Зойка трещала без умолку, что вовсе на нее не было похоже, а слёзы лились по ее щекам. Конечно, случилось что-то еще, и плохое. И она хотела, чтобы об этом нам сказала не она, а кто-нибудь другой.

Николай молчал, смотрел набычившись. Я велела ему распрячь лошадей и поискать овса в сарае.

— Поить не надо: они запаленные, — сквозь слёзы сказала Зойка.

— Что еще произошло? — настаивала я.

Зойка посмотрела на меня отчаянно:

— Нет Петряя, нет Олега... Почти весь отряд полёг под Лыньковом.

— Что? Отряд Петряя? Как? Почему?

Из Зойкиного рассказа, бессвязного, прерывистого, она сама не всё знала, все-таки получалась более или менее ясная картина.

Отряд Петряя вышел на «железку» на этот раз в полном составе. Объяснялось это тем, что в последнее время немцы выделили «летучие команды» по охране путей. Поэтому подрывникам придали группу прикрытия и группу разведки. И разведку возглавил Петряй. Когда взрывчатка была уложена и ребята вернулись, Петряй получил данные, что немцы прочёсывают участок большими силами. Надо было уходить. Петряй послал человека к Олегу с приказом сниматься. Олег отказался уходить, пока не дождется взрыва. Обычно, конечно, дожидались. Но тут обстановка сложилась такая, что нельзя было медлить. Да и не было оснований сомневаться в том, что всё сделано. И всё же Олег велел передать Петряю, что у него нет уверенности в том, что будет эффект: он должен убедиться и останется на месте.

Петряй не хотел бросать Олега и принял решение соединиться с ним и принимать бой. И поздно было уже уходить. Немцы поняли, кого они имеют перед собой, и, безусловно, поставили себе задачу уничтожить отряд партизанских подрывников. Для того и существовали «летучие команды».

В команде у немцев были отборные люди из кадровых частей. Они тоже понесли большие потери.

Из наших вышла только пятерка, пять человек, которых Олег послал вперед разведать приближение немцев. Они всё и рассказали.

— Что же это? Значит, наш Олег загубил отряд? — Может быть, жестоко было спросить так прямо: ведь и Олег погиб. Но он пришел сюда вместе с нами, в нашей группе, и я не могла забыть об этом. Даже сейчас.

Зойка не ответила.

Мы двинулись в путь медленно — кони не отдохнули — и печально, как на похоронах. Зойка села со мной на тачанку. Николай на ее коне ехал шагом за нами. Зойка молча правила, на Николая она даже не смотрела. Как будто он был виноват в том, что не он, а другие полегли там, под Лыньковом.

Наверное, не следовало ехать ночью, но я была тут старшей и приняла такое решение потому, что хотела поскорее очутиться среди своих. Дорога на Воробьи шла по кромке леса. Мы ехали по следам наших: накатанные колеи обоза и отпечатки подков десятков коней под сёдлами указывали нам путь.

Еще не светало, когда на яру смутно вырисовались избы. Дорога вела в гору, и мы пошли пешком, ведя спотыкающихся от усталости лошадей. Две фигуры отделились от ствола ели.

— Кто идет? Двойка!

— Семь, — сказала Зойка. Значит, ночной пропуск был «Девятка».

Дозорные перекинули винтовки за спину и отдали нам честь. Это были какие-то новые парни, я их не знала. Но знакомая процедура немножко подбодрила нас.

В Воробьях события в отряде Петряя были уже вчерашним днем, не забытым, но всё же вчерашним.

Дзитиев предлагал разобрать операцию под Лыньковом, чтобы другим был урок. Но Дед сказал: «И так для всех тяжелый урок. Остался бы жив Олег, я бы его не пощадил. А мертвые сраму не имут».

На «железку» стали выходить Бельчик и Прохор. Оседлали другой участок пути, завели там своих людей в охране.

«Голубые углы» задали много загадок.

Теперь у нас была нехватка в девушках-разведчицах, потому что мы очень активно стали разведывать ближние тылы и как-то осмелели после успешных ходок.

Начали посылать Зойку. Она была из здешних мест, окрестности знала. Ходила она одна.

Возвращалась усталая, грязная, в затрёпанной телогрейке и рваной юбке, исхлёстанная кустарником, со стертыми ногами.

Сейчас же переодевалась и в своей красной, отороченной заячьим мехом безрукавке, с пистолетом на трофейной цепочке из металлических цилиндриков — такие носили полицаи — опять имела обычный щеголеватый вид.

Однажды Зойка вернулась, не выполнив задания.

— Почему ты вернулась? — спросила я.

— Очень страшно стало. Там один полицай — мой сродственник дальний. Я его раз, еще девчонкой, на тетиной свадьбе видела. Он вроде меня не узнал, но только я думаю, что вид сделал.

— Чего же ты испугалась? Вид сделал — значит, не собирался тебе вредить.

— Что вы! Раз он в полицаях — всё! — Зойка была удивительно прямолинейна.

За срыв задания Дед хотел ее судить. Но я отстояла, сказала, что пошлю ее обратно.

Зойка пошла вторично, задание выполнила, а насчет родственника сказала растерянно, что немцы его упрятали за решетку. Слух такой идет, что он помогал партизанам.

— Вот видишь, — сказала я.

Однажды в штаб привели дюжего парня с белой повязкой полицейского на рукаве. У него была наша листовка.

— На опушке леса шлялся. Увидел нас, карабин вперед себя выбросил и листовку нам тычет. «Братцы, — говорит, — я полицай, пришел с повинной», — доложил старшой.

Вели его с завязанными глазами, чтоб не узнал наше расположение. Но как только его развязали, парень сказал, ухмыльнувшись:

— Вона где вы! Туточки напрямик озеро Рачье, А позади урочище.

— Ладно, ладно, — перебила я, — скажи лучше, как ты от армии отвертелся?

Парень молча нажал на веко и вынул стеклянный глаз.

— Ясно. Вставляй обратно, — сказала я. — А в полицаи как попал?

— Обыкновенно. Согнали всех в амбар, сутки не поили, не кормили. А потом переводчик объявил: кто не хочет быть по́ротым, записывайся в полицаи. Я записался.

— Как же ты службу нес? Других порол?

— Не. Меня пороть не ставили.

— А куда ж тебя ставили?

— На посты. Опять же партизан искали,

— Нашли?

— Не.

В это время в избу вошел Дзитиев.

— Это ты деревни жёг? — с ходу спросил он,

— Я, — ответил парень.

— Что ж ты думал, за это мы тебе спасибо скажем?

Парень опустил голову и промямлил:

— Искупить хочу.

— Поздно надумал! — Дзитиев приказал посадить его в баню.

— Неискренний, — заключил он, — вид жуликоватый, глаза бегают.

— Не могут они у него бегать. Один — стеклянный, куда ему бегать? А другой — глаз как глаз. — Мне казалось, что парень, наоборот, говорит откровенно. — А мы ведь обещали прощение в листовке.

— Наверняка подослан немцами, — сказал Дзитиев.

— Не обязательно. И у него наша листовка, — добавила я, — за подписью Деда. И держать его в бане всю жизнь мы не можем.

— Тоже верно.

Одноглазого выпустили и велели Зойке приглядывать за ним, поскольку она пока была без дела.

Партизанскими листовками были наводнены ближние деревни. Листовки обращались «к жителям временно захваченных районов...», отдельно — к молодежи. Была еще одна листовка — специально к полицейским. В ней Дед предлагал переходить с оружием на сторону партизан и обещал прощение за «деяния, совершенные в бытность полицейским». Случалось, полицаи приходили.

Являлись и подозрительные люди, наверняка агенты немцев.

Нам некогда было с ними возиться. Мы переправляли их на Большую землю, когда еще был проход «ножками». А что теперь делать с этим одноглазым типом, мы не знали.

Доложили Деду, он рассердился:

— Что вы лезете ко мне со всяким дерьмом?

Бельчик сказал:

— Шлёпнуть его, гада, и дело с концом!

Зойка услышала и высказалась неожиданно:

— А вот и не надо. Он очень полезный может быть. Его Васькой зовут.

— Убийственная логика, — сказал Тима. — А что с него толку, с твоего полезного Васьки?

— А то, что его родная сестра живет в любовницах у Щекотова.

— Начальника полиции? — Мы переглянулись.

— Что ж он сразу не сказал?

— А вы его не спрашивали.

Дзитиев задумался.

— Слушай! — азартно вмешался Тима. — Пусть он идет обратно и гробанёт Щекотова.

— Как же! Карателей он на нас наведет — вот что он сделает! — настаивал Бельчик,

А назавтра Васька исчез.

Мы набросились на Зойку.

— Как же ты его упустила? Мы тебе приказали приглядывать.

— Приглядывать — не на часах стоять, — беспечно отвечала Зойка.

Дзитиев велел посадить ее в баню на пять суток за потерю бдительности.

Зойка сидела в бане. Девчата носили ей пирожки с кониной и по вечерам пели под окошечком бани вполголоса, как поют партизаны, песню «Синий платочек». И Зойка в бане подпевала.

Через неделю наша разведка принесла содранное со столба объявление, подписанное начальником полиции. И это был не Щекотов.

Где Щекотов? Разведали, где Щекотов. Нету Щекотова. Убит «неизвестными злоумышленниками». При каких обстоятельствах? Гранату в окно бросили.

— Это Васька! — закричала Зойка.

— Нет, она помешанная. Помешалась на одноглазом Ваське, — сказал Бельчик.

— Я знаю. — В Зойкиных словах что-то крылось.

— Что же именно ты знаешь? — ледяным голосом спросил Тима.

— А то, что я ему гранату дала. И проводила его до Малого Брода. Вот что я знаю, — вызывающе ответила Зойка.

— Будем тебя судить партизанским судом, — пообещал Дзитиев.

И доложил Деду.

Реакция была неожиданная.

— Вы не додумались, а она додумалась. Где одноглазый? Ищите одноглазого. Он это. Другой никто не мог. У дома Щекотова охрана стоит. Она могла пропустить только своего человека. Тем более ночью. А Зойке объявить благодарность за смекалку.

Мы не нашли одноглазого. Много позже узнали, что ему удалось скрыться, он долго плутал по лесу и вышел в другой партизанский отряд.

Зойка заметила злорадно:

— Он к нам и не хотел. Охота ему была к нам вертаться. Чтоб его шлепнули?


Глава пятая


Сломала ногу обозная лошадь. Все жалели ее: это была добрая, сильная кобыла. Но, наголодавшись, ели с удовольствием пироги с кониной. С продовольствием у нас стало туговато, главным образом с мясом. Трофеев давно не брали. Оставшихся у нас коров Дед резать не разрешал.

Спирт у нас тоже остался только для медицинских надобностей. Бельчик заявил, что у него есть идея. Еще в Голодухине нам с воздуха сбросили продовольствие и вместе с ним мешок металлических баночек, назначения которых партизанские снабженцы не поняли. Посчитали, что это какая-то взрывчатка.

Но мы на фронте видели такие баночки. В них была смесь для подогревания котелков с пищей, вещь довольно нужная, но ею никогда не пользовались и вообще почему-то к этим банкам относились юмористически.

— Послушайте, — произнес Бельчик мечтательно, — судя по запаху, смесь состоит из парафина и еще чего-то...

— Менделеев! Бутлеров! Бертолле! — сказал Тима.

— Я не кончил. Там наверняка есть спирт: с чего бы оно так здорово горело?

Тут не выдержал даже Дзитиев:

— Гениальная догадка. Что же дальше?

— Я их разделю, — объявил скромно Бельчик, — отгоню спирт.

Все пришли в восторг. Дзитиев заверил, что давно наметил у Бельчика техническую смекалку.

Банки со смесью из кладовой отпускались без ограничений: снабженцы понятия не имели о далеко идущих планах Бельчика.

Он взялся за дело со свойственной ему основательностью: «сконструировал перегонный аппарат». Выяснилось, что он ничего никуда не перегоняет.

— «Техническая смекалка» у тебя есть? Нахальство у тебя есть! — кричал Тима. — Тащи ведро кипятку! Ты только на это и способен.

Тима вывалил смесь в кружку, залил кипятком, размешал и выпил. Глаза у него на лоб полезли, его всего передернуло.

— Неужели и я буду такой, когда выпью? — с ужасом спросил Николай.

Но Тима отдышался и бодро объявил:

— Спирт имеется. В пропорции примерно одна доля на девяносто девять парафина. Прошу учесть, что я рисковал жизнью во имя любимой науки.

Пропорция была неутешительная, но один за другим все приложились к «адской смеси». Поскольку она была горячая, Дзитиев сказал, что похоже на глинтвейн. И как-то к ней притерпелись. Однажды я увидела, как мужчины намазывают «смесь» на хлеб и с проклятьями, но бесперебойно глотают.

— Не всегда же под рукой кипяток, — резонно объяснил Дзитиев, — в конце концов какая разница? Организм нуждается в энной дозе алкоголя. Почему он должен быть обязательно в жидком виде? Можно и в полутвердом.

— Даже в газообразном, — мрачно подтвердил Тима, раскатывая по столу комочек «смеси», похожий на шарик из пластилина.

Все как заворожённые уставились на этот шарик: из него сочилась прозрачная капля. Она тут же была дегустирована: чистый спирт!

— Мать честна́я! Их просто надо было давить! — Бельчик был убит.

— Химик! Техник! Обалдуй! — стонал Тима, усердно выжимая содержимое банки в стакан.

Мы не успели передавить все имеющиеся банки, как нам доставили спирт, но в тот момент это нас уже меньше всего занимало.

Николай принял радиограмму о том, что нам могут выслать самолет с боеприпасами и продовольствием, если мы подготовим площадку. Ничего похожего на площадку у нас не было, но Дед сказал, что она будет, и мы указали место посадки: небольшой луг, на котором не то что «Дугласу» разбежаться, но «кукурузничку» сесть было некуда.

Немедленно объявили аврал: сколько было народу, все бросились выравнивать и выкашивать луговину.

Две ночи зажигали условным треугольником костры. На третью самолет благополучно приземлился.

Мы курили папиросы с Большой земли, читали свежие газеты с Большой земли, с любопытством, словно годы не видели, разглядывали людей с Большой земли.

А они охотно курили трофейные сигареты, и с великой благодарностью навешивали на себя подаренные нами «зауэры» и «мелиоры». Мы выглядели, на их взгляд, экзотично: одетые кто во что горазд, обвешанные оружием, с обоймами за голенищами и с ленточками на шапках.

