что на престол всходила в качестве защитницы православия и славянства не имеющая в своих жилах ни капли русской крови немецкая принцесса, крестившаяся по греческому обряду лишь в пятнадцатилетием возрасте, когда она стала невестой внука Петра Великого и законного наследника российской короны, которого теперь она лишала трона. Парадокс этот объясняется тем, что, в отличие от своего мужа, Екатерина владела даром необычайно тонко распознавать чувства и желания самых разных людей и умело подыгрывать им. Еще будучи великой княжной, она смогла внушить симпатию к себе не только более или менее приближенным к трону персонам, но и значительной части простых жителей Петербурга и, главное, императорской гвардии, от которой, как мы помним, в те времена зависело очень многое. Симпатия эта во многом основывалась на подчеркнуто усердном уважении Екатериной православной обрядности, русского языка и национальных традиций. Даже пробыв в России всего лишь пять месяцев, она, согласно ее собственным мемуарам, при своем крещении в православие столь внятно произносила слова молитв, что это вызвало слезы умиления у некоторых присутствовавших.
На протяжении всего царствования Екатерина II постоянно подчеркивала свою приверженность русским церковным и бытовым обычаям, одежде. Например, на пасхальную службу 1770 года она оделась в славянское платье наподобие сарафана и обязала всех фрейлин переодеться в наряды в русском стиле, что с тех пор стало непременной чертой церковных праздников при дворе. Некоторая нарочитость подобных действий послужила одним из оснований для весьма распространившихся впоследствии обвинений императрицы в лицемерии и ханжестве; Пушкин назвал ее «Тартюфом в юбке и короне».
Екатерина II в шугае и в кокошнике. Гравюра У. Дикинсона с живописного оригинала В. Эриксена. 1772 г.
Однако думается, такие обвинения были не всегда справедливы. По своему воспитанию, образованию и убеждениям Екатерина II была, безусловно, человеком европейского склада, что вкупе с глубоко усвоенной ею просвещенческой идеологией предполагало уважительное отношение к любым этнокультурным и религиозным особенностям (сейчас мы эту черту называем политкорректностью). И конечно, решив стать русской царицей, Екатерина полагала обязательным для себя кропотливо овладевать изначально чуждой ей культурой. Считая, в соответствии с просветительскими взглядами, что роль абсолютного монарха это прежде всего роль созидателя культуры, она стремилась к тому, чтобы русские, осваивая важнейшие, по ее мнению, духовные достижения западной цивилизации, оставались при этом русскими (этим она принципиально отличалась от Петра I, который желал «механически» переделать русских в европейцев). Екатерина добивалась органичного слияния западных и восточных элементов в культуре оказавшегося под ее властью народа. При этом русские элементы должны были служить, главным образом, формой, в которую заключалось европейское содержание. Французский дипломат К. К. Рюльер даже утверждал, что настоящей целью Екатерины было абсолютно то же, чего добивался и Петр III — уничтожить русское варварство. Но он действовал чрезвычайно грубо, а она так осмотрительно, что никто этого не замечал: «сия государыня, истребляя все русские обычаи, умела искусно заставить забыть, что она иностранка». Современный исследователь В. С. Парсамов очень точно назвал культурную позицию Екатерины II русофильствующим западничеством.
В этом контексте чрезвычайно показательна реакция Екатерины на настойчивые советы перенести столицу в Москву, которые ей давал французский философ-энциклопедист Дени Дидро, посетивший по ее приглашению Петербург. Содержание доверительных бесед с Екатериной ее гость изложил в виде отдельных записей. В одной из них, озаглавленной «Вашему величеству от слепца, вздумавшего рассуждать о цвете», Дидро приводит целый ряд весьма убедительных аргументов в пользу возвращения царской резиденции в первопрестольную. В их числе большая уязвимость Петербурга для внешнего врага: «Страна, в которой столица помещена на краю государства, похожа на животное, у которого сердце находилось бы на кончике пальца или желудок у большого пальца ноги».
Другое неудобство эксцентрического расположения столицы, о котором пишет философ, — удаленность ее от поместий многих дворян. Особенно любопытно, что, по мнению Дидро, Петербург не подходил и для реализации просветительских намерений императрицы: «Если великий проповедник желает, чтобы его слышали, то не должен ли он поместиться в центре своей аудитории, а не в углу своей роскошной капеллы? Если ваше величество желаете быть услышанной вашими подданными, то не следует ли обращаться к ним там, где они находятся, а не там, где вас могут услышать только через рупор».
Дени Дидро. Гравюра. 1800-е гг.
Обилие иностранцев в городе, считал европейский собеседник Екатерины, должно оказывать дурное влияние на нравы его жителей: «Как могут сохраниться в Петербурге, который неизбежно будет всегда местом хаотического притока различных мало что стоящих наций, те добрые нравы, которые вы собираетесь насадить в своем народе?»
Наконец, характерное для Петербурга обилие солдат, компактно проживающих в казармах, создавало, считал Дидро, благоприятную среду для осуществления государственных переворотов, подобных тому, который привел к власти саму Екатерину. В Москве же солдат можно разместить на постой в обывательские дома, и этим уменьшить возможность их бунта.
Нам неизвестно в точности, что отвечала на такие доводы Екатерина, но мы можем судить об этом по некоторым мыслям, содержащимся в ее мемуарах и разрозненных записках. Так, в отличие от своего приезжего оппонента, Екатерина видела угрозу «добрым нравам» не в дурном влиянии иностранных проходимцев, а в местных традициях. Описав в своих «Записках» очень осуждающими словами царящие в Москве привычки к роскоши, безделью и неопрятности, она подводит итог: «Вообще и мужчины и женщины изнеживаются в этом городе <…> Повинуясь, так сказать, только своим капризам и фантазиям, они обходят все законы или плохо их исполняют» (см. также документ № 9).
Удаленность от дворянских поместий, о которой говорил Дидро, была только благом, по мнению Екатерины, поскольку усадьбы, как и московские дома, были рассадниками привычки к безделью и к жестокому обращению со слугами и крепостными крестьянами. «Предрасположение к деспотизму, — пишет она далее, — выращивается там <в Москве> лучше, чем в каком-либо другом обитаемом месте на земле; оно прививается с самаго ранняго возраста к детям, которыя видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами; ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления». Москва, как считала императрица, действовала развращающе не только на дворян: «Большая часть наших фабрик — в Москве, месте, может быть, наименее благоприятном в России; там бесчисленное множество народу, рабочие становятся распущенными» (из «Особой тетради»).
И бунтов, по мнению императрицы, следовало ожидать не от дисциплинированных солдат, а от характерного для Москвы чрезмерного количества праздных обывателей — «вот такой сброд разношерстной толпы, которая всегда готова сопротивляться доброму порядку и с незапамятных времен возмущается по малейшему поводу, страстно даже любит рассказы об этих возмущениях и питает ими свой ум» («Размышления о Петербурге и Москве», см. документ № 9).
Таким образом, Москва для Екатерины была символом русского варварства, представляла собой среду, не облагороженную светом европейской культуры, не благоприятствующую распространению просвещения и склонную лишь к деспотии и бунтам. Это, конечно, делало невозможным для Екатерины последовать совету Дидро и перенести столицу в Москву. Однако, как прозорливый политик и по-европейски толерантный человек, императрица свою нелюбовь к Москве не демонстрировала открыто, а в некоторых случаях и заставляла себя забыть о ней: важные государственные мероприятия устраивались ею в Москве, когда это имело символическое значение. Кроме коронации, традиционно происходившей в Успенском соборе, в Кремле начала свою работу знаменитая Комиссия об уложении — для ее заседаний была предоставлена Грановитая палата.
