Что чувствует человек, возвращающийся на склоне лет на родину, где он провел свою юность?
Он выглядит, как глупец, который ищет на улице вещь, потерянную тридцать лет назад.
Психологи называют это шизофренией, этаким раздвоением сознания. Что касается меня, например, то одна половина моего раздвоенного сознания с течением лет так или иначе ассимилировалась с народом Израиля, но вторая половина, тем не менее, прячется где-то в прошлом, по ту сторону Татр[21], или Шматр, или Фатр, или каких-то иных татарских имен со дна высохших чернильниц забытых школ, чьи названия доводят до сумасшествия наборщиков и корректоров иврита…
Израиль по своей сути — страна иммигрантов. Вследствие этого там происходят процессы ассимиляции новоприбывших в строго определенных направлениях. И потому иммигранта с первых же дней охватывает сильная тоска по старой родине, в особенности, из-за трудностей с языком. Проходит порой немало лет, прежде, чем свежеиспеченный гражданин начинает думать и писать справа налево, причем последнее — еще и странными иероглифами, установленными тысячелетия назад еврейскими проповедниками, использовавшими их когда-то в Иудее для своей личной секретной переписки.
На этой стадии для иудеизирующегося венгра этаким секс-символом страны будет салями, в отличие от местных зеленых и черных оливок, что каждый день, упорно сопротивляясь, спариваются в его желудке. С течением времени появляются и первые обнадеживающие признаки: иммигрант, который уже не считается совсем новоприбывшим, по ночам мечтает, как он блаженно ведет с Бен-Гурионом занятную беседу — само собой, на безупречном венгерском, — причем выясняется, что Бен-Гурион, собственно, является его дедушкой и членом киббуца около города Кискунфелехигаза. В этой фазе путаница впервые останавливает иммигранта вместе с салями и оливками, и ему доставляет неописуемое удовлетворение, что он постепенно забывает венгерские слова, а в его мечтах "Csеrdašfuerstin"[22] поет на иврите, причем с ужасным венгерским акцентом…
Что касается автора этих строк, то он, по крайней мере, достиг состояния полного единения с регионом и написал почти сорок книг на библейском языке, и судьба распорядилась, чтобы я нанес короткий визит вежливости в мою мадьярскую страну происхождения, причем в сопровождении всей своей небольшой семьи, состоящей из одной жены — палестинки — и двух наполовину арабских детей.
В порядке подготовки путешествия я воссоздал из завалов памяти список друзей моих прежних лет, а моя семья, со своей стороны, зубрила ничего не значащую, милую, вежливую фразу "lgiszives krlekalsan", что у цивилизованных народов означает "пожалуйста". Таким образом, мы были полностью мобилизованы.
Едва мы пересекли за Веной венгерскую границу, как с нами произошел незабываемый случай: пока я менял свои дойч-марки на форинты по официальному курсу 11,6, кассирша спросила меня, впервые ли я посещаю их страну. И когда я доверительно сообщил ей — разумеется на ее и моем родном языке, — что я уже 31 год не имел возможности посетить Венгрию, эта нееврейская красотка[23] сказала мне такое, чего мне с юных лет не приходилось слышать:
— У вас, — сказала эта симпатичная кассирша, — превосходное произношение!
Так что ничего удивительного, что в Будапешт я прибыл в самом лучшем расположении духа. Но когда мы вышли в город, в котором прошла первая половина моей жизни и который я уже вообще не помнил, моя восточная семья и я с ней испытали первый шок: мы обнаружили, что венгерская столица до такой степени забита частными автомобилями, что на ее улицах постоянно царят пробки. Очень скоро выяснилось, что каждый третий венгр владеет легковой машиной и каждый второй венгр стоит в очереди еще на три. По правде сказать, мы были несколько обижены: это не соответствовало правилам игры. На Западе каждый ребенок знает, что в странах народной демократии царит жуткая бедность. Это же, по крайней мере, должно соответственно выглядеть!