Дед вызвал нас и сказал, оглаживая бороду:

— Поскольку есть оказия и можно самолетом отправить, давайте пишите на ребят реляции. Кто чего совершил. Чтобы коротко и ясно. Без вертуозов этих ваших. А вас, язви вас в душу, я сам представлю.

Дзитиев сказал за всех, что сделаем.

Мы уже выходили из землянки, когда Дед закричал своим странно молодым, неистовым голосом, известным всему партизанскому краю:

— Посмертно, посмертно не забудьте всех, кто с Петряем.

Он махнул рукой. Слеза мгновенно набежала на его младенчески голубые глаза. И мы поскорее вышли. Смотреть на эту слезу было нестерпимо, как на каплю автогенного пламени.

И первые наградные листы мы написали на лыньковцев. А потом перешли к живым. Мы знали, как надо писать реляции, эти несколько строк косноязычного текста, в которых чудодейственным образом укладывается величие подвига. И мы справились с заданием Деда довольно быстро.

А когда мы закончили, у нас, у всех одновременно, возникла мысль: надо представить к правительственной награде и писателя.

Мы стали спорить: писать лист на медаль «За отвагу» или Красную Звезду. Нас тогда не баловали наградами, а партизанская медаль еще не была учреждена. Решили поскромнее — «За отвагу». Ни фамилии, ни имени писателя мы не знали, как не знали фамилий и имен многих других представляемых к наградам. Это нас не смущало. Мы проставляли в листах партизанские прозвища, а в центре к нашим листам подкладывали справки с настоящими фамилиями.

Никто из нас не мог сказать, за что именно следует наградить писателя, но это не влияло на нашу уверенность в том, что наградить надо обязательно. Надо было решить, что именно написать в реляции. И тут стали в тупик.

Почему-то писателя сразу узнали в наших бригадах, и он подолгу бывал то в одной, то в другой. Сидел он на лошади, как собака на заборе. И локти растопыривал, словно подпасок в ночном.

Когда получили первые сведения о том, что немцы закрывают горловину, Дед приказал убрать с Малой земли лишних людей.

Со слезами ушли «малолетки».

С глубокой обидой отправилась пожилая медсестра. Дед хотел спровадить и писателя — «Еще отвечай за него!» Но писателя не нашли. Сказали, что он подался в пятую бригаду. Послали нарочного, но командир пятой передал, что ведет бой с полицаями: каждый человек дорог,

И в тот же день будто уже видели писателя с разведчиками у Малого Брода, Он имел эту особенность: как бы одновременно быть в разных местах.

Писатель снова возник у нас в лесном штабе как-то вечером. Гимнастёрка его истрепалась вдрызг, и я выдала ему немецкий мундир с нашивками ефрейтора. Нашивки он спорол и спрятал «для памяти». В мундире писатель со своими белёсыми ресницами был вылитый фриц! Дед примирился с его присутствием, теперь все равно выгнать его было уже некуда. И подарил ему трофейный автомат. Писатель обрадовался, носил его, как все мы, перебросив на грудь, а запасные обоймы засовывал за голенища.

Так он и остался с нами. И почему-то все были рады этому.

И вот теперь мы решительно не знали, что написать в реляции на писателя.

— Я могу приплюсовать его к своим девушкам, — неуверенно предложила я.

— Что ты кушаешь, что ты такая умная? — едко спросил Тима. — Там у тебя написано, что «разведчицы заводили знакомство с немецкими солдатами и, посиживая на лавочках, узнавали в обыденных разговорах, какие части стянуты против партизан и что имеют на вооружении». Что же, писатель тоже с ними посиживал?

Все засмеялись.

Бельчик предложил:

— Я напишу, что он ходил на «железку», рвал поезда с живой силой и техникой.

— Нельзя. Дед узнает, голову оторвет, — возразил Тима.

Прохор Безухий сказал:

— Давайте напишем: «Писатель воодушевлял партизан на героические дела своими песнями». Будет вроде морально-политического фактора.

— Какие песни? Он же не поэт. Он прозаик, — сказала я. — Он романы пишет.

— Может, написать, что он вдохновлял нас своими романами? — спросил Бельчик.

— Роман сначала прочитать надо, а в ём, кажном, тысяча листов, — сказал Прохор, потом подумал и решил: — А кто там будет разбираться? Так и напишем: «Вдохновённые ро́манами, партизаны с ужасной силой бросались громить ненавистных фашистских захватчиков».

— Не вдохновённые, а вдохновлённые, — поправил задумчиво Дзитиев. — Пожалуй, напишем так: «Вдохновлял своим писательским словом...» А? А каким словом — понимай как знаешь.

Так и решили. И составили реляцию на писателя.

Мы догадывались, что Дед надумал представление к наградам, чтобы поднять наше настроение.

Обстановка была напряженная: карательные горно-егерские части прочёсывали Лунинские леса.

Автоматчики просачивались в такие места, где раньше нога захватчика не ступала. Дед приказал всем нам носить, кроме пистолетов, гранаты. А я, собственно, носила их только для декорации: я так и не удосужилась побросать, когда нас готовили в Москве.

И попросила Николая, чтоб он меня подучил.

— Как, ты не умеешь? Квач!

Я увидела, что пала в его глазах.

— Слушай, Шер-Ныш, — сказал он, — где я тебя буду учить? Если здесь, ребята тебя засмеют!

— Ну, пойдем в лес подальше!

— Подальше — гитлеровцы. А поближе — наши стрельбу подымут. И зачем тебе их бросать?

— Как зачем? Ты с ума сошел! У меня вся документация! Представляешь, штаб окружают...

— Шер-Ныш! Будет бой — ты только держись поблизости от меня. Будет плохо, совсем плохо! — подорву тебя и себя. На одной гранате — учти! Мне больше не потребуется. Положись на меня. Можешь ты на меня положиться?

— Могу, — сказала я с облегчением, потому что эти гранаты меня все время беспокоили.

Нам нужна была серьезная разведка в местах концентраций вновь подведённых немецких частей.

Стало упоминаться имя нашего человека в Солнцегорске — Жанны. Никто не знал, что я причастна к ее отправке из Москвы, что чуть-чуть повернись колесо судьбы, и не быть бы ей никакой «Жанной», а прозябать в качестве обыкновенной Жени в Москве и смирненько заниматься сугубо женскими делами,

И поскольку идти к Жанне предполагал сам Дзитиев, я ему рассказала всю историю.


__________________


...Я сразу увидела, что она врет. В чём-то она была неискренна. Я ломала себе голову: в чём? Собственно, не было никаких оснований подозревать ее. Биография ее, очень короткая, была ясна, как стёклышко, к тому же проверена и перепроверена.

Но она лгала. Точнее, что-то скрывала. И с этим отправлять ее было невозможно. Я перечитывала ее заявление, адресованное в ЦК комсомола. Оно походило на сотни других:

«Я уроженка Солнцегорска. У меня там тетка. Имею родственников в Солнцегорской области. Не могу терпеть того, что фашисты злодействуют на моей родине. Прошу отправить меня в тыл врага, в любое место. Я прыгаю с парашютом — имею двенадцать прыжков (сдала нормы ГТО второй ступени). Я ничего не боюсь. Очень прошу не отказать мне. Заверяю вас, что я ни при каких условиях не посрамлю звания комсомолки...»

Это слово — «злодействуют» и наивное «Я ничего не боюсь» придавали заявлению какую-то непосредственность. Студентка. Родители умерли давно, воспитывалась у тетки в Солнцегорске. Прекрасные характеристики, И знание немецкого, не слишком глубокое, а как раз в таком объёме, чтобы вести обыденный разговор.

У нее было смышлёное лицо. Восемнадцать лет от роду. И милое имя — Женя.

И если бы все шло как надо, думала я, мы бы забросили ее к партизанам, и, может быть, месяца через три или четыре, освоившись, сходив несколько раз в разведку, в глубокую разведку, она бы смогла связать нас с тем дорогим человеком, который сидел, зарывшись как крот, и ждал, ждал… Может быть, именно ее.

Но это были одни мои мечты. Потому что она лгала.

Я построила хитроумную систему вопросов, осторожно пробуя, как в игре: «Горячо, тепло, холодно...» Я дала ей заполнить длинную анкету. И мне показалось, что Женя замыкается и уходит в себя, как только затронешь тему чисто личную.

Любовная история, в чем-то не укладывающаяся в рамки обычного, решила я. Но почему такая тайна? Кто «он»?

И однажды вечером я вызвала машину и поехала в пригород по тому адресу, который указала в анкете Женя,

Мной руководила еще и такая мысль: почему Женя, ранее жившая в студенческом общежитии, уже много месяцев снимает комнатушку у какой-то замшелой бабки? Отчего она ушла из удобной комнаты в деревянный флигелёк на окраине?

Как раз эти вопросы и вызывали у нее какое-то едва уловимое внутреннее сопротивление. Что это? Почему?

Так я думала, сидя в машине с потушенными фарами, медленным ходом пробирающейся по затемненным улицам.

Мостовая пригорода вся завалена сугробами. Дальше я пошла пешком. Деревья, распушившиеся снежными подушками, укрывают дом не дом, сарай не сарай. Но в оконце свет, и скрипит ступенька под чьей-то ногой. Звеня пустыми ведрами, старуха с коромыслом на плече шагает бодро, ровно молодка, к колонке по воду. Я спросила на всякий случай:

— Чего же молодую не пошлете?

— Женьку-то? — ответила старуха без удивления. — Не время ей.

Я удивилась, шагнула в незапертую дверь. Постучала. Мне ответил голос Жени, только он показался мне каким-то приглушённым, мягким:

— Кто там? Войдите.

Я вошла. В комнате было тепло. Жаром несло от печки. На столе, покрытом белой скатертью, горела настольная лампа, закрытая книгой, чтобы свет не бил в глаза.

На кровати, поставив маленькие крепкие ноги в одних чулках на скамеечку, сидела Женя.

Она кормила грудью ребенка.

Что здесь началось! Что за шум она подняла! Как она на меня кричала!

— Вы меня выследили! Теперь вы меня не отправите! Все только говорят о том, что священно имя матери! А на деле что! На фронт не пускают! Как будто я недостойна!

Я никак не могла ее успокоить.

И она рассказала мне все. Да и не было тут никакой страшной тайны.

Отец ее ребенка, тоже студент, ушел на фронт. Сначала были письма, потом только тревожное молчание. Они не успели оформить свой брак и меньше всего думали об этом. И вот — девочка, дочка.

— Неужели никто не знал?

— Никто. Я с самого начала решила, что буду проситься на фронт. Потом, когда немцы забрали Солнцегорск, решила иначе: в тыл врага. Я знала, что, если скажу про ребенка, все рухнет.

— На кого же думали его оставить?

Она заметила, конечно, что я сказала «думали», а не «думаете», упрямо качнула головой:

— Тысячи детей растут в яслях и в детских домах.

Это была святая правда. Я сама выросла в детском доме. И мои родители оставили меня, уходя на фронт гражданской войны. Разве я когда-нибудь брошу тень на их память за то, что они так поступили?

Я сказала, что должна доложить начальству «новое обстоятельство» — эти слова не очень подходили к грудному ребенку, но других я не нашла. И что я буду настаивать на прежнем решении.

Я сдержала свое обещание. Захар Иванович, выслушав меня, высоко поднял брови.

— Ты что, матушка, в уме? Пусть дома сидит, сына нянчит, стране нужны мужчины.

— У нее дочка.

— Гм... Ну, все равно.

Я повернулась кругом и вышла. На следующий день я пришла снова. Положила на стол справку, в которой заманчиво излагались все возможные варианты насчет Жени. Генерал пробежал глазами справку и спросил:

— А дитё на помойку?

— В ясли.

— Война идет. В яслях тоже не сахар. Я подумаю.

...Я провожала ее на аэродроме. Женя была очень бледна и очень спокойна.

Много позже нам радировали, что она удачно связалась с нашим человеком, осела в Солнцегорске.

Я читала первое ее донесение, подписанное «Жанна». Потом я уехала на фронт и потеряла ее из виду.

Иногда из Центра после деловых сообщений передавали несколько слов о дочке Жанны. Изредка от Жанны приходили курьеры с донесениями, которые Дзитиев докладывал Деду в той части, где речь шла о концентрации и передвижении войск.

То, что я рассказала о Жанне Дзитиеву, было для него ново. Но оно имело для него другой, кроме служебного, смысл.

— Оставить маленького ребенка, — он чуть-чуть развёл руками, — такого маленького... Ужасно. Это ужасно. — Он опустил свою круглую и черную, как у жука, голову. Мне показалось, что он избегает встретиться со мной взглядом. Он, конечно, считал меня чёрствой.

Запросили у Центра разрешения связаться с Жанной. Из Центра ответили: «Жанна выполняет важное задание, в данное время использование ее вами невозможно. Вернемся к вопросу через некоторое время».

Деда ответ обидел, вероятно, они по-другому договорились с Захаром Ивановичем насчет Жанны.

Я вспомнила разговор с генералом и сказала Дзитиеву, что можно бы сходить мне в Солнцегорск с Николаем и чтобы он — под видом фрица-солдата. Дзитиев с непривычной сухостью ответил, что не имеет права распылять нашу группу. Увидев мое вытянувшееся лицо, он смягчился:

— Это не исключено, Черныш. Еще возникнут чрезвычайные обстоятельства, когда все будет позволено.

Он положил руку мне на плечо. Он всегда казался мне маленьким, но все же был на голову выше меня.

— Я ведь не хотел вас брать в свою группу, Черныш.

Вот как! Я этого не знала. Знала, конечно, Зина, но ни сказала. Я вспомнила мимолетное ее замечание насчет Дзитиева, что мы еще у него заплачем.

— Что же вы имели против меня, товарищ майор?

— Ровно ничего, кроме того, что вы женщина.

Лицо его вдруг стало расслабленным, почти страдальческим.

— Понимаете, женщины не должны воевать. Я не могу видеть, когда женщины стреляют или вот наши... идут туда. Я знаю, честное слово, не хуже вас, что надо. Но мне тяжело посылать их.

Я хотела со всей строгостью ответить, что он во власти феодальных пережитков, но он говорил так искренне, что я только пожала плечами. К тому же я вспомнила, что в выпадах нашего генерала против «солдат в локонах» звучала та же нотка.

«Отсталые люди, — подумала я, — носители самых худших предрассудков. Работай с такими!»

— Надеюсь, вы все же не жалеете, что взяли меня в группу? — спросила я.

— Нет, тысячу раз нет!

Горячность, с которой он это сказал, примирила меня с ним.

Очевидно, Дзитиев рассказал Бельчику о моем предложении.

— Правильно Бечирбек тебя не пустил. И уж если на то пошло, ты сама прекрасно знаешь немецкий. На кой шут тебе сдался Николай? — спросил Бельчик подозрительно.

