У «Ленкома» есть своя стена плача с фотографиями ушедших и незаменимых — Евгений Леонов, Татьяна Пельтцер, Олег Шейнцис… Недавняя потеря Александра Абдулова и Олега Янковского, во многом державших на себе репертуар, плюс фактический уход со сцены Николая Караченцова могли подкосить театр, но этого не случилось. На старые роли введены новые исполнители, и, хотя часть названий исчезла с афиш, появились другие. Лишь одна строка не меняется вот уже тридцать восемь лет — фамилия главного режиссера «Ленкома»…
— Как вам удалось, Марк Анатольевич, столько лет скользить по грани и не свернуть шею?
— Недоработка советской системы! Не так давно ушедший из жизни Виталий Вульф, который знал все и обо всех, рассказывал мне собственную версию событий. После того как в Театре сатиры под запрет попали мои первые самостоятельные спектакли на профессиональной сцене — «Доходное место» и «Банкет», третий прокол мог оказаться роковым. Андрей Гончаров пригласил меня в Театр имени Маяковского, которым уже руководил. Решили ставить «Разгром» Фадеева, но и эта работа оказалась под угрозой закрытия. Начальству не понравилось, что партизанским отрядом командует человек по фамилии Левинсон, а играет его артист Джигарханян. И тут вмешалось провидение. Великая актриса Ангелина Степанова мирно беседовала по телефону с подругой, не менее прославленной Марией Бабановой, разговор плавно катил к финалу, когда вдова Фадеева Ангелина Иосифовна между делом поинтересовалась: «Что у вас новенького?» Служившая с 1927 года в Театре Маяковского Мария Ивановна ответила: «Да вот пришел хороший мальчик, репетировал «Разгром» твоего Саши. Получилось складно, но спектакль, кажется, зарубят, комиссия его не принимает». Степанова возмутилась: «Кто посмел поднять руку на роман председателя Союза писателей СССР?!» Ангелина Иосифовна по стоявшей у нее дома вертушке позвонила могущественному человеку, секретарю ЦК партии по идеологии Суслову и пригласила того в театр. Михаил Андреевич пришел. Поскольку мои умственные способности всегда отставали от завышенных эстетических потребностей, я обратил внимание, что высокий чиновник обут в калоши, которые тогда никто уже не носил. Это обстоятельство сильно меня позабавило, хотя на самом деле думать следовало не о гардеробе гостя, а что от его слов зависит мое будущее. Суслов смирно сидел в ложе, а в конце спектакля встал и громко зааплодировал. Через день «Правда» опубликовала восторженную рецензию об идейно-политическом успехе театра и молодого режиссера Захарова. Так чаша весов качнулась в мою пользу. Хотя многократно случались откаты и в обратную сторону. «Доходное место» запретила министр культуры Фурцева, но к тому моменту спектакль сыграли сорок раз, он успел обрасти легендами. Олег Ефремов сказал мне: «Не расстраивайся, старик! Благодаря скандалу о тебе узнала театральная Москва!» Нет, я не в обиде на Екатерину Алексеевну. Гораздо больше мешали и вредили другие. Был в Главлите полковник Иванов. Одиозная личность! Он регулярно названивал в управление культуры МГК КПСС Валерию Шадрину, который сейчас руководит Международным фестивалем имени Чехова, и требовал, чтобы тот нашел на меня управу. «Солженицына из страны выслали, Любимова гражданства лишили, а с Захаровым справиться не можете! Пожестче с ним, пожестче! Нечего миндальничать!» — инструктировал Иванов. Шадрин говорил цензору в погонах что-то такое успокоительное, но окончательно меня не душил и даже разрешил сыграть «Трех девушек в голубом». Правда, лишь спустя четыре года после начала репетиций спектакля…
— Вы допускали вариант, при котором придется уехать из СССР, жить за кордоном?
— Нет. Никогда! Даже если бы блестяще владел иностранным языком, вряд ли смог бы адаптироваться где-нибудь, кроме России. Что бы делал там? Русское присутствие в западном кинематографе и театральной режиссуре улавливается с трудом. Прорваться удавалось единицам, да и то лишь на короткий срок, потом следовало неизбежное возвращение домой.
— Разве здесь вы не находились во внутренней эмиграции, Марк Анатольевич?
