Норге1


[Глава I.] Лергровик.

Ибсен был любимым писателем моей юности. Его суровая чистота, его глубокая символика, его требовательность к жизни — все это пленяло мой юный ум. Образы Ибсена, воплощенные В. Ф. Комиссаржевской и Элеонорой Дузе, потрясали своей одухотворенностью и женственной силой. Ибсен в начале нашего века шел победоносно из страны в страну. Он подлинно стал мировым писателем. А мне этого было мало. Я хотел понять в Ибсене не только общечеловеческое, но и неведомое мне, ему присущее свое норвежское. Я мечтал побывать на его родине.

Весной 1908 года Лидия Карловна Белокопытова2 <...> собиралась ехать в Норвегию со своей подругой А. В. Дойниковой. Она брала с собой Вову [Белокопытова]. Я и Гриша Фортунатов получили приглашение примкнуть к ним. Со мной собрался мой учитель И. Б. Селиханович.

Мама, расстроенная состоянием моего здоровья, писала Грише, чтобы он не давал мне много читать. Гриша ответил, что если с ним и будет что-нибудь печатное, то только газеты, в которые он завернет вещи. Столь же строгие инструкции были даны и Селихановичу.

Мы выехали на пароходе в Стокгольм, а из шведской столицы в древний Гроньем. Здесь все казалось суровым и диким — это родина викингов. Темный храм с покатой чешуйчатой крышей, словно отделившийся от окружающих скал, бурное море, над которым носились с тревожными криками чайки, такие же белые, как гребни волн. В отеле, очень скромном, где мы остановились, высокий широкоплечий моряк играл на фортепьяно что-то из Грига. Вот все, что мне запомнилось о дне, проведенном в древней столице Норвегии.

Отсюда наш путь лежал в Мольдефьорд. Это был тот фьорд, который так томил ибсеновскую «женщину с моря». Мы поселились в нескольких километрах от Мольде, в Лергровике. Вик значит залив, отсюда и викинг. Дом принадлежал семье Бека — крепкого норвежца с длинными усами вниз, как у викинга. Его жена, тихая и кроткая, с темными волосами уже с проседью, с голубыми глазами и прекрасным цветом лица, свойственным норвежским фру и фрекен. Хозяева были очень внимательны и всегда приветливы. Впрочем, фру Бек пугали наши русские горячие споры на отвлеченные темы, она иногда появлялась в дверях и с тревогой спрашивала, не случилась ли какая-нибудь беда. Спор мгновенно стихал, мы улыбались ей. Улыбалась и она, приветливо кивая головой, и исчезала. Спор вспыхивал с новой силой.

Вставал я раньше всех, часов в 6 или 7. На веранде раскладывал книги, тетради. Я не исполнил завета своего дяди Мити: «Коля, брось книги, возьмись за учебники». Со мной были книги, а не учебники. Я занимался греческой философией, делая выписки в толстую тетрадь в зеленой обложке. После философии я переходил к биологии (студенческому курсу Шимкевича). Я конспектировал и перерисовывал в тетрадь те виды морской фауны, которые мог находить на отмелях Мольдефьорда после отлива.

Все кругом переносило меня в мир Ибсена. Я видел перед собой: «Дом с большой крытой верандой, вокруг него сад. Перед верандой на садовой площадке флагшток. Направо в саду беседка со столом и стульями. Сад обнесен живою изгородью, с калиткой в глубине, на заднем плане. За изгородью вдоль берега фьорда идет дорога, обсаженная деревьями. Между деревьями виден фьорд и ряд высоких скал и вершин вдали». Все так, от слова до слова3.

Уж не здесь ли, в Лергровике, жила женщина с моря Элида? Вот идет она вся в белом, длинном платье, словно в саване, с распущенными пышными русыми волосами. Она идет на красные скалы из микроклинного гранита у самого фьорда. Но нет — это, пожалуй, Ирина из последней драмы Ибсена «Когда мы, мертвые, пробуждаемся». За этой белой женщиной следует, как ее темная тень, женщина в черном. Обе в глубоком молчании. Они живут в доме Бека. Я узнал, что белая женщина — художница, заболевшая тихим помешательством. В окне ее комнаты выставлены странные этюды, напоминавшие больное творчество Леонида Андреева, писавшего также картины отражавшие безудержную фантазию.

Флагшток перед домом в жизни норвежца означал многое. Флаг развевается — хозяин дома, флага нет — дом опустел, флаг приспущен — в доме покойник. После освобождения Норвегии (ее обособления от Швеции) флаг сделался чрезвычайно популярен. Занавеси, скатерти, костюмы детей — всюду вы могли узнать этот синий крест с белым окаймлением на красном фоне.

Однажды во время моих утренних занятий ко мне подошел норвежец средних лет с веселым лицом. Он хотел видеть хозяев Лергровика. Мы разговорились, и, как это часто бывает в беседе с русским, речь скоро зашла на литературную тему. Я спросил его об Ибсене, Гамсуне, Бьернсоне. Он мне ответил, что Ибсен в целом мало популярен в широких массах. Он слишком пессимистичен. «Мы, норвежцы, больше всего ценим «Бранда» и, особенно, «Пера Гюнта» — это подлинно норвежские произведения. «Пера Гюнта» можно понять только в Норвегии. Гамсун вовсе не популярен. Своей известностью он обязан Франции, Германии и России. Он слишком эротичен и слишком развинчен (zuenerviert*). Бьернстьерне Бьернсон — вот наш национальный герой, наша гордость». Собеседник мой был купец.

* Скорее - "взвинчен" (прим. публ.)

Солнце над фьордом поднималось все выше и выше. Вдали венчали панораму зубчатые стены Ромсдальских гор с их снежными вершинами. Это были руины древнейших гор нашей земли архейского периода.

В 9 часов на веранде появлялась фрекен и тихо ворковала: «Wer so gut» («Милости просим») — и я складывал книги, чтобы присоединиться к своим друзьям и идти к Smorbrod’y** (утреннему завтраку) с бесчисленными закусками и всегда у нас оживленной беседой.

* Буквально бутерброд (норв.)

В хорошую погоду (она бывала не часто) я садился в лодку и плыл, медленно взмахивая веслами, к шхерам. Высаживался на каком-нибудь островке, ложился среди вереска и мха и читал «Пана» Гамсуна в приятном сознании, что кроме меня на острове никого нет.

В горы я уходил с друзьями. Низкие тучи, моросит дождь. Мы кутаемся в наши плащи, взбираясь на гору Тустен. По мере восхождения тучи редели. Пробивались солнечные лучи. Внизу в просветах между тучами сверкали воды фьорда и зеленые острова. Становилось жарко. Что делать с плащами?

«Что делать с плащами?» — спросили мы Уле Бека. «А вы их сбросьте и заметьте кусты, где положили». — «Ну это рискованно, потом и кусты спутаешь». — «Так вы положите их у верстового столба на большой дороге и запомните цифру километров». — «Вы шутите!» — «Помилуйте, ведь вы в Норвегии. Будьте покойны, никто не возьмет!»

