Глава шестая МОЯ МАМА ПЕРЕДАЁТ МЕНЯ ПОД ЗАЩИТУ АМЕРИКАНСКОГО ФЛАГА

У наших дверей со штыком наготове стоял турецкий солдат. Перед каждым армянским домом в деревне были выставлены турецкие солдаты со штыками, поблёскивающими под утренним солнцем. Много караулов было и на дорогах. Под карнизом нашего дома, как всегда, чирикали воробьи, мои бобы распускали запушённые листья, посвистывали дрозды, в синих бухтах Лазистана плыли лодки с треугольными парусами, похожие на грациозных белых лебедей с картинки. А турецкие солдаты стерегли нас, как неумолимые стражи смерти.

Наше беспокойство усилилось, когда мы увидели, что двери и окна большого дома закрыты и занавеси задёрнуты. Турецкая семья, снимавшая у нас этот дом, очевидно, не хотела, чтобы мы обращались к ним за помощью.

— Пойди вниз и посмотри, не выпустит ли тебя часовой, — сказала мне мама.

Но он меня не выпустил, несмотря на то, что я сказал ему по-турецки, что мне хочется в туалет и то и дело подтягивал штаны.

— Ясак дер — «запрещено», — был его ответ.

— А зачем вы здесь стоите? — спросил я его невинным голосом, будто несмышлёный младенец.

Он пренебрёг моим вопросом. Я пошёл наверх.

— Солдат говорит «ясак дер» выходить, — сказал я маме.

Дядя Левон, наблюдавший из окна за этой непонятной осадой, щёлкнул пальцами и тихо воскликнул:

— Они ищут оружие, вот что! Они обезоружат всех армян в деревне. Посмотрите на этих чете. Они входят в дом дяди.

Мы увидели группу мужчин в сапогах и папахах, входящих в дом дяди моей матери.

— Собаки! — сказала мама.

Чете — войска партии Иттихат, состоявшие из солдат нерегулярных конных войск, грабителей с большой дороги, пиратов, головорезов и прочих подонков, освобождённых из тюрем.

Вместо того чтобы воевать с русскими на фронте, они должны были охранять «внутренний порядок и безопасность» страны… Они отличались от солдат регулярной армии свирепостью и тем, что носили черкески.

— Где мне спрятать ружьё? — спросил дядя Левон у матери и бабушки.

Я и не знал, что у него есть ружьё. Ружьё у армянина — об этом страшно было даже подумать! Но дядя Левон был бесстрашным героем.

После краткого тревожного совещания они решили спрятать ружьё под крышей. Дядя Левон вынес из нашей спальни ружьё марки «Мартини». Я его раньше и в глаза не видел. Он завернул его в одеяло, поднялся через люк в потолке и спрятал под крышей. А свой маузер, патронташ и маленькую жестяную коробку с патронами рассовал по разным местам.

Вскоре чете пришли и в наш дом. Свалили в кучу на лужайке старинные кавалерийские пистолеты, кремневые ружья, кривые персидские мечи, дробовики, секачи и вошли в дом как гордые блюстители турецкого закона. Их глава — высокий черкес, говоривший по-турецки с сильным гортанным акцентом, сказал дяде Левону:

— Нам приказано обыскать вас. Так что отдавайте оружие, не теряя напрасно времени.

— Обыщите, — сказал дядя Левон. — У меня нет оружия.

Налитые кровью глаза этого бывшего разбойника сузились от злости.

— Если мы найдём оружие при вас или в доме, мы вас арестуем. Армян, которые прячут оружие, мы сразу же расстреливаем.

Меня восхитило хладнокровие дяди Левона, когда он с улыбкой ответил им:

— Мне это известно.

— Обыщите его! — приказал своим людям черкес. Дядя Левон поднял руки, и двое головорезов стали ощупывать его по бокам и карманам. Потом они заставили нас развернуть постель и внимательно осмотрели матрацы, одеяла и подушки. Они высыпали содержимое всех выдвижных ящиков, сундуков и чулана и даже разгребли весь уголь. Сняли с полов ковры и содрали со стен всё, что на них висело. Когда во время обыска они смотрели на потолки, мне казалось, что бабушка и мама умрут от страха. Но чете ничего не нашли, и им пришлось довольствоваться нашим кухонным секачом.

