Мы задерживались в городе, несмотря на то, что обстановка накалялась.
Макс сказал, что пеленги работают вовсю. Больше раза в одном и том же месте невозможно было работать. Мы носились с «белкой», как курица с яйцом. Однажды, когда Макс передавал в погребе, наши начали бомбить, и я еле удержала тетю Соню, которая рвалась в погреб: она панически боялась бомбёжек. Воздушную тревогу в городе не объявляли, в щели бежали, когда начинали бомбить. У кого были погреба, они с успехом заменяли укрытие.
Каждый день начинался для нас одной заботой: где устроиться с «белкой»? Мы не могли ставить под удар Женю с ее дивной квартирой у тети.
Макс даже не похудел, а просто высох. Стал особенно заметен его перебитый нос. Теперь он говорил всем, что это след осколочного ранения, потому что у него в солдатской книжке было записано: «лёгкое ранение».
Я считала, что Макс теряет голову: как-то он устроился с передачей в боковушке пивной, пивная была полна солдат. Боковушку он «наколол» через буфетчицу, с которой завел шашни.
Передавать надо было все время и помногу, хотя я сжимала тексты почти до абсурда. Даже во сне я слышала тревожный голос морзянки, беспомощный, словно писк птенца, брошенного в гнезде.
«Ищи место!» — с этим приходил Макс и с этим он уходил.
Я не могла больше слышать этих слов.
И я отправилась на другой конец города: на Нижнюю улицу, где рядом с водоразборной колонкой стоял «собственный дом» Шуры Соловьёвой. В качестве «дома» он существовал только в честолюбивых мечтах штеттинского булочника. Это была хибарка из тех, что даже нельзя назвать избушкой на курьих ножках, начисто лишенная живописности развалины. Но позади хибарки, на самом откосе оврага, стояла черная баня. Шура, которая брала у немцев белье в стирку, топила баню, если белья было много.
Когда я пришла сюда в первый раз, чтобы передать привет от Теодора Гильгера, Шура поначалу встретила меня довольно холодно. По ее словам, «парщивец Фёдор» тайком от нее отсылал продуктовые посылки жене и детям в Штеттин, а ей оставлял объедки. Кроме того, Шура, обладая здравым умом, допускала, что немцы могут уйти и Гильгер тоже. И неизвестно, как тогда поведут себя ее соседки, которые «кипят на нее белым ключом» за то, по ее мнению, что ей все же кое-что от Гильгера перепадает. Например, вязаный костюм беж.
Узнав, что я примерно в таком же положении: живу с немцем, что будет — не знаю, Шура подобрела ко мне и пригласила заходить.
Черная рубленая баня на откосе неотразимо привлекала меня. Вероятно, я преувеличивала, но мне казалось, что здесь мы будем в полной безопасности хотя бы тот короткий срок, который выторговал у меня Макс.
Я сказала Шуре чистую правду: мне с моим немцем буквально деваться некуда. И добавила для колорита, что мать меня выгнала и мне хоть в петлю лезь. И что я со своим Максом готова в огонь и в воду, а Макс хорошо заплатит Шуре, если она пустит нас в баню.
Шура подумала и сказала, что если бы не с фрицем, то ни за что не пустила.
— Знаешь, — сказала она доверительно, — теперь ведь не разберешь. Вон учительница жила тут по соседству. Немолодая такая. Сама из себя невидная, А оказалось: у нее под полом оружие. Сама видела.
— Ну и что ж с ней? — спросила я.
Шура свистнула.
— И косточки, верно, истлели. У них это враз. Знаешь, сколько народу извели!
Она говорила об этом равнодушно. Она стирала немцам белье и жила с немецким солдатом. Ее дом никогда не обыскивался. Она вполне могла выдать старую учительницу. Шура была такая. Но ленивая мысль ее бродила где-то поблизости и не заходила далеко. А Макс со своим независимым видом был в ее глазах все равно что фельдмаршал. И я чуть не прыгала от радости, что устрою его с техникой в дивной бане.
Теперь я жила в этой дыре, которая топилась по-черному, — в ней даже не было окна, — чувствуя себя у бога за пазухой. Ко мне вернулось ощущение прочной почвы под ногами. Макс был в восторге. Мы вполне могли провести здесь несколько сеансов, которые, я считала, будут последними. Накануне мы приняли настойчивое предложение закругляться, и я не верила, что Макс может уточнить сроки предстоящего наступления. Достаточно было того, что выяснено его направление. Наши данные были перекрыты из других источников: это была настоящая удача. Глупо и неосторожно было бы ждать еще чего-то.
Я пыталась втолковать это Максу, пока он приготовлялся к работе. Он слушал меня с покорным видом, и я подумала, что смогу испортить ему настроение и после сеанса.