Со страхом мы послушались хозяина. И о чудо! Вернувшись через 6 часов, мы нашли наши плащи нетронутыми у верстового столба. Кто-то мне рассказал (не купец ли, поклонник Бьернсо-на), что в странах Скандинавии можно увидеть на тюрьме белый флаг — это знак: за ее стенами нет ни одного заключенного.

В дождливые дни, когда ветер, срывавшийся с фьельдов, гудел в трубах, мы собирались у камина. Селиханович часами рассказывал нам о революционных событиях 1905 года, участником которых был сам, о профессорах университета, которые будут и нашими учителями, о студенческой среде. Его характеристики были очень ярки, очень трезвы, часто насмешливы. Слушали мы его с захватывающим интересом. Перед нами раскрывался сложный мир, заманчивый и... пугающий. Какое место суждено нам занять в нем?

В ясные вечера я любил уединяться с Гришей на красных скалах. Нас пленяла симфония красок северного заката с тончайшими переливами и этот пурпурный покров, который набрасывал закат на фьорды. Мы мечтали посетить манящую нас Ромс-дальскую долину.

В Лергровике на красных скалах Гриша застенчиво читал мне впервые свои стихи. Здесь мы взволнованно говорили о вечности нашей дружбы. А белая ночь с ее «прозрачным сумраком» благословляла своей тишиной и фьорд, и шхеры, и фьельды, и нас, русских подростков.

* * *

Мы играли в крокет, когда к нам подошла Лидия Карловна, на этот раз не принявшая участия в игре. Она побывала у норвежской писательницы фру Анкер, которая пригласила ее к себе. Лидия Карловна была очень увлечена своим новым знакомством. Мы, мальчики, слушали ее рассказ с некоторой недоверчивостью, зная склонность Лидии Карловны видеть в людях прежде всего хорошее. В описании наружности фру Анкер с гладко, вопреки моде, причесанными волосами, с напусками на ушах, мы усмотрели своего рода кокетство и прозвали эту эмансипированную особу «норвежской Жорж Санд». Лидия Карловна сообщила нам, что у фру Анкер большой интерес к русским и она хочет видеть у себя всю нашу компанию. Мы охотно согласились, заинтересованные норвежской Жорж Санд, тем более что нам рекомендовали ее как представительницу крайне левого течения в норвежской интеллигенции.

Решено было ехать на лодке, хотя дом фру Анкер находился далеко от Лергровика, по ту сторону Мольде.

Мы подъехали к зеленому берегу, но пристать было трудно. Мужская часть нашей компании вылезла на камень и старалась вытащить лодку с нашими дамами на мель так, чтобы они могли выйти, не замочив ног. Но нам это не удавалось. На берегу стоял очень высокий мужчина интеллигентного вида. Увидев наше затруднение, он без всякого стеснения сбросил с себя штаны и то, что под ними, вошел в воду фьорда, и взялся за борт лодки. С его помощью мы достигли цели. Когда все оказались на берегу, незнакомец оделся и подошел к нашим дамам. «Инженер Анкер, однофамилец фру Анкер, не более. Мне поручено встретить вас».

Мы вместе мы тронулись в путь. Дорожка вела под гору. На склоне виднелся небольшой деревянный домик крестьянского типа. Он был окрашен в темно-красный цвет коричневатого оттенка с белым переплетом окон. Крыша с сильным скатом была покрыта дерном. Яркая зелень приятно сочеталась с окраской домика. По дороге шли дети в белых платьях с множеством маленьких флажков. Поравнявшись с домом, они остановились. К ним вышла высокая фру, также вся в белом, с темными, гладко причесанными волосами. Дети дружно прокричали: «Фру Анкер! Ура! Ура! Ура!» — отрывисто, как кричат в Скандинавии. Шествие продолжалось, а мы подошли к хозяйке дома, которая оживленно приветствовала нас и ввела в свою «избу». Внутри фру Анкер представила нас своим сестрам, старшей Сигрит и младшей Асте. Сигрит была замужем за французским художником Пейроне, который вскоре появился в гостиной. Мы узнали, что художник со своей женой незадолго перед тем провел месяц на вершине совершенно диких фьельдов, живя в заброшенной избушке. Пейроне повел нас в свою студию и показал 12 написанных им там этюдов. Это был вид одной и той же скалы при разном освещении. Северные краски дали возможность художнику-импрессионисту создать 12 совершенно разных картин на один сюжет.

Выяснилось, что Пейроне — синдикалист. Когда мы спросили его, как он отразил в своем творчестве свои революционные идеи, Пейроне пожал плечами и сказал: «В жизни я — революционер, в искусстве я — художник. А впрочем, — добавил он пренебрежительно, — вот вам «идейная» моя работа», — и он показал этюд, изображавший рабочего, грозящего кулаком быстро удалявшемуся автомобилю. Его фигура выражала непримиримую ненависть. На дороге рядом с ним лежал другой рабочий, опрокинутый автомобилем. Ясно было, что художник не придавал особого значения таким своим работам.

Его жена казалась нам настоящей «ибсеновской женщиной», углубленной в себя, внешне сдержанной. Младшая их трех сестер, Аста, поразила нас. Она была небрежно одета. Ее пепельные волосы были растрепаны. Глаза постоянно меняли свое выражение. Аста была такая же затаенная, как и Сигрит, но в то время, как та казалась нам тихой и кроткой, в Асте сидел, посаженный до времени на цепь, бесенок. Странность ее внешности и поведения объяснялась жизнью в Париже, где была в это время мода в среде богемы на известную долю распущенности.

Нас пригласили к ужину. За столом фру Анкер сидела и ее прислуга. Положение прислуги в Норвегии резко отличается от ее положения в других странах. Это дает возможность норвежским студентам и курсисткам на время каникул поступать в отели и рестораны.

После ужина мы собрались опять в гостиной. Подали пунш. Беседа оживилась. Мы «завели» Селихановича. Он рассказывал о событиях 1905 года, Гриша — о боях на Пресне, где участвовал в качестве санитара его старший брат Константин. Я поделился своими воспоминаниями об октябре 1905 года, когда шестнадцатилетним мальчиком спасался в подворотне от пуль драгун. Наши рассказы вызывали не только интерес у норвежских слушателей, но и какую-то зависть. Вот это жизнь!

Конечно, разговор зашел о русской литературе. Мы не выразили наших симпатий к господствующему духу послереволюционной литературы, считая ее упадочной. Внимательно слушая ее характеристику, инженер Анкер внезапно встал и принес нам серию снимков со скульптур современного норвежского скульптора Вигелянда. Они поразили и оттолкнули нас своей обнаженной чувственностью, болезненной, ничем не утолимой, как у Пшибышевского. Видя наше отрицательное отношение, именно видя, так как мы говорили очень мало из ложной деликатности, инженер Анкер сказал: «Вы недостаточно чисты, чтобы оценить нашего нового гения».