Днём караул сняли, и мы могли свободно выходить. Наши соседи турки открыли двери, окна, но теперь Шукри и Махмуд не осмеливались ходить по нашей стороне лужайки.

Предчувствие, более того, — ужас охватил всех армян в деревне. Даже те, кто считали, что резня немыслима, ибо дни султана Гамида канули в вечность, и Турция стала на путь цивилизации, — даже они были убеждены, что всё это не к добру.

Несмотря на то, что христианам было запрещено передвижение, и даже для поездки в ближайший город требовался паспорт, который ни один армянин не надеялся заполучить, а почтовое сообщение прекратилось, вести о событиях в Константинополе, Ване, Эрзеруме каким-то образом доходили до нас в деревню. Всех наиболее известных армян в столице — сотни поэтов, журналистов, преподавателей, врачей, адвокатов, фармацевтов и даже членов оттоманского парламента — полиция собрала за одну ночь и выслала под усиленной охраной вглубь страны, никто не знал точно — куда. Они исчезли, и о них больше не слыхали.

В Ване руководители армянской общины были вероломно схвачены и убиты генерал-губернатором Джевдей-беем, зятем Энвера-паши. Тогда армяне подняли восстание, и всей общине грозила резня. Турки обстреливали армянские кварталы Вана с крепости. Но ванцы славились как воины, и дядя Левон был уверен, что они будут стоять до последнего.

В Трапезунде первый удар пришёлся по армянам, русским подданным, некоторые из них жили в Зефанозе и приходились нам родственниками. Их вызвали во дворец генерал-губернатора якобы для сообщения «важного известия», и они больше не вернулись. Мы решили, что их депортировали в лодках в Керасуд и держали под охраной жандармов и чете.

Примерно через неделю в городе развесили официальное объявление, и глашатаи читали его в разных концах города. Несколько экземпляров этого объявления попали в деревню, и господин Оганян, наш учитель турецкого, прочитал и перевёл его встревоженным людям, окружившим его. Он протёр своё пенсне шёлковым платочком так, как это делал в классе, и начал читать длинный указ. Он гласил:

«Объединившиеся в союз с врагами религии и государства и поднявшие мятеж против правительства наши соотечественники-армяне должны быть депортированы вглубь страны и будут оставаться там на протяжении всей войны.

Настоящим приказываем всем армянам Трапезундского вилайета приготовиться к депортации в течение одной недели с 24 июня до 1 июля. Приказ распространяется на всех армян без единого исключения. От депортации временно освобождаются только те, кто по болезни или по старости не в состоянии ходить. Они будут отданы на попечение государственных больниц. С этого дня армянам воспрещается что-либо продавать, и им будет позволено брать с собой в дорогу только то, что они будут в состоянии нести. Средства передвижения обеспечиваться не будут.

Невзирая на неблагодарность своих подданных армян, правительство не откажет им в прежней отеческой заботе и охране, сохранит их дома и магазины в опечатанном виде до возвращения хозяев из временной высылки.

Мы вынуждены прибегнуть к этим крайним мерам не только в целях защиты отечества, но и для блага и безопасности введённых в заблуждение соотечественников-армян. Не подчинившиеся приказу правительства и пытающиеся оказать вооружённое сопротивление или скрыться будут нами найдены живыми или мёртвыми. Лица, укрывающие армян, обеспечивающие им пропитание, убежище и какую-либо помощь, будут казнены через повешение, будь то мусульмане или христиане».

Господин Оганян вытер со лба капельки пота. Он сильно побледнел.

— Я посвятил свою жизнь преподаванию турецкого языка, — сказал он изменившимся голосом. — А теперь я должен читать и переводить подобное?!

Люди стали обсуждать смысл этого приказа; я внимательно слушал.

— Немцы ссылали тысячи бельгийцев, но это уже не просто подражание немецким методам. Это проклятое правительство хочет уничтожить нашу нацию.

— Называть нас неблагодарными, когда именно армяне построили Турцию! Мы строили им дворцы, где живут их кровожадные султаны, мы строили им большие мечети, мы шили им одежду и обувь, лечили их больных и даже учили их детей читать и писать на родном языке. Мы строили, а они разрушали. А теперь Иттихат хочет решить наш вопрос, депортировав нас всех — и мужчин, и женщин и детей!

