Произведение искусства состоит из двух элементов: внутреннего и внешнего.
Внутренний элемент, взятый отдельно, есть эмоция души художника, которая (подобно материальному музыкальному тону одного инструмента, заставляющему кон-вибрировать соответственный музыкальный тон другого) вызывает соответственную душевную вибрацию другого человека, воспринимателя.
В то время когда душа связана с телом, она обыкновенно может воспринимать всякую вибрацию только через посредство чувства, которое и является мостом от нематериального к материальному (художник) и от материального к нематериальному (зритель).
Эмоция — чувство — произведение — чувство — Эмоция.
Душевная вибрация художника должна поэтому, как средство выражения, найти материальную форму, способную быть воспринятой. Эта материальная форма и есть второй элемент, т. е. внешний элемент произведения искусства.
Произведение искусства есть неразрывно, необходимо, неизбежно связанное сочетание внутреннего и внешнего элементов, т. е. содержания и формы.
«Случайные», в мире разбросанные формы вызывают свойственную им семью вибраций. Эта семья так многочисленна и разнообразна, что воздействие «случайных» (например, природных) форм представляется нам также случайным и неопределенным.
В искусстве форма определяется неизменно содержанием. И только та форма правильна, которая выражает, материализует соответственно содержание. Всякие побочные соображения и среди них первое, а именно соответствие формы так называемой «природе», т. е. природе внешней, несущественны и вредны, так как они отвлекают от единственной задачи формы — воплощения содержания[136]. Форма есть материальное выражение абстрактного содержания. Поэтому качество художественного произведения может быть оценено вполне только автором его: только ему дано видеть, соответствует ли и насколько найденная им форма содержанию, повелительно требующему воплощения. Большая или меньшая мера этого воплощения или соответствия и есть мерило его «красоты»[137]. Прекрасно то произведение, внешняя форма которого вполне соответствует внутреннему содержанию (что есть как бы вечно недоступный идеал). Таким образом, форма произведения определяется по существу его внутренней необходимостью.
Принцип внутренней необходимости есть единонеизменный закон искусства по существу.
* * *
Каждое искусство обладает только ему одному свойственной и дарованной формой, которая, видоизменяясь до бесконечности, рождает отдельные формы отдельных произведений. Каждое искусство облачает поэтому хотя бы и ту же душевную эмоцию именно в эту только ему свойственную форму. Так рождается произведение именно этого искусства. Поэтому заменить произведение одного искусства произведением другого невозможно. Отсюда вытекает как возможность, так и необходимость возникновения того монументального искусства, которого ростки уже нынче нами чувствуются, цвет которого завяжется завтра.
Это монументальное искусство есть соединение всех искусств в одном произведении, причем 1) каждое искусство будет сотворцом этого произведения, оставаясь исключительно в пределах данной ему формы, 2) каждое искусство будет в этом произведении выдвигаемо или отодвигаемо по принципу прямого или обратного противоположения.
Значит, принцип построения произведения останется тот же, который есть единственная основа создания и в каждом отдельном искусстве.
Начинающаяся или в эмбриональном виде уже начавшаяся еще вчера, в видимый разгар материализма, великая эпоха Духовности даст и дает ту почву, на которой такое монументальное произведение и должно созреть. Как перед одним из величайших сражений с материей во всех областях духа, уже нынче идет великий пересмотр ценностей. Ненужное отвергается. Нужное изучается во всех свойствах. То же происходит и в одной из величайших областей духа, в предвечном и вечном искусстве.
* * *
Средства выражения каждого искусства назначены и дарованы ему искони и не могут в существенности своей измениться, но как постоянно «утончается» дух или как постоянно он обнажается от материальности души, так тому соответственно и частию заранее должны неуклонно и неудержимо «утончаться» и средства искусства.
