Всю дорогу, пока мы возвращались из Гончарного квартала в торговый район города, я настороженно высматривал армян. Сердце моё подпрыгнуло от радости, когда я заметил одного за прилавком магазина тканей, напротив французской школы. Одет он был в чёрную сорочку и галстук — одежду, которую носили члены «Армянской революционной федерации», — и был похож на дядю Левона.
— Этот человек — армянин! — сказал я вдове. — Пойду, поговорю с ним.
— Барéв — здравствуй, — сказал я, входя в магазин.
— Барев, мальчик. Как тебя зовут? Ты чей?
Я глядел на него с восхищением и любовью. Произнесённые им слова прозвучали так странно. То был язык моих снов, благозвучнее которого я не слышал, и не знал, пожалуй, ничего печальнее и прекраснее него. Я рассказал о себе. Он оказался близким другом дяди Левона и тотчас же сообщил, что двоюродный брат моей мамы Парнак, воевавший в горах с отрядом крестьян, сейчас в Трапезунде.
Вдова дожидалась меня на улице, и я сказал ей, что нашёл родственника и не вернусь с ней в деревню. Так мы и расстались, договорившись ещё раз встретиться в половине шестого у обувного магазина, где оба её сына служили в приказчиках. Остаток дня она намеревалась провести в городе.
Хотелось узнать, как этот молодой человек — его звали Аракелом — остался в живых. И, отвечая на мои нерешительные вопросы, он рассказал о себе.
— В горах я был с отрядом своего старшего брата, а Парнак был в другом. Когда мы вернулись в город, нам удалось найти многое из нашего имущества. А сейчас, как видишь, я отложил ружьё в сторону и снова взялся за старый мерник.
Он был высоким и стройным, как дядя Левон, даже говорил, как он. Я тогда ещё не знал, что он ещё и актёр, поэт и музыкант. Подобно большинству революционеров, он был бойцом и интеллектуалом одновременно. Впоследствии я стал его учеником, и он научил меня армянским народным песням.
— На сей раз они с нами окончательно разделались, — сказал он, — а ведь мы им верили. И вот что они с нами сделали. — Он стиснул зубы и покачал красивой головой. — Утопили бедного Левона, живьём утопили, привязав к шее большой камень. Не забывай об этом никогда, дорогой мой. — Казалось, он говорит сам с собой. — В этом городе и двадцати армян не осталось. Они уничтожали нас немецким способом. Эти ослы тоже научились действовать по-учёному. Сначала заставляли людей рыть себе могилу, потом, связав им руки и ноги верёвками, ставили по десять человек в ряд одного за другим и стреляли насквозь одной пулей, чтобы сберечь боеприпасы. — Аракел процитировал турецкую пословицу: — «Турок за кроликами охотится в карете». Так вот, дорогой мой, турок вынуждает кроликов самих идти к нему, такой он уж хитрый. А мы — народ глупый, очень глупый! Так мы и не выучили своего урока.
Я умирал от желания увидеть наш дом, а своему новому другу сказал, что хочу пройтись по городу. Он велел вернуться к закрытию магазина, когда придёт Парнак, он-то несомненно позаботится обо мне.
Я шёл домой, и мне казалось, что я возвращаюсь из школы. Был полдень, и я представил себе, как мама процеживает на кухне спагетти, а в столовой Виктория накрывает на стол. Сколько раз я ходил по этой улице в школу и обратно! Мне знаком был здесь каждый камень, каждая ямка, все кусты роз, глицинии, каждый телеграфный столб. У меня забилось сердце, когда я их вновь увидел. Взглянув на голубое небо, я почувствовал такое же волнение, как, бывало, весной, предвкушая очередные летние каникулы в деревне.
Пройдя деловую часть города, я свернул налево от главной улицы и пустился бежать. Я бежал всё быстрей и быстрей и всю дорогу молил бога сотворить чудо, чтобы мама на самом деле оказалась дома. Я пытался убедить себя, что она на кухне, что дома всё по-прежнему, а я просто иду домой из школы обедать. Здания, стены, цветы, телеграфные столбы были прежними, всё на своих местах. Ничего не изменилось. Только теперь здесь были русские, а мы были свободны и в безопасности. Опрометью бросился я в наш переулок — и остановился. Он весь по пояс порос сорняком. Двери и окна были затворены, царили тишина и безмолвие, как на улице мёртвых. Все наши соседи греки разъехались по деревням, и я, очевидно, вернулся первым.