Я игнорировала его тон.

— Но я же не могу выдавать себя за немку,

— Почему?

— Неужели ты думаешь, что русский человек, даже блестяще владеющий языком, может среди немцев сойти за немца?

— Думаю.

— Квач! — в сердцах сказала я.

— Ты переняла от него даже берлинские жаргонные словечки! — запальчиво крикнул Бельчик.

— Ты хочешь, чтоб я выдавала себя за немку? Хорош разведчик, не знающий таких примитивных вещей! Я могу выдавать себя за немку среди турок, а не среди немцев!

— Не тебе судить обо мне как о разведчике! Как можно совать в глубокую разведку единственного радиста штаба? Тебе это, конечно, байдуже! Ты просто ждешь случая уйти с ним!

— Ты что, с ума сошел?

Бельчик побледнел, розовые пятна заходили у него на скулах. Он немного снизил тон, но только для того, чтобы нанести мне, как он думал, сокрушительный удар.

— Подумай, в какое положение ты себя ставишь! Пусть он коммунист, антифашист и все такое! Но в личном плане — он фриц. Чувствительный, слюнявый фриц! Я просто не хотел тебе говорить, выдавать чужую тайну... Да что это за тайна! Возвышенная любовь с дочкой трактирщика, черт те знает когда...

— Довольно, — сказала я, — всё мне известно без тебя.

Бельчик ошеломленно молчал. Но я не хотела, чтобы он испытывал чувство облегчения.

— Мне легко работать с ним, — сказала я, — значит, я буду с ним работать. Слепому ясно, что ты, например, не можешь его заменить.

— Я же не фриц.

— Хотя бы поэтому. Наше счастье в том, что нам попался такой фриц. Не так уж много их осталось. Не мешало бы тебе, коммунисту, об этом помнить.

Бельчика всего трясло.

— Слушай, я ведь только хотел, чтобы ты не попала в ложное положение. Такая девушка, как ты, Черныш...

— Видно, уж не такая я особенная девушка, если ты смеешь так со мной разговаривать.

Я поднялась с завалинки и ушла. Бельчик меня не удерживал.

Никто не догадывался о том, что между нами что-то произошло. Да и события развивались в таком темпе, что разговор этот стерся, острота его притупилась. Но остался какой-то рубец. Побледневший, подсохший, но остался.


Глава шестая


Наши Воробьи стояли на самом юру. И когда с севера задувал ветер, мочи не было! Что за такое ветреное село! Мы топили печи, но трубы давно не чистились, и дым донимал пуще холода. Куда было бы лучше в землянках! Но землянки рыть было некому: в штабе остался один только комендантский взвод.

Особенно мне были тяжелы утра. За ночь кое-как я угревалась: Дзитиев дал мне свою бурку. Но вылезать из-под нее было все равно что войти в ледяную воду. И меня чуть не силой поднимали. Тима шипел, что так спать в боевой обстановке неприлично, но я ничего не могла с собой поделать.

В то утро я смутно слышала стук в дверь, чьи-то шаги, потом голос Тимы:

— Утро началось явлением Середы, хотя сегодня пятница.

Что-то Середа говорил, после чего Тима начал меня расталкивать. Я сопротивлялась. Но тут до меня дошли слова, от которых я мигом вскочила на ноги: вернулась Блонде Ха́ре!

— Где же она?

— У девушек в избе, моется.

Середа подал мне сапоги, Тима — телогрейку. Я выскочила на улицу, по которой метался ветер: эти Воробьи были просто какой-то аэродинамической трубой.

Пока я шла до избы девушек, я все время думала, что могло произойти с Блонде Ха́ре? Вернее, что могло с ней происходить столько времени?

Мы с Бельчиком нашли ее ночью в лесу. Я уже не помнила, откуда мы возвращались так поздно. Мы шли осторожно, след в след, прислушиваясь. Это было чуть ли не в первые дни нашей жизни в лесах, и мы еще не привыкли к тому, что в них так много разных и непонятных звуков, совершенно неслышных в мирное время! Какой-то скрип, как будто хлопает калитка на несмазанных петлях, треск, писк, и все время «у-у-у» поверху и «ш-ш-ш» внизу, в траве.

И вдруг через все это — одинокие и легкие шаги. Здесь могли быть партизаны или немцы. А шаги были не мужские вовсе.

Мы замаскировались. Стояло еще лето, и это было нетрудно. И луна светила прямо на просеку, казалось: появись на ней кошка, и то заметили бы. А появилась девочка. В гражданском, но с пистолетом за поясом. Маленькая девочка. Дюймовочка с пистолетом.

— Хальт! — крикнул Бельчик страшным голосом и выскочил на просеку.

Девочка отступила и выхватила свой пистолет.

— Бросай пушку! — сказала я. — Бросай на землю! Живо! И подходи.

Она повиновалась.

— Убежала из детского сада? Сорвалась из яслей? — напустился на нее Бельчик.

Теперь было видно, что ей лет семнадцать.

— Вы в самом деле партизаны? — спросила она, разглядев красные ленточки у нас на пилотках.

— Нет, мы переодетые эсэсовцы, — деловито объявил Бельчик. — А ты кто?

— Переодетая гестаповка! — озлилась девчонка и показала Бельчику язык.

Бельчик нагнулся, поднял девчонкин пистолет, положил в карман:

— С приветом!

— Как? Вы уходите? А я? — Девчонка вцепилась в меня. — Я трое суток брожу по лесу. Я не могу вернуться... Он же хватится, где пистолет. Я же вас искала!.. — Она заревела. Только этого не хватало.

Она вполне могла быть девкой из немецкой школы разведчиков в Капице. Правда, в этом случае ей вряд ли бы сунули оружие. Но могло быть всё и так, как она тут же на ходу нам объяснила: отец в Красной Армии, мать убило в бомбежку на рытье окопов. А пистолет утащила у полицая, спавшего на сеновале. Могло быть и так и этак. В том-то и дело, что в нашей ситуации каждый факт и каждую фигуру можно было рассматривать так и этак.

Мысль о школе в Капице не давала нам права тащить ее в лагерь. Но мы все-таки притащили. И Дзитиев стал ее допрашивать. В самый решающий момент, когда он ее уже начал «ловить на противоречиях», стоявший на часах под окном штабной избы Толя Середа запросто прислонил винтовку к плетню и постучался к Дзитиеву.

— Товарищ начальник, это же Дуська с нашего села Старо-Хомутово, я ее всю с потрохами знаю. И Прохор Безухий тоже. — Толя был парень без затей, высказался и пошел обратно на пост.

Ее имя Дуся со временем потерялось. Все звали ее Блонде Ха́ре. У нее действительно были светлые волосы, которые она по немецкой моде распускала по плечам.

После первой ее ходки, как всегда в таких случаях, я обстоятельно выспросила, как она прошла, где встретила немцев, с какими словами к ней обратились, где спрашивали документы. Но Дуся сказала, что документы ей не понадобились. А первый немец, встреченный ею, — патрульный, шагавший у околицы Лаптева, — ничего у нее не спросил, а только запел: «Блонде ха́ре, зибцен яре» — «Светлые волосы, семнадцать лет», модную песенку.

— А ты что?

— Я стала подпевать ему и вошла в Лаптево, будто я тамошняя.

Месяц назад Блонде Ха́ре послали разведать охрану железнодорожного склада, который наши собирались подорвать. Блонде Ха́ре не вернулась.

Прошло много времени. Склад благополучно подорвали. О Блонде Ха́ре не было ни слуху ни духу. И я перестала выдавать тот «аусвайс», с которым она пошла, как проваленный. Я перестала его выдавать, потому что так полагалось. Но думала все это время о Блонде Ха́ре как о живой. И провалиться ей было не с чего: «аусвайс» выглядел «аусгецайхнет» — чего лучше!

И вот она вернулась. Блонде Ха́ре сидела в корыте, а девчонки драили ее мочалкой, приговаривая всякие жалкие слова.

Действительно, от нее остались кожа да кости, а знаменитые ее волосы были уже не «блонде», а тускло-серые.

— Хватит жалеть, дайте ей отоспаться, — велела я. Дуся языком не ворочала. Я так рада была ей, а она и не улыбнулась.

Я поскорее вышла, чтобы девушки не заметили моего огорчения. Эти намыленные косточки в корыте и тусклые глаза, в которых даже не светилась радость возвращения... Я поймала себя на мысли, что мне было бы легче видеть раны, кровь.

И я, конечно, давала себе отчет, почему это было бы легче.

Я сказала Дзитиеву, что говорить с Блонде Ха́ре сейчас невозможно.

— Тогда вечером — обязательно! — приказал он.

Наш начальник был человеком недоверчивым. Я полагала, что это качество положительное. Он не был шляпой — что же тут плохого? Но на этот раз я боялась недоверия к Дусе. Существовали неписаные правила: вернулся, не выполнив задания — должно быть абсолютно ясно, почему не выполнил. Вернулся с опозданием — должна быть оправдана каждая минута опоздания. Дуся пропадала так долго... Будут ли вескими ее объяснения? Вескими для Дзитиева? А может быть, и для меня? Мы твердо знали, что позорно прозевать врага. Но никто не говорил о том, что позорно заподозрить друга.

Об этом не говорили, но этого боялись. А я сейчас — особенно.

Вечером я увидела Дусю уже другой. Словно в том корыте вместе с грязью смыли с нее усталость. Но сейчас я заметила, что Дуся сильно хромает, и подумала, что она стерла ногу.

Мы слушали Дусю вместе с Дзитиевым. Ее это не стесняло: это была прежняя, бойкая, отчаянная Блонде Ха́ре. И опять у Дзитиева был свой поворот в разговоре.

Дуся рассказывала по порядку: как под вечер в Лунинском лесу была ранена шальной пулей — немцы простреливали лес. Может быть, шла прочёска — слышна была методическая стрельба из автоматов.

Пуля на излёте задела мякоть ноги, и рана была легкая.

— Просто сказать, царапина, — с досадой сказала Дуся, — а идти не могу. Ползти назад — далеко, не доползешь. Вперед — как выйти из лесу хромой, с огнестрельной раной?

И она решила: спрятаться поглубже, перележать, отдышаться. Она перевязала ногу платком, остановила кровь, но, наверное, все же много ее потеряла, потому что упала без сознания. Ее подобрали разведчики из отряда «Мститель».

Дзитиев, слушавший до сих пор с вежливым вниманием, оживился. И дал новое направление рассказу Дуси, так что личная ее история, естественно, отступила на задний план.

Мы услышали об отряде «Мститель» впервые, да и не могли знать о нем, поскольку он был «диким», то есть не имел связи ни с Центральным штабом партизанского движения, ни с Дедом, а воевал самостоятельно.

Наше внимание было направлено на опорные пункты немцев, на «железку», на положение в городе, на передвижение сил противника. Но мы не знали, как знают в армии, своих соседей справа и слева. Мобильность наших отрядов не позволяла иметь постоянный контакт с другими партизанскими объединениями.

Что же такое отряд «Мститель»? По словам Дуси, он состоял из окруженцев, солдат и офицеров, и был хорошо вооружён за счет трофеев, но в недавних боях с карателями сильно потрёпан. А главное — голод...

— Ой, вы даже не поверите, как голодно! Корни жевали, — сказала Дуся. — Ну просто пропадают они из-за голода.

— Но ведь кругом деревни, население. Разве им не помогают? — удивился Дзитиев.

— Нет. Они обходят деревни за тыщу вёрст.

— Почему?

— Не знаю. Боятся, верно. У них был большой, сильный отряд. А сейчас осталась горсточка. Каратели выбили.

Отряд не имел поддержки в местном населении, никаких контактов. И потому людьми не пополнялся. А оружие всё было немецкое.

— Всё то, что захватывали в боях, — объяснила Дуся.

— А ты сказала им, кто ты? С каким заданием идешь? Где мы стоим?

— Сказала, что я от Деда. С каким заданием — они не интересовались. А где мы стоим, они спрашивали, но я не сказала.

— Почему же? Разве ты им не доверяла?

— Ну что вы! Не поэтому. А просто... Нам же велено — никому.

Она взглянула на меня. Да, я жестко инструктировала на этот счет.

Дуся сначала лежала в землянке на лесной базе «Мстителя». Но отряд все время передвигался, и Дусю определили в партизанский обоз. Шли с боями, с большими потерями.

Прошло много времени, пока Дуся смогла отправиться в путь.

— Ребята меня не пускали. Но как же я могла? Что бы вы подумали обо мне: и задание не выполнила, и сама пропала, — сказала Дуся простодушно.

Командир отряда «Мститель» лейтенант Бойко передал с ней, что охотно влился бы в соединение Деда. Если на то будет согласие, то мы должны послать к ним проводника.

— Подумаем, — сказал Дзитиев, как-то оборвав разговор, и отправил Дусю отдыхать.

— Слушай, а эти «Мстители» — не РОА, между прочим? — спросил Бечирбек, как только мы остались вдвоем.

Та же мысль возникла у меня. Почему они не имеют опоры в местном населении? Почему ищут связи с нами в то время, как любой командир отряда жаждет самостоятельности? Но какова же тогда роль Дуси? Агент РОА?

Я не успела высказать свои сомнения.

— Дуся может ничего и не знать. На них не написано, что они предатели. И как нам известно, РОА часто выдают себя за партизан, — сказал Дзитиев.

— Верно, но ведь они вели бои с карателями, с полицаями.

— Откуда мы знаем, с кем это были бои? Дуся в них не участвовала. Она лежала в землянке с раненой ногой, А потом ее везли на другую стоянку, и всё! А РОА как раз призвана формировать провокационные партизанские отряды, — соображения Дзитиева имели резон.

Мы стали сопоставлять разные обстоятельства и вспоминать всё известное нам о РОА.

«Русской освободительной армией» называлось тогда движение, позднее ставшее известным как «власовское». Еще при отправке нас ориентировали на то, что немцы формируют части из военнопленных и бросают их в основном против партизан. Центр очень интересовался этим, и когда к нам перебежал лейтенант из РОА, его немедленно забрали в Москву, прислав за ним У-2.

Мысль о том, что «Мститель» — провокационный отряд, прочно засела у нас в голове.

Дзитиев в таком духе и доложил Деду.

— Фантазии всё у вас. Вертуозы всякие. Отряд как отряд. Неужто Дуська ничего бы не приметила? — сказал Дед.

Дзитиев обиженно умолк.

Кузьмич тактично вмешался, сказав, что, так или иначе, надо идти к «Мстителю», там на месте разобраться. Дусю взять с собой за проводника.

