Поздним утром мы прибыли в Париж. Все шло своим чередом, царила прекрасная погода, путешествие было приятным, и в отеле "Сен-Поль" по улице Сент-Оноре, 15, был забронирован для нас номер.
Вдобавок, еще в поезде мы встретили старого друга, который временно проживал в Париже и снабдил нас парой добрых советов:
— Вы должны быть особенно осторожны, нанимая такси, — советовал он нам. — Просто садитесь и говорите название и адрес вашего отеля, и до выхода не произносите ни слова. Парижские таксисты чуют иностранцев за сотню метров против ветра. Ну, и вы знаете, какие последствия это может иметь для вашего кошелька.
— Мы это знаем, — подтвердили мы и немедленно провели маленькие тесты на знания языка.
Поскольку самая лучшая из всех жен, происходя из чистопородных сабров[77], хорошо владела гортанным "р", ей было поручено произносить адрес, бегло используя нижеследующее предложение:
— Quinze rue St.Honor, Hotel St.Paul[78]… Кенз, рю Сент-Оноре, отель "Сен-Поль"…
Далее, наш друг советовал нам при сообщении адреса и других важных деталей заседания катать в углу рта сигарету, что выглядело не только типично по-французски, но и камуфлировало бы некоторые известные неровности в нашем произношении.
И когда поезд уже подкатывал к перрону, он закончил:
— Ваш отель находится недалеко от Place de la Concord[79], в нескольких минутах езды от вокзала. Так что такси должно вам обойтись не больше, чем в 6 новых франков[80].
Как только мы нашли такси, и пока мы наш багаж под бдительным взглядом шофера запихивали в багажник, наш друг открыл беглый разговорный огонь по-французски, который мы лишь иногда прерывали крохотными частичками из своего богатого словарного запаса вроде "Oui", "Non"[81] или немым пожиманием плечами.
Так все и шло. После того, как мы кивнули напоследок нашему другу, моя жена воткнула сигарету в рот, включила свое самое лучшее врожденное "р" и сказала:
— Quinze rue St.Honor, Hotel St.Paul
Нельзя не признать, что мы были чересчур возбуждены. Но водитель ничего не заметил. С деловым молчанием он завел мотор и поехал. Все было в самом лучшем виде. Мы откинулись на сиденья, тесно прижавшись друг к другу, как парочка влюбленных, так, чтобы наше дальнейшее молчание не бросалось в глаза водителю.
Через несколько минут мы миновали обелиск на площади Согласия. Моя жена схватила французскую газету, которую я демонстративно держал в руке, и нацарапала мне на ее полях своим карандашом для подведения бровей:
— Мы уже почти у отеля. Идиот-водитель считает нас французами.
Непостижимы пути твои, Господи, воистину непостижимы. — Через пару секунд моя жена открыла свою сумочку, кинула туда испуганный ищущий взгляд и побледнела:
— Ой! — крикнула она на громком, неподдельном иврите. — А где, черт побери, наши паспорта?
Я быстро прикрыл ей рот (паспорта находились, как обычно, в моем правом нагрудном кармане) и попытался рассмотреть лицо водителя в зеркало заднего вида. Тщетно. Во всяком случае, оно не преобразилось. Только мне показалось, что его уши пару раз вздрогнули. А больше ничего. Разве что он внезапно и резко повернул руль налево и дал газу. Нас охватил беспокойство. Никакого сомнения: испуганный возглас моей супруги разоблачил нас как иностранцев. Надо было что-то предпринимать, иначе все потеряно.
В напряженной тишине — и так, чтобы водитель мог слышать — я выпустил лучшее из своего французского:
— Comment allez vous? La plume da ma tante est plus belle que le jardin de mon oncle. Garon, je voudrais manger. L'addition, s'il vous plait[82].
Я еще не договорил фразы, когда увидел в зеркале заднего вида глаза водителя, устремленные на меня, прямо на меня, большие, серые, стальные, неумолимые глаза. Я затрясся и почувствовал, что весь покрылся испариной.
В это мгновение самая лучшая из всех жен, интуитивно почувствовав неладное, бросилась на меня и стала целовать la Parisienne[83], поскольку только француженки понимают толк в том, как надо целоваться публично… Когда поцелуи закончились, счетчик показывал 9,60 франков.
Водитель нас разгадал. Он понял, что мы никакие не французы. Он, Жан-Пьер, это знал. И способ, которым он вел машину, доказывал это. Все новые и новые левые повороты бросали нас в правый угол заднего сиденья. Едва мы пересекли Сену, последовал новый резкий поворот налево, — и снова Сена. Мы пересекали ее несколько раз. Затем мы проследовали каким-то длинным туннелем, — и снова обелиск.
Я не мог более сдержать укоризненного замечания:
— Уж эти мне французы с их бесконечными обелисками, — шепнул я супруге.
— Этот обелиск мы уже проезжали, — возразила она беззвучно.
Счетчик стоял уже на отметке 18 франков. Это было втрое больше суммы, скалькулированной нашим другом.
Возможно, благосклонный читатель поинтересуется, почему мы не попытались остановить этот постепенно уходящий в космические просторы спутник? Этому есть разные объяснения.
Во-первых, мы оба по натуре робкие. Во-вторых, мы оба — и благосклонный читатель, возможно, помнит об этом — весьма плохо изъяснялись по-французски. И в-третьих, что нам оставалось делать? Взять другое такси?
В конце концов, этот Жан-Пьер уже провез нас по весьма значительной части Франции, мы уже знали его приемы, его особенности и слабости, — так зачем нам нужно было экспериментировать с новым шофером?
Кроме того, мы еще не полностью капитулировали. Моя жена снова попыталась провести мероприятие la Parisienne, однако, я уже был не в состоянии оставаться ей полноценным партнером. Нам следовало поберечь силы, чтобы по возможности уменьшить потери и бороться дальше.