Шёл я к дому в конце улицы медленно, волоча ноги. Сорняк перед нашим домом поднялся выше, чем перед остальными домами, доходил мне до плеч. Дверь была приоткрыта, единственная незапертая дверь на нашей улице. Несколько минут я стоял перед ней, боясь войти в дом и не увидеть там мамы. Наконец, трепеща от благоговения, с сильно бьющимся сердцем, я вошёл.
Казалось, я нахожусь в большой гробнице. Стоя в вымощенной плитами прихожей, я оглянулся. Прихожая была голой, как мавзолей. Двери столовой, дверь гостиной, двери зала и кухни, выходящие в прихожую, уставились на меня пустым, остекленевшим взором, как глазницы, из которых выдавлены живые глаза. Все комнаты были пусты и мертвы.
Я вошёл в первую комнату справа. Ничего здесь не оставили — даже линолеум содрали с пола. В дождливые дни мы с Оником, бывало, пускали здесь волчки, а мама однажды бегала за мной, чтобы отшлёпать домашней туфлей, но ей так и не удалось меня поймать. Вот здесь, за обеденным столом, мы с Оником красили воздушных змеев в синие, жёлтые, красные квадраты и треугольники, приделывали к ним длинные шелестящие хвосты из бумажных полос. Здесь же Оник упражнялся на скрипке, на стене висела карта Греции, на которую часто приходили смотреть дочери Персидеса.
Я прошёл в залу, где висела карта побольше, на сей раз Италии. Долгое время я принимал её за волосатую ногу великана, и когда мы начали изучать в школе географию, я узнал, что это карта Италии, а «волосы» — названия многочисленных городов. Отец любил географические карты, и время от времени приносил домой всё новые. Я вспомнил карты Турции, которые чертил, раскрашивая вилайеты в разные цвета; вспомнил, что остров — это земля, окружённая водой, а озеро — вода, окружённая землёй; что Земля круглая, а не плоская, и что она движется вокруг Солнца.
Здесь зимними вечерами отец, бывало, писал по-французски письма своим клиентам. Респектабельные клиенты платили ему лишь раз в году, получив от отца подробный счёт. Стоило ему сделать ошибку, как он тотчас же бросал бумагу на пол, а я мгновенно налетал на неё, чтобы дополнить ею свою коллекцию. И я вспомнил тот вечер, когда отец побил меня. Если б он только мог ещё раз меня побить! И бабушка сидела там, у печки, на сундуке, в котором отец хранил свои бумаги. Вспомнил я и солдатскую форму, которую папа мне подарил на Новый год, когда раздавал подарки. Я видел, как мама шила её, но ничего не подозревал, пока не открыл перевязанную ленточкой большую коробку. У наших дверей греческие мальчики, держа в руках фонарики, пели церковный гимн «Ай Васил» — песню святого Василия. Отец дарил запевале серебряный меджидие, а мы набивали карманы мальчиков миндалем, конфетами, апельсинами, яблоками, сушёными абрикосами и финиками.
Мама сидела там, у окна, когда шила на зингеровской машинке. Нвард, Оник и я дрались за каждый сантиметр стола, за которым мы переписывали свои уроки. Нвард писала фиолетовыми чернилами.
Я вбежал в гостиную и тотчас же услышал громкий голос отца, он играл в баккара — «Каррррааааанттте! Брррррррр! Вот сейчас, друзья мои, сорву такой куш, что вам несдобровать, и зёрнышка не останется в ваших карманах! Карррааанте, говорю!» И круглый стол орехового дерева, стоявший прямо под хрустальной люстрой, трясся, когда он изо всех сил ударял по нему рукой, переворачивая карту лицом вверх, чтобы всем видно было, махал ею у них под носом с очередным восклицанием «бррррррр!» — и вновь проигрывал.
«Bis! Bis! Répétez! Répétez!» — услышал я голос аплодирующего нам брата Вртанеса. Игрушка Евгине — круглолицая краснощёкая кукла с длинными, как у неё самой, ресницами и сломанной рукой по обыкновению лежала на диване, и всякий раз, когда я укладывал её на спину или сажал, закрывала и открывала глаза. Мне чудилось, что в комнату входит, играя в «невесту», Евгине. Потупив взор, скромно, как настоящая невеста, она поочередно целует всем гостям руки. А там, на стене, японское бамбуковое панно с косоглазыми женщинами с зонтиками, сплошь покрытое фотографиями и французскими почтовыми открытками, в числе которых был и Наполеон на коне, — открытка, присланная тётей Азнив из Бейрута.