Поэтому 1) всякое искусство вечно и неизменно и 2) всякое искусство изменяется в своих формах. Оно должно идти во главе духовной эволюции, приспособляя формы свои к большему утончению и пророчески ведя за собою. Неизменно его содержание внутреннее. Изменчивы его формы внешние. Поэтому как неизменчивость, так и изменчивость искусства есть его закон. Такими в корне неизменными средствами служат
музыке — звук и время
литературе — слово и время
архитектуре — линия и объем
скульптуре — объем и пространство
живописи — цвет и пространство[138].
* * *
Цвет действует в живописи в виде краски. Пространство — в виде формы, ее ограничивающей («живописной»), или рисунка. Эти два элемента — краска и рисунок — существенный, вечный, неизменный язык живописи.
Каждая краска, взятая изолированно, при равных условиях восприятия, возбуждает неизменно одну и ту же душевную вибрацию. Но краску нельзя в действительности изолировать, поэтому ее абсолютный внутренний звук всегда варьируется разными обстоятельствами. Главные из них: 1) соседство другого красочного тона, 2) пространство (и форма его), занимаемое данным тоном.
Из первого обстоятельства возникает задача чистой живописи, или живописной формы. Живопись есть внутренней необходимостью определенное сочетание красочных тонов. Сочетание безгранично тонкое и утонченное, безгранично сложное и усложняемое.
Из второго обстоятельства возникает задача рисунка, или рисуночной формы. Рисунок есть внутренней необходимостью определенное сочетание линеарных плоскостей. Утонченность и сложность его бесконечна.
Первая задача, неразрывно связанная в действительности со второй, и является в общем великой задачей живописно-рисуночной композиции, которой суждено теперь же выступить с еще неизвестной доселе силой и преддверием которой служит так называемая «новая живопись». Само собою ясно, что это новшество есть не качественное (в самом корне корней), а количественное. Эта композиция, бывшая неизменным законом всякого искусства всех периодов начиная с примитивного искусства «дикарей», должна именно в эту грядущую, на наших счастливых глазах начавшуюся, Эпоху Великой Духовности быть важнейшим пророком, который ведет уже за собою и нынче яснозвучащие души и поведет весь мир.
Эта композиция будет построена на тех же, уже в эмбриональном виде известных, основах, которые, однако, теперь разовьются до простоты и сложности музыкального «контрапункта»[139]. Этот контрапункт (которому еще нет слова в нашей области) будет найден дальше, в пути Великого Завтра, тем же вечно неизменным проводником — Чувством. Найденный и кристаллизованный, он даст выражение Эпохе Великой Духовности. Но каковы бы ни были его крупные или мелкие частности, все эти частности будут покоиться на одном величайшем фундаменте — на Принципе Внутренней Необходимости.
Комментарии
Впервые: Содержание и форма // Салон 2. Международная художественная выставка: 1910-1911 / Устроитель В. Издебский. Одесса, [1910]. С. 14-16.
В.А. Издебский в 1903 г. учился в Академии художеств в Мюнхене, где и познакомился с Кандинским. Во время пребывания в Одессе в декабре 1910 г. Кандинский обсудил с Издебским ряд совместных проектов, в том числе русское издание альбома «Звуки». Каталог 2-й выставки «Салон», на которой Кандинский был представлен 54 произведениями, включал помимо его статьи «Содержание и форма» отрывок «Учения о гармонии» А. Шёнберга в переводе Кандинского («Параллели в октавах и квинтах»), текст Н. Кульбина, фрагмент из «Философии современного искусства» А. Гринбаума, статью «Гармония в живописи и в музыке» А. Ровеля (на которого Кандинский ссылается также в гл. VII, «Теория», книги «О духовном в искусстве») и др. Обложка каталога также была оформлена Кандинским. Статья «Содержание и форма», написанная вскоре после завершения работы Кандинского над первой русской версией «О духовном в искусстве», но опубликованная значительно раньше издания книги как на русском, так и на немецком языке, — первый важный теоретический текст Кандинского, напечатанный в России. Находясь, таким образом, между русской версией «Духовного» 1910 г. и немецкими изданиями 1911-1912 гг., она представляет вполне самостоятельную и оригинальную вариацию на темы этой книги, частично повторяя, частично углубляя и развивая содержащиеся в ней идеи. В архиве Кандинского в Мюнхене сохранилась рукопись данной статьи на немецком языке — текст написан рукой Габриэле Мюнтер.