Жан-Пьер, и это не оставляло никаких сомнений, ехал с нами по кругу. Мы проезжали мимо обелиска с равномерным интервалом в шесть минут, то есть примерно десять раз в час. Само собой, если учесть некоторую поправку, когда мы в часы пик попадали в транспортные пробки, это составляло 240 объездов обелиска в день, что, соответственно, в неделю…
Когда счетчик взлетел до 27 франков, водитель открыл бардачок и достал оттуда свою первую трапезу, состоящую из бутербродов, маленьких маринованных огурчиков и фруктов. При обсуждении сложившегося положения, проведенном на иврите, мы установили, что наши собственные запасы, состоявшие из двух яблок, одного апельсина, высохшей булочки и небольшого количества жевательной резинки, весьма ограниченны. Если мы будем экономны, может быть, сможем продержаться до завтрашнего вечера.
Внезапно озабоченное лицо моей жены озарилось вспышкой надежды:
— Бензин! — ликующе вырвалось у нее. — Ведь этот тип израсходует весь бензин! Когда-то он должен ведь остановиться для заправки — и мы будем спасены!
Я наклонился, чтобы взглянуть на датчик топлива. Бак был наполовину пуст. А счетчик стоял на 35,50.
С наступлением темноты мы предусмотрительно решили хотя бы часок поспать по очереди, чтобы Жан-Пьер не смог потихоньку заправиться и ехать дальше.
Пять или шесть раз мы пытались вызвать его благосклонность, выкрикивая при виде обелиска восхищенное "О!". Жан-Пьер не реагировал. Его широкая, могучая спина оставалась неподвижной даже при резких поворотах влево.
Счетчик показывал 45 франков. Я взял пилочку для ногтей и нацарапал на обшивке следующую надпись:
— В этом такси 23 августа умерли с голоду Эфраим Кишон с женой.
А потом, когда мы уже теряли последнюю надежду, такси вдруг остановилось, уж и не знаю, как и почему. Возможно, Жан-Пьером овладела усталость, возможно — какой-то гуманный порыв, быть может, мысль о жене и детях, — во всяком случае, после обелиска на площади Согласия он вдруг более не свернул налево, а проехал еще сотню метров прямо и остановился у отеля "Сен-Поль".
— Cinquantecinq[84], - сказал он.
Он имел в виду франков, 55 франков, с чаевыми 58. Все же меньше, чем 60.
Я стоял у окна отеля и любовался великолепным видом парижской телевизионной антенны. Внезапно я услышал громкий испуганный возглас у себя за спиной:
— Ой-вэй![86]
Я обернулся и увидел, как самая лучшая из всех жен с растерянным взглядом и лихорадочными движениями роется в своей сумочке.
Я выстоял на стороне своей жены большинство ближневосточных войн. Более того, мы вместе выбили из городских властей Тель-Авива разрешение на строительство. Но в столь безудержном отчаянии я ее еще никогда не видел.
— Б-же мой, — голосила она, — я его потеряла!
И ушла прочь, чтобы пропасть в теснинах большого города. И оставила меня одного, как перст, посреди руин наполовину опустошенных чемоданов. Проходили часы, и я потихоньку уже начал беспокоиться. Только мое скверное французское произношение удерживало меня от того, чтобы обратиться в полицию… Внезапно дверь распахнулась и самая бледная из всех супруга, рыдая, рухнула на кровать и затихла недвижно.
— Я не могу его отыскать… Его нет во всем Париже…
— Кого же, во имя Г-спода?!
— Моего зеленого карандаша…
Оказалось, что по нашему прибытию моя дорогая лишилась нечто такого, что она обычно берегла как зеницу ока: толстый зеленый карандаш, который единственный мог обеспечить ее миндалевидным глазам правильные очертания. Обыкновенный цветной карандаш.
После его пропажи она прочесала весь Париж, от бутиков до парфюмерных лавок, и снова назад, были испробованы дюжины карандашей, чтобы в конце концов с прискорбием констатировать, что его особую зелень в Париже не найти. В море подробностей я между прочим выяснил, что речь идет о продукции под названием "зеленый вельвет", поставляемом известной фирмой "Мейбелин" из Мичигана. Все остальное не годится.
— Но, милая, — попытался я утешить ее, — за твоими очками и так никто не увидит зеленых контуров твоих прекрасных глаз.
— А что, если, дурья твоя голова, я сниму очки, чтобы их протереть?
Я всегда утверждал, что женщин и их неизведанную душу невозможно постичь. Слабый пол одинаково живет во всем мире по одним и тем же законам и с одними и теми же зелеными карандашами. Просто женщины совсем не такие, как мы, мужчины. И по-другому сходят с ума. Моя жена, например, осознала всю серьезность происшедшего и принялась стенать: в этих условиях она будет не в состоянии завтра вечером идти на прием в посольство.
— Без своего обычного макияжа мне будет казаться, что я голая, — пояснила она. — Иди один.
Она показала мне свои покрасневшие глаза.
— Глянь-ка, вот это я еще своим старым карандашом красила. А тут, на моем левом глазу, ты можешь видеть, какая ужасная штука, это я уже здесь, в Париже, намазала. Видишь разницу?
Я сравнил оба глаза со всей приказанной старательностью и не смог установить ни малейшей разницы. Зеленая линия, она и есть зеленая линия. Точка. Может быть, разве что, левый глаз был немного красивее. А может быть, и правый.
— Ты абсолютно права, — сказал я. — Никакого сравнения с "зеленым вельветом"…
Наша незабываемая неделя в Париже превратилась в зеленую трагедию.
Самая лучшая из всех жен пережила бессонную ночь. Время от времени она вставала, чтобы посмотреться в зеркало. Потом будила меня:
— Ты только посмотри, на кого я похожа! Катастрофа!
И она была в чем-то права. Со своим залитым слезами лицом и распухшими глазами она представляла действительно безрадостное зрелище. В результате долгих раздумий я вспомнил, что цветные линии вокруг женских глаз мне никогда и в глаза-то не бросались. Кроме, может быть, миссис Пигги из Маппет-шоу.