Петербург же являлся в глазах Екатерины воплощением той самой европеизированной русской культуры, формирование и распространение которой она считала своей главной целью: «народ там мягче, образованнее, менее суеверен, более свыкся с иностранцами, от которых он постоянно наживается тем или другим способом, и т. д., и т. д., и т. д.» Не случайно внешний облик Петербурга — красная линия фасадов, регулярная планировка, прямые и просторные улицы, расходящиеся лучами, — послужил образцом для обширной градостроительной деятельности екатерининского царствования, в частности для восстановления Твери после сильнейшего пожара и обустройства новых городов на юге — Екатеринослава, Мариуполя, Одессы, Севастополя.
И если московские обычаи способствовали, по мнению Екатерины, развитию деспотизма, то на севере она находила благоприятные условия для становления просвещенной монархии, которая допускает существование и некоторых элементов демократии.
Полемизируя с аббатом Шаппом д’Отрошем, автором книги «Путешествие в Сибирь», описавшим Россию дикой варварской страной, Екатерина в сочинении под названием «Антидот» (то есть «противоядие») потратила немало горячих слов для доказательства того, что ценности европейской цивилизации столь же естественны для ее державы, как и для западных стран. При этом, в частности, она апеллировала к традиции Великого Новгорода: «великий князь Ярослав, отец Святого Александра Невского, придал законам, которые он ввел, письменную форму, эти законы были скопированы с древних законов Новгорода, которые в свою очередь были теми же самыми, что и законы, которым следовал тогда почти весь Север»[197].
Несмотря на то, что в целом демократическая новгородская традиция была очевидно чужда российскому абсолютизму, это упоминание все-таки нельзя считать только пропагандистской сентенцией. Екатерина, конечно, была твердо убеждена в том, что для такой огромной страны, как Россия, наилучшей и единственно возможной формой правления является абсолютная монархия, и ни в коем случае не республика. Но монархия, чтобы не быть деспотией, должна была, согласно воззрениям императрицы, обеспечивать своим подданным не только довольство и благополучие, но и справедливые законы, гражданские и сословные вольности, такие как право иметь выборные органы власти (конечно, с ограниченными полномочиями). И в этом отношении общественный строй древнего Новгорода, как и сходный исторический опыт многих европейских городов, давал российской государыне образцы для подражания.
Герб Санкт-Петербурга, помещенный на «Жалованной грамоте императрицы Екатерины II Санкт-Петербургу». 7 мая 1780 г.
Екатерина продолжила начатое Петром I введение в России выборных органов городского самоуправления. Так, в Петербурге в 1766 году была учреждена должность городского головы, избиравшегося на два года из числа домовладельцев. Затем был упразднен Главный магистрат в соответствии с изданными в 1775 году «Учреждениями для управления губерний», а вместо него в преобразованном виде восстановлен существовавший еще в петровское время Городовой магистрат. Реформа городского самоуправления завершилась в 1785 году «Грамотой на права и выгоды городам Российской империи» (иначе называвшейся «Жалованной грамотой городам»). Жители столицы, как и жители других городов, избирали согласно этому закону Общую городскую думу, которая, в свою очередь, выбирала Шестигласную думу, состоявшую из шести депутатов, называвшихся гласными, — по одному от каждой категории избирателей: от «настоящих городовых обывателей» (то есть домовладельцев), купцов, цеховых ремесленников, иностранцев и иногородних, «имянитых граждан» (к ним относились ученые, художники, банкиры, судовладельцы и др.) и, наконец, «посадских» (то есть всех прочих горожан).
Здание петербургской Городской думы было построено в самом конце XVIII века на месте Гильдейского дома, в котором раньше проходили собрания купцов и заседания избранных ими городовых старост. Внешне новое здание повторяло фасад Серебряных рядов, расположенных симметрично на Невском проспекте[198]. По проекту архитектора Дж. Феррари между этими двумя зданиями была сооружена эффектная башня с часами. Общий облик этой композиции напоминал характерный для многих западноевропейских городов тип ратушного здания.
Казалось бы, учреждение в Петербурге и в других российских городах органов городского самоуправления явилось огромным достижением, ведь эти выработанные европейской цивилизацией институты явились, по мнению историков и политологов, зерном, из которого вырос весь механизм современной демократической власти. В России, однако, городское самоуправление не сыграло такой роли. Причина этому — очень существенная разница между европейскими городскими ратушами и магистратами и их российскими аналогами, первоначально именовавшимися так же, а при Екатерине получивших название городских дум.
Городская дума. Фрагмент «Панорамы Невского проспекта» П. Иванова по рис. В. С. Садовникова. Литография. 1830-е гг.
В средневековых европейских городах эти органы явились формой самоорганизации сообщества свободных бюргеров. В Московской Руси того же времени подобных форм просто не могло быть, поскольку класс политически свободных горожан отсутствовал. Города, по сути дела, являлись «большими деревнями». Хотя Петр I и принял меры для формирования в стране сословия свободных горожан, или мещан[199], в целом обстановка выстроенного им авторитарного государства вовсе не способствовала этому. И в петровское, и в екатерининское время, и гораздо позднее население российских городов и Петербурга в наибольшей степени состояло по преимуществу не из мещан, а из дворян и крепостных — и те и другие ни юридически, ни фактически не могли считаться горожанами. «Жалованная грамота городам» подробно описывала критерии, по которым житель города мог относиться к «обществу градскому» и участвовать в выборах в думу. Достаточным для этого условием считалось наличие в городе недвижимой собственности, а также принадлежность к одной из купеческих гильдий, владение ремесленной мастерской или предприятием, академическое или университетское образование и некоторые другие признаки. Статусу горожанина на выборах 1786 года в Петербурге соответствовало, по имеющимся данным, лишь 6 % населения. А потому власть Городской думы, распространявшаяся лишь на тех, кто юридически признавался горожанами, — была весьма невелика. При этом вся полнота власти в городах Российской империи принадлежала генерал-губернаторам, которым обязаны были подчиняться все. «Городское управление действовало очень вяло под тяжелой рукой наместника или губернатора», — писал историк В. О. Ключевский. Кстати, в Петербурге екатерининского времени генерал-губернатор назначался лишь на короткие периоды, в основном на время отсутствия царицы. По подсчетам историка М. А. Гордина, за 34 года правления Екатерины II губернаторы управляли Санкт-Петербургом всего лишь около трех лет. В остальное время верховная власть в столице принадлежала исключительно самой императрице.
В европейских же городах органы самоуправления фактически обладали полновластием в пределах городских стен. Это обусловливалось не только мощной социальной базой в виде развитого торгово-промышленного сословия, на которую опирались эти учреждения, но еще и тем, что исторически они были образованы горожанами для отстаивания своих прав перед местными феодалами — графами, герцогами, курфюрстами и т. п. В России же городские органы были введены «сверху» и не как альтернатива или «противовес» императорской власти, а наоборот, как средство ее укрепления.
Все это приводило к тому, что, несмотря на свою выборность, Шестигласные городские думы выражали интересы администрации и лишь в очень слабой мере — своих избирателей. Полномочия, которыми эти органы были наделены, касались в основном городского хозяйства, благоустройства, организации торговли и сбора налогов и т. п.
Тем не менее, хотя екатерининская «Жалованная грамота городам» и не восстановила на Невской земле городской общинной культуры Великого Новгорода или Ниеншанца, она, как и другие нововведения екатерининского времени, все же сыграла заметную положительную роль в развитии петербургского социума.
