Шёл шестой месяц моего пребывания в Батуме, когда некий молодой человек, приехавший из Трапезунда, принёс мне письмо от Оника. Да, был у меня когда-то брат, но трудно было поверить, что он и в самом деле есть и вернулся в наш родной город.
«После того, как русские заняли Трапезунд, турки сослали доктора Метаксаса с семьёй в Ардазу, и мы поехали вместе с ними, но сейчас, слава богу, мы здоровы и свободны и уже два месяца как снова в Трапезунде, — читал я. — Возвращайся как можно скорей, потому что вновь открывается мхитаристская школа, и я уже зачислил тебя туда. Позже школа отправит нас в Венецию в Мурат-Рафаэляновское училище». В письмо была вложена банкнота, на которую я должен был купить Онику наручные часы.
Я всё читал и перечитывал это письмо Мариам-ханум и соседям по двору, а своим русским товарищам сказал, что уезжаю в Италию. Я уже считал себя ничуть не хуже Шушик и Араксии.
— Может, я буду учиться в Париже и Лондоне, — сказал я своим друзьям. Представил, как вернусь в Батум и на городском балу ни Шушик, ни Араксии замечать не стану. Они будут стараться привлечь моё внимание, а я окружу себя другими девушками.
Возвращался я в Трапезунд на русском корабле.
Мы отплыли ночью, без огней. Жутким было это путешествие без луны. Маленькие звёздочки, как мерцающие светлячки, слабо светились на бархатно-чёрном небе. Вздымались волны, и сквозь грохот и гул моря появлялись русские эсминцы, словно костлявые серые ищейки с вытянутыми в воздухе носами, охраняя это коварное побережье от немецких подводных лодок.
Я спал на палубе. Утром, когда я проснулся, море уже утихомирилось, и голые крутые горы Сурмене, подобно гигантским розовым гейзерам, прорезали горящее небо. В это солнечное октябрьское утро я был потрясён белым сиянием Трапезунда.
Русские превратили старый римский пирс в современную пристань. Перемены виделись повсюду. В бухте землечерпалки углубляли мелкие места. Пыхтели маленькие паровозы, выдыхая клубы белого дыма и весело свистя, они тащили длинные цепи тех товарных вагончиков, которые когда-то толкали по направлению в Джевизлик бригады голодных солдат-греков. Как и в Батуме, гавань была полна кораблей и заминирована. Какой-то солдат показал мне корпус парохода, потопленного немецкой подводной лодкой до того, как её отогнали русские береговые батареи.
Сойдя на берег, я перекинул узелок через плечо и зашагал по портовой улице, носившей теперь, к моей радости, русское название. В витринах магазинов стояли русские манекены, продавцы газет продавали русские газеты, а уличные торговцы расхваливали свои товары по-русски. На портовой улице образовывались заторы не из-за стад овец, как в прежние дни, а из-за бесконечных верениц грузовиков, водители которых ели апельсины. Кубанские и донские казаки ехали верхом на конях вдвое больше наших, а сибирские казаки с копьями — на лохматых приземистых лошадях. По улице громыхали лафеты в больших упряжках лошадей бельгийской артиллерии. Тяжёлые мохнатые копыта коней стучали, как деревянные башмаки. Это был уже не прежний турецкий Трапезунд, а шумный русифицированный город, в жилах которого пульсировал ритм новой жизни.
На пороге дома доктора Метаксаса я встретил Оника, когда он выходил. Заветный образ из потерянного мира вдруг стал живым и близким. Мы чуть не столкнулись друг с другом и на мгновение потеряли дар речи. Щёки у Оника обросли светло-золотистым пушком, и выглядел он совсем взрослым — ему уже было почти четырнадцать. Одет он был в синий костюм с длинными брюками, а я-то всё ещё ходил в коротких штанишках.
— Ты уже стал выше меня, — сказал он. — Как ты вырос!
Я отдал ему часы. Оник заработал деньги в табачной лавке. Услышав мой голос, Нвард и Евгине кубарем скатились с лестницы. Они, рыдая, повисли у меня на шее.
— Я плачу от радости, — сказала Нвард. — Возблагодарим господа, — она подняла глаза и перекрестилась, — за то, что мы все четверо живы и снова вместе. Ведь так много семей полностью исчезли!