Гриша во время рассказа о своей кузине революционерке Кастальской упомянул синдикалиста Северака. Пейроне подскочил на стуле и, протянув к Грише обе руки, воскликнул: «Tien, Vous connaissez Severac!»* Это имя подняло русских гостей в его глазах. В этом разнообразном обществе царила фру Анкер. Она была значительно выше ростом своих сестер. Стройная, прямая, с правильными чертами лица, с прической, действительно напоминавшей Жорж Санд, она внушала невольное уважение. Чувствовалось, что весь строй жизни этой «избы» был определен ею.

* Ну! Вы знаете Северака! (франц.)

Фру Анкер во время разговора о литературе рассказала нам о том, как впервые услышала имя Гоголя. Она была еще совсем молода. «В Риме я шла с Бьернстьерне-Бьернсоном, по Via Sistina. Великий писатель остановился перед вторым каменным домом: «Видите эту доску? Здесь писал свои гениальные «Мертвые души» Гоголь». Со стыдом я должна была сознаться, что не знакома с этим русским писателем. И Бьернстьерне-Бьернсон взял с меня слово, что я при первой возможности прочту «Мертвые души». Я прочла и поняла возмущение своего спутника». Речь зашла об Ибсене. В этом доме его все очень чтили. Однако Аста не преминула рассказать, как восторженный поклонник Ибсена встретился с ним в одном обществе. Ибсен, застегнутый на все пуговицы своего длинного сюртука, с холодным видом хранил ничем не нарушимое молчание. «Восторженный поклонник», выведенный из себя этим молчанием, подошел к Ибсену, ткнул ему в грудь пальцем и воскликнул: «Lebet du?»**

** Жив ты? (нем.)

Так в живом обмене рассказами мы засиделись до позднего вечера. Прощаясь, фру Анкер обещала посетить нас в Лергровике.

Вскоре мы принимали фру Анкер и фрекен Асту Анкер у себя. Но что мы могли им показать? Со мной были репродукции картин Левитана. Вот наша скромная природа. К удивлению всех нас, сестры единодушно признали, что Левитан замечательно отразил и их природу. Не ту, что любят иностранцы — фьельды, фоссы, фьорды, а укромные уголки, полные особого обаяния. Сестры попросили нас Почитать русские стихи. Я прочел «Ангела». Слушали очень внимательно, а Аста все время движением руки подчеркивала ритм: «Как это замечательно, какой музыкальный язык.

Кто этот поэт?» Я рассказал, и Аста написала в маленькой книжечке: «Лермонтов». Фру Анкер принесла нам чудесных нежно-розовых роз и раздала всем шестерым. Вот все, что у меня осталось в памяти от их посещения. Больше я их не видел.

Впоследствии я узнал, что не должен считать фру Анкер и ее окружение типичным для норвежской интеллигенции. Что это отщепенцы, «испорченные Парижем».

Фру Анкер прислала Лидии Карловне томик своих сочинений, а после смерти Всеволода — письмо, очень тронувшее его тетушку <...>.

[Глава II.] Ромсодальская долина. Мудрость Гераклита

Пароход причалил к пристани Неса, когда уже был вечер. Мы не задержались в этом поселке; всем хотелось скорее тронуться в путь по берегу бурной Рёумы, к подножью могучих фьельдов. Широко разлившаяся в долине при впадении во фьорд, горная река становилась по мере нашего удаления от Мольдефьорда все уже и все глубже. Мы дошли к ночи до светлого отеля на берегу Рёумы: Holgenes (Хёлгенес). Мне хотелось побыть одному. Я оставил свой рюкзак в номере и пошел побродить перед сном. Над Рёумой у обрыва склонилась плакучая березка. Ее ствол странно белел в прозрачном сумраке северной ночи. Я сбросил свой синий плащ и вскарабкался на березу. Ночная тишина... Мне вспомнились слова Рубека: «Ты любишь слушать тишину?» Я с наслаждением слушал эту тишину. Все звуки — легкий шелест березы, всплески рыб вблизи и рокот Рёумы, доносившийся издалека, из тех мест, где она борется с порогами, — эти звуки лишь усиливали действие царственной тишины. Воды Рёумы совершенно прозрачны — виден на дне каждый камень. Зыбкие тени от проплывавших стаек рыб скользят по камням. В Рёуме много форелей. Цвет воды — сапфировый. Не отражение неба создает эту чудесную окраску. Рёума сохраняет ее и тогда, когда по небу ползут серые, всклокоченные тучи. В этом месте в Рёуму впадает другая горная река, но я забыл ее название. У слияния двух рек, разделяя два ущелья, высится громада Тролльтиндерне. Ее зубчатый силуэт действительно напоминает шествие троллей самых фантастических, уродливых форм. Глядя на эти выветренные зубцы нагорья, не только вспоминаешь, но словно слышишь музыку Грига — шествие троллей. По другую сторону ущелья Рёумы возносится к небу одинокая скала, увенчанная рогом, — Ромсдальсхорн. Еще левее — зубчатый Венгетиндерне, словно закованный в броню. Направо — прижавшись друг к другу, громоздятся четыре горы — Король (Кунге), Королева (Дронниг), Епископ и Фрейлейн — последняя с длинной фатой. Первые три получили свое имя от вершин, имеющих формы корон и митры. Склоны этих гор, обращенные к реке, сверкают черными пластами слюды (биотита).

Древнейшие в Европе горы Норвегии отличаются живописностью форм <...>. Здесь, в Ромсдале, они кажутся столь высокими оттого, что непосредственно поднимаются от уровня фьорда и каждая стоит особняком, с четко очерченным силуэтом.

В этот ночной час на их снегах еще не угас последний отблеск заката. Вершины нежно сияли в ожидании первых лучей восходящего солнца.

Внезапно над долиной пронесся гул и замер; где-то там, за фьордом, замер он какой-то музыкальной протяжной нотой. Этот гул несся из ущелья. Где-то обвал. На мгновенье все ожило, прислушиваясь к этому гулу. И снова тишина. Теперь еще лучше стало слушать эту торжественную тишину.

Мне вспомнился разговор двух гор [в] «Senilia» Тургенева. Ему, как и Пушкину, красота природы казалась «равнодушной». Человек ощущал не только свое одиночество, но и ничтожность перед ее величием. Это оттого, что оба они противопоставляли свое «я» ее вечности и бесконечности, и космос превращал в ничто это «я».

Мне хотелось включить себя в эту величественную симфонию космоса и ощутить его как то целое, в котором мое «я» у себя на родине. Не равнодушием, а лаской веяло на меня от этих узорчатых снежных вершин, от этих таинственных ущелий, от этой сапфировой реки. Во всем, что окрест меня, — та же великая мистерия жизни, что и во мне. И этой мистерии нет конца и нет преград между мною и миром.