Грамота вводила такие юридические нормы, как неприкосновенность жизни и собственности горожан («Мещанин без суда да не лишится добраго имяни, или жизни, или имения»), право на сословный суд («Мещанин судится мещанским судом»), свободу предпринимательства («Мещанин волен заводить станы всякаго рода и на них производить всякаго рода рукоделие, без инаго на то дозволения или приказания»), защиту от оскорблений («Запрещается мещанам учинить безчестие») и т. д. Установление всех этих прав и свобод создало условия для более успешной деятельности горожан, занимающихся торговлей, промышленностью или ремеслом, а также открыло перед крестьянами, стремившимися к освобождению от крепостной зависимости, перспективу для социального роста. Городское население по всей России стало увеличиваться, но особое значение это имело для Петербурга: впервые с петровского времени сюда в значительном количестве стали добровольно приезжать и активно заниматься коммерцией и предпринимательством не только иностранцы, но и русские купцы, промышленники и ремесленники. Согласно изысканиям историка А. В. Демкина, в последней трети XVIII века наряду с торговыми фирмами и коммерсантами из Великобритании, Нидерландов, Германии, Франции, Италии, Дании, действовавшими в Петербурге, годовой торговый оборот свыше 100 тысяч рублей здесь имели московские купцы Л. Долгов, Д. и С. Ситниковы, М. Гусятников, С. Турченинов и П. Рыбенский, туляки И. Володимеров, Л. Лугинин, И. и М. Пастуховы, калужанин А. Губкин, петербуржцы К. Попов и Ф. Ямщиков и другие российские подданные. В 1790-е годы оборот свыше одного миллиона рублей отмечен у петербуржцев Г. Бетлинга и М. Трозина.
Кроме свобод, провозглашенных «Жалованной грамотой», Екатериной вводились разнообразные и значительные льготы и привилегии для привлечения жителей в города, в первую очередь в Петербург. Правда, эти меры вызвали у наблюдавшего их швейцарца Карла Массона впечатление противоестественности: «Эти господа <Екатерина и ее сын Павел, заботившийся о заселении Гатчины> принимают людей за аистов, которых привлекают, поставив колесо на крыше или на колокольне. Начиная с превосходного Потсдама[200] и кончая смешной Гатчиной, все эти насильственные постройки доказывают, что истинными основателями городов являются культура, промышленность и свобода. Деспоты только разрушители: они умеют строить и заселять лишь казармы».
Формально цифры, казалось бы, говорят о том, что язвительный швейцарец был неправ: рост населения Петербурга был значительным и постоянным на протяжении всего екатерининского царствования: по неполным данным, число петербуржцев выросло с 1764 по 1796 годы в полтора раза (это при отсутствии принудительных мер для заселения столицы, столь активно практиковавшихся прежде).
Однако по сути замечание К. Массона является точным: несмотря на то, что количество купцов и свободных горожан при Екатерине значительно увеличилось, это не привело к образованию ни в России в целом, ни отдельно в Петербурге полноценного, то есть социально организованного и владеющего механизмом отстаивания собственных интересов, «третьего сословия». Европейские общественные институты не могли органично встроиться в российскую государственную систему, которая продолжала оставаться деспотической в своей основе: Екатерина II обладала абсолютной, ничем не ограниченной властью и весьма широко ею пользовалась, верша судьбы подданных по своему царскому произволу (вспомним участь А. Н. Радищева и Н. И. Новикова). Крупный политик второй половины XVIII века Н. И. Панин и его ближайшее окружение несколько раз предпринимали попытки законодательно ограничить самодержавие в пользу дворянства: в 1762 году Панин представил Екатерине проект «Манифеста об учреждении императорского совета…», а в 1782–1783 годах, по имеющимся сведениям, он вместе со своим секретарем Д. И. Фонвизиным создал проект конституции для России (сохранился лишь текст предисловия под названием «Рассуждение о непременных законах»). Однако оба раза предложения Панина были императрицей отвергнуты. И разумеется, не пожелав отдать часть своей власти представителям дворянства, Екатерина не намеревалась делить ее и со «среднего рода людьми» (так она называла буржуазию), к увеличению числа которых она так стремилась. Именно поэтому созданные ею органы городского самоуправления оставались по сути безвластны, а большинство горожан воспринимало необходимость участвовать в выборах, вступать в гильдии или в ремесленные цеха как еще одну государственную повинность, как лишнюю заботу, с которой поневоле приходится мириться. Такой взгляд присутствует в сочинении историка и публициста князя М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России»: «Испекли законы, правами дворянскими и городовыми названные, которые более лишение нежели дание прав в себе вмещают и всеобщее делают отягощение народу».
Однако к екатерининскому времени относится появление в России и в окрестностях Петербурга социальных образований, внутри которых выборное самоуправление действовало довольно успешно. Речь идет о колониях немецких переселенцев.
Одной из государственных забот Екатерины II было заселение пустующих пространств своей необъятной империи. Проблема малонаселенности тем более волновала императрицу, что в ее планы, впоследствии во многом осуществленные, входило расширение границ государства. Идя по стопам Петра I, она вскоре после воцарения издала один за другим несколько манифестов и указов, приглашающих в Россию иностранцев и предоставляющих им льготы и преимущества. Правда, в отличие от Петра, который привлекал в свою страну заграничных специалистов в качестве временных работников и наставников, Екатерина призывала иностранцев становиться подданными российской короны и оставаться в ее владениях навсегда[201]. «Мы нуждаемся в населении, а не в опустошениях; заставьте кишеть народом наши обширные пустыни, если это возможно», — писала царица в одной из своих заметок. Призыв императрицы оказался кстати для многих жителей германских княжеств, и они приняли приглашение. Российское правительство направляло их для поселения, главным образом, в Поволжье, где, как известно, образовался в итоге очень крупный немецкий анклав.
Приневские земли, сильно опустевшие во время Северной войны, к середине XVIII века продолжали оставаться малонаселенными. Летом 1765 года партии немецких переселенцев, направлявшихся в район Саратова, было предложено переменить место назначения и поселиться в окрестностях Петербурга. Согласие дали 60 семей. Так, вблизи российской столицы появилась первая немецкая колония, получившая название Ново-Саратовской (место, на котором она находилась, — правый берег Невы напротив Рыбацкого, — доныне называется Новосаратовкой). Годом позже были основаны еще две колонии: Среднерогатская — в районе нынешней площади Победы и Ижорская — на правом берегу реки Ижоры, вблизи Московской дороги. Большие немецкие поселения были созданы под Ямбургом. В течение XIX века количество немецких колоний в ближайших окрестностях столицы выросло: Фридентальская колония в Царском Селе, Нейдорф (Новая деревня) и Нейгауз (Новоселки) вблизи Стрельны, а также Гражданка, Ручьи, Шувалово, Веселый Поселок и др. Они стали неотъемлемой частью социальной структуры большого Петербурга.
Екатерининский манифест 1763 года гарантировал переселенцам полное самоуправление внутри колонии: «…поселившимся особыми колониями и местечками, внутреннюю их юрисдикцию оставляем в их благоучреждение, с тем, что Наши начальники во внутренних распорядках никакого участия иметь не будут, а в прочем обязаны они повиноваться Нашему праву гражданскому».
Заведенный в колониях уклад жизни отличался большой упорядоченностью и строгостью. Избиравшийся в каждой колонии староста (шульц), его выборные помощники и десятские тщательно следили за соблюдением противопожарных и эпидемиологических правил, состоянием дорог и мостов, порядком в домах, во дворах и на прилегающих территориях, а также за поведением колонистов, пресекая пьянство, картежные игры и даже чрезмерно частые сборы гостей. Каждую субботу в определенное время все жители колонии выходили из домов для уборки участка улицы перед своим двором. Сами собою утвердились неизменный распорядок дня и обязательные элементы внешнего вида колониста (шейный платок, жилет, белый фартук).
Все это довольно сильно напоминает устройство печально знаменитых аракчеевских военных поселений, создававшихся примерно через полвека после появления немецких колоний. Однако сходство здесь исключительно внешнее: военные поселяне жили в своем доведенном до абсурда порядке по принуждению; немецкие колонисты имели гарантированное право выйти из колонии в любое время и уехать. «Буде которые из переселившихся и вступивших в Наше подданство иностранных, пожелали выехать из Империи Нашей, таковым всегда свободу даем, с таким однако ж при том изъяснением, что они повинны, изо всего благо нажитого в Империи Нашей имения, отдать в казну Нашу, а именно: живущие от одного года и до пяти лет — пятую часть, от пяти до десяти и далее — десятую, и потом отъехать, кто куда пожелает, беспрепятственно», — говорилось в манифесте 1763 года. Как справедливо замечает Д. Л. Спивак, жизненный уклад немецких колоний «соответствовал тому представлению о разумном порядке, которое было воспринято немецкими крестьянами с младенческих лет — и, как следствие, обычно не вызывал у них протеста».