— Давай-ка спать, дорогая, — пробормотал я из-под одеяла, — а утром попросим американского посла прислать эту штуку с дипломатическим курьером прямо из Мичигана.
Следующим утром она не встала с постели. Поскольку проблема не разрешалась, ее следовало перевести в другую плоскость.
Я как-то слышал об одной даме, потерявшей пластмассовую заколку, которой она скрепляла свои волосы в пучок аккурат под мозжечком… Оказалось достаточно, чтобы выпрыгнуть в окно… Из-за какой-то заколки!
— Я знаю, как это произошло, — причитала моя женщина. — Я в такси открывала сумочку, вот карандаш и мог вывалиться. А все почему? Потому что у меня нет ни одной сумочки, которая бы нормально закрывалась…
У нее дома этих сумочек просто чудовищное изобилие. Они имеет их всех мыслимых оттенков радуги. Сумочки из кожи, шелка, нейлона, перлона, дралона, соломы, фибергласа[87], плексигласа, и даже одну из дерева. И еще две из жести.
— Завтра, — объявила она, — мы купим новую сумочку.
Покупка новой сумочки казалась решением всех проблем. Особенно за границей.
Однажды, — это было в Риме — мы попали на забастовку транспортных рабочих. Она тут же купила себе красную сумочку.
На Кипре я вывихнул себе лодыжку. Она срочно пошла и купила — угадайте, что? Причем, это была особенно большая и, если я правильно припоминаю, из желтого полиэтилена.
— Минуточку! — сказал я своей причитающей женщине, стремительно прокручивая мысль в мозгу. — А что, если поискать в торговом центре американской военной базы? Я почти уверен, что мы сможем там найти твой карандаш.
— Не смеши меня, — ответила она, но я уже был в пути. На кону было наше счастье, быть может даже, наш брак. Но прежде всего, конечно, наша отпускная неделя в Париже.
Прежде всего я зашел в ближайший магазин с парикмахерскими принадлежностями и купил там самый простой зеленый карандаш без какой-нибудь товарной марки. Затем я разыскал ювелира недалеко от Оперы и попросил его на футляре карандаша выгравировать золотыми буквами слова "зеленый вельвет, Мейбелин из Мичигана". Ювелир даже не поморщился. Он уже знал этих туристок.
Короче: несколько часов спустя я вернулся в отель, подошел к выплакавшей глаза самой лучшей из всех жен и протянул ей карандаш.
— Мне очень жаль, дорогая, я перетряс весь военный магазин сверху донизу, но это все, что мне удалось найти.
Моя дорогая увидела мой карандаш и ее лицо просветлело.
— Ты, дурачок! — воскликнула она. — Это же он! Это именно то, что я тут везде понапрасну искала!
Она подлетела к зеркалу и нанесла несколько очень зеленых линий на свои сияющие глаза.
— Ну, вот! Видишь разницу?
— Конечно, я же не слепой.
И моя благодарная супруга вручила мне все 43 карандаша для глаз, которые она купила в 43 парижских магазинах. Она предоставила на мое усмотрение, как с ними поступить.
И я сел и написал — в отличие от Джорджа Гершвина, чья супруга, вероятно, предпочитала голубые карандаши для глаз — эту Рапсодию в зеленом[88].
Я сел на первый попавшийся автобус, идущий до Монмартра, вышел там и потихоньку втерся в радостную пеструю компанию народов всего света.
Попросту говоря, уселся в кафе, заказал вермута и стал рассматривать окружающую сутолоку. И впрямь сутолоку!
За соседним столиком всхлипывала крашеная блондинка на плече у молодого юноши в бакенбардах и очках. Немного подальше пожилая секс-бомба делилась с заинтересованными слушателями воспоминаниями о своей загубленной молодости. Неподалеку небритый, дикой наружности тип в пуловере держал транзистор у своего уха. А там дискутировали шесть длинноволосых юношей по поводу выявленных ими противоречий между нео-даосизмом и Кафкой, тут две неподвижных, изрядно накрашенных женщины в немом объятии изготовились к новым ударам судьбы. Какая-то полуголая, захватывающе красивая девица уселась напротив африканского матроса, вытащила книгу и начала читать. В углу некий меланхолически настроенный студент пытался покончить жизнь самоубийством через проглатывание ложки, но официант, отвечавший за комплектность столовых приборов, вцепился ему в руку. Две театральных актрисы сочли жару столь непереносимой, что начали раздеваться, вследствие чего официант немедленно вызвал полицейских, видимо, чтобы они разделили с ним удовольствие созерцания. Страдающий слоновостью скульптор выдавливал из миниатюрной флейты электронную музыку, известная поэтесса водила свою самку бульдога от столика к столику и собирала подаяние для ее якобы вчера народившегося помета, белобрысый аккордеонист преследовал сентиментальной мелодией обнимающуюся парочку, повсюду мелькали сигареты и спички, обрывки разговоров и смех пробивались через клубы дыма и алкогольных паров.
И посреди этой оргии единения и радости жизни за своим столом сидел один одинокий человек, и это был я.
Еще никогда в жизни я не чувствовал себя таким одиноким, таким забытым, покинутым и потерянным. Не будь у меня привычки в жаркую погоду (которая стояла в тот день) одевать спортивную рубашку навыпуск, я бы, пожалуй, никогда не вступил в контакт с окружающей средой. Но и это, должен сказать прямо, был весьма безрадостный контакт.
Поскольку я отчетливо ощутил, что нижняя левая часть моей выпущенной рубашки отворачивается.
Я осторожно оглянулся и обнаружил: мой сосед по столу завладел уголком моей рубашки и протирал им стекла своих очков, большие, толстые линзы в черной роговой оправе. Я этого господина в жизни никогда не видел. А сейчас он сидел рядом и протирал свои очки моей рубашкой.
Примерно минуту царила тишина, прерываемая только ритмичным шорохом протирания. Затем я собрался:
— Месье, — сказал я. — Что это вы делаете?