«Тот, кто спит, — замкнут в своем мире, для проснувшихся — мир един», — вспомнился мне фрагмент Гераклита.

Счастье такого пробужденья — вот задача для человеческого общества. Когда будет создан социализм, тогда все будут бодрствующими. Для всех будет мир един, каждый будет жить жизнью всех. И одиночества больше не будет. Но ведь этого не дождаться! Когда душа человечества ощутит свое единство! Труден и долог путь. А нашему веку что дано? Что в силах осуществить мы? И я сказал себе тогда: то, что доступно грядущим векам для всего человечества, то нам доступно теперь, в наши дни, в наши годы через дружбу и любовь. Возлюбившие смогут проснуться в мире едином и будут двое — душа едина. И я стал думать о далекой Тане Оберучевой. С ней, только с ней мне суждено исполнить завет Гераклита. «Для проснувшихся мир един». Когда же кончится сон — утренняя заря еще далека.

В тумане утреннем неверными шагами

Я шел к таинственным и чудным берегам.

Боролася заря с последними звездами

Еще витали сны и скованная снами

Душа молилася неведомым богам4.

Глухо шумели воды Рёумы подо мною. Легкий ветер шевелил мои длинные волосы, и ветви плакучей березы касались моего лба. От этого касания я ощущал трепет во всем теле. Словно это было помазание. Я ощутил в себе небывалую силу. Тогда я не знал то имя, которым должен быть назван открывшийся мне мир.

Когда я вернулся в Хёльгенес, мои спутники уже спали.

[Глава III.] Флатмарк

На следующий день мы рано выступили в поход. Так манила нас Рёума, навстречу нам струившая свои хрустальные воды... Высокие палки в руках. Мешки за плечами. В путь!

Долина все сужалась. Мы шли между Ромсдальсхорном и Тролльтиндерне. Ущелье становилось все более мрачным. Тролльтиндерне казался замком, построенным гигантами. Словно отвесная стена, увенчанная зубцами, над берегом Рёумы навис горный кряж. Мы назвали Валгаллой — эту гору Тролльтиндерне. И вновь раздвинулось ущелье. Мы подошли к Орхейму.

На этом постоялом дворе лежала книга для записей путников. Мы раскрыли ее и заполнили графы. Фамилия — Белокопытов. Имя — Всеволод. Профессия — студент. Из какого города — из Петербурга. Один из таких листов был заполнен так:

Фамилия: Гогенцоллерн.

Имя: Вильгельм.

Профессия — император Германии.

Откуда — из Потсдама.

Вот еще один след кайзера. Ох как много этих зловещих следов оставлял он в Норвегии!

В Орхейме мы оставались недолго. Хотелось в тот же день добраться до следующего постоялого двора — до Флатмарка.

В пути у нас вспыхнул спор: возможна ли война между европейскими народами. Тень ее уже тогда ложилась на землю. И все же эта мысль казалась безумием. Я горячо говорил: «Как бы ни кипели национальные страсти — все же совершенно немыслима война внутри Европы. Нельзя представить себе, чтобы русские, французы, немцы могли броситься друг на друга, истребляя людей, опустошая земли. Неужели можно вообразить, чтобы эти люди, мирно беседующие у камина в Орхейме, могли убивать друг друга? Народы Европы так сжились уже друг с другом, их культура достигла такого высокого уровня, ее плоды стали общим достоянием». Мысль о возможной войне вызывала головокружение, казалось, что приближаешься к краю бездны <...>.

Спор затих.

На пути мы встретили норвежца, похожего могучим ростом и длинными опущенными вниз усами — на викинга. Из-под рыжеватых нависших бровей сурово смотрели голубые глаза. Он спросил нас, кто мы. Мы ответили — угадайте. Викинг стал гадать: «Тюски (немцы), англичане, неужели французы!» — Все нет и нет.

«Да кто же, наконец!» — «Мы русские». «О, рюсиске! — И он покачал головой, с которой, казалось, еще недавно снял шлем, и со вздохом сказал: — Революция! — безнадежно махнув рукой и указав на землю. — Революционер, фью — Сибирь! — Он еще раз покачал с грустью головой. — Казак! О казак!» — И наш викинг поднял кулак, как бы сжимая в ней нагайку. Так хотел житель Ромсдаля выразить свое сочувствие русской революции.

Впоследствии нам попалась открытка, на которой мы узнали нашего викинга. Он оказался прославленным охотником на медведей. На открытке викинг был изображен в окружении трех убитых им медведей.

Ущелье вновь сузилось. С высоких фьельдов тонкими светлыми ленточками падают в Ромсдаль водопады. И сама Рёума на своем пути в Мольдефьорд, постепенно опускаясь по уступам, образует вереницу водопадов. Около одного из самых больших белеет маленькая деревянная церковь. Она совсем одинока, и кругом нее все так сурово. Мы прозвали ее церковью Бранда. Здесь мы сделали остановку. Но мне не хотелось отдыхать. Меня манила морена, покрытая низко спустившимся в долину снегом. Отделившись от товарищей, я пошел к ней, рассчитывая вернуться через час.

Трудно было пробираться по груде камней, которыми обвалы загромоздили долину. Среди камней разросся лесок, местами — густая чаща. Шел я долго, то спотыкаясь, то раздвигая ветви, пока добрался до морены. Из-под снежной пещеры вытекал холодный ручей. Снег потемнел — несло холодом. Я очень устал, ощущение одиночества охватило меня. Отдыхать не было времени. За фьельдами уже скрылось солнце.

Спотыкаясь о камни, я побрел назад к церкви Бранда. Застал только Селихановича. Он был вне себя от тревоги. С тех пор как я ушел, прошло три часа! Ему уже казалось, что я упал в водопад или низвергся со скалы, в лучшем случае заблудился. Остальные спутники уже давно отправились к Флатмарку. Теперь пошли и мы. Но я едва волочил ноги. Ущелье становилось все уже и уже. Каменные глыбы, целые скалы, сорвавшись в долины с высот фьельдов, загромождали стремительный поток Рёумы. Глыбы эти поросли мдхом, вереском, можжевельником, соснами. Все чаще встречались водопады. Рёума, обтекая нагромождения каменных глыб, бурлила и пенилась. Ее цвет принял изумрудный оттенок. Здесь все казалось полным тайны. Вспоминался мир «Потонувшего колокола»: Раутенделейн, Брегеккехс, Леший. Тени белой ночи в ущелье, рокот Рёумы, шелест деревьев — все это манило каким-то особенным очарованием. Но усталость брала свое. Мне хотелось упасть на мох и отдаться этому очарованью сказки.

Ihr nacht euch wieder, schwankende Gestalten,

Die fruh sich einst dem truben Blick gezeigt.

Versuch ich wohl, euch diesmal festzuhalten?

Fuhl ich mein Herz noch jenem Wahn geneigt?*

* Ты вновь со мной туманные виденья

Мне в юности мелькнувшие давно...