— А если майор прав и отряд — предательский? Тогда что? Что предлагаешь? — спросил Дед Кузьмича заинтересованно.

— Я предлагаю: пустите туда меня. Если всё в порядке — останусь там, наладим связь с вами. Будем самостоятельным отрядом. Но дедовским. Под вашей рукой.

Дед погладил бороду. Кузьмич молча ждал, ничем не показывая своего волнения. Даже глаза оставались немного сонными. Но мы с Дзитиевым знали, как ему хочется в «свободный полёт».

— А если не в порядке? — спросил Дед уже хмуро.

— Не может быть, чтобы там не на кого было опереться, — ответил Кузьмич. — Поверну людей на сто восемьдесят градусов!

— Хвастун ты, — сказал Дед, — езжай! Возьми с собой человечка два на всякий случай! — добавил он великодушно. Все-таки было видно, что Дед раздосадован тем, что Кузьмич так легко от него отрывается: долго шли они вместе, с самого начала.

— Нам разрешите идти? — спросил Дзитиев.

— Идите все! — буркнул Дед, и мы вышли.

— Я тебя поздравляю, дорогой! — сказал Дзитиев тепло и обнял Кузьмича.

— Зайдемте ко мне! — предложил Кузьмич.

Он жил рядом с Дедом в дрянной избёнке, кажется, единственной развалюхе в Воробьях. Но внутри царил какой-то свой порядок, и рядом с нашим обезличенным походным жильем обиталище Кузьмича имело индивидуальность. На ящике из-под гранат, поставленном на попа, портрет жены Кузьмича. На портрете она выглядела старше, чем в жизни, и как-то значительнее. Над койкой прибита новенькая немецкая плащ-палатка, на ней — трофейное холодное оружие: кортики, финки, кинжалы со свастикой и надписями: «Gott mit uns!» — «С нами бог!».

Вестовой Кузьмича, Митя, молодой парнишка, которого все называли «Детский сад», кроме Кузьмича, он его величал Дмитрием Ивановичем, налил нам водки и открыл банку с американскими сосисками.

— За твою удачу, Кузьмич! — сказал Дзитиев.

Мы с ним выпили до дна, Кузьмич пригубил.

— По правде сказать, — улыбнулся Кузьмич, — я не думаю, что тут есть что-нибудь особо рискованное...

Дзитиев удивился:

— То, что говорит Дуся, вызывает опасения.

— Понимаете, мы с вами хорошо знаем Дусю, — начал Кузьмич. Это была правда. Кузьмич вместе со мной много с ней занимался. — Дуся проста и прямолинейна. Но, безусловно, честна. И как вы знаете, наблюдательна. Вспомните результаты ее ходок.

И это было верно. Никто из наших девушек и даже парней не приносил такие точные, детализированные данные, как Дуся. И она быстро овладевала теми не очень сложными, необходимыми разведчикам военными познаниями, которыми делился с ними Кузьмич.

— Вспомните: мы всех разведчиков информировали о РОА. Об их методах. Возможно ли, чтобы Дуся попала в их логово и ничегошеньки не поняла? Предположить, что отряд «Мститель» — отряд РОА, можно, лишь заподозрив Дусю в измене.

— Исключено! — вырвалось у меня,

— Вот именно. Поэтому я считаю твое предположение, майор, версией ЧФ — чистой фантазией!

— Дай бог, — холодно сказал Дзитиев.

Они уезжали втроем: Кузьмич, Митя и Дуся. Кузьмич не захотел больше никого брать с собой. Кузьмич на высоком коне чуть пригнувшись к луке, со своей особой, «геологической» посадкой; Митя, легкий, маленький, с жокейской сноровкой, и Дуся, немного неуклюже, по-деревенски, но прочно, основательно сидящая в седле.

Неожиданно быстро мы получили сведения от Кузьмича. Прибыл Митя с коротким донесением и подробным устным докладом. Митя был идеальным курьером: вид самого обычного деревенского мальца, маскировался умело, памятью обладал сверхъестественной. Но хотя кончил десятилетку, ничего на бумаге изложить не мог. Дед и приказал мне всё записать и составить донесение в Центр.

Кузьмич сообщал, что к его приходу отряд был под угрозой полного разгрома: под видом бежавших из плена внедрились предатели из РОА и едва не погубили отряд. Их разоблачили, расстреляли, отряд вывели на новые места, понесли большой урон в людях. Кузьмич сообщал имена погибших, чтобы мы могли передать на Большую землю. Первым в списке стоял комиссар отряда Валентин Карунный, павший в бою с карателями.

Я читала Деду донесение, и, когда прозвучало это имя — Валентин Карунный, Дед прервал меня:

— Как там сказано? Покажи.

Я показала. Список был написан лично Кузьмичом. Дед хорошо знал его почерк, но как будто не узнавал его и всматривался в бумагу, далеко держа ее в вытянутой руке.

— Иди пока, — сказал он мне и проводил меня тяжелым, тоскливым взглядом.

Как мы, в сущности, мало знали про нашего Деда! У нас на глазах была только его боевая жизнь. И мы даже не думали о том, что у него могла быть какая-то иная. Мы знали, что он партизан гражданской войны, и даже слышали про какие-то героические эпизоды давних лет. Знали, что по профессии он агроном, что родом он с Дальнего Востока. Но не знали, почему с Большой земли никогда не передают для него никаких вестей личного характера, как передавали Кузьмичу о его жене и сыне, Бельчику — о матери.

Кем приходится Деду Валентин Карунный?

Я могла об этом думать что угодно, прекрасно понимая, что не узнаю истины. Однако она была совсем близко от меня.

И не успела я дойти до нашей избы, как меня догнал Костя: Дед приказал мне вернуться.

Когда я вошла, он стоял у окна, заложив руки за спину. Он приказал не оборачиваясь:

— Возьми на столе донесение Кузьмича, дай Николаю, пусть передаст в Центр.

Я взяла донесение об отряде «Мститель» и хотела уйти, но Дед задержал меня:

— Подожди. Садись. Составь еще бумагу. Личную.

Я села, взяла карандаш и приготовилась слушать, но Дед молчал.

Во взгляде его мне почудилось что-то незнакомое. Как ни странно было это себе представить, мне показалось, что Дед ищет сочувствия и поддержки. Как будто что-то хотел он сказать, чем-то поделиться.

Нет, мне, наверное, это показалось.

— Пиши так: «Передайте Раисе: комиссар отряда «Мститель» Валентин Карунный пал смертью славных». Подожди, надо указать когда.

Я посмотрела по донесению Кузьмича, точной даты не было.

— Поставь дату последнего боя. — Как бы оправдываясь, он сказал: — Она должна знать, когда... Пусть Николай передаст после своего.

— Хорошо. — Я поднялась.

— А ведь на него была похоронка. Но она не верила. Не хотела верить, — вдруг сказал Дед.

Эти слова о похоронке мгновенно вызвали в моей памяти разговор на балконе. И Раиса как будто вошла в избу Деда. Так сильно он хотел, чтобы она вошла.

Николай встретил меня на улице.

— Чего ты так бежишь? Что-нибудь стряслось?

— Подумать только! Откуда у тебя такое слово «стряслось»?

— Сам не знаю. А собственно, что удивительного? Ты ведь тоже говоришь eine ganze Menge немецких словечек!

— Успеешь сделать? — Я дала ему бумагу.

— Само собой. А что тебя так расстроило?

— Погиб комиссар отряда «Мститель» Валентин Карунный.

— А... Ты его знала?

— Нет.

Он посмотрел на меня вопросительно, но я ничего больше не сказала.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


Глава первая


Все это началось, когда пришел обгоревший, исцарапанный и какой-то странный летчик Сазонов. Никто не мог сказать, чем, собственно, он странный. История его выглядела правдоподобно, вполне правдоподобно. И может быть, именно поэтому возникло слово «легенда» в его отнюдь не поэтическом значении. Уже никто не помнил, кто первый его обронил и когда именно: до того, как нашли парашют, или после.

И самое главное: Сазонов показался странным до того, как появилось это слово, или, наоборот, именно оно изменило первоначальное впечатление?

Так или иначе, с приходом Сазонова тревога, которая и так наполняла наши дни, стала насыщеннее и словно более ядовитой.

Каждый из нас в одиночку прослеживал обстоятельства появления Сазонова со всей объективностью, но выводы получались разные.

День тогда был хмурый. Шел снег. И сильный ветер поддувал его, не кружа, а гоняя вкось. Подходящая погода для заброски агента к партизанам!

Но, с другой стороны, оправдывалась версия — если это была «версия» — о том, что парашютиста отнесло далеко от места выброски, которое он показывал на карте, правда, очень приблизительно. Но эта приблизительность, вполне понятная, конечно, могла объяснять, почему не найдены обломки самолета.

Как его подбили, Сазонов описывал точно. Как он дотянул до леса, это тоже звучало убедительно, даже на слух таких специалистов, как бывший летчик Дзитиев. И как прыгнул не очень удачно — на лес: выбирать было некогда.

Самолет не вернулся на базу — это была повседневность. Летчик прибился к партизанам — тут тоже нечему было удивляться. Закавыка заключалась в том, где его подбили. Сазонов говорил, что над северной окраиной деревни, у высотки «48-2». Первый раз, рассказывая об этом, Сазонов уверенно подошел к нашей карте, нашел нужный квадрат и высотку. Но не нашел деревни. «Здесь ее нет. Не показана», — сказал он несколько обеспокоенно, потому что это была километровка и уж здесь-то деревня должна была обозначаться. «Вот на свою карту я ее нанёс», — сказал летчик, показывая карту под слюдой планшета. Сазонов оглядел всех нас, взгляд его стал беспомощным, в нем была та опасная неуверенность, которая сеяла недоверие.

Дед сначала сам долго говорил с летчиком, потом собрал нас, чтобы мы задавали ему вопросы. Вопросов накидали множество. Сазонов отвечал с раздумьями, естественными для человека, не вызубрившего свою «легенду». Но и раздумья могли быть запланированы, как говорил нам опыт.

На глазах у нас летчик, поначалу безумно обрадовавшийся, что нашел своих, как-то увял. В Центр о нем пока не сообщали, боясь перехвата.

Все было неясно, зыбко, неверно, словно снег, который продолжал падать вкосую; как сказал Николай, — набекрень.

Тима слушал разные предположения насчет Сазонова и обсуждал их вместе с нами. После того как Бельчик тоскливо сказал: «Всё муть. Где самолет? Где парашют?» — Тима сразу же исчез, захватив с собой Николая.

Никто не мог предполагать, что эта экспедиция что-нибудь даст: Сазонов добирался до нас трое суток, почти все время падал снег. Но Тима и Николай принесли парашют. Изрезанный финским ножом, «приведенный в негодность», как предписывалось в инструкции при подобном приземлении. Конечно, это кое-что значило. Но всё же слово «легенда» не стерлось. И не могло быть стерто, как нельзя было стереть несуществующую деревню, нанесенную на карту летчиком Сазоновым — зачем? Для кого?

Нам всем показалось, что Дед поверил Сазонову. Но вдруг последовал приказ: перебазироваться!

Всё угнетало нас на новом месте. Черные избы, давно не жилые, населённые угрюмыми котами, не дающимися в руки, словно это были не коты, а тигрята. Обгорелый лес, сизая вода безымянной речки, в которую медленно падал перекошенный снег.

Мы наскоро разместились в избе-пятистенке. Стены, по местному обычаю оклеенные газетами, пожелтевшими от старости, наводили уныние. Бельчик проворчал:

— Такого еще не было: будем весело жить в желтом доме.

— Как и подобает сумасшедшим, — сказала я.

— Самое подходящее для нас место, — дополнил Тима.

Николай, подумав, спросил:

— Что такое «желтый дом»?

— Переведи ему, — распорядился Тима.

— Очень нужно! Колечка, не слушай этих трепачей! — сказала я.

Петров пробормотал по-немецки, что мы стали употреблять непонятные выражения, а я не хочу ему переводить, и вообще всё плохо. Я ответила тоже по-немецки, что не могу переводить все глупости, которые приходят в голову этим идиотам.

Бельчик запальчиво мне крикнул:

— Очень красиво с твоей стороны обзывать нас идиотами по-немецки, чтобы мы не поняли!

— Так вы же поняли! — возразила я.

— Я же сказал: желтый дом — самое подходящее для вас место, — настаивал Тима.

— Ты сказал: для нас, — мрачно напомнил Бельчик.

— Я и сейчас говорю: для вас, — уточнил Тима.

Все стали смеяться. Николай смеялся вместе со всеми. Хотя ничего не понял, потому что тут же спросил:

— А что такое «для вас»?

— Ну конечно: «Почему «к вам» пишется отдельно, а «квас» вместе?» — из репертуара Осипа Львовича! — сказал Тима.

— Господи! Ты совсем отупел, перестал понимать самые простые слова, — накинулась я на Николая.

Коптилка еле мерцала. Пахло кошками и разорением.

— Где моя колодка? — кричал Бельчик, тыкаясь во все углы с маузером в руке.

— Вот твоя колодка! Вечная история. Я должен подбирать за ним оружие! — Тима вытащил колодку из-за божницы и бросил Бельчику под ноги.

— Кобура не есть оружие, — ворчал Бельчик, вкладывая маузер в колодку, — чем пихать ее за божницу, проще было б отдать мне.

— Откуда я знаю, что это твоя? Что, у тебя одного маузер?

Мы, наверно, так раздражались, потому что уж очень мрачное место была эта деревня — Старый Брод. И брод был налицо: мелкая, гнилая речка, через которую переходили по бревну.

Наутро Тима схватил топор и с несколькими энтузиастами из деревенских парней, которые были счастливы «размяться», принялся рубать новый мосток. Работа у них кипела, и было как-то радостно, что среди всеобщего разрушения хоть что-то возникает вновь от руки человеческой.

Мы были так беспокойны еще потому, что с нами не было Дзитиева: он ушел на свидание с Жанной, которая должна была прийти в деревню под Солнцегорском.

Я не могла взять в толк, чем может помочь нам Жанна. Она жила у тетки на окраине Солнцегорска. Мы почти ничего о ней не знали, кроме того, что у нее была важная связь в городе, на которую ее послали.

Теперь, когда почти все отряды разбрелись, мы жадно ловили сведения о них. Бригада Апанасенко вела бои с полицаями далеко на запад от нас, оттуда изредка приходили курьеры. С остальными регулярной связи не было.

От Кузьмича пришел связник и рассказал, что они оседлали участок большака от развилки на Сомово, подорвали там две машины и взяли «языка». От него узнали: на исходные позиции немцы продолжают подтягивать части к тому же Солнцегорску.