Я выбежал из гостиной на кухню. Она занимала почти полдома, и потолок там был такой высокий, что зимой кухню невозможно было обогреть. Увы, мамы и там не было. Но я представил себе, как она варит инжир в тазу, заготовляя на зиму инжирное варенье, а дети с блюдцами и ложечками в руках стоят, облизывая губы, в предвкушении очередной порции горячей, вкусной пенки, постоянно образующейся на поверхности медленно кипящего варенья.
Я спустился по каменным ступеням в тёмный, сырой подвал, где мы хранили уголь и дрова. Напрасно я искал хоть одну щепку, хоть кусочек угля, чтобы прижать к сердцу. Там тоже было пусто. Я побежал в нашу кладовую наверху, где хранились соленья и маслины, белый сыр в рассоле, «крестьянский сыр» в овечьей шкуре, яблоки, грецкие орехи, фундук, сухие фрукты, ящики с макаронами, мылом, мешки с мукой и рисом, деревянные ящики с большими бутылками оливкового масла; тяжёлые, конической формы, обёрнутые в плотную синюю бумагу головки сахара, которые приходилось рубить на мелкие куски при помощи молотка и старого ножа без рукоятки, старое ненужное веретено, дедушкино наргиле, детский стульчик Евгине, колыбель, в которой качала меня Виктория, — самое раннее моё воспоминание. Всё напрасно: не было ни одной пустой банки и даже нашей мышеловки. Всё исчезло.
Я поспешил наверх, в наши спальни, на балкон, в ванную, в неистовой попытке найти хоть что-нибудь на память о нашем доме, но ничего не нашёл. Задержался у дверей маминой спальни, погладил стеклянную ручку, подумав, что мамины руки, должно быть, касались её. Я вцепился ногтями в стену. В ярости и невыносимом страдании хотелось биться об неё головой. В гробовой тишине пустые голые комнаты уставились на меня печальным остекленевшим взором.
Наконец, я вышел на задворки: исчез даже курятник. Я вспомнил, как муштровал петухов и куриц, выстраивая их в ряд, заставляя выполнять команды на французском языке. А ловушка из сита, которую мы с Оником сделали для воробьёв! Мы следили за ними из комнаты, прижавшись носами к холодным окнам, и тянули за бечёвку, привязанную к ситу. Воробьям были известны наши штучки, и они вели себя очень осмотрительно. Они скакали вокруг сита, привлечённые насыпанными под ситом крошками хлеба и зёрнышками. Потом настороженно поднимали головы, прислушиваясь, наблюдая, сомневаясь — стоит ли рисковать. Затем какой-нибудь глупый воробей по неосторожности заходил в ловушку, мы тянули за бечёвку, и сито со стуком опрокидывалось на него. Но бабушка не позволяла нам держать пойманных птиц в неволе, и приходилось их отпускать. «Бог наказывает мальчиков, которые причиняют воробьям зло», — говорила она.
— Мяу! Мяу! — послышалось знакомое мяуканье. Посмотрев вверх, я увидел нашего кота, ползущего по стене, отделявшей огород от сада наших соседей-турок.
— Кис-кис! — позвал я.
Он спрыгнул, мурлыча, потёрся о мои ноги, выгнув дугой спину, поднял усатую, родную мне мордочку с выражением человеческой боли в глазах.
— Где ты был всё это время? — казалось, вопрошали его глаза. — Где остальные? Они больше не вернутся? Почему вы все ушли, оставив меня здесь одного? Мне так вас не хватало.
— Мне тоже, — сказал я, подняв кота на руки. Он был царьком нашей кладовки на чердаке, и все маленькие мышки, любительницы риса и сыра, страшились его. Сколько поколений мышей попалось ему в лапы! Он играл с ними, подбрасывая в воздух. А теперь ему нечего было сторожить, он отощал от горя и голода.
Мне не хотелось покидать наш дом, хотелось остаться в нём навеки вместе с нашим котом, но тут что-то случилось с моим горлом — я не мог дышать. Я не знал, куда девать кота, боясь, что если останусь здесь ещё минуту, умру от недостатка воздуха. Охваченный тревогой, я опустил кота на пол, помчался к дверям прихожей. Он бежал за мной и, дико мяукая, льнул к ногам. И всё же мне удалось увернуться и закрыть за собой дверь. Я вышел на заросшую бурьяном улицу, задыхаясь, как человек, выбежавший из горящего дома.
Я бежал, преследуемый жалобным мяуканьем кота из-за закрытой двери, содрогаясь от сильных глубоких рыданий, которые не выливаются в слёзы.
Когда я был уже далеко, дыхание вернулось ко мне. Но теперь ни небо, ни дома, ни цветы, ни телеграфные столбы не были прежними.