Вас удержу ли во власти вдохновенья?

Былим ли снам явится вновь дано (нем.)

(начальные строки "Посвящения" к "Фаусту" И.В.Гёте в переводе Н.А.Холодковского)

Мой взор был тогда действительно отуманеный, и я был во власти сказочных видений.

Селиханович не давал мне прилечь. «Коля, хуже будет: ляжете и уже не встанете». И я брел, собирая последние силы. Где-то вдали из-за деревьев блеснул огонек. Он придал мне силы. Это, конечно, Флатмарк. Я уже не помню, как добрел до маленького, деревянного двухэтажного домика, перед которым рос могучий вяз. Мы постучали. Этот приветливый домик мне показался раем, и ангел весь в белом с огненным мечом отворил райские врата.

Мы поднялись на второй этаж. Я, не умываясь, но все же раздевшись, свалился на кровать. И тут, казалось бы, должно последовать: и уснул крепким сном молодости. Но это было не так. Какое-то возбуждение мешало сну. Я забылся лишь под утро.

Проснулся я поздно, и когда спустился к смёгеброту, то застал своих спутников кончавшими завтрак. Ночное виденье получило реалистическое раскрытие, как в повестях Гофмана. Кашу подавала прекрасная фрекен, в которой я легко узнал ночного ангела. Уже не трудно было сообразить, что ночью она накинула на себя что-то белое и в руках держала зажженную свечу. У нее был чудесный цвет лица, обрамленного густыми темными волосами. Густые, слегка изогнутые брови над синими внимательными глазами, быстро менявшими свое выражение. Улыбка рождала ямочки на щеках. Внезапно девушка засмеялась: «Die Herren essen die Crutze mit lofeln!»**

** Господа едят кашу ложками! (нем.)

Мы, также смеясь, объяснили ей, что на нашей родине кашу едят ложками. Фрекен нам так нравилась, что мы стали обсуждать, как бы ее сфотографировать в национальном костюме. Наш фотограф Белокопытов не решался обратиться к скромной фрекен со столь смелой просьбой. Не решались и остальные, в том числе и я.

Неожиданно она сама к нам подошла с письмом в руках. Не владеем ли мы французским языком? О, конечно, чем можем быть ей полезны? Она получила из Парижа письмо и не может его прочесть. Мы охотно согласились ей помочь. Фрекен протянула письмо Белокопытову и внезапно, густо покраснев, исчезла. Мы стали разбирать изящный почерк. Студент Сорбонны писал, сидя в своей мансарде в душный и пыльный вечер, насыщенный запахом бензина. Он вспоминал чудесное ущелье, зеленую Рёуму и прелестную фрекен Анну. Но память бессильна воспроизвести черты, хотя и незабвенные. Он хотел бы видеть над своей кроватью в раме портрет фрекен Анны и при этом обязательно под норвежским флагом и в национальном костюме. Прочтя об этой просьбе, мы весело рассмеялись.

В комнату внезапно вошла фрекен Анна. Лицо ее пылало негодованием: «Die Herre lachen!»*

* Господа смеются! (нем.)


Мы успокоили ее, объяснив причину нашей веселости. Ведь мы сами хотели того же, о чем просил ее парижский корреспондент. Согласна ли она исполнить его просьбу, к которой присоединяемся и мы: фотографический аппарат с нами. Фрекен Анна так охотно и так просто согласилась. Мы вышли во двор и стали ждать под флагштоком, на котором развевался столь чтимый в Норвегии флаг. Вскоре вернулась фрекен Анна. На ней был национальный костюм. Белая, ослепительно белая, расшитая кофта. Черный корсаж и черная юбка, прикрытая фартуком с красными полосами. Корсаж был отделан золотом.

Лицо милой фрекен было холодно и серьезно. Брови слегка сдвинуты, и глазн под длинными и густыми ресницами казались темными. Фрекен Анна хотела, чтобы мы поняли: снимается она не для нас.

Вечером мы были уже опять далеко.

Ромсдаль остался позади.

Снимок вышел мало удачен, но мы все же решили доставить его во Флатмарк. Было начало августа. Приближался день моего рождения. Мне исполнялось девятнадцать лет. Хмурые косматые тучи скрыли вершины ромсдальских фьельдов, но ненастная погода не удержала меня. Мне хотелось встретить новый год своей жизни в тиши и уединении. С Мутом я отправился в Ромсдаль. Тучи наводнили ущелье. Завывал ветер. Холодно было по-осеннему. Только Рёума осталась такой же сапфировой. Мы остановились в Хёлгенессе. В этом отеле все было приветливо. У пылающего камина чопорные англичане вели неспешные и скупые беседы. В длинных сюртуках они походили на пасторов. Я поставил на столе своей белой комнатки бледно-алые розы, подаренные мне фру Анкер. Я писал письма Тане Оберучевой в Россию, читал «Юлиана-отступника» Ибсена. Помню, меня поразили тогда слова, определившие суть его трагедии: «Старая красота уже не прекрасна, а новая истина — не истинна».

Эпоха конца античного мира всегда волновала меня. Я уже тогда ощущал закат старого мира, схождение обветшалых концов и неведомых начал. Так в раздумье проводил я день своего рождения. К вечеру вышел с Мутом на балкон. Тучи еще клубились в долинах, но над ними, высоко поднятые в небесах, сияли вершины Ромсдальсхорна, Венгетиндерне и Тролльтиндерне. Вершины казались оторванными от земли и вознесенными в недостижимую высь.

Мы могли на следующий день тронуться в путь. Прошли мимо троллиных скал, миновали Орхейм, оставили позади церковь Бранда. К вечеру увидели вновь приветливый огонек Флатмарка. На наш стук снова спустилась фрекен Анна и сказала нам своим тихим, грудным голосом: «Es freut mich sehr, Sie wiederzusehen»*.

* Я очень рада видеть вас снова (нем.)


Но Флатмарк этот раз выглядел иначе. Он был переполнен немцами, съехавшимися в эти края ввиду прибытия в Мольдефьорд кайзера Вильгельма. От сигар и трубок в комнате был сизый туман. Грубые «вицы»*, вульгарный смех. Эти господа в тирольских фетровых шляпах с перьями, в высоких чулках, чувствовали здесь себя «ganz gemutlich»***. Некоторые из них заигрывали с фрекен Анной. Мне стало очень не по себе. Я поднялся наверх, в ту же комнату, и снова долго не мог заснуть. Мысль о судьбе милой фрекен, постоянно окруженной подобными павианами, которым она должна прислуживать, мне не давала покоя. Так хотелось стать на ее защиту, охранить ее честь и покой.