Я.Я. Подземская
Куда идет «новое» искусство
Всемирно знаменитый, большой ученый Вирхов сказал: «Вскрыл я тысячи трупов, а души увидеть не случалось»[140]. Большие люди всегда выражают свою эпоху. И вот большой человек невольно выразил в этих поверхностных и легкомысленных словах всю поверхностность и легкомыслие XIX века.
В эту эпоху обоготворения материи признавалось существующим только телесное, телесными «глазами» видимое. Тут уже сама собою упразднилась душа. Само собою опустошилось небо. Само собою оказалось, что жизнь, «даваемая один раз», прежде всего должна быть сделана приятной. Даже небольшой уцелевший запас «любви к ближнему», названной альтруизмом и уравненной с возвратным эгоизмом, ставил себе целью доставить не только себе, а и другому (или преимущественно другому) возможно большее количество материальных благ. Накопление же в той или иной форме материальных благ для себя стало единственной целью жизни для большинства людей. Наибольшее накопление этих благ с наименьшей затратой энергии (принцип экономической науки) стало идеалом человеческой деятельности, жизни. Все ведущее к этой цели, а потому и ко всякому «удобств», стало главноценным. Полилась буйная река технических изобретений. Лучшие умы, сильнейшие таланты, геройские натуры без колебания бросались в эту сторону жизни, потому что другая стала невидимой. Другой не было.
Она была. Но она сочилась скудным будто бы ручейком, заглушаемым ревом буйного потока. И этого ручейка не только не хотели, но и не могли услышать люди, оглушенные потоком. Все было положено к ногам материи. А также и искусство. Царил и правил в нем реализм (выразившийся в России движением передвижничества).
Вот почему никому не видные, в тиши творившие художники истинного искусства, которое вечно и никогда не прерывается, ни для кого не заметно положили начало нового звена вечной цепи, того звена, которое нынче так неожиданно свалилось на головы благополучных доселе реалистов и их публики. Непризнанно, одиноко, геройски прожили так свою жизнь бежавший из городов и затерявшийся в горных вершинах Segantini, бежавший из родной Швейцарии Böcklin, бежавший из родной Франции Gaugin, скрывшийся в провинции Van Gogh и гениальный Cezanne[141]. Это делалось в тиши, было затерто и спрятано в глубины.
А снаружи чем дальше, тем больше забывалась, терялась внутренняя ценность жизни. Оставалась явной на поверхности внешняя. И потому как только человек терял эту внешнюю ценность, так немедленно он оказывался перед пустым местом. А так как внешняя ценность зыбка и легко ускользает, то росли полки разочарованных, отчаянных. И их крик присоединялся к смущенному вопросу еще не отравленных жизнью и лишь готовящихся к ней; где смысл жизни? где цель жизни?
И окрестное молчание отвечало: нет цели жизни.
Сгущался мрак, воздух спирался, выходы замыкались.
А непризнанная душа болела.
Околотившие себе руки о замкнутые двери безнадежные сами этими же руками душили себя: нет цены жизни.
И полилась буйная река насилий, оскорблений, войн, убийств, самоубийств.
Нынче еще медленно, подобно широкому масляному пятну разливается из слоя в слой народа, в самые его глубины безверие и материализм. И долго еще будет разливаться.