— Может, и так. С другой стороны, именно в «Ленкоме» я привык к постоянным аншлагам, тут выросла наша публика. Гриша Горин много лет назад пересказал мне подслушанный диалог двух старых заслуженных гардеробщиц. Одна говорила другой: «Раньше в наш театр зритель в валенках и тулупах шел, а теперь — в туфлях и болонье!» И дело не в моде. Эта была очень точная характеристика произошедших качественных изменений аудитории. А для кого я работал бы на Западе?
— Нельзя же всю жизнь изъясняться эвфемизмами. Эзопов язык мог однажды надоесть.
— По-иному порой не скажешь. Не из страха или отсутствия свободы. Я вот не хотел бы, чтобы Шварц открытым текстом написал историю, как убить дракона. Евгений Львович выбрал единственно возможный способ объяснить каждому: бороться надо не с внешним врагом, а с собой, задушив дракона внутри. Если рассказать об этом в лоб, исчезнут волшебная философия и глубина. Вслушайтесь: «Я начал завидовать рабам. Они всё знают заранее. У них твердые убеждения. Наверное, потому, что у них нет выбора. А рыцарь… Рыцарь всегда на распутье дорог». Это написано в 1944 году. Непостижимо…
— Но, согласитесь, и для съемок в 1979-м «Того самого Мюнхгаузена» требовалось определенное мужество.
— Я относился к телевизионным опытам как к приятным новогодним историям, где звучит хорошая музыка, снимаются симпатичные мне артисты. Да, возникали отдельные разногласия между идеологами «Останкино» и «Мосфильма». Скажем, на ТВ спокойно отнеслись к судьбе дуры-бабочки из «Обыкновенного чуда», той, что «крылышками бяк-бяк-бяк», а за ней, значит, «воробышек прыг-прыг-прыг». На киностудии же строго заявили: «Не пытайтесь нас обмануть, Марк Анатольевич! Это настоящая эротика на грани порнографии». Песню могли запросто выбросить из картины, если бы не обаяние Андрея Миронова, убедившего комиссию, что никто не собирается устраивать никаких революций, в том числе сексуальных. Еще вежливо попросили убрать из «Обыкновенного чуда» фразу «Стареет наш Королек» и выпад в адрес знатного охотника, который давно не подстреливал дичь, зато с удовольствием сочинял учебники. Мне объяснили, мол, не стоит бросать камни в огород лауреата Ленинской премии по литературе Брежнева, автора бессмертной трилогии «Малая земля», «Возрождение» и «Целина»… С просьбой обратился мой тогдашний куратор с Центрального телевидения Борис Хесин. По-отечески приобнял меня в коридоре «Останкино» и сказал: «Искренне поздравляю, вы сняли прекрасный фильм!» Потом помолчал и продолжил: «Но, может, сделаете маленькую купюру?» Поскольку все было сформулировано мягко и корректно, каюсь, я не сумел отвертеться. Впрочем, застигнуть меня врасплох удавалось редко, я разработал и за долгие годы отшлифовал тактику общения с цензорами. Она не отличалась особой замысловатостью: надо аккуратно записывать замечания и пожелания, конспектировать в тетрадочку, что именно требуют поправить и изменить. Этакая демонстрация покорности. Это производило положительное впечатление на проверяющих, они не могли не отметить, какой покладистый режиссер им попался. Но ведь не факт, что потом я в точности исполнял руководящие указания, правда? Сейчас на руководящих совещаниях, которые нередко показывают по ТВ под видом новостей, тоже все что-то пишут, слушая выступления начальства. Какова судьба этих записей? Думаю, та же, что и у моих пометок: после ухода цензоров я прятал их куда-нибудь подальше и больше не вспоминал.
— Правда, что из окончательного варианта «Белого солнца пустыни» выпала ваша фраза о бригаде бетонщиц, в которую переквалифицировался бывший гарем Абдуллы?
— Такого я точно не писал. Возможно, Мотыль? Он был полноправным хозяином фильма и сценария, а мне заказал лишь письма красноармейца Сухова ненаглядной Катерине Матвеевне…
— Судя по слогу, эпистолярный жанр вам близок, Марк Анатольевич?