** Witz - Острота, шутка (нем.)

*** Как дома (нем.)

[Глава IV.] На родине Пера Гюнта

Прошло 5 лет. И я, и Мут — мы оба стояли на пороге новой жизни. На серебряной цепочке я носил тайно обручальное кольцо. Мут также был уже женихом. Свой «мальчишник» мы хотели справить прощальной поездкой в Норвегию. Первоначально я [звал Мута в Париж. В свою первую поездку, увлеченный старым (городом, его искусством, его историей, я мало видел современный Париж. Мут и вовсе не был в этой прославленной «столице мира». И все же он убедил меня ехать опять в Норвегию. Я уступил не без боя. В Христиании (Осло), сидя в гостинице, слушая свист ветра и удары капель мелкого дождя о стекла окон, я с тоской думал о прекрасном Париже и внутренне ругал Мута, да и себя [самого за уступчивость. Из Христиании мы решили ехать в Гуд-[брансдальскую долину — на родину Пера Гюнта, в это троллиное [Царство с его «Доврским дедом». Река Логен протекала в южную сторону по Гудбрансдалю — она имеет своим источником то же озеро, что и Рёума, которая течет к северу. В Ромсдале мы собирались задержаться ненадолго во Флатмарке.

[ Покинув поезд на станции Отта, мы наняли двухколеску и Стронулись в путь. Небо все время было в косматых и волнистых тучах. Дул резкий, холодный ветер, капли дождя все время кололи лицо. Мутно-зеленый Логен пенился и бурлил. Черные грифельные склоны Доврских гор блестели от дождя. Перед нами ехала такая же двухколеска. На постоялых дворах мы встречались с нашими спутниками. Это был старик-англичанин с длинной бородой, напоминавший Бернарда Шоу, и его жена-старушка со спокойным и ясным лицом. Оба ласковые, оба веселые. Они садились у камина и требовали горячего пунша. Англичанин покрывал свою жену большим серым плащом, и они смотрели на огонь, который играл на их лицах красноватыми бликами. Чувствовалась долгая дружная жизнь, прожитая ими. Дети выросли. Обзавелись своими семьями. А старики решили странствовать по белу свету с сознанием хорошо пройденного совместно жизненного пути.

На одной из станций мы познакомились. Сперва попеняли на погоду; постепенно перешли на литературные темы. Англичанин, вопреки традиции своей нации, оказался весьма словоохотливым. Он заговорил о Шекспире и весь загорелся. На память стал читать отрывки. Мне запомнилось — из «Генриха VIII»; читал он превосходно, с большой силой, с передачей ритма шекспировской речи и, вместе с тем, с красочными интонациями.

Гудбрансдальская долина — путь, по которому ездили короли из Осло в Троньем для коронации. Это — уголок Норвегии, наиболее сохранивший свой вековой характер. Поселков почти нет. Под высокими скалами, на пригорках изредка попадаются домики с крышами, сложенными из черного графита. Их стены выложены из больших валунов. Над входом — рога оленя. Вот на такой маленький домик Пер Гюнт мог легко посадить свою мать Озе. В тех домах, что побольше, живут крестьяне. Но как это понятие здесь дурно вяжется с их социальным обликом. На стенах можно видеть родословное древо, которое ведет свое начало от XIV—XV веков. Фамилию эти крестьяне носят, как графы и бароны — по своему месту, так нашу фрекен Анну нужно было бы называть «из Флатмарка» (von Flatmark).

Позднее, в 40-х годах, читая роман Унсет «Сигрит—дочь Лауренса», я легко мог понять социальную характеристику этого Лауренса, не то крестьянина, не то барона. Это особая социальная разновидность норвежца. Пока мы ехали по Гудбрансдальской долине, мы ни разу не видели солнца. Оно встретило нас своим мягким северным светом, когда мы перебрались в Ромсдаль и увидели прозрачные воды Рёумы. Этот свет кажется таким ласковым, таким не жгучим, что его можно принять за тихое сияние луны.

[Глава V.] Обручальное кольцо

Скоро Флатмарк. Встретит ли нас фрекен Анна? Много воды пронеслось по руслу Рёумы за эти пять лет. Вряд ли милая девушка работает еще здесь, в этом светлом, приветливом домике. Она, конечно, забыла нас. Стоит ли и нам напоминать о себе? Ведь за эти годы тысячи лиц промелькнуло мимо нее. И мы решили не говорить о себе. Первое, что бросилось нам в глаза — был мощный ствол памятного нам вяза перед домом. Коляска остановилась. Мы расплатились и вошли внутрь постоялого двора. В передней мы увидели портрет Марии Стюарт и виды Эдинбурга. Они были прикреплены к доске, густо обклеенной всевозможными марками. Встретила нас молодая женщина, с худощавым лицом, несколько болезненная. Ее каштановые волосы были гладко зачесаны назад. Темно-синие глаза и густые, изогнутые брови — внезапно напомнили нашу фрекен. Неужели это она?

«Анна!» — раздался грубый голос. Девушка попросила нас подождать. Мут обернулся: «Как же она изменилась!» — «Это, верно, из-за своего мужа — обладателя этого грубого голоса». Через минуту фрекен Анна вернулась и повела нас, не говоря ни слова, наверх, в ту самую комнату, где я когда-то провел две беспокойные ночи. Неужели же это случайность? Закрывая дверь, фрекен Анна нам улыбнулась: «Ведь это вас я видела лет пять тому назад, вы — русские студенты?» — «Да, мы те самые, что ели ложками кашу!»

Первые дни я не обращал никакого внимания на фрекен Анну. С бесконечной радостью я отдался норвежской природе. Порой мне чудились еще романтические образы прежних лет — эти «шванкенде гештальтен»5.

Умчат нас в царство ласки

Семь белых лебедей;

Неправда ли, мы в сказке,

Мы в книжке для детей.

Но и Раутенделейн, и Брегеккехс уже мало занимали меня. Красота того, что есть, была так могущественна в своем величии, что фантазия смирялась перед ней <...>. Эти ландшафты таили в себе неведомое мне бесконечное очарование. Тени на склонах кудрявых фьельдов были сиреневыми, как цветы вереска. Меня поразили знакомые по России цветы: колокольчики, цикорий, васильки; они были крупнее, чем у нас, и ярче.

Я взбирался на скалу, ложился под соснами и между кустами вереска на этот изумрудный, густой и мягкий мох и подолгу лежал на груди, всматриваясь в воды Рёумы и следя за тенями от рыб, которые пробегали по таким же изумрудным камням на дне прозрачной реки, или переворачивался на спину и смотрел сквозь нависавшие ветви на небо, на линии фьельдов и на пенистые струи водопадов. Иногда я отваживался погрузиться в быстро текущие воды. Было очень холодно. Реку ведь питали водопады, которые несли талые ледниковые воды. Я испытывал легкий ожог и, несколько раз взмахнув руками, чтобы переплыть от скалы к скале, выбирался на берег.

Как я радовался полному безлюдию! Мне хотелось быть совсем одному, даже без Мута. Хотелось растворить себя в этой торжественной природе, потерять себя в ней. А возвращаясь к себе, думать о невесте, которая где-то далеко, на пути в другое полушарие, где-нибудь уже на Амуре6. Не скоро получу я вести от нее! Мне так хотелось на время отойти с ней от своей обычной жизни и укрыться вот в таких местах, чтобы наполниться силами для строительства жизни.