Как положено, я ходила вокруг бани, прислушиваясь к звукам, доносившимся с улицы. Это было редкое погромыхивание телеги по мерзлой мостовой, позваниванье ведра у колонки, бормотание пьяного, шарканье вдоль забора, поспешные шаги одинокого прохожего: близился час, когда под страхом смертной казни жителям запрещалось хождение по городу.
Ночь наступала морозная и ясная. Это предвещало налёт нашей авиации. Но пока все выглядело очень мирно вокруг. В хибарке горел свет. Я заглянула в незавешенное окно и увидела Шуру. Она сидела на табуретке и нашивала метки на белье, кучей лежавшее у ее ног. На носу ее были очки. Я никогда в очках ее не видела, и лицо ее показалось мне незнакомым и очень старым.
Я дошла до ворот и вдруг услышала шелест автомобильных шин. Большой черный «хорьх» медленно приближался. Я видела его длинное блестящее тело.
Сейчас он минует наш дом. Что здесь делать такой шикарной машине?
«Хорьх» остановился. Шофер выскочил, открыл дверцу высокому офицеру. Кто за ним, я уже не смотрела, только слышала, что их несколько человек. Я узнала этого офицера: как-то на улице мне указал на него Макс. Это был офицер из гестапо. Это была машина гестапо.
Я еще успела бы скатиться с откоса. Может быть. Но в бане был Макс с рацией.
Задыхаясь, я вбежала в баню.
Он стоял спиной ко мне, собирая свою технику. Он услышал, как я влетела, и как не могу выговорить ни слова, и задвигаю засов, и накидываю тяжелый крюк. Когда он повернулся ко мне, в каждой руке у него было по пистолету.
— Гестапо, — сказала я и достала свой «вальтер».
Он ответил:
— Гранату брошу я. Напоследок.
«Откуда у него это слово: «Напоследок»? — подумала я и сама удивилась, что думаю о таких пустяках. Сейчас, в такой момент.
Макс толкнул ногой ящик, на котором стояла свеча. Она погасла. Мы были закупорены здесь, в абсолютной темноте, без единого проблеска, словно в бутылке с чернилами.
Первые минуты были самыми ужасными: ожидание! Мы ждали шагов там, за бревенчатыми стенами, плохо проконопаченными. Мы не могли ничего увидеть, но могли все услышать. Им совсем незачем было задерживаться в Шуриной хибаре, во всяком случае всем вместе. Они должны были в первую очередь окружить нашу баню.
Но ничего не было слышно. И что-то переменилось вокруг нас. Я услышала дыхание Макса, оно было ровным. Но еще минуту назад я слышала, как тяжело и прерывисто дышал он здесь, рядом, в темноте. Какая-то слабая, еле уловимая надежда как будто пронеслась в воздухе.
Тьма словно раздалась. Из какой-то щели сочился слабый свет. А может быть, это светился сучок?
— Слушай,— тихо позвал Макс.— Ты не ошиблась?
— Что ты, Макс! Ты мне сам показывал этого офицера. И я узнала машину.
— Тогда всё, Шер-Ныш.
Он назвал меня так, потому что теперь уже было все равно. А он всегда любил это мое имя. Всегда. Всю жизнь. Да, мы прожили вместе целую жизнь. Прекрасную жизнь. И нам нечего было пенять на себя за то, что мы не ценили ее. Мы знали ей цену. Всегда, всегда, а сейчас — как никогда.
Ну, вот мы и услышали шум. Неясный говор многих голосов и один, почти крик, покрывающий все остальные. Странно, мне показалось, что это был голос Шуры. Потом все смолкло. Шелест шин по дороге, шум отъезжающей машины. И голос Шуры не затих, а, напротив, звучит все ближе. И теперь слышны отдельные слова — вернее, ругательства. Шура честит кого-то отборной бранью. Громоздятся эпитеты.
— Ой, как она ругается! Лучше, чем Бельчик, когда меня учил! — шепчет Макс.
Шура уже у нашей двери, молотит по ней кулаком.
— Вы что, спать полегли? Ленка, открой! Да что вы, дьяволы, разоспались? Гестапо приезжало.
— Зачем? — спрашиваю я сонным голосом.
— Открой, — говорит Макс. — И зажги свечку.
Разъяренная Шура влетает бомбой.
— Слыхали! Гильгер подорвал! Объявлен дезертиром! Думают, что даже перебежал. Видали паразита? Спрашивали, когда я его последний раз видела. Чего говорил. Про что он мог со мной говорить? Свинья такая, падло немецкое!
— Не волновайте себя, Шура, — сказал Макс. — Он, наверно, не перебежал. Он где-то спрятался.