Таким образом, немецкие колонии явились устойчивыми вкраплениями европейской социальной культуры в российскую жизнь. Заметим, что их укоренение наименее болезненно произошло именно в Санкт-Петербургской губернии. В других местах, например вблизи Саратова, Канцелярия опекунства иностранных колонистов вынуждена была улаживать конфликты с жителями, не желавшими пускать пришельцев на отведенные им земли.
Приглашая иностранных поселенцев в свою державу, императрица выполняла все ту же программу просветительского синтеза России и Европы. «По мысли Екатерины, — пишет историк А. Б. Каменский, — колонисты должны были продемонстрировать русскому обществу преимущества свободного труда, стать образцом высокой культуры сельскохозяйственного производства». При этом воздействие немецких колоний на окружающую их социальную среду отнюдь не ограничилось только передачей аграрных или промышленных технологий: сам по себе образ жизни колонистов, характер взаимоотношений между ними не могли не произвести впечатления на соседей, привыкших к иному стереотипу поведения.
К этому следует прибавить, что екатерининские манифесты призывали в Россию отнюдь не только земледельцев: «Коль скоро прибудут иностранные в Резиденцию нашу, и явятся в Канцелярию опекунства, или в другой какой пограничной Наш город, то имеют объявить решительное свое намерение, в чем их желание состоит, записаться ли в купечество или в цехи, и быть мещанином, и в котором городе, или поселиться колониями и местечками на свободных и выгодных землях для хлебопашества и других многих выгодностей, то все таковые, по их желаниям, немедленное о себе определение получат». Благодаря этому призыву число немцев, а также представителей почти всех крупных европейских народов в Санкт-Петербурге существенно увеличилось. В Петербурге «не редкость услыхать <…> греков, итальянцев, англичан, голландцев, азиатов, говорящих на своем наречии», — писал в своих «Секретных записках о России» К. Массон. По его наблюдениям, среди петербуржцев иностранного происхождения существовало своеобразное «разделение труда»: «В Петербурге немцы — художники и ремесленники, в особенности портные и сапожники; англичане — седельные мастера и негоцианты; итальянцы — архитекторы, певцы и продавцы картин и проч.» В качестве одного из типов петербургского ремесленника часто приводится образ булочника-немца, запечатленный в произведениях русской литературы. Сформировался этот тип именно в екатерининское царствование.
На протяжении XVIII–XIX веков немцы составляли самую крупную диаспору в нашем городе, их численность в XVIII веке составляла 5–15 тысяч человек, а в следующем веке возросла до 50 тысяч. Петербург столичного периода был немыслим без немецкой составляющей. Ее влияние сказалось, возможно, в появлении некоторых характерных черт петербургской манеры поведения, скажем, известной церемонности и сдержанности. То же касается и языка: «Особенности старой петербургской речи по сравнению с московской иногда объясняют тем, что в столице империи Санкт-Петербурге было много немцев, и поэтому петербургское произношение больше ориентировалось на орфографию, чем на произношение», — отмечает языковед П. А. Клубков. Многие специфические петербургские обычаи и привычки также нередко обуславливались немецким влиянием; например, Н. А. Некрасов в 1844 году писал, что отличающая всех петербуржцев, включая самых бедных, любовь к употреблению кофе получила распространение от живущих здесь немцев.
Таким образом, осуществленный Екатериной II проект переселения в Россию иностранцев сыграл важную роль в формировании того, что сегодня социологи называют петербургской идентичностью[202]. Это понятие подразумевает и уже упомянутый нами набор поведенческих характеристик — манеру держаться и говорить, обычаи и традиции, определенные ментальные характеристики (например, совокупность духовных ценностей) и отражающие их устойчивые образы, атрибуты, символы и т. д., которые петербуржцами неизменно определяются как «свое». И пожалуй, главный из таких образов был также сотворен по приказу и при участии Екатерины II. Речь идет о памятнике Петру Первому на Сенатской площади.
Действительно, памятник этот сразу же после открытия стал восприниматься как воплощение духа Петербурга. «Genius loci[203] Петербурга» — называл его выдающийся петербурговед Н. П. Анциферов. Конечно, этот монумент прежде всего запечатлел торжествующий и величественный дух екатерининского царствования, но творение скульптора оказалось настолько неоднозначным, что каждое поколение жителей города открывало в нем все новые смыслы, давало ему самые разнообразные, порой противоречащие друг другу трактовки. Став героем поэмы А. С. Пушкина (или как ее назвал сам автор — петербургской повести), написанной осенью 1833 года, памятник получил свое имя — «Медный всадник».
М. Э. Фальконе. Бюст работы М. А. Колло. Между 1767 и 1773 гг.
Сам по себе способ увековечить память о великом человеке установкой ему памятника, Московской Руси не был знаком. Работа над первым российским скульптурным памятником была начата по указанию самого Петра I: в 1716 году Б. К. Растрелли подготовил проект конной статуи императора для установки ее в Петербурге в честь побед над шведами. Статуя, отлитая уже после смерти не только модели, но и скульптора, еще много лет не была установлена. Лишь в 1800 году ее поставили на пьедестал перед Михайловским замком, где она и находится до сих пор.
Вновь идея воздвигнуть прижизненный памятник монарху возникла в 1762 году, когда генерал-прокурор А. И. Глебов предложил Сенату в знак благодарности за дарование дворянству вольности воздвигнуть золоченую статую императора Петра III. Всерьез обсуждавшаяся в Сенате, эта идея была отвергнута самим царем. Однако сенаторам она, по-видимому, запала в головы, поскольку сразу же после воцарения Екатерины II они поручили руководителю Конторы строений И. И. Бецкому позаботиться о создании памятника новой царице. В течение двух лет проектированием монумента занимались разные специалисты, в том числе М. Ломоносов и Я. Штелин, пока Екатерина не воспротивилась этому и не указала на необходимость установки памятника Петру I. С этого времени началась деятельная подготовка к созданию монумента, для работы над которым по рекомендации Дидро из Франции был приглашен скульптор Этьен Морис Фальконе. Его соавторами стали приехавшая с ним ученица Мари Анн Колло и русский скульптор Федор Гордеевич Гордеев. Работа над памятником длилась без малого шестнадцать лет, если считать со времени прибытия Фальконе в Петербург до торжественного открытия монумента.
Жанр конного монумента, восходящий к античной традиции, был призван прославлять воина-победителя. В соответствии с этим канонический вариант конного памятника изображал героя в момент триумфа, в состоянии величественного покоя и торжества. Таким, кстати, был сделан монумент Растрелли. Но Екатерину II такой вариант памятника не устраивал, поэтому работа петровского скульптора была ею отвергнута. Ей хотелось воплотить государственного преобразователя, законодателя, побеждающего не внешнего неприятеля, а преодолевающего духовные преграды внутри страны (именно такой правительницей современники должны были воспринимать и саму Екатерину). Желание императрицы совпало с намерением приглашенного ею ваятеля. «…Представляю себе <Петра> не великим полководцем и не завоевателем, хотя он и был, конечно, таковым. Надо показать человечеству более прекрасное зрелище, творца, законодателя, благодетеля своей страны», — разъяснял свой замысел Фальконе в письме к Дидро.
В соответствии с этим замыслом монумент было решено разместить на Сенатской площади в окружении строений, как бы воплощающих петровские нововведения: с одной стороны — Адмиралтейство, излюбленное детище Петра, где рождался русский флот, с другой — здание созданного им нового государственного органа — Сената[204]. И конечно, главным достоинством этого места в глазах создателей монумента стала близость Невы, ее самого просторного, самого величественного участка.
Открытие памятника Петру I. Рисунок А. П. Давыдова. 1782 г.