— Вы же сами видите, — прозвучал ответ. — И не таращитесь так тупо.
— Может быть, вы будете протирать свои очки вашей собственной рубашкой?
— Моя рубашка заправлена в брюки. Вы же это видите.
Он поднял стекла на свет, чтобы убедиться, что они протерты основательно. Очевидно, это было не так. Но когда я заметил, что он собирается продолжать свою протирочную деятельность, я потянул рубашку на себя; однако, тут меня ожидало нечто весьма милое:
— Ну, что такое? — проворчал он. — Дайте же мне, любезнейший, протереть очки!
— Только не моей рубашкой!
— Но почему же?
— Ну, скажем, потому, что мы не знакомы.
— Боско, — с легким наклоном головы представился мой сосед. — И прекратите уже таращиться.
Такое развитие событий шло мне против шерсти. Теперь, когда мы уже лично познакомились, мне стало гораздо сложней отказывать ему в рубашке.
— Да, но… — пролепетал я. — Это же совершенно новая, чистая рубашка.
Надо заметить, что я привел не особо убийственный аргумент, но ничего другого просто не пришло на ум. И что с соседних столиков на меня воззрились недоброжелательные взгляды, тоже не облегчало моей позиции.
Боско, сразу же почувствовавший свое тактическое преимущество, снова ухватил край моей рубашки, готовый к действию:
— Если бы это не была чистая рубашка, я бы не использовал ее для протирки своих очков. У меня ведь очень дорогие и очень чувствительные линзы. А ну-ка.
— Вы хотя бы не рвите так, — предостерег я слабеющим голосом, пока он продолжал протирать.
— А кто рвет? — сердито спросил Боско и достал из нагрудного кармана своей спортивной рубашки другие очки с темно-зелеными стеклами.
— Нет! — энергично запротестовал я. — Пожалуйста, больше не надо очков.
— Вы меня утомляете, — парировал Боско. — Успокойтесь уже, наконец.
Сейчас ситуация представлялась мне просто глупой. В конце концов, я турист, иностранец, увеличивающий число иностранных туристов, проще говоря, гость этой страны. Я едва знал Боско, и уж в любом случае, недостаточно хорошо, чтобы предоставить ему свою рубашку на чистку всего запаса очков.
Но общественное мнение явно стояло на его стороне, в этом выражение лиц сидящих вокруг не оставляло сомнений.
"Вы ябеда и слабак, — говорили их взгляды. — Вы незваный гость. Вы эгоист. Вы заносчивый задавала. Вы ведете себя так, будто ваша рубашка — самая дорогая вещь на земле. Радуйтесь, что она хоть на что-то годится. Вы вообще не понимаете, что такое единство, у вас никакого чувства коллективной ответственности, никакого чувства коллективизма. Вы недостойны того, чтобы сидеть тут, вы ходячее никто в убогом тряпье"…
Поскольку тучи сгущались, я собрался с силами:
— Хватит! Я больше этого не желаю!
— А почему, собственно?
— Я не собираюсь давать вам отчет! Я что, обязан каждому давать свою рубашку для протирания очков?
— Каждому?! Почему каждому?! — посыпались на меня возгласы со всех сторон. — Кто, кроме Боско, протирает очки? Кто еще покушается на вашу идиотскую рубашку? Почему вы говорите "каждому", когда только Боско…
Остальное я не слышал. Я был уже у дверей. Однако там я остановился и с вызывающей медлительностью заправил свою рубашку в брюки.
Среднестатистический француз терпеть не может иностранцев, поскольку он чувствует, что ими будет продана и предана вся вселенная, включая солнце и луну. Он любит Францию и сиамских кошек, чтит генерала Де Голля и всю его долгую жизнь на земле, ненавидит правительство, войну, дождь, иностранных туристов, французов и себя самого.
На мой личный, не совсем научно обоснованный взгляд, этот душевный настрой происходит от слишком крутых подъемов в метро; это также могло послужить причиной того, что предпоследний Тур-де-Франс[90] выиграл бельгиец.
Между прочим, истинные мастера держать дистанцию — не англичане, как общепринято, а французы. Они даже ликвидировали таблички с именами живущих на входных дверях, чтобы гарантированно оставаться неуловимыми.
Все же Жан-Пьер делал великодушные жесты не из простого каприза.
Израильтяне, с тех пор, как они в Суэцкой кампании[91] плечом к плечу с французами воевали против американцев, рассматривают Францию как союзника, и этот союз приносит иногда неожиданные плоды.
Я, например, однажды получил частное приглашение от одного француза. Частное. От француза. В его дом. В самую его обитель.
Иностранцы, которые уже лет двадцать живут во Франции, уверяли меня, что в славной истории этой страны не было прецедента такому приглашению. Еще никогда иностранец не преступал порога француза, это было что-то невообразимое. Причем я хотел бы особо подчеркнуть, что хозяин, когда приглашал меня, не был пьян, наоборот, выражаясь соответствующим слогом, находился в полном сознании и трезвом уме. Речь шла, таким образом, о редчайшем стихийном явлении.
Правда, познакомились мы с ним на театральном фестивале, что является существенным минусом. Во время спектакля израильской труппы я уселся рядом с пожилым господином, который непрерывно интересовался, что же, собственно, к чертям, происходит на сцене. Я объяснил ему, что он смотрит сценки из жизни так называемого "киббуца", коллективного сельскохозяйственного поселения, где люди работают добровольно, в одной руке держа плуг, в другой оружие, а в третьей Библию.
Мой новый друг, месье Рапу, сообщил мне в ответ, что и он тоже, а точнее говоря, его дед воевал против Пруссии. Отсюда мы перевели наш разговор на Китай, на рулетку и на последние съеденные блюда. Возможно, эта последняя тема и побудила месье Рапу забыть о традиционных предрассудках и пригласить меня к себе домой.