Шура сидела на ящике, плакала и ругалась. Вдруг она спросила обычным своим голосом, почему Макс остался ночевать. Чтобы ее успокоить, он показал ей увольнительную на сутки.
— Я теперь всего боюсь. Мерещится разное. Верите, боязно даже по двору пройти затемно. Ах, дерьмо собачье!.. — Шура собиралась начать все сначала.
Я поскорее сказала, что провожу ее, и мы вышли. На дворе было все так же морозно и ясно. После перенесенной встряски у меня дрожали ноги, и я не чаяла, как избавиться от Шурки и броситься на солому у печки в нашей бане.
Когда я вернулась, Макс спал. Он даже не снял сапог, не потушил оплывающей свечи. Он лежал на спине, разметавшись, с перчатками под головой. Заскрипела дверь, прозвучали мои шаги, нет, он не проснулся. Он так раскидался, что мне негде было лечь. Я дунула на свечку и кое-как примостилась сбоку. Я могла бы заснуть и сидя: по сути дела, я уже спала на ходу, когда шла сюда через двор.
...Пусть он не любит и никогда не полюбит меня. Хотя это страшно глупо, с этой Анне Мари, которая осталась на том берегу. Когда еще он доплывет до нее? И доплывет ли? Но все равно, он моя первая любовь, И другой никогда не будет.
Было тепло в бане и очень тихо. А то, что трещал сверчок, так от этого было еще тише. Другим девушкам, которые полюбили в первый раз, — им поет соловей. А мне только сверчок в черной бане. И мой любимый дрыхнет рядом на соломе, не сняв даже сапоги. И видит во сне никак не меня, а вернее всего, какого-то мерзкого Леопольда из Шпандау. Но все равно, все равно...
Я медленно и с наслаждением погружалась в мягкий сугроб сна. Я уже была где-то в самой глубине, где только тени людей и предметов перебегали в синей дремотной дымке.
Меня выбило из этой глубины упругим и сильным толчком. Я оказалась на поверхности, с трудом справляясь с дыханием, так силён был толчок. Я ухватилась за Макса, чтобы снова не отрываться от земли. Он обнял меня. И на этот раз нас подбросило обоих. Пол под нами ходил ходуном. Земля содрогалась от толчков неслыханной силы.
— Нас сейчас тут завалит, — сказал Макс,
Мы схватили «белку» и выскочили наружу. Было светло как днем. На северо-востоке полыхало зарево. Бомбовые удары следовали один за другим, пока не слились в одно могучее сотрясение, от которого взревел воздух. Гул ширился, раздирая уши, и на его низко рокочущем фоне раздавались отдельные хлопки, как будто трещали поленья в гигантской печи. Иногда прорывалась сирена пожарной машины, но ее голос тонул в адском шуме.
— Они уже улетели, — сказал Макс, — это детонация.
Зарево разрослось вполнеба.
— Ты видишь, Макс, где? Ты видишь? — кричала я вне себя, как будто могли быть какие-нибудь сомнения в том, что именно подрывается и горит.
Макс молчал. И вдруг я услышала какой-то звук. Было странно, что я услышала его в этой грозе, в этом грохоте. Но он раздался совсем близко. Словно тихий всхлип. Я обернулась и при свете зарева увидела, что Макс плачет. Он плакал, не таясь, размазывая слезы по лицу своими знаменитыми перчатками. И только сейчас я заметила, что сама плачу и, наверно, уже давно: моя телогрейка была вся мокрая на груди.
Глава четвертая
Полузасыпанную землянку в лесу нашел Макс. Пробираться туда и оттуда было чистым самоубийством, И Макс меня туда не пускал. Я не возражала: не сегодня-завтра мы покидали город.
Под ногами горела земля. Я не выходила из Шуриной хибары. Баня развалилась, словно картонный домик, но хибара стояла как скала, как бетонированный дзот, хотя наши бомбили каждую ночь и разрушения были ужасные.
Толпы людей, подгоняемые, словно стадо, уходили, чтобы никогда не вернуться. Не было дома, где бы не рылись гестаповцы.
Макс держался, но мои документы не могли спасти меня от угона в Германию.
Однажды Макс пришел в неурочное время.
— Ты выпросил увольнительную на день? — удивилась я.
— Ohne, — сказал он.
Без увольнительной? Это было страшно. С Максом творилось что-то странное. В первый раз мне показалось, что он что-то скрывает от меня. Это было нелепо, невозможно, но я потеряла контакт с ним, словно ушло нечто связывающее нас. И теперь каждый был сам по себе,
— Я установил сроки, — сказал Макс.
— Доннер веттер, почему же ты не радуешься?
— Потому, что мы не можем передать их.