— Вынужден вновь разочаровать: ничего личного, банальная поденщина без глубоких подтекстов. Попросили — сделал. Подобного рода беллетристика сочиняется, что называется, не приходя в сознание. Могу сходу надиктовать хоть рассказ, хоть роман, успевайте только записывать: «Степан вышел на крыльцо. Ярко светило солнце, низко летели, крича что-то тревожное, чайки. Степан подумал: «Боже мой, мама! Как же остро не хватает тебя именно сейчас…» И так далее, и так далее. Графомания не самая мудреная штука на свете! Каюсь, у меня есть две изданные книги, но это не художественная литература и даже не чистая мемуаристика, скорее, отдельные мысли, перемежаемые вкраплениями воспоминаний. Опубликовать их решился в зрелом возрасте, а по молодости за бумагомарание брался исключительно ради дополнительной копейки. Именно так появились сценарии «Звезды пленительного счастья» и «Земли Санникова». Это уже потом я начал сам снимать…
— В «Двенадцать стульев» вы позвали Андрея Миронова, с которым дружили со времен работы в Театре сатиры. А в «Ленком» сманить его не пытались?
— Были поползновения. Мы даже пьесу выбрали, начали репетировать, но Валентин Плучек понял, чем дело пахнет, и моментально сделал Андрюше несколько режиссерских предложений, от которых тому было сложно отказаться. Мы откровенно поговорили с Мироновым и пришли к совместному решению, что ему лучше остаться в «Сатире». Все очень по-дружески, без обид. Андрей один из немногих, с кем я общался на ты. Может, еще с Арменом Джигарханяном и считаным количеством артистов. Твердо убежден: между режиссером и труппой должна сохраняться определенная дистанция. Для взаимной пользы. А с Мироновым с самого начала так сложилось. При распределении ролей в «Доходном месте» мне сказали, что он не должен играть главного героя. Я поинтересовался, почему. Ответили: «Отрицательное обаяние». Вот Белогубов — его персонаж. Пообещав подумать, в процессе репетиций я сделал перемонтаж, поменял местами Миронова и Пороховщикова. Андрюша обладал удивительным, не сразу оцененным в театре даром перевоплощения. И Папанов, который зимой 1941-го в тридцатиградусный мороз мерз под Москвой, обороняя столицу от фашистов, поначалу предвзято относился к Миронову. Анатолий Дмитриевич придерживался распространенной теории, что хорошим артистом может стать лишь тот, у кого за плечами большой жизненный опыт, кто сам познал тяготы и лишения. Папанов говорил: «Ну какие трудности были у Андрюши? Черствое пирожное да слегка остывший чай». В действительности способность убедительно сыграть чужую жизнь не зависит от количества собственных проблем. После «Доходного места» Миронову стали охотно доверять главные роли в театре, начался новый этап его творческой биографии.
— Похожая история была и с Янковским?
— О нем я узнал от Евгения Леонова, который снимался с Олегом и посоветовал обратить внимание на молодого талантливого артиста. Янковский служил в драмтеатре Саратова, я там был лишь однажды, да и то проездом. Фильмов с его участием тоже не видел, поэтому в Ленинград, где гастролировали саратовцы, отправился с записанной на листке из блокнота фамилией актера, чтобы не перепутать ненароком, на кого же именно смотреть. Олег играл князя Мышкина в «Идиоте», после спектакля я подошел к нему и предложил встретиться в гостинице, спокойно все обсудить. Но назавтра, грешен, забыл об уговоре, ушел куда-то из номера. Янковский приходит, а меня нет. Неловко получилось. Я потом сильно извинялся, Олег Иванович простил… Кстати, он в свою очередь привел в «Ленком» Инну Чурикову. Она уже снялась у Глеба Панфилова в фильме «Начало», но продолжала играть в театре каких-то зайчиков. У нас Инна Михайловна почти сразу получила роль в «Тиле».