— Приходите в пятницу вечером после обеда, — сказал он. — После обеда придет еще одна пара.
— Мерси, — ответил я. — Понял: буду в пятницу вечером после обеда.
— Садитесь на метро на станции "Бонапарт" и езжайте до остановки "Обелиск Наполеона". Перейдете площадь Великой Армии в направлении Триумфальной арки. На перекрестке авеню 7 ноября с улицей 28 мая найдете дом Маренго[92]. Вы узнаете его по прикрепленной слева от входа мраморной доске, из которой следует, когда был заложен этот дом. Это произошло ровно через 104 года, как Наполеон разгромил итальянскую армию на мосту Маренго. Итак, до свидания в пятницу после обеда.
В пятницу вечером я очень плотно пообедал и отправился по указанному адресу. Обелиск, поставленный Наполеоном в честь победы при Фридланде[93], я отыскал без труда, но там, где должна была быть площадь Великой Армии, находился музей керамики, размещенный в здании бывшей кадетской школы.
После нескольких минут безуспешных поисков я обратился к дорожному полицейскому за справкой. Он пояснил мне, что искомый мною обелиск — это не обелиск Фридланда, а обелиск в честь победы в Египте, и стоит он между улицей 11 января и улицей 12 января.
Наконец, он спросил меня о моей национальности. Я представился израильтянином и увидел, как загорелись его глаза. Наполеон, как он объяснил мне, перед покорением Египта, занял знаменитые Аккру и Яффо. Я понимающе кивнул, хотя даже не предполагал, что крепость Аккра[94] была покорена Наполеоном.
Примерно полчаса спустя я стоял перед домом Маренго и еще через четверть часа у дверей в квартиру месье Рапу.
Там уже собралось маленькое, но аристократическое общество. Все разговаривали на беглом французском, языке моей безнадежной любви. Спустя некоторое время разговор закрутился вокруг событий на Ближнем Востоке. Господствовало полное единство по вопросу о стратегическом значении государства Израиль.
— Уже во времена, когда император перед покорением Египта занял Аккру и Яффо, — начал один из гостей и ушел в подробное описание гениального тактического маневра, который корсиканец провел в тени пирамид.
Особенно воспламенило фантазию говорящего явление этого великого полководца, когда он подскакал к белой палатке на одиноком холме в лучах заходящего пустынного солнца, и его силуэт тонул в золотистых отблесках. Это, как он мечтательно выразился, достойно отображения на великолепной картине (две таких картины, выполненных маслом, уже висели тут же, на стене).
Я, со своей стороны, как недавно приехавший и имеющий более, чем практический интерес, поинтересовался достопримечательностями, которые за время пребывания тут следовало бы обязательно посетить.
Мне назвали следующие:
Могила Наполеона. Триумфальная арка. Все без исключения военные музеи, особенно, посвященные битве при Йене[95], под Аустерлицем[96] и при Ваграме[97], ну, и все остальные. Все без исключения любимые замки императора, особенно, в Мальмезоне[98], Сен-Жермене, в…
У меня закружилась голова. Разумеется, Наполеон по праву носит гордое звание "Орел", но что-то должно оставаться и для прочих воробьев. Конечно же, я был ниже его[99], поскольку он все-таки покорил мир, а я нет. Но если присмотреться, в своем покорении мира он зашел не так уж далеко. Наш преподаватель истории в гимназии однажды так ответил на невежливый вопрос, зачем вообще Наполеон предпринял египетский поход: просто генерал хотел перенести во Францию египетские пирамиды. Никто лучше меня не знает, что вместо них он довольствовался самодельными обелисками…
Пока такие или подобные харизмы лезли мне в голову, прочее общество занялось битвой при Ваграме, где император размолотил объединенные армии русских, пруссаков и австрийцев, перед тем, как начать свой знаменитый зимний поход и покорить Москву.
— Никакой полководец, кроме Наполеона, прежде ни разу не покорял Москву, — заметил присутствующий спортивный журналист непререкаемым тоном.
— А после того? — поинтересовался я.
— Что "после того"?
— Я имею в виду — после того.
— Ах, после того… Конец истории.
Наш хозяин глотнул своего коньяка "Наполеон" и сказал заметно язвительным тоном:
— А после того собралась реакционная банда императоров и королей и задушила этого гения революции.
Я возразил полушепотом:
— Но разве Наполеон не был сам императором? И королем Италии?
— Вот именно! — прозвучала едкая реплика. — Именно этого эти снобы не могли вынести…
— Я прощаю всех англичан, — вставил другой, поглаживая стоящий на камине бюст Наполеона. — В конце концов, они никакие не европейцы. Но вот садиста-губернатора Святой Елены, который обращался к императору на "сир" — его не прощу никогда.
Чтобы сменить тему разговора, я предложил стоящим поблизости господам сигареты. Они демонстративно отвернулись от меня.
Только теперь я осознал оплошность, которую допустил: это были сигареты "Нельсон"[100], и портрет легендарного адмирала был отчетливо вытиснен на пачке. Он выглядел столь удовлетворенным, как будто только что уничтожил французский флот.
Это было ужасно. И даже мое оправдательное бормотание, с которым я вынужден был спрятать свое вульгарное зелье в карман, было явно неприятно присутствовавшим и более не пробивало их ледяную неприязнь.
Я распрощался, чтобы никого не задерживать. Чисто из вежливости — скорее, чтобы придать моему уходу безобидный характер — месье Рапу попросил у меня мой лондонский адрес.
Пользуясь случаем сгладить гнев гостей, я выдавил:
— Веллингтон[101]-серкл. Угол Трафальгарской площади. Отель "Ватерлоо"… Господи, Б-же…
Никто не подал мне руки. Хозяин молча проводил меня до двери, не обращая внимания на мои заверения, что не моя в том вина, что каждая вторая улица в Лондоне названа в честь какой-нибудь битвы или военачальника, и если кончаются имена Веллингтона или Ватерлоо они тотчас изобретают новые, им рифмующиеся, как, скажем, Кенсингтон или Бейкерлоо…
Месье Рапу грозно защелкнул дверь на замок.