В качестве постамента для статуи был использован огромный гранитный валун, называемый Гром-камень, которому придали необходимую форму. Для этого спереди и сзади камень дорастили двумя небольшими кусками, но выполнили это столь искусно, что весь пьедестал производит впечатление единого целого. Поверхность гранита обтесана, но не отшлифована, что как бы обозначает природную «дикость» камня. Естественное происхождение этого камня представляло особую ценность для скульптора, поскольку подножие монумента должно было символизировать препятствия, которые преодолел великий реформатор, а победу над природой Фальконе ставил в один ряд с прочими победами Петра: «Природа и люди противопоставляли ему самые большие трудности: сила и настойчивость его гения их преодолели».
Более того, придав постаменту форму набегающей волны, Фальконе ввел в свое творение мотив покорения водной стихии, который был существен и для петровского царствования в целом, и для строительства Петербурга. В поэме Пушкина «Медный всадник» этот мотив оборачивается противоположной стороной: покоренная стихия вырывается из-под спуда и мстит за свое порабощение.
Необходимо обладать большой творческой смелостью для того, чтобы использовать в качестве постамента дикую каменную глыбу. Этот элемент памятника резко противостоит уже ставшей к тому времени характерной для облика Петербурга регулярности, правильности, математической выверенности.
Размеры и тяжесть камня, предназначенного стать основанием памятника, и соответственно трудность, с которой его доставили на свое место, тоже были превращены в эстетический фактор. Все этапы добывания и транспортировки Гром-камня зарисовали и воспроизвели в гравюрах. Еще до открытия памятника, в 1777 году, в Париже была издана книга руководившего этими работами грека Ласкари, в которой описан весь процесс перевозки камня; об этом же рассказывалось в других книгах и в газетах; наконец, по случаю успешной доставки постамента была выбита медаль с надписью «Дерзновению подобно». Решение уникальной для того времени технической задачи по перемещению исполинского камня по суше и воде служило примером силы человеческого разума, способного совершать чудеса, подобные божественным. Как чудо, как акт божественного творения представлена доставка Гром-камня в Петербург в сочиненной Василием Рубаном «Надписи к камню, назначенному для подножия статуи Петра Великого»:
Колосс Родийский[205], днесь смири свой гордый вид!
И нильски здания высоких пирамид,
Престаньте более считаться чудесами!
Вы смертных бренными соделаны руками.
Нерукотворная здесь Росская гора,
Вняв гласу Божию из уст Екатерины,
Прешла во град Петров чрез Невские пучины,
И пала под стопы Великого Петра!
Немаловажно и то, что избранный для постамента камень имел собственное имя — Гром-камень, которое активно использовалось в многочисленных текстах, описывавших сооружение и открытие памятника. Согласно этим источникам, название камень получил благодаря тому, что был некогда расколот ударом молнии (получившийся в результате этого скол создал для Фальконе наклонную плоскость в задней части постамента). Наличие имени придавало скале некоторую индивидуальность, она становилась как бы неким одушевленным персонажем, с которым дерзкие люди вступали в противоборство.
Интересно, что, еще находясь на изначальном месте в лесу близ Лахты, Гром-камень был объектом суеверного почитания местных финноугорских жителей. Конечно, как справедливо замечает Д. Л. Спивак, связь камня и образов змеи и коня, включенных в фальконетовский монумент, с магической культурой финских народов, издревле населявших приневские земли, вряд ли осознавалась создателями памятника. Но в последующее время эта связь порой всплывала на поверхность, о чем свидетельствует, например, известная строка поэта М. Волошина о Гром-камне: «Алтарный камень финских чернобогов…»
Вид Гром-камня во время перевозки. Гравюра Я. ван де Шлея по рис. Ю. М. Фельтена. 1770-е гг.
Перевозка Гром-камня. Гравюра. Из книги: Карбури (Ласкари). Monument élevé à la gloire de Pierre-le-Jrand… Париж, 1777 г.
Для людей же второй половины XVIII века, вероятно, большее значение имели рассказы о том, что Петр I якобы неоднократно поднимался на Гром-камень, чтобы обозревать окрестности во время боевых действий против шведов.
В традиционную композицию конного монумента Фальконе вносит довольно много необычных элементов, одним из которых является извивающаяся под копытами коня змея. Вылепленная Гордеевым по эскизам Фальконе змея выполняет важную конструктивную роль — придает устойчивость всей композиции, создавая дополнительные точки опоры. Но при этом змея является и важным смысловым элементом, толкование которого впоследствии нередко уходило весьма далеко от той аллегории, которую желал представить Фальконе. Для скульптора, как это явствует из его переписки с Екатериной, змея символизировала зависть, которую Петр Великий «мужественно поборол». А. Н. Радищев, присутствовавший при открытии памятника и описавший его в своем «Письме к другу, жительствующему в Тобольске…», трактовал змею как «коварство и злобу, искавшие кончины его <Петра> за введение новых нравов». А почти через полтора столетия в рассуждениях философа и публициста Г. П. Федотова змея стала обозначать не только противников петровских реформ, но и противников царизма вообще, превратившись таким образом в метафору революции.
Поместив змею под ногами своего героя, Фальконе неосознанно придал ему сходство с определенным типом мифологического героя. Змееборец — один из древнейших мифологических образов, известный и античности (Геракл), и европейскому Средневековью (Беовульф), и христианской традиции (св. Георгий), и русскому фольклору (Добрыня). Победа над змеем является одним из подвигов культурного героя — титана, дарующего людям огонь, обучающего их земледелию, строительству жилищ, наукам и искусствам. Реформаторская деятельность Петра в каком-то отношении уподобляла его подобным мифологическим героям, и появление на памятнике змеи еще более подчеркивало это подобие. Отчетливую параллель «Медного всадника» с образом Георгия Победоносца, издревле считавшегося покровителем Москвы, использовал А. А. Блок в стихотворении «Поединок», метафорически изображая борьбу Москвы и Петербурга как схватку Георгия с Петром.
Гром-камень в лесу. Гравюра Я. ван де Шлея по рис. Ю. М. Фельтена. 1770-е гг.
Конь, на котором восседает Петр, также воспринимается как аллегория. Сравнение монарха с наездником или возницей напрашивается само собой; для обозначения государственной власти существует даже общеупотребительная языковая метафора «бразды правления». Однако важно, что конь на фальконетовском монументе отнюдь не добровольно подчиняется власти всадника, а яростно сопротивляется ей. Причем строптивости коня противопоставлена не сила оружия — у всадника нет ни шпор, ни плети, ни даже стремян, — а титаническая воля. При внешней статичности фигуры Петра его поза и лицо выражают глубочайшее внутреннее напряжение. (Фальконе не удавалось вылепить соответствующую его замыслу голову героя, эта задача оказалась по плечу М. А. Колло. Лицо Петра — сжатые губы, нахмуренные брови, скошенный взгляд — исполнено с удивительной художественной силой.)
Понимание образа коня как метафоры страны, укрощенной властью Петра, выражено в знаменитых пушкинских строках:
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Отметим, что последнее слово в приведенной цитате употреблялось тогда и в единственном числе (дыба) и обозначало орудие для пытки, чрезвычайно широко применявшееся в петровское время.
Мотив насилия, которое было главным методом осуществления петровских реформ, был введен скульптором в свое творение вполне сознательно: «он <Петр> быстро осуществил то добро, которого не хотели…» (из письма Фальконе к Дидро). Но и автор монумента, и его современники не сомневались в оправданности насилия во имя великой цели — создания могучего и непоколебимого государства. Однако полвека спустя Пушкин, осмысляя в своей поэме эту проблему в связи с фальконетовским монументом, не будет столь категоричен. Его Евгений, которому «воля роковая» создателя Российской империи и основателя города «над бездной» принесла страшные несчастья, вызывает сочувствие и жалость. И в последующее время во многом благодаря Пушкину образ «кумира на бронзовом коне» будет восприниматься не только как апофеоз царя-демиурга, но и приобретет некоторые зловещие черты. У его подножья будет мерещиться тень загубленного по его вине бедного петербуржца.