И в самом деле, по сравнению с ними мы казались счастливцами.
Нвард не особенно изменилась, зато Евгине уже не была той крошкой, какой я её помнил. Вдобавок она похорошела. Они сказали, что я выгляжу здоровым и сильным, и что у меня широкие плечи.
— Ты превратился в настоящего хулигана, — засмеялась сквозь слёзы Нвард.
До того, как приветствовать доктора, я поздоровался с мадам Электрой, его супругой, с Хаджи-Мана, его матерью, и с несметным множеством греческих дам, пришедших к ним в гости.
— Он не похож на нас, хулиган эдакий, — сказала им Нвард, извиняясь за мой вид и в то же время гордясь мной, — но не будь он таким, он не был бы жив сейчас.
— Он ни на кого из вас не похож, — заметила мадам Электра, как мне показалось, не особенно одобрительно.
— Я помню Завена в день его рождения, — сказала Хаджи-Мана. — Он был худым, смуглым и некрасивым, а Александро родился розовеньким и толстеньким!
Александро было греческим именем Оника. Нвард они звали Ниобе, а имя Евгине произносили на греческий лад.
— Конечно, ты не такой красивый, как брат, но ты постарайся стать умнее него, — сказала мне Хаджи-Мана. И прибавила вполголоса, чтобы гостьи не слышали: — Это очень трудно! — Оник смущённо покраснел. — Надо было послушать, дорогие мои, как Александро читал евангелие и пел наши церковные гимны в монастыре! Монахи — и те не могли бы лучше. — Затем повернулась вновь ко мне: — Ты поступи в школу, мой мальчик, усердно учись, стань достойным и уважаемым человеком, и тогда, быть может, — она подмигнула мне, — я отдам тебе в жёны Жоржетту.
Жоржетта, вторая дочь доктора, была маленькой прелестницей с безупречно-классическими чертами лица.
Мой брат и сёстры стали членами семьи доктора и выглядели скорее греками, чем армянами, тогда как я к тому времени успел сбросить с себя тот греческий налёт, который приобрёл до отъезда в Батум.
После такой официальной встречи мы вчетвером вышли из гостиной в сад. Нам надо было о стольком поговорить! Я спросил сестёр, сказали ли им Шукри и Махмуд, что видели меня в Джевизлике.
— Да, сказали, — ответила Нвард. — Мы столько плакали, что Сельма-ханум послала в Джевизлик жандарма с поручением привезти тебя обратно. Она и тебя хотела приютить у себя. Жандарм искал тебя, но не нашёл. Позже мы узнали у нашей прачки-гречанки, что тебе удалось бежать в Киреч-хане.
— Махмуд говорил мне, что ты уже удишь рыбу на дне моря, — сказала Евгине.
— Но ведь он же был совсем ребёнком, — удивилась Нвард. — В присутствии своей матери он никогда такого не говорил.
Когда жандармы пришли в мнимый приют и разъединили нас, оставшихся там девочек стали показывать туркам, которые толпами приходили туда выбирать понравившихся. Девушек постарше брали замуж, а маленьких девочек удочеряли. Сельма-ханум, очевидно, знавшая, где мои сёстры, удочерила их. Они вновь переехали в город вместе с семьёй Ремзи Сами-бея. Нвард и Евгине утверждали, что к ним относились хорошо, что бей и его жена были по-настоящему добры к ним.
Ремзи Сами-бей наших бабушек отравил в своей больнице, вместе с прочими лидерами Иттихата руководил депортацией и резнёй. Однако старался быть родным отцом для моих сестёр, даже нанял для Нвард учителя музыки. Бей был к ним добр до тех пор, пока мои сёстры притворялись турчанками.
— Нам у них было хорошо, но мы не хотели там оставаться, потому что не смогли бы отречься от своей нации и религии, — сказала Нвард. — Когда русские оккупировали Эрзерум и двинулись на Трапезунд, Ремзи Сами-бей стал готовиться к переезду в Константинополь, и мы должны были ехать вместе с ними. Однажды утром все турки пошли в гавань, чтобы отпраздновать прибытие турецкого военного корабля. Мы с Евгине тоже шли туда вместе со служанкой-турчанкой и встретили по дороге — кого, ты думаешь? — самого доктора Метаксаса. Я была одета как турчанка, но лицо было непокрыто, и он узнал меня. Мы остановились и заговорили с ним по-гречески, чтобы служанка не поняла, о чём мы говорим.