С трудом держась на ногах, я спустился вниз, пересек Тильзитскую[102] улицу и направился к очередной триумфальной арке.
Глубоко в Булонском лесу на пересечении двух труднодоступных второстепенных дорог находится маленький, неприметный ресторан, часто посещаемый лишь местными обитателями. Каждое воскресенье он буквально лопается от посетителей, и у входа вьется длинная очередь голодных французов, ожидающих свободного места. Между плотно засиженными столами снуют туда-сюда два вспотевших, переполненных заказами официанта, снова подтверждая старое правило, что во французском ресторане бывает либо слишком мало, либо слишком много официантов, но никогда не требуемое количество.
Атмосфера там царила столь простодушная и так по-настоящему она меня очаровала, что я проявил преступное легкомыслие ко всем предупреждениям сыча Липсица и уселся за стол, стоявший посреди ресторана, оказавшийся, как по волшебству, совсем пустым. Я непринужденно опустился на стул (он оказался одним-единственным), вытянул свои уставшие члены и не без удовлетворения отметил, что я в относительно короткий срок полностью освоился с французской жизнью. Затем я подхватил меню, пробежал его тренированным взглядом и остановился на антрекоте.
"Garçon! — крикнул я на самом лучшем своем французском. — Un antrecte!"
Официант с аристократически недоброжелательным выражением лица и семью составленными друг на друга тарелками в руках прошмыгнул мимо, даже не заметив меня. Я подождал, пока он снова не промчится мимо стола в противоположном направлении:
— Garçon! Un antrecte!
По крайней мере, в этот раз Аристократ удостоил меня беглым взглядом, но не более. Я вычеркнул его из списка своих друзей. К тому же его коллега, носящий пушистые усы, выглядел более обещающе:
— Garçon! Un antrecte!
Приглашенный — кроме пушистых усов он носил еще большее, чем его предшественник, число тарелок — молча исчез в толпе.
Теперь уже я немного забеспокоился и спросил себя, не попал ли я в самый час пик.
Вокруг меня большая часть населения Парижа с видимым удовольствием решала проблему воскресного питания. А мне, что же, отказывать себе в этом решении?
Как только я снова увидел Аристократа, я вскочил и загородил ему дорогу:
— Garçon! Un antrecte!
Он пробежал по мне. Он не обратил на меня внимания, как будто меня и не существовало. Я был невидимым.
"Липсиц!" — билось у меня в голове, пока я с трудом поднимался с пола. Разве не говорил мне Липсиц еще в Израиле, что турист — не человек? Видимо, это надо было понимать буквально. Но я уже, вероятно, был мертв и не понимал этого…
Голодное рычание из области моего желудка вернуло меня обратно в реальность. Когда Усатый снова прошел мимо моего стола, я схватил его за полу фрака:
— Garçon! Un antrecte!
— Сию минуту, — ответил он и сделал отчаянную попытку выкрутиться из моего двойного нельсона[104]. Но я даже не покачнулся. Я задал ему вопрос, который занимал меня уже изрядное время:
— Почему вы ничего не даете мне поесть?
— Это не мой столик! — он сопроводил свою справку мощной подсечкой против моей голени.
Я выпустил его. Если это не его столик, то у меня нет никакого права его удерживать.
С новым рвением я подступил к Аристократу, пытаясь сквозь громкий шум ресторана привлечь его внимание и движениями корпуса блокировать ему путь. Но он снова прошел по мне.
Тут во мне заработал дух исследователя. Я изобразил — хотя и примитивно — падение. Когда он в следующий раз, неся изрядный груз десертов, попытался продраться сквозь теснину мимо моего стола, я вскочил, толкнул свой стул ему под ноги и отсек ему дорогу молниеносным обходным маневром спереди.
Как обелиск возвышался я перед ним. Ему уже не совершить побег:
— Garçon! Un antrecte!
Он попытался начать стратегическое отступление, однако пути отхода были непроходимы из-за моей баррикады.
— Месье, — сказал он и смерил меня убийственным взглядом. — Это не мой столик.
Я понял. Наконец-то я понял. Это и было причиной, почему этот стол, как по волшебству, оказался совсем пустым. Это был ничейный стол на границе между двумя державами, забытый форпост на краю пустыни, где по ночам лишь воют шакалы, да изредка появляются физики-атомщики.
Инстинктивно я заглянул под этот стол, не лежит ли там пара скелетов.
Снова привиделся мне мудрый сыч Липсиц. Я же турист. Я отверженный. Что с меня взять? Мной легко овладела так хорошо известная психологам, первобытная потребность.
— Я твой, твой душой и телом, — шепнул я на ухо Аристократу, который случайно отдыхал, похрапывая, рядом со мной. — Я принадлежу тебе весь, я встаю под твое знамя, я…
— Оставьте меня в покое или я вызову полицию, — прошипел Аристократ и исчез в западном направлении.
Я принялся плакать. Нет ничего хуже одиночества. "Эфраим, — говорил я сам себе, — ты должен что-то предпринять. Ты должен свести хоть с одним официантом настоящее знакомство, иначе ты прекратишь свое существование!".
Из последних сил я вскочил и махнул Усатому, который в процессе доставки восхитительно пахнущей птицы пробегал мимо:
— Garçon! L'addition![105]
Усатый бросил на меня взгляд, из которого ясно следовало, что он на этот жалкий трюк и не думает покупаться, и ускорил свой бег.
"Если бы я сейчас, — подумал во мне фашист, пока я с ненавистью смотрел Усатому в спину, — если бы я сейчас имел в кармане пластиковую бомбу, с ним было бы все кончено!".
В это мгновение произошел поворот, причем в виде неуклюжего, бритоголового мужчины, который вывалился из дверей кухни и самоуверенным, начальственным взором провел по окружающей местности. Это шеф!