Пельтцер я увел из «Сатиры», когда у той возник конфликт с Плучеком. Хотя мое знакомство с Татьяной Ивановной начиналось с ее ставшего легендарным заявления: «Как только человек ничего не умеет на сцене, сразу мнит себя режиссером!» Позже Пельтцер обогатила театральный фольклор и другими афоризмами, но мне особенно нравится вот этот: «Еще ни один спектакль от репетиций лучше не становился». Обычно Татьяна Ивановна произносила фразу, если я уделял много внимания пьесе без ее участия… Со временем у нас сложились теплые отношения, в конце жизни Пельтцер завещала мне часть личной библиотеки. Томики Ролана, Горького, Писемского, собрание сочинений Островского. Александра Николаевича, разумеется. Такая вот материализованная память о прекрасной актрисе. Не верится, что ее нет с нами почти двадцать лет. Время не все раны лечит! Не представляю, как смириться со смертью Абдулова и Янковского. Они ушли недавно и почти одновременно. Это был страшный удар по «Ленкому», его силу словами не передать. А до того случилась автокатастрофа, выведшая из строя Караченцова…
— Общаетесь с Николаем Петровичем?
— Пробовал, не получается. Рядом должна быть жена, которая переводит то, что хочет сказать муж, а с госпожой Поргиной отношения у меня не сложились… Не нужно об этом, давайте поговорим о более приятном.
— Тарковского вы зазвали в театр по старой дружбе? С учетом знакомства с юного возраста?
— Мы задним числом установили, что в одно время ходили в театральный кружок Москворецкого дома пионеров, но тогда друг друга не заметили. По крайней мере в памяти это не отпечаталось. Товарищеские отношения у нас сложились, когда Андрей ставил «Гамлета» на сцене «Ленкома».
— В какой момент, к слову, вы избавились в названии театра от имени Ленина?
— Если не ошибаюсь, официально в 1991-м, но процесс шел постепенно. В этом здании товарищ Ульянов выступил на Третьем съезде комсомола с зажигательной речью, отдельные тезисы которой использовали потом и лидеры нацистской Германии. В советское время любили цитировать мысль, что надо учиться, учиться и учиться, а Владимир Ильич весьма жестко высказался и о культуре, о целесообразности ее существования. По его мнению, должно было остаться лишь то, что способствует победе пролетариата. Если бы не старания Луначарского, думаю, в СССР и балета не было бы, его попросту запретили бы как чуждое помещичье искусство.
— Ваше отношение к фигуре пролетарского вождя претерпевало трансформацию?
— Безусловно! Если бы сразу знал то, что вычитал позже, не смог бы поставить многие спектакли. Ни «Мои Надежды», ни «Революционный этюд», ни «Диктатуру совести», ни ряд других. Михаил Шатров, автор названных пьес, в какой-то момент убедил меня, что дедушка Ленин все делал правильно, но его идеи извратили и испортили, иначе мы жили бы в коммунистическом счастье. Лишь у Авторханова я прочел, сколь сильным оказалось влияние криминала на партию большевиков, а потом и академик Лихачев рассказал мне о роли морфия в революционном настрое штурмовавших Зимний моряков-балтийцев. Матросы находились под влиянием серьезного наркотического опьянения. Дмитрий Сергеевич знал очевидцев тех событий…
Предложение вынести тело Ленина из мавзолея и похоронить бренные останки рядом с его матерью на Волковом кладбище в Петербурге я делал абсолютно осознанно. Это случилось в прямом эфире телепрограммы «Взгляд», которую в тот раз вел Мукусев. Не желая создавать проблем ведущему, я заранее предупредил, о чем собираюсь сказать. Владимир не возражал, но, будучи человеком более искушенным в телевизионных реалиях, объяснил, что дважды повторить крамольную мысль не получится, поэтому говорить надо не на Дальний Восток и Сибирь, а сразу в выпуске, идущем на центральную часть России. Так я и сделал. Мои слова произвели сильное впечатление на русскую эмиграцию последней волны. Была реакция и внутри страны, правда, несколько своеобразная. Я даже получил письма с угрозами от возмущенных рабочих двух московских промышленных предприятий. Мол, руки прочь от вождя! В одном случае меня приговорили к смертной казни. Признаюсь, не придал значения тем эскападам, не поверил в серьезность опасности.
— За сожжение партбилета перед телекамерами вам какие кары сулили?