— Куда они нас сошлют?

— В аравийские пустыни. Туда сейчас ссылают эрзерумских армян. Нам придётся идти пешком до Мосула и Багдада.

— До Мосула добираться месяца четыре…

— Время сейчас военное, правительство обеспокоено ванскими событиями, поэтому и хочет переместить армянское население подальше от фронта. Думаю даже, что это совет германского верховного командования. Конечно, мы пострадаем, но ведь депортация лучше, чем резня.

— Надо бежать в горы и с боями пробиться к русским линиям.

Такое предложение привело меня в восторг. О, боже, как я буду воевать!

— Не говори глупостей. Это же настоящее самоубийство!

— Как нам воевать? Наберётся ли у нас хоть пятнадцать винтовок?

Они стали спорить, обсуждать «за» и «против». Дядя Левон подвёл итог и процедил сквозь зубы:

— Что бы ни случилось, случится с нами — мужчинами! — Он хотел сказать, что правительство намеревается убить мужчин, а женщин и детей — депортировать.

Это было всеобщим мнением.

Дядя Левон был заметной фигурой в деревне, друзья пытались уговорить его взять винтовку и присоединиться в горах к отряду крестьян-дезертиров, в котором был и его двоюродный брат Парнак. Но дядя Левон покачал головой:

— Я не могу оставить мать одну.

— Обо мне не беспокойся, — сказала бабушка. — Я уже свой век прожила. Беги, спасайся!

— Я останусь с тобой, что бы ни случилось.

В тот вечер, когда Ремзи Сами-бей вернулся в деревню — всю неделю он был занят совещаниями в городе, — делегация армянских женщин во главе с моей матерью обратилась к нему с просьбой пощадить женщин и детей.

— Мы не знаем никого, к кому могли бы обратиться. Вы наш сосед и хорошо знаете нас, — сказала, краснея, мать.

А другие женщины, побойчее и посмелее, зашумели, то ли возмущаясь, то ли умоляя. По предложению бея встреча эта прошла на соседней лужайке. Его жена и сыновья предусмотрительно не показывались. Возвышаясь перед нами как бог, всесильный бей выслушал наши просьбы, а затем громовым голосом дал официальный ответ:

— Ханум эфендилер — уважаемые женщины! Ванские армяне подняли мятеж с целью всадить нашей героической армии нож в спину в то время, как отряды армянских добровольцев в русской армии тоже воюют против нас. Мы были вынуждены отступить из Вана, а тамошние бесчестные предатели, поднявшие оружие на собственное правительство, совершают страшные зверства по отношению к мирному турецкому населению.

Он замолчал, обозревая толпу, откинул большую красивую голову и заорал громче прежнего:

— Русские сформировали в Ване армянское правительство под председательством главаря этих кровожадных злодеев. Под угрозой находится само существование нашего отечества! Мы очень сожалеем, но все армяне, без исключения, должны быть депортированы вглубь страны для обеспечения безопасности тыла нашей армии. Даю вам слово чести, что наши жандармы будут охранять вас в пути, и вам не будет причинено никакого вреда. Оттоманская империя великодушна. После окончания войны, которая, несомненно, закончится нашей полной победой, вам будет дозволено вернуться в ваши дома и получить обратно имущество и добро. Наступит день, когда вы осознаете, что Россия и ваши собственные комитаджи — ваши злейшие враги, и вы поблагодарите правительство за обеспечение безопасности и свободы страны, вашего процветания и счастья, пусть даже ценой временной высылки.

Он повернулся на каблуках и большими шагами направился к своему дому.

Почему-то я представлял себе ванских армян воинами, которые живут и воюют в багряном небе. Ах, если бы я только мог очутиться там! Полететь бы на огненном коне к этим алым облакам! В ту ночь, когда я тщетно силился уснуть, в голове моей упорно вертелось слово «Ван».