В такие мрачные периоды искусство никому почти не нужно, а нужна лишь его служебная роль, лишь его лакейские услуги. Художники, сами пропитанные насквозь материализмом, забывают о своем призвании, холопски спрашивая публику: «Чего изволите?» «Служение святому искусству» делается потешным выражением. «Заказан портрет и пиши портрет — что мне за дело до твоей живописи?» — говорит самоуверенный заказчик заслуженному художнику. «Ты мне натуру давай в пейзаже, — говорит всесильный покупатель — куст — так куст чтоб и был! Что мне за дело до твоей живописи!» И художник старался и угождал. Из пророка и вожака он стал попугаем и рабом. Перед картиной Репина дамы падали в обморок, а мужчин тошнило: так хороша и жива была кровь, текущая и сгустившаяся комьями в его убийстве Грозным сына. «Что мне за дело до живописи, — как бы говорил и сам Репин, — мне надо, чтобы кррровь текла и кррровью пахло»[142]. Более утонченным материалом в живописи было только «настроение», пение печали, тоски неутолимой. Именно эта живопись (подобно большой русской литературе) и отражала отчаяние замкнутых дверей. Как в чеховских вещах, так и в пейзажах Левитана жила и воспроизводилась безысходно страшная атмосфера студенисто-липкого, небрежного[143], удушающего тумана. В таких произведениях искусство выполняет лишь половину своей миссии.
Искусство каждой эпохи, рождаясь из нее, являет, во-1-х, ее отражение. Оно — зеркало духовное.
Bo-2-x, всякое искусство носит в себе зачатки будущего, пробуждая либо замолчавшие, либо никогда еще не звучавшие струны души. Оно — провидец будущего и вождь.
Вот этот второй элемент и отсутствовал в творениях «настроения». И потому это было искусство половинчатое и переходящее.
Эмбрионально жил именно этот элемент преимущественно в западноевропейском искусстве (импрессионизм) и лишь намеком входил он в творчество русских художников периода «Мира искусства» (особенно москвичей)[144]. Отрицаясь от всякого материально-реального содержания, такие художники не видели и не могли найти другого «содержания» же (нематериального и свойственного только искусству и только в нем выливаемого) и потому объявили всякое содержание нехудожественным и враждебным искусству. Искусство не имеет цели, говорили они, оно само себе цель. L'art pour l'art! [Искусство для искусства (фр.), лозунг приверженцев «чистого искусства» рубежа веков.]
И уже в этом заявлении был росток спасения и освобождения искусства от рабства у материи: раз искусство самодовлеет, значит, оно должно углубиться в себя и прежде всего заняться собою и своими средствами.
Искусство как бы отходит от жизни (по видимости) и обращается к своему арсеналу. Здесь, в этом забытом было арсенале, оно находит свои средства выражения, одаренные такой титаническою силой, такою звучностью духовной, каких не найти ни в какой другой области.
Этот поворот на забытый было путь пророческих возвещений оказался почти одновременно в разных искусствах.
Одновременно с одним из самых крайних реалистов, Э. Золя, на том же французском языке писал свои первые вещи M. Метерлинк. Он одним ударом вырвал действие из среды материальных Ругонов и перенес воплощение чувства в царство призрачных, схематичных Гиальмаров и Малэн. Его люди — воплощенные в эфире чувства. Для этой иной среды потребовались, разумеется, и другие средства, т. е. средства чисто художественного выражения. Слово! Метерлинк подслушал кроме внешнего значения слова его внутренний звук. Само по себе «просто» звучащее слово по углублении в него приобретает какой-то особый, непередаваемый, но определенный звук. Волосы! Дерево! Небо! И вот Метерлинк строит свои «Serres Chaudes» на этом звучании[145]. Он как бы учится у музыки, заимствуя из нее ее могучее средство — повторность (напр., в диалогах). То широкое течение «новой» литературы, у которой много высокоталантливых представителей в России, и есть логическое и органическое развитие этого истока. Тот, кто «не понимает» этого течения, пусть вспомнит, что слово есть как бы живое существо, лучеиспускающее свой духовный аромат. Вдыхание этого аромата душою есть условие «понимания» литературы.
Р. Вагнер[146] подобным же образом стал употреблять средство своего искусства — звук. Герой его оперы выражается не только материальной формой, но и звуком — Leitmotiv. Этот звук есть как бы духовный аромат, окружающий и выражающий героя: всякий вагнеровский герой «звучит» по-своему.