— И это коммунисты? — пренебрежительно спрашивала самая лучшая из всех жен. — Это же нувориши[24]!
Да и великолепный отель "Хилтон" был воздвигнут посреди прекрасного старинного квартала Будапешта. Когда мы вылезли из такси у подъезда этого суперамериканского отеля, к нам подрулил какой-то небритый тип и утробно спросил, не хотели бы мы продать какую-нибудь иностранную валюту, по ценам черного рынка, разумеется.
— Знаете что, милостивый государь, — храбро ответил я ему, — я боюсь.
Водитель такси внес ясность:
— То, что этот человек делает — сущее безумие, — сказал водитель. — Ведь если здесь кого поймают с нелегально заработанной валютой, то посадят за решетку на пять лет…
— Закон есть закон, — подтвердил я и спросил: — Сколько мы вам должны за поездку?
— Шестьдесят форинтов, — ответил водитель такси. — Но если вы заплатите валютой, я пересчитаю вам цену по фантастическому курсу 21 форинт за марку…
Я отверг его опасное предложение, равно как и дородного носильщика из отеля, который, волоча мой чемодан, бросал на меня в лифте пылкие взгляды:
— Уважаемый, не могли бы вы мне — по рассеянности, конечно — дать чаевые в валюте?..
Спустя какие-то два дня мне стала совершенно ясной эта новая социалистическая реальность.
Мой любимый молодой племянник Лазик сделал мне обстоятельный доклад, после которого мы прямо в фойе отеля бросились друг другу на шею. Наша встреча была трогательной, поскольку мы, мой любимый племянник и я, не виделись целых 45 лет, которые трудно было вынести. И сейчас мы разревелись, как дети.
Поначалу я было подумал, что Лазик опоздал, поскольку я почти четверть часа бегал взад и вперед по пустому холлу отеля, не находя его. Наконец, я уставился на одного пожилого господина, который носился по этажу, и спросил его, не видел ли он тут одного юного джентльмена. И тут только мы установили, что это и есть старый господин Лазик собственной персоной.
"Б-же, как он постарел!" — услышал я свой внутренний голос. — Это же ужасно! Но почему, черт побери, он меня не узнал, ну, почему?"
— Я думал, что ты больше и светлее, — бормотал Лазик, — но сейчас вижу, что только уши твои совсем не изменились…
Довольно скоро мой юный племянник сдружился со всей моей семьей и, кроме того, частенько беседовал до позднего вечера с моими детьми, показывая им забавные фокусы: мы клали ему в руку монеты в несколько дойч-марок, и они тут же с молниеносной быстротой исчезали в его проворных пальцах, как будто ему ничего и не давали. Наше удивление возросло еще больше, когда мы узнали, что большинство моих дальних родственников и близких друзей в последнее время тоже специализируются на подобных колдовских хобби… Причины этого явления были политическими: в Венгрии царила, что называется, очень народная демократия, однако, с гораздо большим чувством юмора и с большей свободой, чем следовало ожидать.
К великому разочарованию граждан свободного мира, средний венгр вообще не был несчастным созданием, достойным сожаления. Может быть, это объяснялось тем, что ныне каждый из них мог запросто обратиться в венгерское правительство на предмет того, что хотел бы посетить Париж или Новую Зеландию, и — о чудо! — он получал без проблем разрешение на двухмесячную поездку за границу. Я вас спрашиваю: это и есть железный занавес? Товарищ Сталин, узнай он о такой распущенности, перевернулся бы в своей могиле — разумеется, не в Кремлевской стене.