На следующий день все армяне деревни стали готовиться в дорогу. Женщины и девушки шили себе рюкзаки, штаны до колен и шапки, как будто собирались на отдых. Мама надеялась, что мы составим исключение, поскольку папа был фармацевтом. Конечно же, правительство не сошлёт аптекаря, когда эпидемии косят солдат похуже пуль противника, а фармацевтов даже меньше, чем врачей. Мы были почти уверены, что отец пойдёт работать в армейский госпиталь, чтобы спасти нас. Среди его друзей и клиентов было много влиятельных турок, ведь его знали как консерватора, выступающего против наших политических партий.

Пока женщины укладывались, мы шныряли по всем ореховым рощам, чтобы вырезать трости. Недолго восхищались мы ветками — крепкими, стройными, гибкими — вскоре они посыпались на землю от ударов наших карманных ножиков. Мы отдирали кору и с помощью стёклышка вырезали на рукоятках свои инициалы и замысловатые узоры. Теперь мы почувствовали себя полностью снаряжёнными для похода в Мосул или Багдад. Я готов был путешествовать по всему миру, как тот датский путешественник, с которым я познакомился в нашей школе и получил на память фотографию с автографом.

Дерзко и весело вторглись мы на кукурузное поле и, сбивая молодую кукурузу на землю, топтали её ногами. Нам не хотелось, чтобы турки собрали урожай, который посадили армянские крестьяне. Затем мы ворвались в сад маминой тётушки. Вишня там уже поспела, и мы объедались целыми пригоршнями. Вдруг бабушка появилась на пороге своего дома — одетая в чёрное суровая пожилая женщина.

— Эй вы, негодники! Сейчас же уходите из моего сада! — крикнула она. — Я держу эти вишни, чтобы сварить варенье.

— Какое ещё варенье? — Мы расхохотались. — Ты что же, хочешь, чтобы турки их съели? — спросил я её, весело покачиваясь на верхушке дерева.

Она и сама почувствовала, что это не обычный вишнёвый сезон, — через несколько дней мы уже будем на пути в Месопотамию, и ей незачем больше беспокоиться о вишнёвом шербете, которым она так гордилась. Бабушка пожала плечами и вошла в дом.

В полдень этого дня мать получила записку от отца. Мы не готовились в путь, как другие семьи, поскольку не знали намерений отца. Записка была короткой и не оставляла никаких надежд. Он просил нас только захватить с собой несколько одеял и вернуться в город в дом тёти Шогакат.

Мы уходили из деревни как жалкие беженцы. Даже не заперли дверей нашего дома, осознавая всю тщетность этого. Турки крестьяне собрались вокруг наших домов как стервятники, почуявшие богатую добычу. Поскольку нам запретили продавать что-либо, а в Месопотамию мы должны были идти пешком, наше добро не представляло для нас никакой ценности. Несмотря на уверения Ремзи Сами-бея, никто не верил в обещание правительства хранить наше имущество под замком.

Больше всего мне было жаль оставлять выращенную в горшочке розовую гвоздику. Я полил её в последний раз и спрятал на крыше. Я бы попросил Шукри и Махмуда присмотреть за ней и за бобами во время моего отсутствия, но их окна и двери были затворены. Всякий отъезд порождает в человеке не только печаль, но и всепрощение. Мне хотелось пожать им руки и попрощаться, но они так и не вышли из дома.

По дороге в Трапезунд мы повстречали турецкую семью, по-видимому, направлявшуюся в деревню на летний отдых. Женщины, сидя верхом на ослах, держали своих младенцев на коленях, мужчины неспешным шагом шли рядом, обвязав потные шеи клетчатыми платками. Мне любопытно было узнать, как отнеслись к приказу о депортации простые люди, вроде этой семьи. Женщины закрылись чадрой, и я не видел их лиц, но печальные глаза мужчин, казалось, говорили: «К чему это? Неужели не хватит нам всем места, чтобы жить в мире? Вы не причиняли нам никакого вреда, и мы вам не желаем зла. Аллах с вами!»

Город был мёртв. Все магазины практически были закрыты, улицы опустели. Иногда встречались турки, молчаливые, унылые. Мы чуть не заплакали, увидев закрытые среди дня ставни нашей аптеки — нам никогда ещё не доводилось этого видеть. Бедный отец! О чём он думал, что делал теперь, когда у него отобрали аптеку?