Всё подтверждало наши данные: готовилось нечто большее, чем акция против партизан, которая могла быть только ступенькой. Вскочив с ходу на эту ступеньку, немцы могли бы ринуться дальше. Куда? И что было их целью?

Дед, казалось, ни о чем не думал, кроме одного: где немецкие базы боепитания? При растянутости коммуникаций, при осенней распутице — где резервы боеобеспечения? Немцы не воюют на фу-фу. Ищите базы.


Поздно вечером пришел Костя и сказал, что Дед меня требует.

— У него кто-нибудь есть? — спросила я, надеясь прощупать, зачем я понадобилась.

— Один он. Приказал трёхлинейку зажечь.

Мы наливали в лампы керосин с бензином. И то и другое экономили. Зажженная трёхлинейная лампа означала серьезность момента.

Николай вышел со мной на крыльцо и поморгал мне фонариком, потому что Костя остался с ребятами.

— Шер-Ныш, я провожу тебя, — сказал он.

— Не надо. Я вижу.

Но он все-таки пошел, и я обрадовалась этому. Рука его была твердой и надежной, и это было так нужно в эту зыбкую и ненадежную ночь, в этом зыбком и ненадежном месте. Мы шли и молчали, прислушиваясь к чавканью грязи под сапогами.

Высоко, за снеговыми тучами, летела эскадрилья, ровный гул доходил до нас в то время, когда самолеты уже отдалялись.

— Наши, — сказал Николай.

Часовой у избы Деда, узнав нас, спросил, сколько времени. Было за полночь. Отдаленные звуки взрывов доносились с той стороны, куда шли самолеты. Наши бомбили Солнцегорск.

Пока я счищала грязь с сапог о железную скобу у крыльца, Николай стоял около меня. Потом поцеловал меня в щеку холодными твердыми губами и сказал:

— Я тебя буду ждать.

— Ну что ты! Иди.

Я хлопнула дверью. И знала, что он еще стоит там, в темноте.

Дверь в комнату была открыта, и свет слабо освещал сенцы с лежанкой, на которой спал Осип Львович, накрывшись лошадиной попоной.

Взрывы раздались снова с такой силой, что с потолка посыпалась труха, но Осип Львович не проснулся.

— Кто? — спросил Дед, не подымая головы от карты,

— По вашему приказанию...

— А! — Дед потянулся.

Раньше, когда он так разминался, похрустывая суставами, казалось, что это от избытка силы, «переливающейся по жилочкам», как сказал о нем кто-то из его «летописцев», сравнивавших его то с Ильёй Муромцем, то с Денисом Давыдовым. Сейчас мне показалось, что это от нечеловеческой усталости.

— Садись, Чернова, — он показал на лавку рядом с собой.

Я села. Передо мной на столе лежала карта. Какая-то чужая карта, впрочем, я сразу же нашла знакомые очертания здешних мест. Но это была немецкая карта. Такая же двухкилометровка, какой пользовались мы, но с мелкой готикой немецких названий, максимально приближенных к нашим: «Ptschelky», «Ssolnzewo»...

Дед ткнул в осточертевший квадрат близ Солнцегорска карандашом. Кортик он на прощание подарил Ананашвили. И я сразу вспомнила, как полковник провожал нас и стоял на дороге, на Ленинградском шоссе, а жена Кузьмича поднялась на пригорок, чтобы видеть нашу машину. Всё это было ужасно далеко, как будто между нами легли годы. Вероятно, так казалось потому, что слишком много событий уместилось в эти месяцы.

С головой, набитой посторонними мыслями, — это было черт знает что! — я никак не могла сообразить, что нужно Деду.

— Читаешь названия по-немецки? — спросил Дед.

— Конечно.

— Давай, давай, веди дальше... — Он дал мне карандаш.

Я сообразила, наконец, что передо мной немецкая карта, которую взяли у офицера связи, у этого Штюрцера, что ли? Три дня назад Бельчик с ребятами подорвали на большаке двух мотоциклистов. Оба были убиты. Но забрали карты, донесения и, что было важно, совершенно свежие.

— Теперь смотри сюда... — Дед положил сверху другую карту.

Она была мне знакома. Она принадлежала Сазонову, и на нее были нанесены еле заметными кружочками дополнения, то, что он мог заметить с высоты бреющего полета. И та деревня была нанесена на карту очень ясно. И сам лётчик стоял насмерть на этом светло-красном кружочке: «Я пролетал над ней, я ясно различал крыши изб, железные и соломенные. Я был подбит над ее северной окраиной».

Наконец я поняла, в чем дело: на немецкой карте никакой деревни в этом месте не было.

— Вот так, — сказал Дед, оглаживая бороду нервным движением длинных пальцев. — Костя! — крикнул он в сенцы.

Я вспомнила, что Костя остался у наших, но, к моему удивлению, он тотчас выскочил из сеней и, жмурясь от света, встал у притолоки.

— Майор Дзитиев не вернулся?

— Нет.

— А Прохор здесь?

— Здесь.

— Сходи за ним.

Никто так не знал окрестности Солнцегорска, как Прохор.

Я не удержалась и спросила:

— Значит, лётчик выдумал деревню?

— Вот то-то и оно, что нет.

Я поглядела на Деда: он не шутил.

— Значит, деревня есть?

— Нет деревни. Или как сказать... Про потёмкинские деревни учила когда-нибудь?

Я начала что-то соображать, в это время вошел Прохор. Прохор давно сказал, что никакой деревни в этом месте нет, но Дед хотел показать ему немецкую карту.

— Я же говорил: придумал он ее, — сказал Прохор упрямо.

Дед покачал головой.

— Ну ступай. Спать пора, — сказал он мне.

Поднимаясь, я заметила, что под картами перед Дедом лежит несколько радиограмм, принятых Николаем в последние дни. Я, и не глядя, знала, что в них. Центр долбал одно и то же: разведка с воздуха доносит — скопление сил противника в районе Солнцегорска, говорящее о подготовке массированного удара. Разведайте направление его, учтите возможность демонстрации.

Последняя фраза как бы снимала значение первых. У нас считали, что немцы хотят нас дезориентировать. Между ними и сильным кулаком наших армий, стоящих на побережье озер и готовых к наступательному броску, лежали километры лесистой местности, труднопроходимой для немецкой техники, опасных для немцев пространств с невероятно мобильными, хорошо вооружёнными, «сильно кусачими», как говорил Дед, партизанскими отрядами.

Всё это я вспомнила, когда подымалась с лавки.

И в ту же минуту я опять села, потому что вошел Дзитиев.

Он был черный, как жук, дня три небритый. И очень взволнованный. Что могла сообщить Дзитиеву Жанна по интересующему нас вопросу? Потому что ничто, кроме этого единственного вопроса: где базы боепитания стянутых к Солнцегорску частей? — никого сейчас не интересовало.

Дзитиев положил на стол свою карту, сложенную так, что пресловутый квадрат был сверху. И я сразу увидела, что «сазоновская деревня» теперь есть и на карте Дзитиева в виде жирно наведенного черного кружочка.

Увидел это и Дед, но не проронил ни слова. Он подпёр голову обеими руками чисто стариковским, штатским движением. Дзитиев начал докладывать, как мне показалось, издалека.

У Жанниной тетки задержался на постое фриц, по имени Готлиб Рабке, шофер. И этот Готлиб занимается доставкой молока в воинские части. Бидоны ставятся в кузов — и пошел. Обыкновенно. Иногда на этой машине ездит Готлиб. Иногда другой шофер.

— И вот в это место, — Дзитиев ткнул в «сазоновскую деревню», — он тоже возит молоко. В больших количествах. И я велел Жанне напроситься съездить с ним. И он согласился, чтобы вволю пощипать ее в кабине. Они повезли молоко вот сюда. — Дзитиев поднял карандаш, и мы затаив дыхание следили за ним. Карандаш опустился чуть западнее «сазоновской деревни». Я разочарованно перевела дыхание.

Но всё же это было близко, очень близко. Я снова нагнулась над картой.

— Да, это было очень близко. Но дальше никого не пускали, никого, кроме Готлиба с молоком. Или другого шофера. Для того чтобы попасть в самую деревню, нужно предъявить путевку с направлением.

Тут Дед прервал Дзитиева и спросил:

— Значит, Жанну оставили у въезда?

— Совершенно верно.

— Слушай, это же в полукилометре. Жанна была на расстоянии полукилометра от этого места. Можно сделать заключение визуально. Что же, есть там деревня?

— Я задал ей тот же вопрос. Она ответила: есть.

— А как ты сам?

— И есть, и нет, — сказал Дзитиев твердо и сбросил телогрейку: ему стало жарко.

— Камуфляж, — сказал утвердительно Дед.

— Да, — ответил Дзитиев, посмотрев на него с удивлением,

— Какая же маскировка?

— Насколько я соображаю: сетки с зеленью, фанеры, крыши, покрашенные под железо, и настоящие соломенные. Но на взгляд Жанны — деревня, только слишком, что ли, аккуратная.

— Значит, камуфляж, — снова повторил Дед с видимым облегчением.

— И на этом я построил свой план, — сказал Дзитиев. Умные карие глаза его горели как угли. В таких случаях Тима говорил, что из начальника опять сыплются искры.

— Говори, — сказал Дед. Усталости его как не бывало.

— Этот Готлиб — обыкновенный рыженький фриц, вроде нашего Петрова. На его документ никто не смотрит. Смотрят шоферскую путевку и наряд на молоко,

— Где смотрят? — спросил Дед.

— На контрольно-пропускном пункте, на подходе.

— Там, где ожидала Жанна?

— Да. И пока она ждала Готлиба, ее там щипали другие фрицы из пропускного пункта. Так что их внимание, как я понимаю, было приковано главным образом к ней. Приедет ли она с Готлибом или с другим шофером, от этого дело не изменится. Для них. Вот я и предлагаю: здесь, где дорога идет под гору, Готлиба с финкой между лопатками — головой в кусты! А наш Николай — за руль!

Дед, подумав, спросил:

— Далеко ли проехал Готлиб от того места, где оставил Жанну?

— Больше, чем полкилометра, а дальше — не было видно.

Дед опять помолчал и сказал:

— Всё равно не пойдёт.

— Что не пойдёт? — не понял Дзитиев.

— Твой план не пойдёт.

Дзитиев покраснел. Глаза его погасли. Он сидел маленький, нахохлившийся, похожий на синичку, в синей рубашке, выглядывавшей из расстегнутого вязаного жилета.

— Слушай сюда. — Дед ухватил его под руку и подтащил к себе поближе, причём Бечирбек обиженно сопротивлялся.

— Во-первых: при такой ситуации ни Петров, ни Жанна не выберутся живыми. Во-вторых: убийство немецкого солдата, да еще на пороге секретного объекта, — это такой шум-треск, которого нельзя подымать в этом месте. В таком месте, где сидит человек, из-за которого послали туда Жанну. Погоди, не рыпайся. Придумай что-нибудь другое, — ласково посоветовал Дед.

— Постараюсь, — холодно ответил Бечирбек и стал одеваться.

Мы с ним молча шагали по деревенской улице, по которой два часа назад я шла с Николаем. Но как все переменилось за эти два часа! Пусть мы еще не знали, что именно кроется под камуфляжем «фальшивой деревни», но мы знали о ее существовании. Был раскрыт самый камуфляж. Сегодня же утром необыкновенное донесение ляжет на стол Захара Ивановича: по расписанию, на рассвете Николай должен выйти в эфир.

Представив себе очень живо Захара Ивановича за его письменным столом, я увидела пухленькие ручки Зины, кладущие твердый бланк радиограммы в папку с надписью «Особо важное».

Я стала про себя формулировать самое краткое сообщение в Центр о случившемся. И чем короче становился вариант, тем значительнее он выглядел.

Занятая честолюбивыми планами, я совсем забыла о Сазонове. Добрые вести прошуршали своими крыльями у него над головой, а он даже не знал об этом. А может быть, и знал. Он жил вместе с Костей в одной из горниц большой избы Деда, и даже наверняка Дед сейчас разбудил его и рассказывает...

Дзитиев шел рядом со мной, коротко вздыхая, как обиженный ребенок. Он уже перешагнул через радость открытия и жил впечатлением последних минут, а они были для него огорчительны.

Мне было жаль его и неловко, что я оказалась свидетелем его поражения. Но где-то во мне залегло чувство огромного облегчения. Я теперь была откровеннее сама с собой. И не скрывала радости оттого, что Николая не пошлют на это дело. Хотя в общем-то оно было по нём. Тогда на Осташковском шоссе Николай прикончил шофера именно таким ударом ножа между лопатками. И это случилось на глазах у Дзитиева. Но там, на шоссе, все-таки был Дзитиев, который сидел за рулем, пока Николай отдышался. И были Тима и Прохор. А здесь в машине сидела бы только Жанна.

Кроме того, с Осташковского шоссе они вскоре свернули в лес, домой. А здесь это был бы только первый этап операции, нисколько не обеспечивший успех второго этапа. И сразу же, без передыха, играть комедию на пропускном пункте! Притом что каждую минуту могут обнаружить убитого Готлиба!

Нет, Бечирбек погорячился. И я, хотя именно за горячность любила Бечирбека, отдавала должное Деду.

Мы дошли до нашей избы, не перебросившись ни единым словом. У нас все спали, кроме дежурного Николая. Дежурить должен был Тима, но я была уверена, что Николай напросился подменить его, чтобы подождать меня. Когда мы с Дзитиевым вошли, все вскочили. У нас всегда спали вполглаза, а с тех пор, как нас прихватили полицаи в Щёкине, снимали на ночь только сапоги.

Дзитиев подошел к кадушке и выпил залпом ковш воды. Теперь, когда ему предстояло повторить рассказ, он снова оживился.

Тима снял с него мокрую телогрейку, сообщив, что делает это из чистого подхалимства. Николай стащил с Дзитиева сапоги и повесил сушить портянки. Я сунула ухват в печку и достала чугун с борщом, который еще не остыл.

Никто ничего не спрашивал, и вся эта пантомима разыгрывалась почти в темноте: в блюдечке с маслом плавал один фитилек. Я подложила еще два, и немощный огонек осветил встревоженные и нетерпеливые лица. Но все по-прежнему молчали. А Бечирбек накинулся на еду и с набитым ртом невразумительно бормотал, что ему ни разу не удалось нормально поесть за всю ходку.

— Что ты там рычишь, как пёс над костью? — проворчал Тима. — Жуй. Мы подождем.