У меня на груди на цепочке висело обручальное кольцо, которое я получил в пасхальную ночь 25 марта 1912 года. Это кольцо я ощущал как живую, реальную связь со своей невестой, как залог грядущего счастья.

Как-то раз я пошел один к северу, к церкви, которую мы пять лет тому назад прозвали церковью Бранда. Долго просидел у водопада и потом не спеша повернул обратно к Флатмарку. У себя в комнате, переодеваясь, я обнаружил исчезновение цепочки с кольцом. Вряд ли кто поймет то отчаянье, которое овладело мною.

Не помня себя, я бросился к берегу Рёумы. Я обшарил все места, где был днем. Тщетно! Как все померкло, каким стало чужим, холодным, враждебным. Я бросил на дно Рёумы монетку в 20 эре, чтобы утром посмотреть, затянет ли ее песком. Я пошел к церкви Бранда не спуская глаз с дороги в 8 км. И назад я шел, с жадностью всматриваясь попутно в каждый камень, травинку, шишечку. В ущелье сгущались тени, как тогда на пути во Флатмарк пять лет тому назад. Озаренное неугасимой зарей, небо сияло над ущельем, где все стало таким мрачным. Во Флат-марке под густо-красным вязом сидели Мут и фрекен Анна. Они часто здесь на скамейке вместе заканчивали день. Увидев мое расстроенное лицо, они стали допытываться, что случилось со мною. Я им рассказал о своей беде. Фрекен Анна внимательно выслушала меня, все понимая.

«Успокойтесь. Все будет хорошо. Кольцо вернется к Вам. Даже если форель проглотила его, найдя на дне Рёумы, оно не погибнет для вас. Рыбаки выудят форель, ее зажарят, и я подам вам ее с кольцом на блюде».

Говорила она это без малейшей иронии, с полной серьезностью и уверенностью. Но ее слова не успокоили меня. Еще долго я шарил по комнате, перебирая свои книги, свои вещи. В совершенном отчаянье я лег спать, и все мне чудилось кольцо, лежащее на моей груди. Рано утром я побежал к тому месту, где бросил в реку монету. Ее уже не было видно. Все же я разделся и рылся в песке Рёумы, пока не окоченел от холода, и совершенно посиневший выбрался на берег. Угасла последняя надежда...

Понурый, обессиленный, я побрел домой, держа в руке шляпу. Вдруг я услышал, как что-то звякнуло в ней. Снова вспыхнула надежда. Я не сразу решился ее погасить, хотелось продлить это ожидание. С осторожностью я стал ощупывать подкладку и прощупал кольцо! Не в чреве форели, а в недрах моей шляпы, но оно нашлось. Я пришел с ним к фрекен Анне. Она нисколько не удивилась. «Ведь я же сказала, кольцо не может пропасть, оно вернется к вам».

В эти дни на другом конце нашей планеты моя Таня также во время купания потеряла обручальное кольцо. 23 июня она писала: «Есть ли у меня Коля? Есть ли у меня опора? Есть ли у меня мечта?.. Или это тоже сон? Вчера, лежа с открытыми глазами в темноте, я вдруг с ужасом почувствовала, что его нет... Что это все снилось или мечталось... Я невольно ухватилась рукой за обручальное кольцо и поднесла его к губам. Нет, это все правда. Тогда здесь все это сон! Совместить такой контраст в сознании я не в силах... Кольцо для меня единственное связующее звено с прошлым. И подумать только, что я его чуть не потеряла третьего дня... Разве поймут здесь, отчего я так отчаянно рыдала... Нет, я не должна осуждать их за равнодушие, за легкую насмешку, которая сквозила через холодную и деятельную помощь. Кольцо нашли»7.

[Глава VI.] Фрекен Анна

Потеря и нахождение кольца сблизили меня с фрекен Анной. С того дня мне также захотелось сидеть по вечерам со своим другом и с нею под старым вязом. Фрекен Анна рассказала нам, что сюда приезжала комиссия по постройке в Ромсдале железной дороги. Инженеры намечали трассу так, что «Ульм» должен был быть срублен. Ей едва удалось отстоять его. «Ну что же — проведут здесь железную дорогу, но я не думаю, что люди от этого станут лучше или счастливее». Говорила она тихо, словно прислушиваясь к своим словам, словно беседуя сама с собой. Казалось, она отвыкла делиться с кем-нибудь своими думами.

На нашу откровенность она ответила рассказом о себе. Ее родина — не Ромсдальская долина. Она родилась в Гудбрансдале. Там жизнь замкнулась и застыла. Дети повторяют отцов. Ибсен представил гудбрансдальцев как Троллиное царство Доврского деда. Закон их жизни — довольствоваться собою. «Troll, hab dich selbst genug». (Мы подумали сейчас же: как исказил перевод Ганзенов замысел Ибсена: «будь самим собою доволен». Это совсем не то, что «довольствуйся собой».) Фрекен Анна была рада переехать во Флатмарк. Ей казалось, что открылось окно в мир и повеяло волной свежего воздуха. Здесь она видела много людей. Это ущелье — большая дорога — мимо нее шли люди из одной жизни в другую, задерживаясь на день, на два. Она с жадностью слушала всегда рассказы о неведомах странах, городах и людях. И фрекен Анна просила нас рассказать о России. Здесь, во Флатмарке, несколько раз останавливался Бьернстьерне-Бьернсон. Он говорил с ней о России, говорил с глубокой симпатией.

После этого вечера я начал читать фрекен Анне курс лекций по истории русской интеллигенции, начиная с Пушкина: «Онегин и Татьяна». Тогда еще во мне крепко сидел Овсянико-Куликовский.

Накануне Ивановой ночи фрекен Анна предупредила нас, что во Флатмарке будет праздник. К ней приедут ее земляки из Гудбрансдаля. Она просила нас отнестись снисходительно, без насмешек к ее родичам и землякам. С утра к вязу стали подъезжать на двухколесках родовые крестьяне. На них были высокие цилиндры неимоверных размеров и сюртуки необычайной длины. Это были коренастые люди, широкоплечие и широкобедрые, с длинными руками, в кожаных тяжелых перчатках. У некоторых вместо галстуков — красные шарфы. Их жены — в тугих корсетах с огромными брошками и огромными гребнями в высоко поднятых прическах. В этот день стол Флатмарка был сплошь покрыт разными смергосами* (Холодные закуски перед обедом или ленчем). Подали национальное блюдо — рёмегрёт — кашу желтого цвета, похожую на тесто, с топленым маслом и черничной подливкой. Есть ее было трудно. Мут нагнулся ко мне — «это пища троллей». Вино подавали фруктовое. Смех становился громче. Лица горели, но пьяных не было. После обеда все пошли отдыхать на лугу на копнах свежескошенного сена.