— Главное, что я сам пожалел о поступке. Была в нем избыточная театральность, демонстративная нарочитость. В отличие от заявления о необходимости предать земле ленинский прах, где все слова оказались по делу и по месту. В ситуации с партбилетом оправдываю себя стечением обстоятельств. Это же случилось вскоре после ГКЧП. Меня очень задели сообщения о том, что большинство низовых партийных структур — райкомы и горкомы, а также практически все советские посольства и зарубежные представительства поддержали путчистов. После этого я счел невозможным носить в нагрудном кармане красную книжечку с утверждением, будто ее обладатель — ум, честь и совесть эпохи. Не хотел, чтобы меня и впредь ассоциировали с изображенным на обложке государственным преступником. Я пришел в кабинет, положил партбилет вот в эту пепельницу и, поддавшись эмоциональному порыву, сжег перед включенной телекамерой. После чего почти сразу почувствовал внутренний дискомфорт и неловкость. Я ведь видел, как из партии выходил Ельцин. Это выглядело гораздо достойнее и правильнее. С режиссерской точки зрения обратил внимание: пока Борис Николаевич двигался по залу Кремлевского дворца съездов в сторону дверей, сидевшие в зале стыдливо опускали глаза, но едва он поворачивался спиной, неслись проклятия, свист, улюлюканье. Это знают укротители львов и тигров: нельзя отводить взгляд, если хочешь победить хищника…
— Говорят, вы тогда спалили чужой партбилет, Марк Анатольевич?
— Ну, это было бы совсем уж пошло! Не отказывайте мне в наличии хоть какого-то чувства меры… Жест, повторяю, получился не слишком изящный, но что сделано, то сделано. Сегодня наверняка вел бы себя иначе, правда, по иным причинам. С некоторых пор стараюсь без весомого повода не размахивать тряпкой перед носом быка, действую осмотрительнее. Объясню. Россия полностью проиграла борьбу криминальному миру. Людей необязательно пугать смертью, достаточно позвонить по телефону и проговорить вежливым голосом: «У вас ведь есть дочь? Подумайте о ней, не совершайте глупостей». Это бьет по мозгам сильнее коллективных призывов заклеймить ренегата, посягнувшего на Ленина. Коммунисты дальше заклинаний вряд ли пошли бы, а вот звонящие шутить не станут, от них защиты нет… К кому бежать за помощью? В полицию? Анатолий Куликов рассказывал мне, как в бытность министром внутренних дел однажды устроил проверку на дорогах и, никого не поставив в известность, отправил через пол-России партию паленой, фальшивой водки. Грузовик по липовым документам проехал двадцать постов ГАИ, и лишь на двух машину задерживали, на остальных служители закона со спокойной совестью брали взятку и пропускали нелегальный товар. Боюсь, сегодня даже одного неподкупного постового трудно будет сыскать… Впрочем, за подобное утверждение нынче легко нарваться на обвинение в клевете и оскорблении чести мундира. Скажешь слово и по сторонам оглядываешься: не бежит ли кто-нибудь с иском в суд — защищать задетое достоинство?
— А когда вы звали опального Ельцина в театр, страха не испытывали?
— В 1987-м было проще. Я не чувствовал, будто чем-то рискую. Бориса Николаевича уволили из горкома партии, он сидел дома и сам снимал телефонную трубку, поскольку звонили ему редко. Кто же из нормальных людей станет разговаривать с политическим покойником? Уже не вспомню, как раздобыл домашний номер Ельцина, но факт, что пригласил его на «Диктатуру совести», и Борис Николаевич пришел. Спектакль был построен так, что по ходу действия Олег Янковский спускался в зал с микрофоном и задавал зрителям вопросы на злобу дня. Увидев Ельцина, публика потребовала, чтобы тот обратился с речью со сцены. Борис Николаевич говорил с места, но от этого не менее ярко и зажигательно. Я запомнил его слова, что в жизни нет простых решений, действительность гораздо сложнее придуманной кем-то схемы и многие проблемы не одолеть большевистским наскоком. В антракте Ельцин зашел в мой кабинет, где я познакомил его с Юзом Алешковским, автором великой песни «Товарищ Сталин, вы большой ученый». Встреча показалась мне знаменательной: рядом стояли и мирно беседовали известный антисоветчик, отсидевший в тюрьме и эмигрировавший в Америку, и видный партийный функционер, разжалованный едва ли не в рядовые. Событие требовалось как-то отметить. Я предложил: «Может, выпьем по такому случаю?» А дело, напомню, происходило в разгар антиалкогольной кампании, когда за употребление спиртных напитков в неположенных местах сурово карали. Впрочем, сначала требовалось раздобыть, что пить, и это тоже было проблемой. Но наш директор не посрамил честь театра, извлек из тайных запасников бутылку коньяка. И вот когда мы чокнулись втроем, я понял: произошел сдвиг тектонических плит, начинается новый исторический этап…