Примечательно, что образ реформатора и законодателя ваятель создал не с помощью эмблем или красноречивых деталей (например, можно было вложить в руку Петру свиток законов), а пластическими средствами: положением тела, постановкой головы и особенно жестом правой руки — жестом творца и повелителя. И именно благодаря этому жесту мифологическое звучание образа, которое мы отметили в связи с мотивом змееборчества, усиливается: перед нами не столько реальная историческая личность, сколько некий фантастический персонаж, что-то вроде бога-творца. А если мы обратим внимание на то, что восседает этот герой не на седле, а на медвежьей шкуре, образ верховного языческого божества получит почти полное завершение. Добавим к этому, что православная традиция в принципе отвергала скульптурные изображения, считая их принадлежностью идолопоклонничества. Поэтому весьма уместны в пушкинской поэме такие характеристики монумента, как «кумир на бронзовом коне» и «горделивый истукан».
Впрочем, современники рождения монумента были склонны, в первую очередь, видеть в нем более близкие себе идеи; для них памятник прежде всего материализовывал образ монарха-просветителя. А. Н. Радищев, например, так изъяснял значение некоторых деталей скульптуры: «древняя одежда, звериная кожа[206] и весь простой убор коня и всадника суть простыя и грубыя нравы и непросвещение, кои Петр нашел в народе, которой он преобразовать вознамерился». А для Екатерины, как мы уже говорили, важно было подчеркнуть, что она сама, подобно своему великому предшественнику, является просвещенной монархиней. Это и было сделано со всей откровенностью в надписи на пьедестале: «Петру перьвому Екатерина вторая лета 1782». Неоднократно замечалось, что слово «вторая» в этом контексте намекает на преемственность Екатерины по отношению к Петру. Вообще, памятник Петру в данном случае являлся, конечно, и памятником Екатерине (вспомним, как возникла идея его создания). Г. Р. Державин в «Изображении Фелицы», живописуя открытие монумента, восклицал:
Велик, кто алтарей достоин,
Но их другому посвятил!
В петербургской культуре идея просвещенного монарха, заложенная в памятнике его создателями, расширилась, приобрела метафизическое звучание; монумент стал восприниматься как воплощение духа города, genius loci. Мифологизированный образ державного основателя города, явленный фальконетовским памятником, воплотился в словесной форме в петербургской повести Пушкина. После ее появления Сенатская площадь становится главным местом мистического общения с духом великого императора, потеснив в этом отношении и деревянный домик на Петербургской стороне, и Летний сад с дворцом, и гробницу в Петропавловском соборе. О встречах на Сенатской площади с призраком Петра или с ожившим памятником рассказывают многочисленные предания. Подобно Евгению посредством обращения к статуе, возвышающейся на Гром-камне, высказывают свои «претензии» императору многие герои петербургской литературы XIX–XX веков. «Петр — первоначало, определившее всю жизнь любого петербуржца и постоянно напоминающее о себе памятником на Сенатской площади», — пишет современный литературовед и культуролог Р. Д. Тименчик. И не случайно «Медный всадник» стал одним из официальных символов современного Петербурга. Силуэт памятника был выбран в качестве эмблемы киностудии «Ленфильм»[207].
Итак, памятник Петру I на Сенатской площади воплотил собой то, что можно назвать «идеей Петербурга»: совокупность идеологических и философских мотивов, имеющих большое значение для города в целом, для всей его истории и всех его жителей. Важный для создателей монумента мотив монарха-просветителя, своей могучей волей победившего варварство и косность в подвластном ему народе, через некоторое время обнаружил в своей основе идею беспощадного насилия государства над личностью; тема подчинения природы человеческому разуму обернулась угрозой ответного возмущения порабощенной стихии; образ царя-реформатора, основателя и строителя города преобразился в исполинскую фигуру бога-творца.
Эти мотивы, впервые столь мощно реализовавшиеся в памятнике Фальконе, затем многократно варьировались в различных произведениях петербургского искусства. Например, «Укротители коней» П. К. Клодта на Аничковом мосту разрабатывают тему покорения природной стихии.
Екатериной II было создано или учреждено еще несколько объектов, значение которых для петербургского самосознания сопоставимо со значением памятника Петру I. Впоследствии они стали столь же нераздельны с культурой Петербурга, как Нева и белые ночи с его обликом. Назовем некоторые, наиболее значительные из них:
— Эрмитаж. В 1764 году Екатерина в счет уплаты долга российской казне приобретает для задуманной ею дворцовой картинной галереи 225 полотен западноевропейских авторов, собранных для Фридриха II берлинским купцом И. Э. Гоцковским. К концу царствования Екатерины II коллекция Эрмитажа насчитывала около 4000 картин, свыше 7000 рисунков, почти 80 тысяч гравюр и около 10 тысяч резных камней. Для ее размещения к Зимнему дворцу было пристроено несколько новых зданий, которые музей занимает по сей день.
— Публичная библиотека. Большие средства императрица выделяла на приобретение замечательных книжных собраний. В 1765 году императрица покупает библиотеку Дидро (оставив ее в распоряжении бывшего владельца до его кончины), в 1778 году — библиотеку Вольтера. Специально для наследника престола великого князя Павла Петровича матушка-императрица покупает 36 тысяч томов, собранных бароном И.-А. Корфом. Впрочем, просвещенная монархиня добывала культурные сокровища и иными способами: в 1794 году при подавлении в Варшаве польского восстания армия Суворова захватила огромную по тем временам библиотеку братьев А.-С. и И.-А. Залуских. По приказу Екатерины библиотеку привезли в Петербург, и она составила основу первой в России Публичной библиотеки, для которой тогда же, на углу Садовой улицы и Невского проспекта, начали строить здание. Открытие библиотеки состоялось лишь в 1814 году, а собрания Дидро и Вольтера, хранившиеся в Эрмитаже в составе собственной «комнатной» библиотеки Екатерины II, были частично переданы в ее фонды еще позднее.
Главный фасад Публичной библиотеки. Проектный чертеж Е. Г. Соколова. 1796 г.
— Вольное экономическое общество. Учрежденное в 1765 году первое в России научное общество играло большую роль в жизни Петербурга вплоть до своего закрытия в 1919 году. При Екатерине общество занималось научными изысканиями и распространением знаний, главным образом в сфере сельского хозяйства.
— Большой театр. В 1775–1783 годах в Петербурге возводится первое в России каменное здание для публичного, то есть открытого для всех, театра, который так и стал называться Каменный, или Большой театр[208]. Здесь ставились оперные, балетные и драматические спектакли, в них звучала музыка замечательных композиторов, работавших в Петербурге: Джованни Паизиелло, Джузеппе Сарти, Доменико Чимарозы, Висенте Мартин-и-Солера, Василия Пашкевича, Евстигнея Фомина и др. Открытый в 1860 году на другой стороне Театральной площади Мариинский театр, по сути дела, является преемником Большого театра.
Большой (Каменный) театр. Гравюра. 1810-е гг.
— Российская академия. В 1783 году по образцу Парижской академии в Петербурге была создана Российская академия. В отличие от Академии наук, которая занималась естественными и точными дисциплинами, новая академия должна была направить свои усилия на изучение русского языка, составление словаря и грамматики (в XIX веке обе академии были объединены). Созданный за шесть лет «Словарь Академии Российской, словопроизводным порядком расположенный» явился первым научно подготовленным словарем русского языка и имел огромное значение для развития всей русской культуры.
— Академия художеств. Была открыта еще в царствование Елизаветы Петровны, однако поначалу, находясь в Петербурге, она официально числилась «при Московском университете». И лишь в 1764 году, когда высочайшим указом императрицы Екатерины II были утверждены «Привилегия и Устав Императорской Академии трех знатнейших художеств», петербургская Академия художеств начала самостоятельное существование. Именно эта дата — MDCCLXIV — выложена мозаикой на полу в вестибюле здания на Васильевском острове, которое академия занимает до сих пор. Здание было построено также в царствование Екатерины II архитекторами Ж. Б. М. Валлен-Деламотом и А. Ф. Кокориновым.