Все ждали. Конечно, я могла бы сразу удовлетворить их любопытство, но я не хотела лишать Бечирбека удовольствия. А им всем было невдомек, что я в полном курсе. Наверное, они думали, что мы с Дзитиевым столкнулись на крыльце. Бечирбек ел, закрывая глаза от удовольствия. Вязаный жилет он скинул и остался в сатиновой рубашке, подпоясанной шнурком с кисточками. На ногах у него были толстые шерстяные носки.

— В этом костюме начальник — вылитый лошадиный барышник, — сказал Тима.

— Откуда ты знаешь, как выглядит лошадиный барышник? — завистливо спросил Бельчик.

— Из художественной литературы.

— Прекратите возню! — рявкнул Дзитиев.

Он отодвинул миску и потащил из кармана черный как сажа платок. Я взяла его у него из рук и швырнула в ящик из-под гранат, а Бельчик в то же мгновение поднес к его носу свой, чистый.

Дзитиев вытер рот и начал рассказывать. Хотя я всё уже слышала, но сейчас Бичербек передавал факты в какой-то другой тональности, и они приобретали облегченный характер.

Дзитиев и Жанна не знали в лицо друг друга. Пароль к Жанне дали неудачный: «Вы не приезжали в Комарики к тамошней учительнице Никитиной?» Следовал не менее дурацкий отзыв: «Вы, наверно, обознались. Я Никитину не знаю». После чего вопреки всякой логике следовало начинать разговор.

Дзитиев пришел в село с документами финансового инспектора городской управы Проскудина. Немцы все время присылали инспекторов собирать налоги: то на собак, то на окна, то на трубы.

Немецкие солдаты в селе не стояли. И потому свидание назначили именно здесь. Тем более что в этом селе жила родственница Жанны. Бечирбек встретил Жанну на улице, она вышла из какой-то избы, и он сразу узнал ее по описанию. Естественно, что на улице было легче всего обменяться условными фразами. Но с Бечирбеком всегда случались всякие истории.

Дзитиев рассказывал так, что все выглядело смешно, но мы легко себе представляли, что ситуация была вовсе не веселая.

— Вижу: идет молодая особа в более или менее городском пальто. Вспоминаю «словесный портрет»: «лицо белое» — не примета, не черное же. «Круглое» — не вижу, воротник закрывает. «Глаза черные» — не могу заглядывать в глаза незнакомой женщине. И уже нет времени: она проходит. От волнения у меня вышибло из памяти, как там в пароле. Кошмар. Я разлетаюсь к ней и спрашиваю: «Вы не приезжали в Фонарики к тамошней учительнице Никитиной?»

Она ужасно удивилась. Я думаю, как и всякая другая на ее месте. Но нашлась: «Разве, — говорит, — есть такое место: Фонарики?»

Я уже сам почувствовал, что сказал что-то не то, «Ну, — говорю, — Фонарики-чинарики, какая разница!»

«Нет, разница есть все-таки», — говорит она строго. А я уже беру ее под руку и чувствую, что она вся дрожит. И я тоже не в себе. Хотя уже различаю: и лицо круглое, и глаза черные. Всё сходится. Вот если бы еще вспомнить... «Местность, — говорю, — в этих, как их, Фонариках, не очень красивая...» — «Да, — поддерживает она разговор, — и мошкары, верно, туча?» Тут меня как обухом по голове ударило. И я говорю уже совершенно откровенно: «Какая же вы умница, ведь, наверное, из-за этой мошкары и место назвали Комарики! Так вот, значит, — начинаю я сначала, — вы не приезжали в Комарики к тамошней учительнице Никитиной?» Она сверкнула своими черными глазами и отвечает: «Вы, наверно, обознались. Я Никитину не знаю».

«А раз не знаете, значит все в порядке», — говорю я, и начинается у нас настоящий разговор.

Ребята слушали с жадностью, не догадываясь, что самое интересное дальше. Но я просто не могла дождаться, когда речь пойдет о деле.

Когда Дзитиев сказал о Готлибе теми же словами, что говорил Деду, но не упомянув, что он «вроде нашего Петрова», Николай побледнел, и я готова была поклясться, что мысль о подмене шофера пришла ему в голову еще до того, как Дзитиев кончил.

Но это была только преамбула. Сообщение о «фальшивой деревне» прозвучало, как разрыв гранаты. Бельчик бегал по комнате и кричал: «Тупицы! Как мы сразу не догадались!» Тимка стукнул кулаком по столу так, что блюдечко с маслом подпрыгнуло и все фитильки разом погасли.

В темноте прозвучал голос Николая:

— Что значит «потёмкинская деревня»?

— Фальшивая, декоративная, маскировочная, — объяснила я терпеливо, как в словаре, зажгла фитильки и вытерла стол. Я не знала, расскажет ли Дзитиев про свой план. В этом случае ему пришлось бы упомянуть и о своем провале у Деда. Он рассказал всё, не скрывая досады.

— «Придумай что-нибудь другое», — говорит старик, как будто тут возможно что-нибудь другое.

— Возможно, — сказал вдруг Бельчик.

Все на него посмотрели с удивлением.

— Чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь, — заметил Тима.

— Нет речей, — объявил Николай. — Делайте текст сообщения. Через час выхожу в эфир.

Стали составлять сообщение. Бельчик был непривычно серьёзен и смотрел на меня с какой-то тоской. Я начинала думать, что его план строится на мне и Николае, Если бы порознь, он бы так не тосковал. Начинало светать, и мы размаскировали окна. Рассвет разливался жидкий, желтоватый, как спито́й чай. В избе сохранилось тепло, но в окна было видно, как мотались вершинки ёлок. Ветер дул с севера, и это было хорошо: могла установиться дорога.

Вдруг я увидела под окнами Деда. Он важно шел в своей зеленой бекеше с серым каракулевым воротником и в серой папахе. За ним с унылым видом шагал Костя, который всю неделю мечтал выспаться.

Мы кинулись приводить себя в порядок. Дед вошел бодрый и свежий, только что подстриженный. Ни за что нельзя было сказать, что он провел бессонную ночь. Костя снял с него бекешу, и мы все замерли: Дед был в своем парадном кителе из английского габардина, с орденом Ленина на груди. Мы подтянулись. За моей спиной ёрзал Тима, влезая в сапоги.

Николай взглянул на часы и уже открыл рот, чтобы попросить разрешения заняться своим делом. Но в это время Дед позвал:

— Майор Дзитиев!

Дзитиев выглядел браво, несмотря на свою трехдневную щетину и вязаный жилет солнцегорского фининспектора.

Дед начал торжественно, словно вручая орден:

— Благодарю вас, майор Дзитиев, за смелую и удачную разведку близ высотки «48-2».

Хотя это был не орден, но благодарность Деда дорогого стоила, и ответ Дзитиева: «Служу Советскому Союзу» прозвучал вполне к месту.

Дед обратился к нам и сказал:

— Поздравляю вас всех с крупным оперативным успехом.

Он обвел всех внимательным взглядом своих младенчески голубых глаз и увидел, что Николая уже нет: он потихоньку выскользнул, потому что времени до сеанса оставалось в обрез.

Дед сидел за столом в своей обычной позе патриарха. Но ни тени обычного благодушия на его лице не было. Оно мне показалось даже жестким и непроницаемым.

— Успех надо развивать, — сказал он. — Что предлагаете?

Мы молчали, ожидая, что скажет Дзитиев. Он поднялся и с маху отрубил:

— Мы не можем точно установить объект, замаскированный фальшивой деревней, но можно догадываться, что это и есть база боепитания.

Он сделал паузу, и в нее ворвался Тима:

— Если бы мы твердо знали, что это так, то можно бы послать подрывную группу и уничтожить объект.

— Зачем? — возразил Дзитиев. — Проще: массированный налёт нашей авиации.

— А что, если там подземный завод, на котором работают сотни советских пленных? Бывают такие вещи? — спросил Дед.

— Я не могу, предложить ничего, кроме того плана, который вам докладывал сегодня ночью. Товарищи о нем знают, — сказал Дзитиев твердо и сел.

И тогда вскочил Бельчик. Его смуглое лицо покрылось розовыми пятнами.

— Почему надо устанавливать характер объекта обязательно рискованным вторжением в него? Почему нельзя собрать данные о нем путем глубокой разведки? Внедрить разведчика в осведомленные круги.

— Долго, — бросил Тима.

— Що скоро робиться, то слипе родиться, — ответил Бельчик.

А Дед сказал:

— Представь, это и мой ход мыслей. — Он повернулся ко мне. — А ну, сходи узнай, успеет Петров зашифровать наши предложения?

Я бросилась в сарай. И пока я бежала через двор, я сообразила, что сейчас решается самый важный вопрос нашей работы.

Николай пристроился на скамеечке, на которую садились, чтобы доить корову. На коленях у Николая лежали дощечки с бумагами, которые он машинально прикрыл рукавом, услышав мои шаги. У него был отрешённый вид, как всегда, когда он колдовал над своими текстами перед выходом в эфир.

— Успеешь? — спросила я, нагнувшись к его уху. Он кивнул. Мне показалось, что он уже не видит меня.

Когда я вернулась, Костя у крыльца вздувал самовар сапогом, прыгая на одной ноге.

Ветер утих, пелена облаков окрасилась неопределенным предчувствием солнца. «Еще не зима», — подумала я с облегчением.


Глава вторая


Это было просто ужасно, но после того разговора я не могла быть с Бельчиком такой, как раньше. Кроме того, Бельчик оставался здесь, а я уходила. То, что я уходила не одна, не играло роли. Это не было реально, то, что связывало меня с Николаем. Это была только легенда. Нужная для дела легенда.

Но когда Бельчик сказал, что нам надо поговорить, я тотчас согласилась, недостойно было уклоняться от разговора. Смеркалось. Мы пошли к мосту, построенному Тимой и названному Кузнецким. Бельчик шапкой смахнул снег с пенька. Я села.

— Ты, конечно, не простила мне тот разговор, — сказал он. — Я сам себе его не простил. И уж одно, верно, ты понимаешь: я говорил не то, что думал.

Я кивнула головой, но ему так хотелось полной ясности. Той ясности, которой я боялась.

— Может быть, оно и подлое чувство, которое тогда меня толкнуло на этот ужасный разговор с тобой. Ей-богу, я не соображал, что говорю.

Я никогда не видела Бельчика таким рассудительным и спокойным, по крайней мере внешне. Только розовое пятно то выступало на его смуглой скуле, то исчезало. Свою мокрую шапку он повесил на еловую лапу, ветер трепал его чуб. И каждый раз, когда он движением головы отбрасывал его, мне казалось, что он отбрасывает какую-то самую тяжелую мысль, которую даже не может высказать.

Нет, Бельчик ничего не понимал. И это было для него хуже. Он сам рубил все канаты, не жалея ни себя, ни меня. Не могло быть на свете человека ближе мне, чем он. Ведь у меня с детства никого не было. Может быть, поэтому я так привязалась к нему, так хотела его удержать. Но не такой ценой. Не такой ценой, чтобы он не доверял мне.

— Я не хочу, чтобы ты уходила, думая, что оставляешь меня с камнем за пазухой.

— Значит, ты боишься, что я не вернусь.

— Ну что ты! Это же мой план принят Дедом, — сказал он с некоторой гордостью. — Хорош бы я был, если бы подбросил вам гнилой мосток. Вы вернетесь. Но, вернувшись, ты уже никогда не будешь рядом со мной. Даже такой, как сейчас, ты уже не будешь. Вы с ним будете как на другой планете.

Я не могла больше этого слушать.

— Бельчик, Бельчик! Ты же совсем слепой! Это он, он — на другой планете. Ты же все знаешь. Ты узнал даже раньше, чем я. Еще тогда, в номере гостиницы.

Бельчик покачал головой.

— Невозможно, чтобы в двадцать два года человек жил плюсквамперфе́ктом, как ты любишь говорить, полустертым изображением на любительской карточке. Не порти себе кровь этой глупостью, Черныш. Вы идете вместе и вернетесь вместе, и это единственная реальность.

— Ты его не знаешь, Бельчик. Ты не знаешь. Он только и думает что о своем. Он только ждет своего часа. И только с этого часа он начнет жить по-настоящему...

— Но ведь это же и наш час!

Я не слушала его, я говорила, одержимая одной горькой мыслью.

— Это лицо на выцветшей карточке, в нем — всё дорогое ему. Все то, что с ним сейчас происходит, это только путь к тому дому под черепичной крышей.

— Мистика, Черныш! Не обманывай себя. Не расстраивай себя. Не бери с собой в дорогу эти глупые мысли.

Чувство одиночества наполнило меня. Слова Бельчика падали, как снег в темную воду. А мне надо было уходить, и нельзя было расстраиваться уходя.


Удивительная погода стояла в тот день, когда мы выбирались к опушке Лунинского леса. Повсюду сверкали лужицы, подернутые тонким льдом, блестящим на солнце. Каждая веточка была одета в свой серебряный панцирь. И все это искрилось, переливалось, играло. Лес был так истыкан копьями лучей, что, казалось, в нем не останется темного пятнышка. Какая-то невидимая жизнь беззвучно шла рядом. Чуть-чуть шевелился клочок прошлогодней травы на кочке. Еле заметно пригнулась ветка ели, и тотчас же другая — неопределенно обозначался прыжок белки, или порхание птицы, или еще что-то.

Возможно, что все казалось таким необыкновенным именно потому, что мы шли к опушке. На выход. Мы покидали наше укрытие. Наш дом. Лес.

Я вспоминала все грустное и смешное, что наполнило наши последние дни в лесной столице.

Запросили радиста вместо Николая, из Центра ответили, что готовят, на днях сбросят. Мы нервничали, дожидаясь. Наконец Николай принял странную радиограмму: «Посылаем радиста и горе-аппаратуру».

— Что это? — кричал Дзитиев. — Зачем мне горе-аппаратура? Мне своего горя хватает.

Николай расстроенно пожимал плечами. Потом выяснилось, что он неправильно записал, надо было: «Посылаем радиста Игоря с аппаратурой». Николай нервничал: впервые напутал.

Сообщили точную дату, когда выбросят Игоря. Наши раскладывали костры три ночи подряд: самолета не было. Мы думали, что случилась беда: подбили самолет или не туда прыгнул Игорь. Но наши успокоили: была нелётная погода. А у нас стояли ясные, красивые ночи: звезды все напоказ, как в планетарии.

Дольше ждать нельзя было: нам надо было уходить.

Мы с Николаем зашли проститься с Дедом. Костя предупредил нас, что Дед, как полагается, скажет нам напутственное слово.

Мы вытянулись по стойке «смирно», а Дед, оглаживая бороду, долго и скучно говорил общеизвестные вещи о том, что может произойти с нами в немецком тылу.