После спектакля Ельцин попрощался с нами и один пошел по улице в сторону дома. Он жил тогда на 2-й Тверской-Ямской. Я глянул на удаляющуюся спину и… судорожно бросился искать свободную машину. Это теперь перед театром не припарковаться из-за многочисленных авто артистов и зрителей, а двадцать лет назад у москвичей дела с личным транспортом обстояли похуже. В результате удалось найти лишь чахлый «Запорожец» нашего электрика, честно предупредившего, что не ручается, заведется ли его ведро с гайками. Мы настигли Ельцина в конце Настасьинского переулка, и я предложил подвезти его. Мне показалось, Борис Николаевич даже обрадовался. Дальше началось самое сложное: во всех смыслах крупная фигура будущего президента России категорически отказывалась втискиваться в салон «Запорожца». Точнее, сложенное практически вдвое тело с грехом пополам удалось туда впихнуть, но вот ноги не лезли ни в какую! Я подумал: «Будь что будет!» — поднапрягся и с пугающим хрустом протолкнул торчавшие конечности внутрь. Ельцин был мужиком крепким, выдержал. «Запорожец» почти сразу завелся и увез Бориса Николаевича домой, я же на долгие годы дал коллективу театра повод для шуток на тему, как использовать грубую физическую силу в обращении с будущим главой государства…
— Потом ведь Ельцин алаверды подарил вам машину?
— Не мне. Президент присутствовал на очередном нашем юбилее и распорядился выделить на труппу несколько отечественных авто, штук семь или восемь. Без персонального распределения, кому именно. Себе я брать не стал, поскольку и водить-то толком не умею, за руль садился в студенческие годы. С тех пор как появилась положенная мне по рангу худрука служебная машина, что называется, пользуюсь положением.
— Что за история была с распитием спиртных напитков уже в президентском кабинете?
— В начале 90-х Борис Николаевич своим распоряжением отправил меня в Америку получать за него в Голливуде международную премию. Точное название не вспомню, но не «Оскар». Мне вручили увесистую металлическую штуку, внешне напоминающую кубок вроде тех, которые обычно выдают победителям районных соревнований по мини-футболу. Я честно притащил ее в Москву, меня встретили в аэропорту и помогли добраться до Кремля, но на повороте в крыло здания, где сидел Ельцин, сопровождавшие сказали: «Дальше самостоятельно, Марк Анатольевич». И я пошел, проседая под тяжестью приза и сознания, что, видимо, пожизненно связан с Борисом Николаевичем физическими нагрузками. Когда передача трофея состоялась и я вздохнул с облегчением, понимая, что добросовестно выполнил миссию гонца, президент пригласил к столу, сервированному там же, в рабочем кабинете. Композицию венчала бутылка цинандали, на тарелках лежали какие-то закуски. За разговором о жизни мы незаметно выпили все вино. Повисла пауза, которую прервал Борис Николаевич: «Хорошее цинандали». Я не видел оснований возражать. Ельцин предложил: «Повторим?» — и, не ожидая согласия, вызвал секретаря по имени Зина (почему-то я запомнил эту деталь) и распорядился принести еще цинандали. Женщина, услышав слова президента, побледнела и с растерянным видом проговорила: «Извините, Борис Николаевич, это была последняя бутылка…» Решив сгладить ситуацию и перевести все в шутку, я стал громко сокрушаться, что опустошил кремлевские запасы. Ельцин включился в игру, велев проверить закрома. Зина поспешно убежала и… пропала. По всей вероятности, снаряжалась серьезная экспедиция в ближайший к Кремлю гастроном. На беду, и там не нашлось цинандали. Нам принесли красное мукузани. Его мы тоже одобрили, выпили с удовольствием, но у меня осталось чувство, что в государстве не все в порядке. По крайней мере со спиртным…
Если же всерьез говорить о Ельцине, надо отметить его политическую волю, которой сегодня многим остро не хватает. Она была и у Собчака. Анатолий Александрович продемонстрировал ее, переименовав Ленинград в Санкт-Петербург. Никто другой на это не решился бы. В первом мэре Северной столицы гулял веселый авантюризм, он говорил мне, что хочет сковырнуть и «стамеску» на площади Восстания, поставить там статую императора Александра Третьего работы Трубецкого. Но на демонтаж уродующего перспективу Невского проспекта убогого обелиска городу-герою требовались значительные деньги. Собчак отложил проект до лучших времен, которые наступили, увы, без него...