— Не уезжайте в Константинополь, — сказал он нам, — бегите от бея и сообщите мне о себе из ближайшего греческого дома. Я найду способ отправить вас в Сумелас, в греческий монастырь.
— Мы вернулись домой, и я стала накрывать на стол, когда вдруг подумала, что лучше бежать прямо сейчас, — в доме никого, кроме служанки, нет, а турки всё ещё находятся в гавани.
— А я так испугалась, когда Нвард сказала «давай убежим!», — вставила Евгине.
— Она не хотела, — продолжала Нвард, — но я сумела убедить её, и пока служанка возилась на кухне, мы надели чаршафы и выбежали из дома. Никто нас не видел, когда мы постучались в дверь греческого дома. Мы сказали, что сбежали от Ремзи Сами-бея и просим помочь нам. Они отказались взять нас к себе.
— Мы боимся, — сказали они, — в доме нет мужчин. — Но как только я назвала имя доктора Метаксаса и сказала, что он отправит нас в Сумелас, они согласились.
— Пришёл доктор Метаксас и велел нам оставаться здесь ещё несколько дней, пока он устроит наш переезд в Сумелас, но нам пришлось ждать целых три недели, совсем рядом с домом бея, нас могли обнаружить каждую секунду! Полицейские и шпионы бея разыскивали нас повсюду. Он был очень зол. Заподозрил доктора Метаксаса, ведь служанка донесла ему, что мы говорили с доктором по дороге в гавань. Полиция обыскала дом доктора и привела его к бею на строгий допрос. Бей требовал отчёта о каждом шаге доктора с минуты, когда он повстречал нас.
— Ты скрываешь дочерей Карапета! — кричал он ему в лицо. — Я повешу тебя, если ты не выдашь их мне.
— Доктор убеждал бея, что ничего о нас не знает. У него болела нога, он притворился хромым и сказал, что все последние дни пролежал в постели и что у него и без нас достаточно хлопот.
— Нас разыскивали несколько дней. Когда бей потерял надежду нас найти, он с горечью сказал: «Неблагодарные девчонки!»
Мои сёстры добрались до Сумеласа, переодетые греческими крестьянками. Евгине несла на спине корзину с улитками, будто они ходили в город их продавать, а сейчас возвращаются обратно в деревню. После трёх дней странствий по ухабистым сельским дорогам, без провожатого, попав по дороге в снежную бурю, они добрались до монастыря еле живые. Я никогда не предполагал, что мои сёстры окажутся такими находчивыми и храбрыми.
— Ворота монастыря открыл монах, — сказала Евгине, — и мы поднялись по каменным ступеням в гору. У меня закружилась голова. Монах решил, что мы нищенки.
— И что хотим укрыться от метели, — прибавила Нвард.
Доктор Метаксас укрывал в пещере близ монастыря ещё сорок раненных армян. Впоследствии монахам пришлось заколоть своих мулов, чтобы накормить раненых.
Оник описал мне этих людей — их распухшие, одичавшие лица в пещере, где они жили, месяц за месяцем, не видя солнечного света.
— Ох, как они нас напугали! — воскликнула Евгине.
— Когда мы входили в пещеру, некоторые из них таращились на нас как сумасшедшие, — сказал Оник. — Когда в монастырь пришли жандармы, мы тоже спрятались в пещере.
Ни Оник, ни сёстры не заговаривали о самых болезненных внутренних переживаниях, которые, как и мои, невозможно было передать. Я даже не смог ничего рассказать о себе, да и они не расспрашивали. Они знали, что я сбежал из Джевизлика, и этого было достаточно. По какому-то молчаливому уговору мы старались не упоминать наших родителей и горячо любимых родственников. Их имена и всё, что могло напомнить о них, из беседы исключалось. Если бы, например, кто-либо из нас нечаянно произнёс слово «мама», мы бы все зарыдали, все четверо. Наши невыразимые страдания остались в наших сердцах, как раны, которые никогда не заживут, и мы пытались их забыть в радости воссоединения. Мы с Оником собирались возобновить прерванную учёбу и смотрели в будущее с надеждой.