— Почему не можем? — мне стало холодно от его голоса, лишенного выражения. Я никогда не видела Макса таким. Даже в самые страшные минуты.
— Рация? — Я испугалась, что она обнаружена, что он провалился.
— Сегодня ночью ее разбомбили. На месте землянки — воронка.
Ну, это все-таки было легче.
— Я не понимаю, почему ты так убиваешься? Мы возвращаемся и сами принесем эти данные.
Макс покачал головой и сказал, что сейчас, после того, как разгромлена «деревня», в планы командования вносятся принципиальные изменения. Он не может уйти без новых данных.
Я могла бы сказать, что запрещаю ему оставаться, но не сделала этого: может быть, он все-таки был прав.
И я поняла, что легло между нами, что разделило нас. Он хотел, чтобы я ушла одна. В этом крылась какая-то ошибка. Не было никакой гарантии, что он добьется своего, а ставил на карту он слишком многое. Обстановка менялась с каждым днем. Команда выздоравливающих могла ежеминутно лопнуть как мыльный пузырь.
Я не могла приказать ему уходить и не могла остаться с ним.
— Тебе будет очень трудно добираться одной, Шер-Ныш, — сказал он виноватым голосом.
— Не стоит думать об этом.
— Не могу не думать, все время буду думать только об этом.
Я тоже могла думать только об одном: он здесь один. И без связи.
— Ну что ж, мы с тобой хорошо поработали, Макс, — сказала я.
Он посмотрел на меня вопросительно своими зеленоватыми глазами, посмотрел так, словно я не договорила чего-то.
Я молчала. И он договорил.
— Мы очень хорошо с тобой жили, Шер-Ныш... Ты пройдешь тем же путем, что мы шли сюда. С компасом, с нашей старой картой, — добавил он.
— Да.
— Если наши передислоцировались, на старом месте останутся люди, чтобы принять нас. — Мы никогда не упоминали здесь Деда или кого-нибудь из наших.
— Да.
Мы расстались с Максом как-то отчужденно. Может быть, потому, что все пришло слишком внезапно. Необходимость разлуки застигла нас врасплох. А может быть, и не было в ней необходимости?
Но все изменилось в тот час, когда мы стояли на поляне. Мы стояли, словно вросли в эту заснеженную, закиданную хвоей землю. И, казалось, только силой можно было вырвать нас отсюда.
Макс смотрел на меня странными, потемневшими глазами. Просто не верилось, что только что в кабине «капустного» Ганса он валял дурака, объяснял, что отправляет меня в деревню к тетке, потому что ко мне стали приставать «собачьи свиньи из строительного батальона».
Мелькали знакомые места, и знакомый ефрейтор на контрольно-пропускном пункте крикнул Гансу, чтобы он на обратном пути захватил его, потому что он как раз сменится. А на выезде у покосившегося забора стоял фельджандарм и кричал на молодку, развесившую белье. Она, отругиваясь, срывала его с веревки, вовсе не догадываясь, что своими голубыми сорочками и красными штанишками может сигнализировать советской авиации.
И все эти мелочи запомнились, потому что были последними. «Напоследок» — откуда у него это слово? Я так и не спросила.
— Пора, — сказала я. Все-таки я первая сказала: «Пора».
— Зоглязен, — откликнулся Макс. — Поскорее выбирайся на большак. И хорошо высматривай кусты: эти висячие мины...
— А ты не задерживайся здесь.
— Einverstanden. Ты выйдешь на большак, и там тебя подвезет любая машина. Даже телега.
— Всё будет тип-топ, Макс.
— Ты хорошо затвердила данные?
— Selbstverständlich.
— Благодарю тебя за всё, Шер-Ныш.
— И я тебя, Макс. Я тебя очень-очень благодарю.
Мы обнялись.
— До близкого свидания.
— Lebe wohl, Шер-Ныш!
Когда я оглянулась, он еще стоял с пилоткой в руке и смотрел на меня. Он помахал мне. Я ускорила шаги. И когда уже ничего не видела, услышала далекий мелодичный свист: так немецкие юноши вызывают на улицу своих любимых.
Я шла, не уклоняясь от маршрута. Из Лунинского леса выбралась засветло. Рябая старуха, гнавшая по большаку тощую кобылку, запряженную в телегу с тощим мешком картошки на ней, подвезла меня. Рядом с кобылкой бежал жеребенок с такими же черными пятнами, как у матери. Всю дорогу они переговаривались коротким веселым ржанием. Старуха сказала, что ездила в госпиталь к сыну, который служит там санитаром, что по всему видать — немец «пошатнулся».
Я переночевала у старухи на печке, в избе на краю деревни. Ночью кто-то постучал в окно. Хозяйка засветила каганец и открыла дверь чернявому полицаю. Хорошо была видна на его рукаве повязка «Орднунгсдинст». Я подумала, что меня выследили, но какое-то безразличие овладело мной.