О. Роден[147] не кладет свое искусство к ногам человека, материи, а подчиняет человека, материю целям своего искусства — скульптуры. Он ищет человеком выразить движение, расположение, созвучание и т. д. линий и форм. Органическая форма есть для него лишь удобный предлог для создания формы пластической. Материальное служит абстрактному.
За этими предрассветными вестниками медленно, но неуклонно, определенно совершается поворот, уже нынче всякому видимый во всей духовной атмосфере. Возрождается интерес к абстрактному вообще, как в поверхностной форме спиритического движения, так и в форме оккультизма, спиритуализма, монизма, «нового» христианства, теософии, и к религии в самом широком смысле слова. Растут именно не по дням, а по часам кружки, общества, журналы, лекции, съезды, посвященные вопросам абстрактным. Нужно думать, что большинство русских читателей знакомо хотя бы с книгою Панкратова «Ищущие Бога», где хотя и не исчерпывающим образом, но прекрасно отразились русские религиозные искания наших дней во всех средах, кончая студенческой[148].
Наконец, сама наука в виде самых ее положительных отраслей — физики, химии — доходит до порога, на котором написан Большой Вопрос: есть ли материя?
Атмосфера духовная подобна физической. Как и физическая, она насыщается определенными элементами, духовное вдыхание которых создает плоть и кровь духовные, «настраивает» душу и души, все большими массами устремляющиеся к одной цели одним путем. Этот наш нынешний путь есть путь духа. А цель наша есть утончение души, рост ее.
Душа же растет, как и тело, от упражнения. Она растет, как и тело, от движения. Движение есть жизнь. Жизнь есть движение.
Вот тут-то и проявляется значение, смысл и цель искусства. Вся природа, весь мир непрестанно воздействуют на душу. Так растут отдельные люди и народы. Всякое явление проходит мимо человека не бесследно, а задевает струны души его. Струны эти звучат, вибрируя, как струны инструмента. И как инструмент утончается и совершенствуется тем больше, чем чаще приводятся в колебание, в вибрацию струны его («обыгранная скрипка»), так и душа. Но явления природы, выражаемые случайными звуками, пятнами, линиями (все в мире звучит и тоном, и краской, и линией), беспорядочно, кашеобразно, непланомерно отзываются в человеке. Эти явления подобны набору слов в лексиконе. Повелительно нужна сила, приводящая эти случайные мировые звуки в планомерные комбинации для планомерного же воздействия на души. Эта сила — искусство. Планомерное сочетание разнородных элементов, т. е. сочетание их возможно более соответственно данной цели, есть красота.
У каждой большой эпохи есть своя внутренняя цель. А потому у каждой большой эпохи есть своя внешняя красота. Красота ее в выявлении ее Внутреннего. Поэтому не нужно оглядываться назад и не нужно мерить нашу новую, рождающуюся красоту старым аршином прошлого, всякая новая красота кажется потому безобразием, что в ней нет образа прошлого: она безобразна. Потому-то всегда и ненавидят тех, кому суждено искать и находить новую красоту, красоту «завтра» = безобразию «вчера». Венский композитор профессор Schönberg[149], один из немногих еще радикальных реформаторов в музыке, говорит в своем произведении «Теории гармонии»: «В том смысле никогда не нужно быть несовременным, чтобы не оглядываться назад»[150]. А я добавлю, что смотреть надо назад, но не нам, художникам, и не вам, публике, а историкам искусства. И то лишь тогда, когда уже найдена будет и пышным цветом зацветет в конце нашей эпохи (длинной и большой, ибо она есть эпоха Духовности) новая гармония, новый закон, новая красота. И когда настанет этот день, который и будет концом нашей эпохи, тогда историк увидит, что наше безобразие есть гармония и что оно вовсе не есть отрицание всех прежних гармоний и красот, а их органическое, непреложно естественное продолжение. Так, новая ветка есть продолжение того же дерева. А лист — ветки.