Я заметил ещё один открытый армянский магазин, торгующий фарфором. Я вошёл и поздоровался с сыном хозяина, который меня знал. Он познакомил меня с молодой девушкой, сказав, что они только поженились.
— Сколько же тебе лет? — спросил я удивлённо.
— Семнадцать. А ей шестнадцать. Мы были помолвлены ещё до войны.
Они оба лишились родителей и семей, но обрели друг друга, да и турки каким-то образом не растаскали ценных товаров в магазине. Супруги были заняты тем, что сортировали и вытирали фарфор.
— Я ходил в наш дом, — сказал я. — Но ничего не нашёл.
Девушка вздохнула:
— От нашего остались одни руины.
— Они разрушили практически все армянские дома в поисках якобы спрятанных там сокровищ, — сказал её молодой супруг. — Турецкая полиция завалила мебелью из армянских домов новую церковь на территории армянского епархиального управления, где находится наша школа. Почему бы тебе не пойти туда?
Я позавидовал им. Они начинали жизнь заново, вдвоём. Он старался вести себя как взрослый, по-деловому.
— У меня и дома много фарфора. Там у меня работают три девушки, — сказал он воодушевлённо. — И тебя могу взять. Я заплачу тебе.
Вот и появилась возможность купить вдове подарок, прежде чем она вернётся в деревню. Я охотно принял его предложение. Он послал меня к себе в дом, который оказался прямо напротив новой церкви. Поэтому прежде всего я решил посмотреть, что можно найти там из наших вещей. Входя во двор епархиального дома, я вспомнил счастливые школьные дни — первую бомбардировку города русским флотом во время урока турецкого языка, когда мы читали притчу о болтливой лягушке; ужасную ночь, проведённую здесь, когда и я находился среди сосланных, вместе с тётей Азнив, Викторией и моими двоюродными братьями и сёстрами.
Привратник армянин не позволил мне войти в церковь. Как он меня разозлил! Но стоило ему отлучиться от дверей на несколько минут, как я мигом проскользнул внутрь. Большое здание, на постройку которого наша община с такой гордостью потратила уйму денег, чтобы иметь самую большую и красивую христианскую церковь в городе, строилось уже много лет, и не было полностью завершено. Сейчас церковь была завалена грудами мебели — громоздких вещей, вроде остовов кроватей, ванн, диванов и комодов… Мне понадобилось бы несколько часов, чтобы найти здесь хоть что-нибудь, принадлежащее нам. Я бежал между рядами, бросая быстрые взгляды по сторонам, в страхе, что привратник прибежит сюда за мной. Вскоре я наткнулся на большую кипу сваленных на полу в кучу фотографий. После напряжённых поисков на коленях я нашёл нашу семейную фотографию и фотографии дяди Левона и брата Вртанеса в форме турецкого офицера. Я выскочил из церкви до возвращения привратника и бежал, не останавливаясь, пока не пересёк весь квартал.
Неужели этот мальчик в белом накрахмаленном воротнике с развевающимся галстуком, с обручем в руках — действительно я? Мне с трудом в это верилось, когда я всматривался в свой портрет в возрасте семи лет, сделанный много тысяч лет назад. Я стоял рядом с мамой, а она сидела, облокотившись о декоративный столик, на край которого, как куклу, усадили Евгине с гребёнкой и ленточками в волосах. По другую руку сидела бабушка со стороны отца в длинном, отороченном мехом платье, плотно повязанная муслиновым платком. Её морщинистые руки лежали на коленях. Виктория — в кружевном белом платье и с белым бантом на голове стояла позади меня. Оник в длинных чёрных чулках — в то время как я зимой и летом ходил в коротких белых носках — стоял, прислонившись к бабушке с мечтательно-задумчивым выражением в глазах — мои же были широко раскрыты. Рядом с ним стояла Нвард, тоже в белом платье и с белым бантом в волосах. Будто демонстрируя их длину, она перекинула одну прядь на правое плечо. К сожалению, на фотографии не было ни отца, ни тёти Азнив. Папа не любил фотографироваться, отрывать время у своей аптеки, чтобы позировать фотографу. А тёти Азнив не было, когда мы фотографировались, она совершала паломничество в Иерусалим.
Я горько рыдал, глядя на них, без слёз. Я стал выносливее. Наконец-то мне удалось найти хоть что-нибудь, связывающее меня с призрачным прошлым. Наконец-то я держал в руках точное доказательство, убеждающее меня в том, что я не всегда был одиноким, сиротой, что и у меня когда-то были и мать, и семья, и всё это — не плод моего воображения.