Полицай попросил самогону. Старуха, ворча, долго копалась в подполье и вынесла ему бутыль. Полицай вежливо поблагодарил и ушел. А я опять заснула.
Потом я долго шла по лесной дороге, безлюдной и ненакатанной. Про висячие мины я как-то не думала.
Уже начинался совсем свой, Кореневский лес.
Понемногу я «отходила», что-то замороженное во мне стало таять. Я словно просыпалась. И первое, что я, проснувшись, увидела, были лица Бельчика, Тимы, Дзитиева. Там, в городе, я не разрешала себе видеть их так ясно, и постепенно они отошли, стали туманными и расплывчатыми, как воспоминания далекого прошлого. Теперь я радовалась, что вижу их так отчетливо. Это был добрый знак. Я возвращалась к жизни. К обычной жизни.
Я боялась одного места в нашем лесу. Это было незамерзающее болото, скверная трясина, про которую Тима говорил, что там живет водяной. Когда мы с Максом шли в город, наши провожали нас через эту трясину. И было место, где Бельчик перенес меня на руках. Костя, который знал эти места, еще сказал ему ядовито, что в этом нет никакой необходимости. Но я ужасно боялась этой трясины, даже тогда, когда кругом меня было столько мужчин.
Теперь я говорила себе, что хоть трясина страшна, но тогда, в бане, было гораздо страшнее. И когда мы сунули «белку» в капусту — тоже. Эти мысли немного поддерживали меня.
Я вспомнила, как меня учили: сломала длинную ветку, чтобы балансировать ею, когда буду прыгать с кочки на кочку. В конце концов я стала уверять себя, что болото, наверное, замерзло. Почему бы ему не замерзнуть? Это просто какая-то легенда о незамерзающей топи.
Я шла по лесу не очень таясь: под ногами трещали ветки, иногда я ступала в замерзшие лужи, и они звонко ломались под моими сапогами. В этих местах я уже чувствовала себя в безопасности, если бы не трясина.
И не услышала, а почувствовала какое-то движение где-то неподалеку. Человек шел осторожнее, чем я, останавливаясь подолгу, словно прислушиваясь. Теперь самым главным было: один ли он? Я вспомнила, как мы с Николаем залегли по дороге к Апанасенко: «Ведь на нас целый арсенал!»
Деревья были голыми, но ёлки выручали. И прошлогодняя листва. Я залегла, и они хорошо укрыли меня.
Там был не один человек. По крайней мере двое. И я услышала их разговор раньше, чем увидела их.
— Вот еще след, — сказал тихий мужской голос.
— Где? Не вижу.
Слышно было, как они остановились, приглядываясь, словно принюхиваясь к следам.
Тот полицай, видно, приходил неспроста. Теперь они идут по моим следам. Но их только двое. А у меня до черта оружия. Целый арсенал. Я вынула гранату, но положила ее перед собой. Решила сначала стрелять. Приладилась.
— Гляди. Вот здесь она прошла, — сказал первый голос. Он показался мне знакомым, и я тихонько раздвинула ветки.
На тропке, с которой я только что свернула, стоял Прохор. Кто-то спешил к нему, шумно продираясь между кустов.
— Из тебя следопыт, как из г… пуля, — самоуверенно произнес он.
— Бельчик! — Я хотела подняться, но ноги не слушались меня.
— Я говорил! — с торжеством, но все-таки тихо произнес Прохор.
— Цела? — Бельчик поволок меня из моего укрытия.
— Подожди! — попросила я и села на землю.
— Ты ранена? — спросил Бельчик. — Сломала ногу?
— Видишь: сомлела, — сказал Прохор.
— Почему вы здесь? Как вы здесь? — Я не могла идти, пока не узнаю этого.
— Да тебя же встречали. Ты бы в болоте утонула!
— Вы что-то не то говорите. Бельчик, скажи мне, откуда вы знали, что я иду? — Мне становилось не по себе. Здесь был какой-то обман, какое-то страшное недоразумение.
— Пойду жердей наломаю, — сказал тактичный Прохор.
Бельчик стоял передо мной, крепкий, здоровенный, со смуглым румянцем во всю щёку, с блестящими глазами. А вот Макс... Лицо даже не исхудавшее, а высохшее, с синими тенями и с этим носом... Некрасивый, неказистый.
Бельчик смотрел на меня как на больную.
— Ты какая-то странная, Черныш. Разве ты не знаешь, что Николай простучал нам? Сообщил о твоем выходе. И какой дорогой пойдешь. Всё как положено.
— И данные о сроках простучал?
— А как же, Черныш? Что с тобой?