В Венгрии были ограничения на поездки совсем иного рода, чему вы, уважаемый/ая читатель/ница будете удивлены. Проблема называлась: валюта! Ибо министерство финансов в Будапеште разрешало вывозить стремящимся на Запад гражданам лишь несколько сотен долларов, да и то раз в три года. Короткое, трехдневное путешествие за рубеж разрешалось ежегодно совершать лишь с пригоршней долларов, а трехчасовое пребывание по ту сторону границы было, соответственно, возможно ежемесячно. А тот, кто хотел пересечь государственную границу совсем ненадолго, скажем, пробежаться трусцой до австрийской таможни и вернуться, тот мог делать это почти каждую неделю. Главная проблема была в валюте, да, именно в валюте.
Когда товарищи Маркс и Ленин в свое время закладывали фундамент равноправного общества, в котором каждый работает по своим возможностям и зарабатывает соответственно давлению, оказанному его профсоюзом, они забыли описать идеологическую мотивацию, которая следует за диалектической эволюцией, а именно, великую тягу пролетариата к валюте. Это явление стало мне известным уже на третий день нашего столь приятного пребывания в Будапеште. Мы совершенно точно знали, что всякий раз, когда мы после божественного ужина в ресторане достанем кошелек и хорошо контролируемым движением бросим на стол хрустящую купюру в сто марок, местные гости замрут на своих стульях, мужчин охватит одышка с присвистом, женщины откроют свои пудреницы и начнут лихорадочно прихорашиваться, пока официант не выронит из рук поднос и оглушительным грохотом не вернет всех в реальный мир…
— Скажи мне правду, — сказал я как-то вечером Густи, некогда самому резвому нападающему сборной нашего университета по футболу, — почему вы предпочитаете бессчетное количество раз ездить на Запад, а не в соседние коммунистические страны, вливаясь в ряды туристов с Запада?
Густи удивленно воззрился на меня сквозь толстые линзы очков и, глубоко задумавшись, провел рукой по своей седой бороде:
— Я не знаю, — пробормотал он. — Возможно, из-за отсутствия сложностей и трудностей, связанных с этим. Для посещения Польши не требуется целый год копить валюту; так в чем же стимул? К тому же там нет стриптиза. Нет, на Западе лучше, там воистину прекрасно.
— Но если так, зачем же вы возвращаетесь назад, домой?
— Чтобы снова уезжать. Мы любим уезжать…
Он, Густи, уезжает каждые три недели. Наконец-то ему разрешили провести на каком-то тирольском курорте целый незабываемый час. Я незаметно пододвинул ему под скатертью двадцать долларов. Густи открыл закрепленный на его груди слуховой аппарат и спрятал священную бумажку под батарейками.
В эти дни перед нами открылся венгерский гений во всей своей широте. Например, старый цыган-скрипач, игравший нам ночь напролет в кофейной с зеркальными стенами, засунул наши щедрые валютные чаевые в свой инструмент, пока тихо читал старую молитву перед новым обменным курсом. Из скрипки больше не вылетело ни звука, зато скрипач вылетел за границу.
Я говорил о патологической жадности нового венгерского общества к валюте с одним новоявленным ведущим функционером из правительства, с которым в свое время я делил школьную парту, точнее, это уже был его отец, он громко смеялся и откровенничал:
— Да, да, наш брат совсем сдурел, — сказал мне мой собеседник с сочувственным смешком. — Говорят, что уже каждый имеет дома тайную заначку в валюте, несмотря на жуткое наказание за такое преступление…
Он поклонился, засунул мои пятьдесят марок между пружин своего кресла и добавил:
— Собираюсь уезжать на Олимпиаду в Мексику[25]…
Мы покидали эту прекрасную страну, в которой лица стали мне чужими, а слова и письмена были еще столь знакомыми. Полный переживаниями и воспоминаниями, я расстраивался из-за состарившейся там юности и необычно большого количества оставленной валюты.
Я возвращался к своему дому в Израиле и своему чудовищному произношению, моя жизнь продолжалась, как будто ничего и не произошло, и только внутри тлела обида за гордый венгерский народ, который после стольких лет горя и поиска собственного пути в истории, нашел, наконец, свое истинное предназначение.