Поработал я с теми тремя девушками несколько часов. Нам пришлось очистить от пыли и грязи, рассортировать и расставить две полные комнаты фарфора и стекла. Лица девушек преждевременно увяли, и хотя я не задавал им нескромных вопросов, но подозревал, что им приходилось удовлетворять похоть своих турецких хозяев. Все три были одеты в чёрное и пели грустные песни. Ко мне они отнеслись как к брату.
Я был разочарован, когда узнал, что мне ещё день или два платить не будут, поскольку у нашего юного хозяина не хватало денег. И потому я пошёл на встречу с вдовой, засунув в карманы и под блузу кофейные чашечки и блюдца, — маленькие, хрупкие. Меня мучила совесть, что я их украл, но не особенно: ведь турки сами могли бы их взять и ничего ему не оставить, как, например, у нас, а ему повезло — он получил обратно всё отцовское добро. Во всех случаях всем нам повезло, что мы остались живы, а хозяин не досчитается лишь нескольких чашек и блюдец, говорил я себе.
Вдова ждала меня у обувного магазина с корзиной на спине. Она оценила мой подарок, не подозревая, что он краденый.
— Очень благородно с твоей стороны, Янко, — сказала она, осторожно заворачивая чашечки в шаль и кладя в корзину. — Я ими обязательно буду пользоваться. Теперь, когда русские уже здесь, цены на сахар упадут, и даже такие бедняки, как мы, смогут по праздникам пить кофе. Да-а, когда вырастешь и станешь богатым человеком, не забывай нас.
— Никогда не забуду, — заявил я. Я не знал, как благодарить её за то, что она спасла мне жизнь, хотя жилось мне в её доме не очень весело. — Как-нибудь навещу, — сказал я. И представил себе, как возвращаюсь в Киреч-хане, нагруженный подарками: строю ей городской дом, для деревни — новую школу и устраиваю для всех пир.
Когда мы расстались, я вернулся в магазин тканей, где встретился с моим дядей Парнаком. Он казался мне легендарным героем. Я встречался с ним всего лишь раза два до войны и не знал его хорошо.
— Ты всё ещё лазишь по деревьям? — спросил он, подмигнув мне. Он знал, что я люблю лазить по деревьям, ему об этом рассказывали бабушка и дядя Левон.
Я расспросил о его знаменитом отряде, куда входило всё население одной армянской деревни — и мужчины, и женщины, и дети. Даже женщины и дети сражались в нём. И, как ни странно, одним из командиров у них был турок, восставший против своего народа и присоединившийся к своим соседям-армянам.
— Хоть бы дядя Левон был жив! — сказал я. Мне его не хватало больше всех, разве что только после мамы.
Парнак взглянул на его фотографию и нахмурился.
— Я послал за ним, чтобы он присоединился к нам, — сказал он.
— Он не хотел оставлять бабушку одну, боялся, что её будут пытать, если он убежит.
— Всё равно её бы не пощадили.
Он повёл меня в недавно открывшийся пансион близ нашей аптеки. Я взглянул украдкой в её сторону и, увидев, что это уже не аптека, отвернулся.
— Ты можешь пока жить здесь, но за тобой нужен домашний уход, — сказал Парнак. — Это место не для тебя. Ты знаешь, что у тебя в Батуме есть родственники?
Я очень обрадовался, узнав об этом.
— Мариам-ханум, наша с твоей матерью тётя, живёт там с сыном и дочерью. Думаю, тебе лучше ехать в Батум. Я напишу ей.
Ту ночь я проспал на наспех сколоченной кровати. На следующий день я встретил на улице Нурихана, который тоже спас мне жизнь, приютив у себя в те страшные дни в Джевизлике.
— Ты жив! — воскликнул он, оторопев.
Как я рад был его видеть!
— Я думал, что тебя поймали и отправили на тот свет, ах ты, негодник! — прибавил он, смеясь, и я засмеялся вместе с ним. — В Джевизлике говорили, что поймали беглого мальчика, и мы думали, что это ты.
В Джевизлике ещё были турки. Нурихан не знал, как там наши друзья, потому что месяца через четыре после моего побега сбежал и сам. Он укрывался у своих сестёр в швейцарском консульстве, хотя до этого, пока он был в бегах, его чуть не поймали: жандармы обыскивали дома в поисках беглых армян. Нурихан тоже вскоре собирался уезжать к родственникам, живущим в России, он с гордостью сказал, что у его двоюродных братьев вблизи Екатеринодара, где живут казаки, есть табачная плантация.