— Ничего. Значит, «белка» работает?
— О, черт! Конечно! Ты больна, Черныш, ты совсем больна. Тебе что-то привиделось.
— Мне не привиделось, Бельчик. Он сказал, что рацию разбомбило. И я должна идти с данными о сроках.
Я увидела, как румянец словно смывается со щек Бельчика. Что-то заметалось в его глазах. Что это было? Какое чувство теперь бушевало в нем? Ведь в нем всегда что-то бушевало. Что ты скажешь теперь, Бельчик? Если ты справедливый человек. Если ты честный человек.
Мы забыли, где находимся и что надо торопиться, пока не стемнело. Ничего не могло быть важнее этого нашего разговора.
— Лишь бы только он вышел! — сказал Бельчик.
Наши жили теперь в землянках, нарытых в лесу. Уже давно не стояли в населенных пунктах. Партизаны приходили и уходили, а потом каратели сжигали дотла деревни, принимавшие партизан. И Дед запретил селиться в деревнях.
Но недалеко, на юго-восток от нашего лагеря, лежала деревушка с веселым названием Щеглы. Меж невысоких берегов вилась там речка Луговица. Говорили, что веснами она затопляет всю долину до самой кромки леса, а потом на заливных лугах необыкновенно сочная вырастает трава.
Сейчас трудно было этому поверить. Луговица лежала узкой ледяной лентой, почти неприметная, сливаясь с низким берегом, с низким облачным небом.
В Щеглы мы наведывались редко и таясь. Вся жизнь проходила в землянках, в нашем лесном лагере. Землянки были отрыты по всем правилам, а у Деда была целая квартира в три наката.
Говорили, что мы здесь будем зимовать. Место было удобное, в глуши. Отсюда наши выходили и на «железку» и на большак. Взрывчатки было много, вскрыли склад, заложенный еще в прошлом году Прохором.
Мне наскоро рассказали новости, дурные и хорошие. С Тимой и Бельчиком жил в землянке новый радист, присланный с Большой земли, Игорь. Тот самый, которого мы ждали. Но уж я, конечно, никак не могла ожидать, что Игорем окажется Лёньчик Недобежкин. Конечно, у него всё было не слава богу. Приземлился неудачно, сломал ногу, и сейчас еще она у него была в лубке. Как он сумел выучиться на радиста? Мне казалось это чудом!
Бельчик сказал, что уступает мне свое место, и ушел из землянки. Хотя вполне могли и вчетвером.
Мы с Тимой проговорили ночь напролет. Хотела ему рассказать о нашей жизни с Максом, да как-то не получилось. Выходило, что вроде ничего интересного и не было.
Я ждала, когда Игорь выйдет в эфир, свяжется с Максом. Ближайший сеанс должен был все прояснить: что же он? Выходит ли из города?
И все волновались о том же.
Но связь не установилась. Игорь сказал: помехи. Скажи на милость, почему же раньше помех не было? Если бы это был действительно какой-то сведущий Игорь. А то — Лёньчик Недобежкин!
Сазонов, которому Дед дал группу, чтобы разведать, какие силы в Лунинском лесу, сообщил, что туда выступил батальон «альпийских стрелков».
— Все-таки Николай тебя вовремя вытолкал! — сказал Тима.
Сразу начали придумывать новый маршрут для Макса. Разработали до мельчайших деталей. А передать не было возможности — связь не налаживалась.
Все звали его по-прежнему Николаем, а я не могла. Он уже навсегда стал для меня Максом, и почему-то я окончательно уверилась, что это его настоящее имя.
В третий или в четвертый раз до него достучались. Он передал последние данные. Дзитиев сказал: «Всё. Пусть уносит ноги, пока цел. И Захар Иванович беспокоится».
Простучали, чтоб уносил ноги. Принято — по́нято. Макс сообщил, что выходит новым маршрутом.
Там была какая-то развилка, и Прохор сказал, что надо страховаться: встречать в двух местах, а то можно разойтись. Прохора все слушали, как бога. Его и звали: бог доро́г. Он взял с собой Тиму, про Бельчика сказал: «Шуму от него много». Бельчик пошел с Костей другой дорогой.
Ночь была темная, ветреная. В такую ночь Максу идти было лучше: если на дзот наткнется, фрицы внутри сидят. И по лесу в такую ночь ходить не любят.
В землянке у нас топилась печка. Игорь сидел около нее, читал книжку и подбрасывал чурочки в огонь, а книжка была, наверное, интересная, и он бросал чурки, не глядя.
— Что ты читаешь, Игорь?
— «Двусторонняя радиосвязь в боевых условиях».
— Что же ты, так и прыгал с этой книжкой?
— Нет, она здесь была. От Николая осталась, — шепотом и с глубочайшим уважением сказал он.