Закончив свою речь, он повеселел и добавил:

— И прошу вас очень: не суйте голову туда, где не пролезет задница.

На этом напутствие кончилось.

Когда я заполняла солдатскую книжку Николая и спросила, какое имя вписать, он сказал не задумываясь: Макс Цунге. Я подумала, что свою настоящую фамилию он, конечно, не назвал. Но имя — возможно. Может быть, его и в самом деле зовут Макс. И себе в «аусвайс» я тоже вписала свое настоящее имя: Елена. А фамилию взяла самую распространенную в здешних краях: Солдатенкова.

Николай сказал про наши документы:

— Отличная ли-па. Всё будет тип-топ. Как часы.

Меня придирчиво осмотрели Дзитиев и Тима. Дзитиев морщился, как от боли, и я понимала, что тут дело не во мне, а в его феодально-байских пережитках. Тима, напротив, был неестественно весел и разговорчив.

— Мать честна́я, что за разведчицы были когда-то: Мата Хари, мадмуазель Докте́р. Роскошные женщины, бальные туалеты, любовники-министры...

— Хватит, — сказала я.

— Молчи, пигалица, дай помечтать, — грустно сказал Тима.

Потом мы все оглядели Николая.

— Ты выглядишь, как типичный фриц, — заверила я.

У него был в достаточной мере помятый вид, какой и должен быть у солдата, застигнутого русской зимой в этой русской дыре. Вместо того чтобы в итоге блицкрига торговать колониальными товарами в родном Нойхафене, указанном в документах Макса Цунге. Потрёпанную пилотку — все фрицы щеголяли еще без ватных наушников — он носил так, что открывались рыжие завитки спереди. И только перчатки были добротные, кожаные, на меху, по видимости, с кого-то содранные. А в действительности полученные еще в Москве, великолепные, совершенно «штатские» перчатки.

Вместе с тем это был несколько беспечный солдат, который спутался с русской бабёнкой и для смеха обучил ее немецким песенкам, исполняемым под губную гармонику.

Еще не было просвета, но по каким-то непонятным признакам чувствовалась близость опушки. Макс поправил на мне пуховую косынку, бантиком завязанную под подбородком. Мы хорошо подгадали: к тому времени, когда начиналось оживленное движение на шоссейке, мы были уже далеко от леса.

У дорожного указателя стоял солдат в очках и сосредоточенно его рассматривал, хотя там и всего-то было написано два слова по-немецки: «Nach Kapitza» — «На Капицу».

— Что ты там изучаешь? — спросил Макс и, скинув пилотку, расчесал свои рыжие завитки, отчего они завились еще круче.

— Ты не знаешь, сколько километров до этой Капицы? Почему тут не указано?

— И указывать нечего. Я тебе и так скажу: пять километров без малого.

— Значит, ты уже давно сидишь тут, — заключил очкарик.

— Лучше сидеть, чем стоять, — глубокомысленно заметил Макс.

— Самое плохое — это лежать, — вздохнул солдат.

Машины шныряли мимо нас в обоих направлениях, но все неподходящие. То слишком шикарные, то закрытые брезентами, что указывало на ценность или секретность грузов.

— Вы на Капицу? — спросил очкарик.

— Нет. Мы в обратную сторону. — Макс распечатал пачку и угостил очкарика сигаретой.

— Я тоже в обратную, — сообщил тот.

— Почему же ты спрашивал про Капицу?

— Я люблю все знать.

— О-о! — с уважением протянул Макс.

— В отпуск? — спросил очкарик.

— Какой там отпуск! Из госпиталя. Я выздоравливающий, — сказал Макс с гордостью, словно это было почетное звание.

— Тебе повезло.

Макс не ответил, достал из кармана губную гармонику и заиграл: «На зеленой травке стоит домик лесника».

У нас он никогда не брал в руки губной гармоники, хотя она у него была. Когда мы собирались, Дзитиев сунул ему трофейную, и Макс сказал: «У меня есть своя».

На шоссе показалась полуторка с лаконичной надписью синей краской по борту: «Капуста».

Макс поднял руку с губной гармоникой. Шофер-солдат притормозил. Макс подхватил меня под мышки и бросил в кузов, словно куль с мукой. Водитель захохотал.

— Ты с ней не церемонишься, однако.

— А чего с ней церемониться! — сказал Макс и опять затянул свою «Зеленую травку».

Никакой капусты в машине не было, но стояли пустые бочки из-под нее.

Очкарик сидел в углу, насупившись. Машина рванулась, бочки стукнулись друг о друга.

— Привяжи их порознь! — крикнул шофер Максу. — А то я довезу одни донья!

Макс нашел тросик и, разъединив бочки, приторочил их к борту.

Хотя его ни о чем не спрашивали, очкарик объявил, что имеет увольнительную из части и едет на почту отправить посылку. Не свою, а фельдфебеля. Их часть заготовляет лес и там у них начальства — всего один фельдфебель. И тот вечно спит. Пьет и спит.

Макс ответил:

— Когда кот спит, мышам веселее.

Очкарик получил еще одну сигарету и вежливо поддержал разговор:

— Скоро эта лесная жизнь кончится.

— Что, весь лес порубали?

— Дох. Тут хватит на три райха. Разве ты не слыхал насчет вспомогательных частей?

— Что-то слыхал. Насчет маршевых рот тоже.

— То-то. — Очкарик помрачнел и молчал до самой развилки.

Макс попросил остановиться, отдал шоферу пачку сигарет и попросил, чтобы он довез меня до города.

Шофер сказал ему на прощание:

— Я тут мотаюсь взад-вперед. Если встретишь, подыми лапу.

Макс помахал мне рукой, стоя под круглым щитком с красным крестом и черным указательным пальцем.

Я осталась в кузове машины вдвоем с очкариком.

— Ты совсем не говоришь по-немецки? — спросил он.

— Немножко говорю.

— Ты все время молчала, я думал, что ты ничего не понимаешь.

— Я понимаю, когда говорят очень медленно.

— Все русские так, — заметил он многозначительно и долго молчал.

— Я из Штеттина, — сказал он вдруг. — Большой город.

— Солнцегорск тоже большой город.

— А! — Он махнул рукой. Что-то он соображал. Что-то ему было от меня нужно.

— Знаешь, у меня тоже есть в городе женщина, но сегодня я не успею к ней зайти. На Нижней улице, рядом с колонкой. У нее свой дом. Шьюра. Шьюра Соловьёва. Ты поняла?

— Вы хотите, чтобы я к ней зашла?

— Да, — ответил он, пораженный моей догадливостью.

— С приветом. Мит херцлихен грус, — уточнила я. — Будет сделано.

— От Теодора Гильгер. Гильгер. Файнбекерай, — развеселился он и ущипнул меня за подбородок.

Он был булочником и хотел бы закрепиться на заготовке дров под началом пьяницы фельдфебеля. Я знала о нем почти всё.

Самое главное было то, что мы с ним непринужденно разговаривали, когда проезжали контрольно-пропускной пункт на заставе. Водитель предъявил путевку, и этого оказалось достаточно.

Я сошла на площади, на которой стояло много телег у длинного здания с вывеской «Овощехранилище». Пройдя между ними, я вошла в боковую улочку.

Из репродуктора на углу вырывался бравурный марш. На заборе висело несколько объявлений. О том, что все счётные работники обязаны зарегистрироваться в городской управе, и о том, что за поимку партизан выдается премия водкой, пшеном и сахаром-рафинадом. Это уточнение: именно рафинадом, показалось мне смешным. Дальше читать я не стала.

Казалось, минула целая вечность с тех пор, как мы шли по сверкающему лесу, но было всего четыре часа. День потускнел, краски неба слиняли. Мне надо было добраться к Жанне до наступления темноты и ждать ее прихода из госпиталя.

Не знаю почему, но, выйдя на окраину с двумя рядами деревянных домишек, сохранившую все приметы далекого прошлого, я стала как-то спокойнее и увереннее. Если бы не кошёлка с «белкой», оттянувшая мне руки, я бы себя чувствовала совсем хорошо.


Дом Жанниной тетки было нетрудно отыскать. Калитка легонько скрипнула, это было похоже на всхлип. На крылечке, развалясь, сидел белый кот в черной полумаске и розовым язычком чистил у себя под мышкой.

Незапертая дверь подалась от нажима щеколды, я вошла в сени и сразу же поставила кошелку под вешалкой. Из двери доносился стук швейной машинки.

Я позвала:

— Софья Михайловна! К вам можно?

Стук прекратился. Женщина повернулась на стуле и смотрела на меня черными глазами, похожими на Жаннины. Взгляд был спокойный и доброжелательный.

— Здравствуйте, Женечки еще нет? — Я говорила так, будто уже побывала здесь. Так это было задумано.

Вроде Женя уже приглашала меня к себе, то ли в отсутствие тетки, то ли тетка не запомнила, мало ли у Жени подруг в окрестностях!

— Я вас сразу узнала, — вдруг сказала Софья Михайловна, вглядываясь.

Мне стало не по себе.

— Вы учились с Женечкой, верно?

— Одно время, — сказала я осторожно.

— А как зовут, не вспомню.

— Лена.

— Вспомнила: Лена.

Я не знала, что думать. Мне пришлось бы трудно, если бы не вернулась Женя.

— Тетя, это Лена! Тетя, кормите ее! Тетя, она у нас поживет! Боже мой, это же моя лучшая подруга. Еще покойная мамочка... — Женя зарыдала.

Заплакала и тетка. Женя совсем расстроилась, раскапризничалась, тетка бегала вокруг нее с валерьянкой.

— Может быть, ей лучше на воздух? — предложила я.

— Да, да! — весело закричала Женя.

Мы оделись и вышли. Уже смеркалось. За домом оказался фруктовый сад, старая беседка, сарай для дров, еще какой-то сарай — дивное место, лучше не надо.

— Здесь можно говорить свободно. Я передавала вам, что Готлиб съехал, но даже и при нем можно было... — Женя сразу стала серьезной, деловитой.

— У нас не поняли, что случилось с Готлибом.

— Он недавно приходил очень грустный и сказал, что на обслугу теперь посадят стариков, которые по тотальной мобилизации, а их всех в часть. Я вам сейчас расскажу, как хорошо все устроилось с вашим...

— Тебе, твоим, — поправила я. — Нет, я сначала тебе расскажу: твоя Лялька ходит...

— Ты ее видела?

— Конечно. Только давно уже. А в эту среду нам передавали, что видели ее в тот же день...

— Боже мой! В среду, — Женя вытерла глаза, — нервы, знаешь, стали просто никудышные. Но вообще я всем довольна. Вы не думайте.

— Ты.

— С твоим в госпитале все устроилось.

— Это мой муж, — сказала я быстро, — его зовут Макс.

Женя смутилась:

— А что, он настоящий немец?

— Конечно. Наш немец. Ну, ты мне расскажи подробнее.

Мы сидели в беседке, прижавшись друг к другу. Чувство покоя, охватившее меня с самого начала на этой окраине, не проходило. Это было удивительно, потому что в Жанниной комнате стояла кошёлка с «белкой» и я еще не знала, как именно устроилось с Максом, и меня мутило от этой тряски в грузовике с бочками.

Жаннины слова долетали до меня как-то глухо, словно мои уши были заткнуты ватой. Она рассказывала, что доктор Семён Ильич обо всем уже знал и очень хорошо устроил Макса, в команде выздоравливающих, Макс сможет уходить из госпиталя по увольнительной, когда будет надо.

Женя сказала еще очень убежденно, что доктор «все может». Его госпиталь — самый главный, но он никогда, никогда не говорит ни с солдатами, ни с офицерами ни о чем, только по ходу лечения. У него очень крепкое положение.

— Понимаете: считается, что он сильно скомпрометирован перед советскими, и если немцы будут уходить, то такого большого специалиста они обязательно потащат с собой.

Я не знала, как далеко заходит догадка Жанны, радуется ли она тому, что доктор уйдет с немцами, или печалится.

— Ты ему очень хорошо помогаешь, — сказала я, — тобой очень довольны. Впрочем, ты же знаешь, тебе говорил Проскудин.

— Ах, этот... — Женя покраснела, — он очень милый. Всё говорил, что мы с ним еще встретимся в более благоприятных условиях и в более красивой местности.

— Вот как?

— А Макс должен скоро прийти, — сказала Женя.

Это было очень кстати: я не знала, куда пристроить «белку».

— Женечка, а тетя?

— Она ничего-ничегошеньки.

— А как она посмотрит на Макса?

— Тоже ничего. Ко мне заходят немцы. Подружки приводят своих кавалеров. Тетка сначала была против, а потом сказала: «Ваше дело молодое, может, и среди них люди есть».

Вот как? Какая же она, тетя Соня? Что я о ней знала? Только этот внимательный и какой-то чуть жалостливый взгляд. Словно она что-то знает о нас, чего мы не знаем сами.

Нам было слышно, как скрипнула калитка. И вдруг радость оттого, что это Макс, что я его сейчас увижу, захлестнула меня с головой, как теплая морская волна. «Как хорошо, что я выдала его за своего мужа, — подумала я. — Можно запросто повиснуть у него на шее». Это было глупо и не к месту, но здесь было трудно и предстояло еще более трудное. И я могла себе это позволить. Могла позволить себе то, чего нельзя было в лесу. У наших.

Когда мы вошли, Макс уже объяснялся с теткой, ежеминутно показывая свои ослепительные зубы.

— Мой отец — учитель пения, — врал он без запинки, — а моя мать прекрасно шьет, у нее электрическая швейная машина. Купили в рассрочку...

«И у них люди есть», — было написано на лице тетки. Макс сдержанно обнял меня, спросил:

— Ну как ты, маленькая? — Он был озабочен.

— Посмотри, какой здесь кот, — сказала я.

— О-о! Он из машкерада, — удивился Макс.

Потом все сели за стол. Макс вытащил из карманов шинели мясные консервы — солдатский паёк. Женя принесла из кухни сковороду с картошкой.

И эта комната с оконными стеклами, заклеенными крест-накрест узкими бумажными полосками, с немецкими ходиками на стене: циферблат изображал двенадцать месяцев года, — показалась мне надежным прибежищем. Иллюзия была спасительной: нервы отдыхали, я не думала ни о чем. Тетка разливала чай.

— Может быть, вам кофе? — спросила она Макса и вздохнула.

Я подумала, что, наверное, она вздыхает оттого, что вот сидит за ее столом, в ее доме немец. Хоть он и приятный, и улыбка у него, и всё такое, но всё же немец. И она должна предлагать кофе на ночь глядя, когда добрые люди пьют только чай.