— И Лужкову уже не доделать в Москве того, что хотел. Осталось Юрию Михайловичу лишь взирать на происходящее со стороны. Может, еще в теннис поигрывать, мед собирать да в театр ходить. Если позовут. Вы вот на премьеру «Пера Гюнта» пригласили, не убоялись…
— Староват я, чтобы колебаться с линией партии… Но если говорить начистоту, в тот раз Лужкова я не звал, он, что называется, сам пришел. Вместе с Кобзоном. Меня убедили сообщения средств массовой информации, будто Юрия Михайловича нет в Москве, я решил, что он уже где-нибудь в районе Австрии или Англии. Выясняется, никуда не уехал, здесь… Приходил к нам Лужков и незадолго до отставки. Заметил собственное фото на стене моего кабинета и спросил у директора театра Варшавера: «Давно висит?» Марк Борисович сказал аки на духу: «Да уж лет десять, не менее…» Ответ Юрию Михайловичу явно понравился. Он много сделал для «Ленкома», а мы добро помним. Поэтому я повесил портрет столичного градоначальника и убирать не собираюсь, хотя тот уже год с приставкой «бывший». Не хочу, чтобы Лужков счел, будто все, кому он помогал в прошлом, разбежались, словно тараканы, боясь замараться контактом с опальным экс-мэром. Может, решение о его замене было правильным с точки зрения укрепления властной вертикали, не возьмусь судить о том, в чем плохо соображаю, но методы и стилистика, с которыми все делалось, вызвали у меня раздражение и даже внутренний протест. Слишком грубо и топорно получилось. Впрочем, так обошлись не только с Лужковым, в чем мы убедились в последнее время…
Что касается иных фото, украшающих мой кабинет, забавный эпизод связан со снимком, где изображены молодые Иван Берсенев и Константин Симонов. Как-то к нам пришел тогдашний министр обороны СССР Дмитрий Язов и долго разглядывал фотографию. Я поинтересовался: «Узнаете?» Маршал уверенно ответил: «Конечно! Слева — вы». И указал на Ивана Николаевича, фактического отца-основателя «Ленкома». Я не стал расстраивать человека, ничего не сказал Дмитрию Тимофеевичу, но потом все же попросил нашего завлита подписать снимок, чтобы недоразумение не повторилось…
— Вы дневник никогда не вели, Марк Анатольевич, пометки на полях жизни не делали?