Академия художеств. Раскрашенная гравюра Т. Малтона по рис. Дж. Хирна. 1789 г. Фрагмент
К этому перечню следовало бы добавить Горное училище (нынешний Горный институт), Смольный институт благородных девиц, Воспитательный дом, Учительскую семинарию, оспопрививальный дом и еще многие другие учреждения, появившиеся в Петербурге заботами Екатерины II и ставшие впоследствии для нашего города знаковыми. Впрочем, следует заметить, что нередко увлечение, с которым императрица занималась созданием различных полезных для ее подданных заведений, при первых же неудачах пропадало, не принося благих результатов. Так, остался лишь на бумаге проект устройства деревенских школ, как и практически все проекты, связанные с дарованием прав крестьянскому сословию.
Вид Дворцовой набережной от Петропавловской крепости. Картина Ф. Я. Алексеева. 1794 г.
При Екатерине наш город обрел и важнейшие черты своего внешнего облика. Это прежде всего гранитные набережные. В городе реки и каналы облицовывали камнем и прежде, но только при Екатерине эта работа стала планомерной; в городской черте были полностью одеты в гранит левый берег Невы, Фонтанка и названный в честь императрицы Екатерининский канал[209], а также большие участки других рек и каналов. Особое значение в формировании облика Петербурга имели и решетки (прежде всего, необходимо упомянуть легендарную решетку Летнего сада, сооруженную по проекту Ю. М. Фельтена), а также множество великолепных зданий как в самом Петербурге, так и в его пригородах. В творчестве таких зодчих екатерининского времени, как А. Ринальди, Дж. Кваренги, Ж. Б. М. Валлен-Деламот, Ю. М. Фельтен, Ч. Камерон, И. Е. Старов и др., сформировался архитектурный стиль, называемый классицизмом, который не только стал определять облик Санкт-Петербурга, но и оказал глубочайшее воздействие на психологический строй петербуржцев. «Организованное посредством архитектурных образов пространство „Северной Пальмиры“ должно было изменить и действительно меняло представление людей о самих себе и о своей эпохе», — пишет о екатерининском Петербурге современный историк Б. М. Матвеев.
К екатерининскому царствованию относится и окончательное формирование цепи великолепных императорских дворцов с парками, что опоясывают Санкт-Петербург с юга: от Ораниенбаума через Петергоф, Ропшу, Стрельну, Гатчину, Павловск, Царское Село до Пеллы — несохранившейся екатерининской резиденции в среднем течении Невы.
Все перечисленные и многие другие проекты, осуществленные при Екатерине II и в Петербурге, и в других частях империи, составили славу царствования «Семирамиды севера», как назвал ее Вольтер. Однако внимательный взгляд историка может различить за внешним блеском екатерининских свершений некоторые обстоятельства, заставляющие этот блеск потускнеть. «Совершенно естественно, что роскошные дворцы, оставшиеся после более чем тридцатилетнего царствования, не могут не вызывать восхищение, когда им возвращается первозданная красота, равно как и картинные галереи и скульптура, наполняющие их, однако не покидает мысль о том, что успехи просвещения и науки могли быть более впечатляющими, а „средний класс“ российского общества, наконец, появился бы и встал на ноги, будь правление более основательным, последовательным в своих усилиях и, что называется, отеческим», — пишет современный историк С. Н. Искюль.
Провозглашавшиеся Екатериной намерения улучшить государственное устройство России имели чрезвычайно прогрессивный (если не сказать революционный) характер, однако на деле они почти всегда оставались всего лишь декларациями. Даже в тех случаях, когда делались какие-то шаги для реализации этих намерений, в итоге все заканчивалось сохранением существующего положения. Так, созвав Комиссию для составления нового Уложения и направив ей свой «Наказ», который Екатерина составила на основе трудов Ш. Монтескье и Ч. Беккариа и опубликовала его не только на русском, но и на нескольких европейских языках, императрица вскоре потеряла к этому детищу всякий интерес. Комиссия, совершенно бесплодно прозаседав полтора года, была временно распущена из-за начала турецкой войны да так более и не собралась.
Неоднократно Екатерина строила планы отмены крепостного права в России. Однако на деле количество крестьян-рабов в империи в целом и в Петербургской губернии в частности значительно возросло, а тяжесть крепостного гнета увеличилась. Этому способствовала широко применявшаяся императрицей практика жалования своим фаворитам и выслужившимся сановникам заселенных крестьянами имений. В основном раздавались земли с крестьянами (прежде бывшими вольными) на вновь присоединенных к России территориях: в Лифляндии, Белоруссии, Малороссии, на Крымском полуострове и т. д. Всего, по подсчетам историка В. И. Семевского, было пожаловано около 850 тысяч душ обоего пола. Кроме того, дарились поместья, относившиеся к так называемым государевым вотчинам, то есть формально находившиеся в личной царской собственности («государевы» крестьяне на этих землях были значительно менее угнетаемы, чем помещичьи). К примеру, в 1762 году любимец императрицы граф Григорий Орлов получил от нее в дар мызу Гатчину с двадцатью окрестными деревнями, а два года спустя — мызу Ропшу с построенным Растрелли дворцом (где, кстати, незадолго до этого не без участия Алексея Орлова — брата фаворита — был убит низложенный император Петр III), а в придачу к Ропше — Елисаветгоф, Кипень и еще сорок с лишним деревень в окрестностях Петербурга с населением более четырех тысяч душ. Часть из этих пожалований была, правда, позднее вновь приписана к дворцовым владениям, но Орлову взамен были даны другие — Лахта и Осиновая Роща. Последняя по просьбе графа была выкуплена в казну и затем досталась другому фавориту императрицы — Г. А. Потемкину.
Несколькими своими указами Екатерина чрезвычайно усилила власть помещиков над крепостными: было позволено ссылать крестьян без суда на каторгу в Сибирь, любая жалоба на хозяина признавалась преступлением и подлежала наказанию и т. п.
Третье сословие, буржуазия, увеличившись стараниями Екатерины в количественном отношении, заметной социальной силой так и не стало.
Единственной общественной группой, которая обладала доступом к власти в Российской империи, было дворянство, причем права благородного сословия за время правления Екатерины чрезвычайно расширились.
Государственный аппарат в екатерининское царствие продолжал представлять собой громоздкую и малоэффективную систему, внутри которой фактически не было разделения административных, контрольных и судебных функций, что благоприятствовало взяточничеству, протекционизму и казнокрадству.
Границы империи при Екатерине продолжали расширяться: две русско-турецкие войны присоединили к России Крым, Азовское море и обширные территории в северном Причерноморье (так называемую Новороссию). Заключение в 1783 году договора с царем Грузии Ираклием II усилило влияние России на Кавказе и в Закавказье. Вторжение русских войск в Польшу привело к трем разделам страны (в 1772, 1793 и 1795) и в итоге к ее исчезновению как самостоятельного государства. Россия же присоединила Литву, Курляндию, Белоруссию и правобережную Украину.
На фоне новых территориальных приобретений положение Санкт-Петербурга внутри страны несколько изменилось: с продвижением границы на запад, Петербург утрачивал свою эксцентричность, все менее воспринимался пограничным городом и все более «врастал» в тело России.
Тем не менее Швеция в 1788–1790 годах попыталась вернуть себе с помощью сухопутных войск юго-восточную Финляндию, а морскими силами ударить по Петербургу.
Проиграв войну 1741–1743 годов, Швеция тем не менее неоднократно пыталась взять реванш. Удобный момент для очередной попытки наступил в июне 1788 года.