Подумать только! Николай был для него уже легендой. Каким он ему теперь рисовался? Богатырём? Во всяком случае, совсем не таким, каким он его вез в своей полуторке до границы Малой земли.
Часы ползли медля, спотыкаясь. Ночь над землянкой текла по каплям. А меня томила жажда. Печка раскалилась докрасна.
— Ложись спать, Игорь.
— Знаете, печку если упустить, очень выстынет, — объяснил он обстоятельно.
Я сказала, что присмотрю за печкой. Игорь уверял, что не хочет спать. Потом прикорнул с книжкой в руках и сразу же захрапел. Что с него возьмешь!
Мне надо было пойти с ними: было бы спокойнее. Но к Прохору не подступишься. А Бельчик и Костя взяли бы меня. Почему я не пошла? Не знаю. Как-то вдруг страшно стало. И потом, мне хотелось встретиться с Максом наедине. В конце концов нас ведь оставили бы вдвоем. Господи, какие всё это глупости! О чем я думаю? Придет — и всё хорошо.
___________________
Ночь сочилась по капле, а у меня была жажда. Я бы выпила эту ночь одним глотком. Сидела у печки, думала о разном. И представляла себе всех наших после войны, после победы. Только себя с Максом представить не могла. Потому что на пороге бирхалле стояла Анне Мари и смеялась тоненьким заливчатым смехом. Тоска охватила меня. Я заметалась и проснулась. Печка потухла. Землянка выстыла. Тима стоял передо мной, весь в снегу. Он даже не обмёл снег с валенок. Одна щека была у него совсем белая.
— Потри щёку. Неужели такой мороз? — спросила я, как будто это имело какое-то значение теперь, когда они вернулись без Макса.
— Градусов двадцать, — ответил Тима,
— А Бельчик?..
— Они еще не вернулись.
Я выбралась из землянки. Шел снег. Очень крупный, неестественно крупный. Вчера я пошла бы с Бельчиком и Костей, а теперь не смогла бы: ноги дрожали, как тогда в Шуриной бане.
Я уже больше не спала. Бельчик и Костя пришли на рассвете. Они тоже обморозились. Пили водку, переобувались. Решили опять идти, на лыжах. Пройти Кореневский лес, «если ничего, то — в Лунинский».
Меня это «если ничего» как ножом ударило. Словно они ожидали найти что-нибудь, а не встретить живого Макса. Они выглядели удручёнными.
Все время падал снег. Он даже не падал, а валил. На глазах все менялось, многое уходило под снеговую пелену. Исчезало. Совсем не видны стали даже накаты землянок. Зоя искала топор у входа в землянку, носком валенка тыкая в снег.
— Я прибрал, не ищи. Должен быть порядок, — сказал простуженный голос Осипа Львовича в дверь землянки. Дверь сразу захлопнулась: очень быстро выдувало эти землянки.
Может быть, я заболела? Я вдруг засыпала, сидя у печки. И просыпалась со страшным испугом, что проспала. Что я могла проспать?
Они вернулись ночью все вместе: слышно было по голосам. Говорили все сразу возбужденными, осипшими с морозу голосами. И не думали о том, что я могу их слышать. Да я и слышала с трудом. Только отдельные слова: «мины...», «отбросило...» «под снегом...» и «белка» — вдрызг...».
Они говорили там, снаружи. А я была одна внизу, где-то глубоко-глубоко внизу. Так глубоко, что и не выбраться.
Что меня разбудило? Страшный шум, словно я ночевала среди многолюдного базара. Какое утро! Понизу идет легкий туман, тающий на глазах; выше струится нагретый воздух, полный радужного сияния. Еще выше только эмалевая синева.
Запах зелени — густой как мёд. И странный шум где-то рядом. Крик. Галдёж. Он разбудил меня?
Вдалеке звенят колокольцы коров, пасущихся на склонах. Бой часов заглушает легкомысленное лепетанье колокольчиков. Часы на башне бьют три четверти. Три четверти седьмого.
Но даже их бой тонет в страшном шуме невидимой птичьей свары. Я становлюсь на подоконник и теперь, повыше изгороди, сбоку, вижу всю картину. Птичий двор передо мной как на ладони. Белоснежное, пернатое море с пеной красных гребешков. В этом волнующемся и шумящем море есть остров. Он довольно обширен. Женщина высока, не такая уж толстая, но жирная. Затрапезный халат не скрывает этого. Беспощадное солнце освещает ее лицо во всех деталях: припухшие веки, маленький рот, сложенный бантиком с выражением умиления. Голова в толстых бигуди.
Она чуть-чуть поворачивается, и я вижу глаза Анне Мари. Тяжелый, оценивающий взгляд. Он направлен в центр белоснежной галдящей толчеи.