Я подскочил к нему и в горьких словах описал, как его официанты меня обслуживали.
— Это возможно, — безучастно проговорил он. — Это же записные члены коммунистической партии, один к одному.
— И что же мне теперь делать?
Шеф пожал плечами:
— Я взял третьего официанта. Возможно, он появится в конце недели… может быть, он…
— Но что мне делать до того?
— Гм. Может быть, среди посетителей найдется кто-то из ваших знакомых, кто сможет заказать для вас?
Знакомый? Мне? Здесь, посреди дремучего леса? Я потряс головой.
Шеф сделал то же самое и вернулся на кухню, пока я — с той мягкой нерешительностью, что является типичным признаком вымирающей буржуазии, — снова занял свое безнадежное место в стране Никогонии.
Голод приводил меня в отчаяние. Я должен был выбраться за границу, хотя бы попробовать, что это такое.
Незаметно, маленькими, осторожными напряжениями спины я начал двигать стол из Никогонии. Дюйм за дюймом, медленно, но непрерывно я подбирался к территории Усатого, извлекая из каждого движения всю пользу, какую только возможно.
"Скоро, — ободрял я себя, — скоро я буду среди людей… Спасение близко…".
Ничего не вышло. Я был схвачен пограничной полицией. И нечего жаловаться на судьбу, которая предстоит всем иностранным инфильтрантам:
— Быстро отодвиньте стол назад! — скомандовал мне Усатый.
Что тут на меня нашло, разумом не объяснить. Это коренится глубоко в архаичном поведении. С яростным криком я кинулся на официанта, схватил с самой верхней тарелки половину утки и засунул ее в рот. Она была обворожительно вкусной. Я уже протянул было руку за картошкой с зеленью но тут официант вышел из оцепенения и начал отступать.
— Месье, — мямлил он. — Месье, что вы делаете?..
— Я ем, — охотно ответил я. — Это удивляет вас, не так ли?
Все глаза были устремлены на меня. Весь ресторан, затаив дыхание, следил за этим, действительно, несколько необычным процессом.
К сожалению, на помощь Усатому пришел Аристократ, и даже сам Шеф не постеснялся ввязаться в общее дело с коммунистами. Соединенными усилиями они вырвали у меня из рук остатки утки. Затем, под одобрительные крики зрителей, они подхватили меня на руки и понесли к двери. По пути я окончательно решил для себя не давать никаких чаевых.
— Я голоден! — визжал я. — Я голоден! Дайте мне поесть!
— Погоди, сейчас мы тебя обслужим, — сказал Усатый.
— Здесь тебе не отель "Ритц", — добавил Аристократ.
От этих двоих ждать ничего хорошего не приходилось. Я повернулся к Шефу:
— Послушайте, — взмолился я, — примите меня официантом!
Но было уже поздно. По длинной дуге я пролетел сквозь дверь, совершил мягкую посадку на живот, поднялся на ноги и оглянулся.
Шеф стоял рядом и смотрел на меня с почти участливым выражением лица:
— Месье, идите-ка вы в какой-нибудь ресторан на Елисейских полях. Там все как раз для туристов…
У большинства иностранных визитеров складывается совершенно неправильное представление о сверкающей столице на Сене.
Для них Париж означает гнездо любви и порока с паучьей сетью узких переулочков, где в чувственной атмосфере полутемных ночных ресторанов рекой течет шампанское, и бесстыдные танцовщицы в сопровождении возбуждающей музыки всю ночь напролет изображают эротику.
Однако, есть еще и другой Париж!
Этот другой Париж, наверное, менее чувственен и менее тесен, но если постараться и поискать его, усилия будут сторицей вознаграждены. В этом другом Париже — истинном, вечном — уличный продавец не предлагает шепотом продать "изысканную порнографию", нет никаких зазывал, заманивающих наивных иностранцев в полутемные ночные ресторанчики, никаких облаков табачного дыма и угара шампанского, никакого дорогого стриптиза. Нет! Здесь, в этом другом Париже, есть большие, великолепные дворцы искусств с роскошно обставленными зрительными залами, где иностранцы удобно устраиваются в элегантных диванах, пока бесстыдные танцовщицы в сопровождении возбуждающей музыки всю ночь напролет изображают эротику.
Это и есть тот другой Париж, о котором я сейчас и хочу рассказать.
Случилось чудо: мы получили два билета на раскупленное на годы вперед музыкальное шоу Маммута, которое во всем мире у всех на устах. Какой-то латиноамериканский турист решил вернуть свои еще год назад приобретенные билеты и уехать домой, поскольку он проглядел, что дата представления совпадает с датой ежемесячного государственного переворота у него на родине.
Так и получилось, что мы с супругой сидели в первом ряду в сантиметре от ножек отборных прекрасных девушек, радостными взглядами созерцая изысканные трюки хореографии на богато украшенной сцене (костюмов не наблюдалось). Девушки были заняты постановкой живых сцен исторического характера из общей истории человечества и истории нашего собственного народа, например, Юдифи и Олоферна, Иосифа и его братьев, жены Потифара и вуали Саломеи.
Это нам льстило и поднимало чувство собственного достоинства. И даже не раз звучащий сзади нас возглас "Сядьте!" не мог нас удержать. Мы даже не представляли, что история Израиля была столь привлекательной.
А потом вниз сошла бабуля…
Она прибыла в золотой клетке оригинальной конструкции из помещения, висящего над сценой знаменитого мюзик-холла, и весь ансамбль протянул ей руки навстречу, живописно группируясь, частично встав на колени, частично на цыпочки, под величественно возвышенную музыку и постоянно повторяемую строфу:
"Вот идет к нам она, да, это она, самая прекрасная на свете!".
Одета она была в черную чулочную сеть, тесно облегающую шкуру пантеры, с копной седых волос, необыкновенно длинными ресницами, сверкающими зубами и большим декольте. При всей привлекательности ей свободно можно было дать лет 70 (самая лучшая из всех жен даже предложила было 71, но только шепотом).