Как бы ни были на первый (и особенно непривычный и ошеломленный) взгляд противоречивы, противоположны эти отдельные будто бы красоты, они все вместе — только Одна Красота. А эта одна красота есть один путь. Путь к «идеалу», «Божественному».
Поэтому искусство и тонко. Поэтому-то его и «не понимают». Понимать, т. е. знать, какими внешними средствами лучше всего может быть достигнуто данное, искомое внутреннее, есть задача художника. Менее — дело критики. И вовсе не дело «публики». Так часто слышится именно в публике это несколько смущенное и скромное заявление: «Я не понимаю ничего в искусстве». Как будто бы, когда мне подают какое-нибудь блюдо и я должен смущенно отказаться от него и робко сказать: «Но я ничего не понимаю в кулинарии». Тут, если не хочешь остаться голодным, не понимать надо, а раскрыть рот и есть. Искусство есть хлеб духовный. «Понимать» его должен его повар — художник. А «званые» должны открыть ему навстречу душу и восприять в себя. «Ох! Ради Бога, только не понимайте!» — вот вопль, к которому охотно присоединит свой голос каждый истинный художник, писатель, композитор.
Искусство истинное так или иначе непременно действует на душу. Душа вибрирует и «растет». Вот единственная цель художника, сознает ли он ее или нет сам явно.
Живопись как таковая, т. е. как «чистая живопись», воздействует на душу своими исконными средствами: краской (цветом), формой, т. е. распределением плоскостей и линий, их взаимоотношением (движением). Предмет (реальный: человек, дерево, облако) есть как бы только реальный привкус, призвук, аромат в композиции. А потому и нет надобности, чтобы этот предмет (реальный) был воспроизведен с точностью. Напротив, неточность его только усиливает чисто живописную композицию. Своевременное (или истинно современное) произведение искусства, как уже и сказано было мною, непременно между прочим отражает свою эпоху. А наша эпоха есть время трагического столкновения материи и духа, падения чисто материальных воззрений, время страшной пустоты и безысходности для столь многих, время огромных вопросов и для еще немногих предчувствие, предзнание пути к Истине. Как бы то ни было, все, что, по-видимому, стояло так вечно — крепко, в чем жило будто бы вечно-верное знание, вдруг оказалось стиснутым и кое-где раздавленным беспощадным и спасительным «так ли?». Уже с гениальной руки Ницше[151] началась вольная или невольная «переоценка ценностей». И что стояло крепко — сдвинулось. В душе произошло как бы великое землетрясение. И вот эта трагичность и эта сдвинутость, эта зыбкость и мягкость материального ярко отражается в искусстве неточностью и диссонансом[152]. И глядя и с этой стороны на картины, опять-таки надо не понимать и не знать, а только и исключительно отверстой душою чувствовать. Искусство есть живой лик области не ума, а только и исключительно чувства. Кто не умеет чувствовать, тому темно и безгласно искусство. Но только у него же он и найдет спасение. Оно даст ему и голод, и пищу.
Не будет кощунством закончить эти слишком, слишком схематичные строки и невольно вскользь лишь задетые великие темы словами: имеющие уши да слышат.
И ... горе имеет сердца!
Мюнхен, январь 1911 г.
Комментарии
Впервые: Куда идет «новое» искусство // Одесские новости. 1911. № 8339. 9/22 февр. С. 2.
Публикация статьи была приурочена к открытию 2-го «Салона» (состоявшемуся 6/19 февраля 1911 г.). Датированный январем 1911 г. текст был прислан Кандинским из Мюнхена уже после встречи с Издебским в Одессе в декабре 1910 г. и совместной работы над каталогом (вероятно, статья была обсуждена во время визита). Местами, особенно в начале и в конце, текст напоминает неавторизованный перевод с немецкого; хотя германизмы в статьях художника этого периода нередки. Нельзя исключить возможности того, что Кандинский отправил Издебскому написанный по-немецки оригинал, который был переведен уже в Одессе.
Б.М. Соколов