Анне Мари наклоняется и выхватывает из пернатого моря белый трепещущий ком. Она взвешивает его на руках, щупает и выпускает. Клубок на двух белых крылах планирует на изгородь. Женщина хватает другой. И то же взвешивающее, оценивающее движение пухлых рук. Женщина издаёт странный грудной смешок, похожий на куриное кудахтанье.
На крыльце черного хода показывается Эльза.
— Хозяйка, тут без вас приходил плотник. Он принес садовую лестницу. Я дала ему марку.
— Ну и зря, — спокойно отвечает Анне Мари, — пятидесяти пфеннигов с него предостаточно... К-ш-ш-ш!
Завтрак для меня был накрыт на веранде. Легкий завтрак, как положено: кофе, бретхен, лепесток масла, вазочка мармелада.
Я попросила счет.
— И за комнату тоже. Я ухожу, — сказала я Эльзе,
— Деньги получает сама.
Эльза вернулась через минуту.
— Хозяйка просит вас зайти в гостиную.
Я поняла, что эта комната — ее личный мир. Вероятно, здесь было собрано всё, что ей особенно дорого. За стёклами сервантов громоздился фарфор и сверкал хрусталь. В углу стояла бронзовая статуя рыцаря. На стенах французские гобелены разворачивали свои идиллические сюжеты.
Анне Мари, затянутая и напудренная, с подкрашенными светлой помадой губами, стояла у громадного стола, напоминающего бильярдный.
— Мадам, — сказала она торжественно, — вы первая моя клиентка в этом сезоне. В честь этого я хочу предложить вам бокал вина.
Она сделала широкий и плавный жест своей пухлой рукой в массивном браслете. Так она, наверное, приглашала своих гостей рассаживаться за этим бильярдным столом.
Я поблагодарила. Мы осторожно взялись за тонкие ножки бокалов и, подняв их, посмотрели друг другу в глаза. У Анне Мари был тот же тяжелый, оценивающий взгляд, с которым она щупала кур на птичьем дворе. Но теперь было заметно, что глаза у нее разные, очень разные. Один — голубой, стылый. Другой — карий, живой и хитренький.
— Вы не остановитесь у нас на обратном пути? — спросила она.
Я ответила после секундного размышления:
— Нет, благодарю вас, я спущусь другой дорогой.
— А, на Швебенталь. — Анне Мари вздохнула. — Знаете, никто не хочет возвращаться той же дорогой.
Хотя замечание ее имело вполне утилитарный смысл, оно прозвучало глубокомысленно. Мы прошли в холл, где стояла конторка из красного дерева, тоже массивная и с медными инкрустациями. Я уплатила за номер, за постель и за обслуживание.
— Цены у нас умеренные, — сказала хозяйка.
Я подтвердила.
Она бегло взглянула на мой паспорт.
— У вас трудная фамилия, мадам Бельтшен-ко, — сказала она, видно, чтобы что-нибудь сказать.
— Это фамилия моего мужа, — ответила я, чтобы что-нибудь ответить.
— Надеюсь, ваш супруг здравствует?
— Да, благодарю вас.
— О-е-е! У меня только одни воспоминания! Всё лучшее в моей жизни заключено вот в этой рамке! — патетически воскликнула Анне Мари и обратила взгляд вверх.
Я увидела портрет Эрвина Гюбельна. Красивый мужчина в штатском костюме с маленькой свастикой в петлице. Анне Мари стояла под портретом почти что по стойке «смирно», с раскрасневшимся лицом. Воспоминания окрыляли ее. Я выждала несколько секунд. Этого мне показалось достаточно для подобного случая. Потом я попрощалась.
— Счастливого восхождения! — с профессиональной любезностью произнесла Анне Мари.
Солнце выходило в зенит с необыкновенной энергией и напором. Мне казалось, что я слышу, как лопаются бутоны шиповника на кустах, толпящихся у тропинки. Она поднималась круто в гору, но я не сбавляла шага.
Хотя солнце уже просто пекло, всё же не было жарко. Освежающее прохладное дуновение пробегало по траве, по кустам шиповника, по моему лицу, необыкновенно нежное и вместе с тем суровое. В нем чувствовался холод вершины. Чем выше я подымалась, тем чаще и сильнее становились короткие, беспокойные порывы ветра. Это дули ветры вершины Рюбецаль. Она была уже близко.
1964—1965
СОДЕРЖАНИЕ
В. Карпов. Пером уверенным и вдохновенным
Н е в и д и м ы й в с а д н и к. Роман
Д о р о г а н а Р ю б е ц а л ь. Роман
Notes
[
←1
]
Верлен. (Перевод автора.)