Можете не сомневаться: слово "бабушка" для меня свято.
Бабушка, по моему убеждению, выполняла в нашей семье в высшей степени важные задания: была бебиситтером и хранителем старинных кухонных рецептов, которые в противном случае попросту пропали бы. Короче, бабушка всегда пользовалась моей любовью и уважением. Может быть, именно поэтому я так чувствительно среагировал, когда внезапно какая-то бабушка повисла над сценой и в ярких лучах прожектора предстала перед глазеющей толпой. К тому же эта специфическая бабушка числилась в программе не каким-то там рядовым номером, а суперзвездой всего шоу, божественной примадонной, несравненной артисткой, национальной святыней.
Действительно, ее голос какое-то время мог держаться наравне со остальными. Но бабуля несомненно хотела привести в действие и свои танцевальные способности, и оставшись одна на рампе, дико там запрыгала, подняв голову, распустила хвост и стала рассказывать двусмысленные анекдоты, то есть вообще вела себя совсем не так, как положено бабушкам.
Либо она была супругой директора, либо имела необыкновенные связи в артистических кругах.
Между тем, я догадался, что своим высоким положением она обязана совсем иным обстоятельствам, а именно: ее мастерству по установлению "контакта с публикой". Это у нее получалось неподражаемо. Это была ее вотчина.
Изящество, с каким она брала в руки микрофон… как она вступала в зрительный зал… заходила в проходы… остановилась перед одним иностранным зрителем и перекинулась с ним парой фраз на его родном языке… как она походя роняла шутливые слова, делала непристойные предложения… как она поцеловала лысину какому-то мирно сидящему господину… все это было бесподобно.
В тот судьбоносный вечер она для каких-то целей представления собрала из зрителей трех мужчин: верзилу-американца, коротышку-испанца и толстого итальянца. После того, как она сломила сопротивление этих трех переселяемых и вытащила их на сцену, где была встречена хихикающими девушками, бабуля уперла руки в обтянутые шкурой пантеры бедра, обвела взглядом зал и объявила:
— Мне нужен еще один!
Должен сказать без хвастовства, что я уже не раз бывал в опасных для жизни ситуациях. Я сбегал из многих лагерей для пленных, сражался в войне за независимость Израиля и однажды даже принимал участие в мирном конгрессе "Лига взаимопонимания народов".
Но никогда в жизни я не чувствовал такого панического страха, как в то мгновение, когда бабуля направилась к моему креслу в первом ряду. Это было ужасно. Я становился попеременно то красным, то бледным, вдавливался в кресло и в отчаянии искал защиты. Перед моим мысленным взором всплывали воспоминания моего прошедшего несчастливого детства.
— Как здорово… — громко прошипела рядом со мной змея, на которой я был женат. — Она идет за тобой!
В следующее мгновение бабуля уже стояла передо мной. Я послал жаркую мольбу небесам, но она уже обвилась вокруг меня.
Я судорожно попытался вырваться из ее цепких объятий. Но это была лишь вода в ее громыхающей мельнице. Под громовое рукоплескание зала она с неподражаемым французским шиком упала мне на колени.
Мне хотелось бы опустить детальные описания этого события. Достаточно того, что бабушка прижала мою сильно сопротивляющуюся голову к своему декольте и прокуренным голосом спросила: "Ты там видишь хорошо, малыш?"
— Я там вижу гадость, — с трудом выдавил я, борясь с приступами кашля, вызываемого поднятыми облаками пудры. — Слезьте с моих коленей или я позову на помощь…
— Ah, сhrie![106] — бабуля поднялась, поскрипывая костями, поцеловала меня в нос и попыталась выволочь на сцену. При этом она оказалась удивительно мускулистой. Я это понял по тому, что захват, которым она меня прижала к подлокотникам моего кресла, был весьма крепок.
— Mon choux[107], - посмеивалась она и кивком потребовала от оркестра сыграть бурный кан-кан, во время которого самая лучшая из всех жен лицемерно приговаривала у меня за спиной:
— Не порти всем настроение, Эфраим! Она ведь такая милая! Все просто умирают от этим милых шуточек, только ты один — нет!
Между тем, бабуля сильными руками один за другим оторвала мои пальцы от спинки кресла. Публика возликовала. Но я не сдавался. Я обнаружил под своим креслом металлическую планку, за которую и зацепился накрепко ногами.
— Уйди, старая ведьма! — пыхтел я. — Я тебя ненавижу!
— Mon amour[108], - прожурчала бабуля, подняла меня резким рывком и отбуксировала на сцену.
Что происходило дальше, я вспоминаю, как в тумане. По рассказам моей супруги, я стоял, как сомнамбула, с открытым ртом и болтающимися руками, рядом с другими жертвами бабули, позволил одной из девушек напялить мне на голову бумажный колпак с покачивающимися красными перьями и танцевал, пока бабуля отбивала такт, этакое ча-ча-ча.
Когда я вернулся на свое место, самая лучшая из всех жен недружелюбно обратилась ко мне:
— Мне стыдно за тебя, — сказала она. — Почему ты позволяешь делать из себя дурака?
Спустя несколько дней я уже смог покидать больничную койку и немного прогуливаться. Случайно встретил я одного знакомого эксперта по народным танцам из Израиля. В разговоре я упомянул и про бабулю.
— Да, я ее знаю, — ухмыльнулся он. — Она уже несколько десятилетий выступает с одним и тем же трюком. Вытаскивает из публики пару "туристов" на сцену и заставляет их танцевать. Публика, естественно, понятия не имеет, что это оплачиваемые статисты.
— Кто? — спросил я. — Они — кто?
— Мнимые туристы. Они же для того и наняты. Сами-то зрители очень редко клюют на эту чушь. А ты почему спрашиваешь? Только не говори, что она и тебя запрягла!
— Меня? — и я, независимо расхохотавшись, дал понять, что подобное утверждение абсолютно не про меня. — Да ты с ума сошел!