— В этом жанре трудно оставаться до конца искренним и честным. Подобное происходит помимо нашей воли, побеждает подспудное желание выглядеть достойнее, чем в действительности. Умный человек как-то сказал, а я услышал и запомнил, что каждому важно разобраться в том, чего он сам добился в жизни, а что произошло благодаря случаю, стечению обстоятельств. Я много раз пробовал анализировать те или иные ситуации, в которых оказывался, но так и не понял, где конкретно моя заслуга, а за что надо говорить спасибо высшим силам. Грань порой тонка. Во всяком случае, в ангела-хранителя я верю. Вот и батюшка, которому я рассказал поразительную историю принятия строгой комиссией управления по культуре «Юноны и Авось», подтвердил: «Конечно, вам помогли. Даже не сомневайтесь». Мы с Андреем Вознесенским готовились к долгим и кровопролитным боям, сознавая, что с первой попытки спектакль не сдадим. Такого в моей практике отродясь не бывало, я уже приводил вам пример с «Тремя девушками в голубом», которых мурыжили до того, что Татьяна Ивановна Пельтцер начала терять память и забывать роль… Но с «Юноной» все прошло на удивление мирно и спокойно. Это выглядело чудом, фантастическим исключением из печального правила. Тогда-то мы с Андреем и бросились в Елоховский собор, поставили свечку перед Казанской иконой Божьей Матери. Там нам и встретился священнослужитель, сказавший, что на нашей стороне небесные союзники. Он произнес это не терпящим возражения тоном, словно хороший врач-диагност, безошибочно определивший заболевание пациента. Батюшка знал, о чем говорил. Ангел-хранитель решил вмешаться и помочь нам с «Юноной». В моей жизни было несколько случаев, когда я чувствовал руку провидения. Много лет назад в Перми, куда меня направили после института, приключился эпизод, который мог кардинальным образом повлиять на мою дальнейшую жизнь. Я оказался на развилке, предполагавшей два сценария. Мне пришла повестка с требованием явиться в военкомат для прохождения медкомиссии и последующего призыва на срочную службу в армию. Театр составил челобитную с просьбой не рекрутировать молодого и подающего надежды артиста, хотя опытный главреж сразу предупредил: на петицию надежды мало. Действительно, военком взял из моих рук письмо, даже не пытаясь скрыть гримасу крайнего презрения. Мельком посмотрел на лист бумаги и перевел взгляд на окно, мимо которого шел товарный состав. Военком молча следил, как вагоны медленно ползут за натужно пыхтящим паровозом, и о чем-то думал. Я стоял, боясь пошевелиться и прекрасно понимая, сколь многое сейчас решается. Наконец хозяин кабинета очнулся от мыслей и, не поворачивая головы, отрывисто бросил: «Ладно, идите! Рассмотрим вашу просьбу». Меня без отрыва от производства зачислили в химики-разведчики, какое-то время я ходил на курсы, исправно пытаясь получить военное образование, пока все не закончилось моим досрочным отъездом в Москву. Нину, с которой мы официально расписались именно в Перми, пригласил в труппу Андрей Гончаров, согласившись заодно посмотреть и мужа. Правда, при ближайшем рассмотрении он не испытал ко мне как к актеру ни малейшего любопытства, не позвал в свой театр... Так я остался рядовым необученным без воинского звания. Что же касается Перми, я наведывался туда в 1996-м в свите Бориса Ельцина, совершавшего предвыборный тур по стране. Заехал в драмтеатр, в котором начинал, встретил женщину-реквизитора, проработавшую там все это время. Она меня узнала, мы обнялись и стояли так несколько минут. Что-то говорить, вспоминать совсем не хотелось. Правда, тем же вечером в гостиничном ресторане я слушал, как входивший со мной в группу поддержки кандидата в президенты России заслуженный и уважаемый артист Петр Вельяминов со смехом рассказывал тоже много сидевшему в сталинских лагерях коллеге Георгию Жженову о годах, проведенных им в пермском «филиале» ГУЛАГа. Хохотали, словно в этом могло быть хоть что-то комичное. Услышанное не казалось мне слишком веселым, но вслух говорить я ничего не стал, лишь подумал, какие причудливые формы способны принимать воспоминания…
— От чего у вас сегодня могут опуститься руки?
— Лучше спросите, как мне удается их поднимать! Увы, чем дольше живу, тем труднее нахожу поводы для оптимизма.
— Ну да, все же вы — Мрак Анатольевич!
— Порой именно сумеречный взгляд позволяет рассмотреть светлые стороны в окружающей серости. На днях в антракте я увидел среди зрителей смутно знакомое лицо. Вероятно, мы встречались с этим человеком много лет назад, но он бросился ко мне с такой беззаветной радостью, что я не мог не ответить взаимностью. Мы стали обниматься, словно старые друзья. Когда же я выбрался из объятий, то услышал: «Ну, Марк, рассказывай. Ты сейчас где?» В ту секунду стало понятно: жизнь удалась! Другой, менее уверенный в себе гражданин, возможно, и впал бы в депрессию от удара в солнечное сплетение, я же вспомнил цитату из творческого наследия красноармейца Сухова. Боец пролетарского полка имени товарища Августа Бебеля говаривал: зазря убиваться не советуем! В этом я с Федором Ивановичем Суховым согласен. Абсолютно!
Андрей Ванденко