Тетя Шогакат, сестра отца, жила в турецком квартале. Мы спускались по очень узкой улочке, как по винтовой лестнице на пляж. В этот призрачный закоулок, где веяло прохладой пещер и гнилостным запахом с моря, никогда не заглядывало солнце. Жизнь на этой турецкой улице была безрадостной и таинственной — решетчатые окна и изречения из Корана, высеченные на фасаде старого общественного источника. Мы увидели, как наполняют турчанки свои медные кувшины, по форме отличающиеся от христианских: горлышко у них было уже и длиннее. Они были закутаны в чадру, виднелись только окрашенные хной ногти. Они шли перед нами, стуча деревянными сандалиями, и по походке невозможно было определить, беззубые ли это старухи или красивые молодые девушки.

В конце этой похожей на овраг улицы, там, где она резко спускалась к пляжу, стоял дом тёти Шогакат. Всякий раз, как мы навещали тётку, тянуть за шнур звонка, торчащего из щели в стене, предоставлялось мне. Я дотянулся до шнура и дёрнул несколько раз. На другом конце шнура, в передней, раздался звонок.

— Это Вардануш, — сказала Нвард, услышав стук башмаков по мощёному булыжником двору.

Мы всегда определяли по стуку башмаков, кто идёт открывать дверь — тётя Шогакат или кто-либо из её дочерей. Вардануш, высокая плоскогрудая девушка с каштановыми волосами, в свои двадцать три года была ещё не замужем и считалась старой девой. Мы звали её «сестрица», потому что она была взрослой, и называть её просто по имени было бы непочтительно.

Вардануш открыла дверь и приветствовала нас без обычного радушия и улыбки. Глаза у неё покраснели, будто она плакала всю ночь. Ходить к ним в гости всегда было для нас, детей, истинным удовольствием. Этот возвышающийся над морем покосившийся домик казался нам таким уютным, солнечным и необычным. Огромные тыквы сорта «каштан» росли в обнесённом стеной дворе и на крыше сарайчика-прачечной. Позади дома был крошечный садик, предмет любви и забот хозяев. В нём умещались лишь два гранатовых и одно апельсиновое дерево, и попасть туда можно было только через люк в полу гостиной. По стенам комнат они развешивали ветки со спелыми апельсинами и гранатами. Они разводили шелковичных червей, ткали ковры и ходили на турецкие свадьбы по соседству. Всё, чем они занимались, казалось таким необычным и чудесным.

Мы, четверо детей, радостно и шумно вбежали в дом, неся на спинах свёрнутые по-солдатски одеяла. Отец, скрестив под собой ноги, сидел на тахте в гостиной.

— Здравствуй, папа! — весело поздоровались мы. Слёзы сверкнули в его глазах — он повернулся лицом к стене. Я никогда раньше не видел его слёз — весь его облик и то, как он отвернулся от нас, произвели тягостное впечатление. Лицо отца поросло седой щетиной, и он весь как-то съёжился, сломался.

В комнате царила безнадёжность — казалось, наши родные доживают свои последние дни. Дядя Степан, старший брат отца, который пятьдесят лет работал аптекарем и всегда отказывался уходить в отставку, в этот день выглядел как настоящий старик. Он перестал шутить со мной. «Уронил, уронил!» — бывало, говорил он мне, а когда я оглядывался посмотреть, что же это я уронил, он смеялся. Ну как пойдёт дядя Степан в Месопотамию? Ему уже шестьдесят девять, и он совсем седой. А моя бабушка, мать отца, скорее казалась сердитой, чем подавленной. Плотно повязав седую голову муслиновым платком, она сидела, как и отец, скрестив ноги, и перебирала чётки, — всё такая же прямая в свои восемьдесят восемь лет. Мне подумалось, что она гневается на бога, и самому богу придётся поклониться и поцеловать ей руку.

Мы внесли в эту комнату дух вольной природы и бодрящие впечатления весёлого деревенского отдыха. Все оживились, заговорили, как-то воспряли духом и принялись нас расспрашивать. Только отец продолжал молчать, казалось, если он откроет рот, то заплачет.