Король Густав III рассчитывал воспользоваться тем, что основная часть русской армии была занята войной с Турцией (с которой Швеция находилась в союзнических отношениях). Кроме того, Екатерина держала достаточно крупные военные части во «взрывоопасной» Польше. Получив шведский ультиматум, являвшийся фактически объявлением войны, русское правительство в спешном порядке стало набирать ополчение, чтобы усилить те немногочисленные регулярные войска, которые находились поблизости от столицы. В самом Петербурге рекрутировали младших церковных служителей, составивших два батальона, а из ямщиков сформировали казачий полк. Также к месту боевых действий были направлены «потешные» отряды, созданные в Гатчине наследником Павлом Петровичем. Командовать этой разношерстной сухопутной армией был назначен граф Валентин Платонович Мусин-Пушкин, который, мягко говоря, не отличался полководческими талантами.
Однако участвовать в военных операциях этому войску пришлось немного. Все два года войны боевые действия на суше велись вяло, что было вызвано, с одной стороны, бунтами в шведской королевской армии, а также вступлением в войну союзницы России Дании, отвлекшей на себя внимание шведов, а с другой — нерешительностью русского командования и недостатком у него средств для активного ведения войны.
Основные сражения войны 1788–1790 годов происходили на море. И здесь у шведов было достаточно возможностей для того, чтобы преодолеть сопротивление русских. Наскоро вооруженный, укомплектованный малоопытными и плохо обученными матросами, русский флот действовал несогласованно, не мог точно и своевременно выполнять команды, однако решительные действия российских адмиралов С. К. Грейга, В. Я. Чичагова, К. Нассау-Зигена, А. И. Круза не давали шведам возможности добиться решительного успеха. Тем не менее, если в начале войны боевые действия разворачивались по всей акватории Балтийского моря (сражения между русскими и шведскими эскадрами происходили и у островов Эланд и Борнгольм в центре Балтики, и в датских проливах на самом ее западе), то летом 1790 года ареной морских баталий стал исключительно Финский залив. Неприятельские суда атаковали русских у Ревеля (Таллина), у Фридрихсгамна, в проливе Роченсальм[210], в проливе Бьёрке-Зунд[211], в Выборгском заливе и, наконец, в непосредственной близости от российской столицы у Красной Горки[212], когда звуки длившейся два дня канонады вызвали панику среди жителей Петербурга. Впрочем, действия шведского флота также выглядят скорее беспорядочными, чем продуманными и планомерными.
Рукописный план 2-го этапа сражения в Выборгском заливе. 1790 г. Шведский флот прорывается сквозь строй русских кораблей, блокирующих его в заливе. Победу русских недвусмысленно обозначает пробитый ядрами, поникший шведский флаг, изображенный автором над картушем
Резервы Стокгольма на третий год войны совершенно иссякли. К тому же, в отличие от своего монарха, все еще жившего мечтами об имперском могуществе, шведское общество уже вполне осознало, что его благополучие отнюдь не зависит от размеров государственной территории, и потому крайне негативно относилось к развязанной королем войне. Все это привело к тому, что Густаву III пришлось отказаться от своих притязаний и заключить с Россией мирное соглашение, сохранявшее границы в соответствии с Ништадтским и Абоским договорами.
Итак, применительно к эпохе Екатерины II мы можем говорить о том, что петербургское городское сообщество испытало на себе целый комплекс разнообразных воздействий, в основе которых лежали идеологические установки Просвещения, что нашло выражение в приглашении зарубежных переселенцев, в организации городского самоуправления, в создании и развитии различных культурных учреждений, в стилистическом оформлении городских сооружений. Взаимодействие этих и множества других факторов привело к тому, что горожане постепенно переставали быть просто группой людей, которых объединяет проживание на одной территории. Стал появляться некий психологический тип петербуржца, началось формирование петербургской идентичности.
С этим, возможно, связано образование в городе различных форм общественной жизни, более или менее независимых от государства: масонских лож, дворянских и мещанских клубов, литературных и публицистических журналов. Значительно сложнее становилась внутренняя структура петербургского сообщества; сглаженность социальных контрастов, которая была характерна для него в петровское время, уступила место отчетливому размежеванию на общественные слои и группы.
В царствование Екатерины II впервые с петровского времени перестали применяться принудительные меры для удержания жителей в столице. И хотя по-прежнему население Петербурга характеризовалось искаженными демографическими пропорциями (например, по подсчетам П. Н. Петрова, количество женщин в городе во второй половине XVIII века составляло приблизительно ⅓ от количества мужчин), все же можно сказать, что с екатерининского времени Петербург постепенно начинает жить более естественной жизнью.
И внешний облик, и состав его населения, и символическое, идейное значение города определялись тем, что он являлся столицей грандиозной, все увеличивавшейся и крепнувшей империи, воплощением ее незыблемости, богатства, могущества и блеска. Вне этой функции Петербург екатерининского времени, да и всего имперского периода, был немыслим.
К царствованию Екатерины II многие петербурговеды относят завершение начального периода в истории города; как мы видим, основания для такой периодизации имеются. Мы воспользуемся этим для того, чтобы прервать на время наше рассмотрение истории Невского края, которое теперь уже неразрывно связано с историей города по имени Санкт-Петербург.
В старину много кричали, да еще и в настоящее время часто говорится, хотя и с меньшей колкостью, о построении города Петербурга и о том, что двор поселился в этом городе и покинул древнюю столицу Москву. Говорят, и это отчасти верно, что там умерло несколько сот тысяч рабочих от цинги и других болезней, особенно в начале; что провинции обязаны были посылать туда рабочих, которые никогда не возвращались домой; что дороговизна всех предметов в этом городе сравнительно с дешевизною в Москве и в других областях разоряла дворянство[214] и проч., что местоположение было нездорово и неприятно, и не знаю еще что, и что это место менее, чем Москва, подходит для господства над империей[215] и что это предприятие Петра Великаго похоже на предприятие Константина[216], который перенес в Византию престол империи и покинул Рим, <причем> римляне не знали, где искать свою отчизну, и, так как они не видели более всего того, что в Риме воодушевляло их усердие и любовь к отечеству, то их доблести мало-помалу падали и наконец совершенно уничтожились. Я вовсе не люблю Москвы, но не имею никакого предубеждения против Петербурга, я стану руководиться благом империи и откровенно выскажу свое чувство. 1. Москва — столица безделья и ее чрезмерная величина всегда будет главной причиной этого. Я поставила себе за правило, когда бываю там, никогда ни за кем не посылать, потому что только на другой день получишь ответ, придет ли это лицо, или нет; для одного визита проводят в карете целый день, и вот, следовательно, день потерян. Дворянству, которое собралось в этом месте, там нравится: это неудивительно; но с самой ранней молодости оно принимает там тон и приемы праздности и роскоши; оно изнеживается, всегда разъезжая в карете шестерней, и видит только жалкие вещи, способные расслабить самый замечательный гений. Кроме того, никогда народ не имел перед глазами больше предметов фанатизма, как чудотворные иконы на каждом шагу, церкви, попы, монастыри, богомольцы, нищие, воры, бесполезные слуги в домах — какие дома, какая грязь в домах, площади которых огромны, а дворы грязные болота. Обыкновенно каждый дворянин имеет в городе не дом, а маленькое имение. И вот такой сброд разношерстной толпы, которая всегда готова сопротивляться доброму порядку и с незапамятных времен возмущается по малейшему поводу, страстно даже любит рассказы об этих возмущениях и питает ими свой ум. <…> Петербург, надо сознаться, стоил много людей и денег; там дорога жизнь, но Петербург в течение 40 лет распространил в империи денег и промышленности более, нежели Москва в течение 500 лет с тех пор, как она построена; сколько там <в Петербурге. — К. Ж.> народу занято постройками, подвозом съестных припасов, товаров, сколько денег они вывозят в провинции; народ там мягче, образованнее, менее суеверен, более свыкся с иностранцами, от которых он постоянно наживается тем или другим способом, и т. д., и т. д., и т. д.
(Текст печатается по изданию: Записки императрицы Екатерины II. СПб., 1907. С. 651–653. Орфография приближена к современным нормам.)