Вечером фрекен Анна села к пианино. Началась пляска. С выкриками, с притопыванием, с маханьем руками. Но ничто не нарушило степенного характера празднества. Фрекен Анна с тревогой поглядывала на нас, призывая добродушной усмешкой к снисходительности. А в нашем сознании ее музыка заглушалась той мелодией, которая вспоминалась нам — «Пляской Троллей» из сюиты Грига «Пер Гюнт». К вечеру гудбрансдальцы запрягли свои двухколески и поехали к водоразделу. Когда во Флатмарке после пиршества все было приведено в обычный порядок, фрекен Анна подошла к нам. «Ну, как?» Мы выразили свое полное восхищение всем виденным. «Ведь это же исконная Норвегия». И все же мы не удержались, чтобы не сказать о троллях. Она засмеялась: «Да, конечно, это и есть тролли». И фрекен Анна рассказала нам легенду о троллях, поселившихся в той церкви, которая стояла за Флатмарком и была засыпана обвалом.

Наступила Иванова ночь. Огни не были возжены. На скошенном лугу, у снопов свежего сена еще долго слышался смех. Это справляли языческий праздник батраки и батрачки.

* * *

После Ивановой ночи возобновились наши вечерние беседы под вязом. Я заканчивал свой курс, не пожалев мрачных красок для характеристики упадочной литературы после 1905 года. Фрекен Анне сделалось грустно: «Когда вы говорили о русских 70-х годов, о Вере Фигнер — я думала — да, вот именно так я и представляла себе русских. И вот такой конец!» «Какой же это к конец — это временные сумерки, или затмение. Все это пройдет». «Ну а как вы смотрите на любовь? Ведь не так же, как этот Санин». Это вы могли знать и без нашего ответа». «О, конечно, это я так Зря. Вы знаете, лет пять тому назад я иначе думала о любви. Я тогда увлекалась Кнутом Гамсуном и Мопассаном. Теперь я поняла, что это все ложь».

И мне представилась эта девушка такой, какой я видел ее впервые, с этими ямочками, от которых было такое сияние на ее лице. Я представил себе, как она тогда могла мечтать о том, кто сумеет ее оценить, полюбить. Кто уведет ее за собой из этого темного ущелья в мир, залитый солнцем. А здесь полгода вовсе не видно низкого зимнего солнца, скрытого фьельдами.

Придет какой-нибудь воитель Гельголанда и похитит ее. Может быть, это будет тот студент из Парижа. Все это только наша фантазия или догадки. Конечно, мы не сообщили о них фрекен Анне.

Из русских классиков она больше всего увлечена Л. Толстым. Об уходе его и смерти я рассказывал ей в один из наших вечеров. Особенно оценила фрекен Анна те страницы «Войны и мира», где было описано Аустерлицкое небо князя Андрея, первый бал Наташи и встреча их в Мытищах.

Наше пребывание во Флатмарке шло к концу. Я получил столь желанную телеграмму из Благовещенска от своей невесты. Мне казалось, что Флатмарк уже не должен нас долее удерживать. Мут также был готов тронуться в путь.

Последний вечер под вязом. Фрекен Анна рассказала нам на прощанье, что у нее есть жених, который живет в еще более узком ущелье. Что она свою фамилию Хюле скоро променяет на Шири. Она много болела, и врачи советуют ей переехать на юг, где много солнца. Но ей все равно. Она переедет скоро к своему жениху, чтобы стать его женой.

Свой рассказ о себе она закончила словами: «Я теперь поняла, что в жизни главное — труд и долг. Нужно много трудиться, нужно сильно устать — и тогда — тогда будет хорошо». В ответ я привел ей заключительные слова из «Дяди Вани»: «Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка».

Грустно стало нам, когда мы сложили наши рюкзаки и взяли высокие палки. Фрекен Анна простилась с нами, как с друзьями. Ее синие глаза задумчиво смотрели мимо нас, когда она пожимала наши руки. Мы пошли по уже хорошо знакомой дороге, все оглядываясь назад. Фрекен Анна стояла под вязом и махала нам белым платочком.

Из Осло мы послали ей «Дворянское гнездо» на норвежском языке. А она прислала нам милое письмо и свою карточку, где она снята с женихом. Фрекен Анна осталась жить в нашей памяти. И когда я слышу мелодию Сольвейг, я вспоминаю о ней.

* * *

К вечеру мы подошли к Хёльгенесу. Мне этот отель запомнился внутри покрытым карельской березой. Все это было фантазией памяти. Но Хёльгенес действительно сиял белизной. Сбросив мешок и поставив в угол палку, я побежал на берег Рёумы искать ту березку, сидя на которой думал о фрагменте Гераклита. Я ее легко нашел. Здесь ничто не изменилось. Снова сидел я на ее склоненном над рекой стволе и снова ветви березы касались моего лба. Я смотрел, затаив дыхание, кругом себя. Конунг, Дрониг, Тролльтиндерне, Ромсдальсхорн, Венгетиндерне — создавали ту же торжественную панораму. Так будет века, тысячи, миллионы лет. И вот теперь у Рёумы, в том же самом месте, задыхаясь от пронизывавшего меня чувства счастья, я думал о том, что я не один, что я с Таней в одном мире. Сбылось и с такой полнотой то, что я поставил как высокую задачу своей личной жизни. С какой легкостью шел я назад в Хёльгенес! В зале у круглого стола с газетами стоял Мут. Лицо его выражало волнение. Он молча указал на газету. Я прочел: Болгария напала на Сербию...

Мне вспомнился наш спор, когда пять лет назад мы шли по пути из Орхейма во Флатмарк. Уже тогда ложилась сумрачная тень на нашу землю, но наше сознание, наше нравственное чувство протестовало против трагической возможности европейской войны. Нападение болгар на сербов было воспринято мною, как начало общеевропейских войн. Это начало конца старого мира. Цепляясь одна за другую, потянутся цепью войны. «Европа выйдет из фур своих, будет втянута в общий разгром» (Герцен).

Мне стало трудно дышать. Потрясенный, я вышел на тот балкон, с которого увидел пять лет назад вершины гор, освобожденные от туч, вознесенные над ними. Теперь фьельды были залиты кровавым закатом. Словно рубины алели их снега. Сердце сжалось во мне. Мир покидал землю.

Я ощутил в этот час тот разрыв между личным и общим, разрыв, который лишь ненадолго исчезал в дальнейшей моей жизни.

Личная моя жизнь казалась поглощенной в том свете, который брезжил мне здесь, над Рёумой, в ту ночь. Мое личное счастье будет огоньком хрупкой свечи, который я понесу через жизнь, как в Великий Четверг, сквозь ненастье исторического дня.

Надвигающийся хаос уничтожал все, что я любил, но уничтожал в жизни, а не во мне. Свет, загоревшийся внутри, был свет неугасимый <...>8.

Загрузка...