— Благодарю, я вечером не пью кофе, — сказал Макс тоном благонравного мальчика.

Потом тетка ушла спать, и Макс великолепно, «прахтфоль», пристроил рацию в пустующей собачьей будке. И свои следы замёл веником.

Увольнительная у него была до десяти часов вечера. Он мог бы посидеть еще, но сказал, что не хочет иметь объяснения с патрулем.

Я пошла его провожать и спросила, что его так заботит, ведь его хорошо устроили в госпитале. Он сказал, что это да, устроили его хорошо и госпиталь набит больными. Солдаты болеют желтухой, там полно больных из разных частей, кажется, есть из той, интересующей нас. А озабочен он тем, что нужно время. Время, чтобы сойтись с людьми.

— Конечно, — задумчиво сказал Макс, — мы солдаты, и в госпитале, как в поезде, быстро знакомятся и легко обо всем говорят. Кроме того, я играю в скат.

Он не улыбнулся, говоря это.

— Слушай, Макс, ты пихнул «белку» в собачью будку. А где же ты будешь работать?

— Я думаю, в том сарае, где нет дров. По-моему, это хорошо, ты как думаешь?

— Смотря в котором часу.

— В девятнадцать ноль-ноль.

— Ничего. Это один раз, а потом?

— Можно раза два. Потом еще что-нибудь придумаем.

В конце узкой улицы висел тусклый и ужасно одинокий месяц. Эта окраина со всем вместе: с серыми мокрыми заборами, с голыми кустами, выбегающими к самым калиткам, с тусклым месяцем и с Максом, — она была моим миром. И я не хотела думать о том, что опасно бушует за его границами.

Так уже было со мной когда-то. В первый раз нас посадили в самолет, чтобы мы прыгнули. В самолете было светло и спокойно. Свой мир. Только не надо было смотреть в окно, на пугающую пустоту без всякой видимости, в которой мы, казалось, повисли...

Это было неправильно, что мы шли с ним вместе, но я ведь сейчас же вернусь. Еще несколько шагов, еще шаг. Сейчас он оторвется от меня и шагнет в пугающую пустоту без малейшей видимости. Мне было тяжело оторваться от его плеча. Почти так же, как оттолкнуться от спасительного, казавшегося таким устойчивым борта самолета.

Все же я сказала первая:

— Вот и всё, дальше не пойду,

Он прижал мою голову к своей шинели, непривычно пахнущей дешевыми сигаретами — он не взял с собой трубки.

— Спи спокойно.

— Будь осторожен.

Я постояла еще немного, глядя, как он идет навстречу месяцу своей не очень бравой походкой, в видавшей виды шинели и в пилотке, небрежно посаженной на рыжие завитки. Типичный фриц. Немецкий солдат эпохи неудавшегося блицкрига.


Глава третья


Прошло всего две недели, но казалось, что мы уже давно в городе. И наш первый вечер в нем казался очень-очень далеким.

В обманчивом покое его было что-то от «фальшивой деревни». В этом городе не было ни спокойного места, ни спокойной минуты. Не только для нас с Максом или для Жанны — для любого, самого благонамеренного обывателя. Даже для «капустного» Ганса, водителя, с которым подружился Макс, и для его приятелей: им всегда грозила участь Готлиба.

Почти каждую ночь город бомбили наши. Немцы беспрерывно устраивали облавы, прочёсы, массовые обыски, не говоря уже о бесконечных обменах «аусвайсов». Слово «Anmeldung» — регистрация порхало из уст в уста. Регистрировались по профессиям, по возрастам, по имущественному цензу, по национальности. Это был режимный город, вблизи совершенно секретного объекта, замаскированного деревней.

Окрестности города, изрытые подземными сооружениями, расширили его границы. Строили вышки, бетонировали дзоты, рыли ходы сообщения, накатывали брёвна на блиндажи — обширные, вместимостью до роты, устраивались гнёзда огневых точек — создавался мощный пояс обороны. Город был перенасыщен людской силой, предназначенной для войны. И это прежде всего отразилось на госпитале, куда изо всех истоков устремлялся солдатский поток. Этот госпиталь был настоящим котлом, в котором кипели все новости. А команда, где числился Макс, подхватывала в этом смысле самые жирные куски. Выздоравливающих использовали на разных хозяйственных работах, и многие шныряли по городу и по воинским частям. Здесь околачивались всякого рода «любимчики» и приближенные высоких лиц. Здесь неожиданно скрещивались интересы персон, казалось бы, чрезвычайно далеких от пропахших креозотом, плохо побелённых палат бывшего учительского института.

В условиях, когда железные грабли тотальной мобилизации хватали своими зубьями безруких, одноглазых, хромых и припадочных, когда в одну неблагоприятную для себя минуту можно было угодить дьяволу в пасть: в ударный карательный батальон, — в госпитале среди массы больных и увечных околачивались здоровенные балбесы. Они резались в карты и пили шнапс, благословляя своих покровителей и молясь о том, чтобы неблагоприятный час миновал и их. Потому что и покровителям где-то был уготован такой час.

Макс плавал в этой накипи почти что свободно, с независимым видом фаворита, самое меньшее штандартенфюрера.

Проигравшись дотла какому-то Леопольду из Шпандау, Макс стал его лучшим другом. От Леопольда он узнал, что у высотки «48-2» выстроена декоративная деревня, которая маскирует с воздуха подземные склады боеприпасов фронтового значения. Строили «деревню» тысячи советских военнопленных. Все они были расстреляны по окончании работ. Сам он, Леопольд, нажил себе в подземном хранилище авиабомб острый суставной ревматизм и проклял день, когда спустился под бетонированные своды.

Сообщение о том, что под «фальшивой деревней» располагаются склады боеприпасов фронтового значения, мы должны были передать в воскресенье днем. Так выпадало по расписанию, и это ставило нас в тупик, потому что в такой день было всего труднее где-либо пристроиться. Задерживать же подобные данные мы по-настоящему не могли и часу.

Макс сказал мне, что «простучит» из лесу. «Капустный» Ганс предложил свезти всю компанию за город. Он доставит капусту в часть, а «инцвишен», на обратном пути, повеселится с нами в пивной на опушке. И потом отвезет нас обратно.

— Колоссаль, — сказала я.

В «капустном шевроле», как называли полуторку Ганса, собралась небольшая компания. В одной из женщин я узнала продавщицу из продмага. Другая, как сказал мне Макс, была «честная девушка, дочка своей мамы». Главным в этом обществе был «выздоравливающий» Норман, тромбонист из оркестра, наци и родственник полкового казначея.

Был солнечный день, чудесная погода для «аусфлюга». Пивную на опушке леса содержал «обрусевший было», как он сам говорил, немец Зепп, Мужчины, приехавшие без женщин, уселись пить пиво. Парочки разбрелись по лесу. Мы с Максом забрались в такую чащобу, что уже не слышно было, как аукались на немецкий лад: «Ю-гу!» — наши спутники. У нас еще было несколько минут до сеанса, но мы так волновались, что не перемолвились и словом.

Макс развернул свою «кухню». Когда я подумала о том, что́ именно он передаёт, мне стало нехорошо.

«Та-та-та-та!» Боже мой! Сколько мучений и риска уложились в несколько «та-та-та» морзянки.

Макс расположился как у себя дома. Лежит пузом на шинели, все свои причиндалы раскинул вокруг. Когда он работает, для него ничего не существует. Когда-нибудь его сцапают в состоянии такого транса. Сейчас он, конечно, может быть спокоен: я кружусь вокруг него. «Та-та-та...» Если что-нибудь... я прикрою его огнём, и он уйдет с рацией. «И десять гранат не пустяк» — кажется, так мы пели когда-то. Десяти у меня нет, есть одна. Лимонка. «Гранаты побросала?» — спросил меня кто-то голосом Захара Ивановича. Нет, Захар Иванович. В тот раз я вас обманула. Это произошло много позже, когда мы с Максом собирались сюда. Тут я ему и сказала: «Теперь едва ли тебе придется подрываться со мной на одной гранате. Давай учи!»

И хотя я оказалась не очень сообразительной, он меня все-таки выучил кидать гранаты.

Щелк! «Принято — по́нято». Макс перешел на приём. Все равно слышно. Или уже чудится: «Та-та-та-та»? Долго, однако. Что они могут там передавать? Остро очиненный карандаш в пальцах Макса прыгает по бумаге, нанося летучие значки. Словно следы птицы на песке. Ужасно долго. Бесполезно ломать себе голову, что бы это могло быть. Ориентировку насчет нового оружия немцев мы приняли. Инструкцию по технике — тоже. Даже с успехом в работе нас уже поздравляли. Господи, что с Максом? Он лежит пластом, уткнувшись носом в разостланную на снегу шинель, разбросав руки и ноги.

— Макс, что с тобой, Макс?

Он вскакивает, как пружиной подброшенный, рыжие волосы отливают медью.

— Просто греюсь на солнце. Хорошо! — Ясно видно, что он собирается подкинуть меня на воздух.

— Verrückter Kerl! Сумасшедший! Я запрещаю тебе выкидывать штуки, пока тут разбросана твоя музыка!

— Цум бефель, — говорит мне Макс, словно фельдфебелю.

— А то сдам в маршевую роту, — говорю я.

Макс делает умоляющее лицо.

— Только не против партизан, господин фельдфебель! У меня жена и торговое дело в Нойхафене.

— Это тебе будет стоить тысячу марок. Имперских, а не оккупационных.

— Абгемахт!

Мы собираем всё и суём в сумку. У нас отличное настроение: удачно отстукались. Каждый раз, когда это происходит, нам хочется кувыркаться через голову. И страшно интересно знать, что именно там настукано. Но это будет известно только вечером.

Когда мы вернулись, компания сидела за двумя сдвинутыми столиками.

— Мы думали, что вас утащили партизаны. Разве можно так далеко заходить? — сказал шофер Курт, напарник Ганса. Его добродушное лицо было словно налито бурачным соком.

— В конце концов вы могли бы со своими любовными утехами устроиться где-нибудь поближе! — плотоядно улыбаясь, просипел Кукис, навсегда потерявший голос в Пинских болотах.

Здесь было два шофера, один музыкант и один ассенизатор. Между тем обсуждались вопросы высокой политики с большей или меньшей степенью осведомленности. Все умолкали, когда рот раскрывал Норман. Но потом, когда все выпили как следует, его уже никто не слушал, и ему приходилось привлекать к себе внимание какими-либо сенсациями. А Макс умело подогревал его честолюбие.

Потом прибыл Ганс, встреченный песней: «Капуста растет по низинкам, где плещется близко вода». Ганс сказал, что имеет дело с кислой капустой, которая требует плеска не воды, а шнапса, но так как он за рулем, то ждет угощения в городе.

Спели хором «Дорфмузик», а потом я пополнила свой коронный номер: «Сегодня ночью или никогда».

Когда погрузились в «капустный шевроле», уже смеркалось. С хохотом мужчины подсаживали нас в кузов.

— Почему у тебя в машине так воняет? — спросил ассенизатор.

— Посмотри, какое свинство сделал нам интендант. — Ганс выбил крышку бочки, женщины с визгом заткнули носы. — Я должен везти обратно почти полную бочку полужидкого дерьма.

— А ты взял акт о негодности капусты? — спросил Курт.

— Думать надо!

Поднялся ветер. На ходу нас пробирало до костей. Все дремали, уткнув носы в воротники.

Я тоже дремала, положив голову на плечо Макса.

— Маленькая, проснись! Мы, кажется, попали в скверную историю! — Макс шептал мне в самое ухо.

Машина стояла. Впереди, сколько было видно, выстроились в один ряд грузовики, в другой — легковые машины.

Фельдполицисты с фонариками шныряли между ними.

— Что там еще? — зевая, спросил Курт и сейчас же опустил на кулак тяжелую голову.

— Похоже, что повальный обыск, — прошептал Макс.

Не трогаясь с места, мы обшаривали глазами кузов, оценивая обстановку. Компания устроилась впереди, где кабина водителя загораживала от ветра. У заднего борта стояла злополучная бочка, накрытая поверх деревянной крышки мешковиной.

Мы оба смотрели на эту бочку как загипнотизированные: «белка» была у нас в кожаном чехле, застегнутом на «молнию»...

Фельдполицисты без стеснений расталкивали всех, раздраженные тем, что у них пропало воскресенье.

...Когда они ушли, никто уже не хотел спать, все ругали на чем свет стоит полицию и порядки на дорогах.

Вынуть рацию из бочки не было никакой возможности, и Макс предложил Гансу помочь сгрузить вонючую капусту и помыть машину.

— Ты шикарнецкий парень, — сказал растроганно Ганс.

Вечером оказалось, что мы приняли подтверждение наших сведений.

Можно было считать, что основное сделано, но Макс погружался с головой в котёл, продолжающий кипеть в этом госпитале. На моих глазах засасывало Макса. Я не могла оторвать его от вновь и вновь возникающих дел и не знала, нужно ли это делать.

Мы узнали всё о секретном объекте под «фальшивой деревней». Но Макс каждый день приносил какие-то новости. Иногда мелкие, они били все в одну точку. Это были как бы обрывки одного большого плана, который целиком еще не был собран. Уже проступали главные его черты — намечалась операция специальных горно-егерских частей в лесном массиве, имевшем на карте форму «опрокинутого кувшина». Прочесав леса, ударные батальоны должны были ударить во фланг нашей армии, стоящей на озерах. Обходным движением выйти к озерам и, вырвавшись из лесов, соединиться со своей северной группой, схватив в клещи обе наши армии и разрезав наш фронт, — такова была главная задача дивизии «Блаувинкель».

Может быть, и даже наверно, это было не всё. Макс без конца крутился вокруг того, что называется «источником сведений», но, беспрерывно приникая к этим источникам, можно было замутить их.

Я сказала Максу, что, передав эти последние данные, мы должны уходить. У него сделались страдальческие глаза.

— Еще два дня. Может быть, именно в эти дни станут ясными сроки. Что стоят данные о наступлении без сроков?

— Откуда ты можешь узнать сроки? — говорила я. — Подумаешь, генеральный штаб — несчастная команда выздоравливающих в армейском госпитале!

— Не надо генерального штаба, если есть Леопольд. Леопольд, для которого самое интересное — выскочить из всех этих планов. Чтобы выскочить, надо эти планы знать. И он их знает. Потому что его дядя, оберст Рупрехт Зонненберг, вылезет из кожи для племянника.

С языка Макса слетали десятки имён. Неожиданно открытые взаимосвязи обещали новые возможности. Результаты были заманчивы. Мы оставались.

Загрузка...