— Мы так много наслышаны о твоих проделках там, в деревне, — сказала мне тётушка Шогакат, и слабая улыбка разлилась по её смуглому некрасивому лицу. — А ну-ка покажи, какой ты у нас бравый солдат! Они упросили меня показать свою сноровку в турецких военных упражнениях, будто это было их последней отрадой перед смертью. Они надеялись, что я буду их забавлять и смешить, и я старался изо всех сил: я рявкал, как бесчувственный турецкий сержант, маршировал взад-вперёд по комнате, падал на колено и стрелял, потом падал на пол, продолжая стрелять, бросался в штыковую атаку и, наконец, взяв ружьё на караул, вопил во весь голос:

— Падишамиз чок яша! — Да здравствует наш великий султан!

Я обрадовался, увидев, что даже отец улыбнулся.

В деревне мы были в относительной свободе и безопасности и не подозревали, какие ужасные события произошли в городе. Тех русскоподданных армян, которых неделю назад выслали морем, расстреляли жандармы и чете, следовавшие за ними в другой лодке, а тела выбросили за борт. Но одного из этих людей, известного революционера Вардана, только ранили в голову. Расстрел происходил ночью, поэтому жандармы не заметили, что он остался жив. Он выплыл на берег и добрался до Трапезунда в состоянии такого безумия, что его арестовали на улице и направили на «лечение» в военный госпиталь, где фармацевтом работал наш Вртанес. Вардана изолировали от остальных больных и сделали смертельную инъекцию, но Вртанесу удалось повидать его перед смертью и узнать, что случилось с ним и остальными русскими подданными.

Полиция разыскивала революционеров — единственных людей, которых боялось правительство, — и высылала «морем», хотя официально приказ о высылке ещё не вошёл в силу. Лодки, переполненные членами Революционной федерации, уплывали в море и через несколько часов возвращались пустыми. Несколько сотен других людей было арестовано и выслано в концентрационный лагерь, находившийся в армянском монастыре, вдали от дороги. Нашего епископа-архиерея тоже арестовали, но его «преступление», видимо, было слишком тяжким, и его выслали в Эрзерум, дабы он там предстал перед военным судом. Он так и не дошёл до Эрзерума — стражники убили его в пути.

Многие армяне сходили с ума или кончали с собой. Один человек, живший неподалёку от нас, полоснул себя по шее бритвой и демонстративно выбросился с балкона своего дома.

Дядя Степан и его семья вернулись из деревни Тотц, где жандармы арестовали католических священников мхитаристской конгрегации,[13] а потом расстреляли и закололи их штыками в горной долине. Одно лето мы отдыхали в Тотце, и я знал этих учёных-монахов.

С самого начала я заметил, что присутствие среди нас дяди Левона не нравилось родственникам. После небольшого совещания в спальне мой двоюродный брат Андраник, поскольку мы находились в его доме, выступил как хозяин дома и сказал дяде Левону:

— Полиция ищет революционеров. Если тебя найдут здесь, то и нас вместе с тобой заберут как революционеров. Так что лучше возвращайся к себе домой.

Они знали, что сказать молодому мужчине: «Спасайся, как знаешь» — всё равно, что передать его в руки полиции. Это было выше моих сил, я весь кипел от яростного негодования, но не посмел подать голоса протеста. Не осмелилась и мама.

Дядя Левон смешался и покраснел. Он встал и, извинившись, сказал, что не знал, что его пребывание здесь нежелательно, взял под руку бабушку, и они вместе вышли из комнаты. Они были оскорблены.

Греческие друзья, которые могли бы нам помочь, рассеялись по разным деревням. Но доктор Андреу Метаксас остался в городе и навестил нас. Он был ангел, ниспосланный с неба: наша единственная надежда, единственная связь с внешним миром. Чтобы навестить нас на турецкой улице, требовалось большое мужество.

Доктор Метаксас принял нас на свет божий. Его служебная комната находилась в нашей аптеке, он был ближайшим другом и деловым партнёром отца на протяжении вот уже тридцати лет. Это был человек твёрдого нрава, могучего здоровья, с острой седой бородкой и проницательными синими глазами, поблёскивающими под стёклами пенсне, — типичный хирург. Я побаивался его резкого властного голоса, блестящих хирургических инструментов. Он говорил как человек, привыкший отдавать приказы. Родом из известной в Афинах семьи, он был греческим, а не турецким подданным, что ему и помогло — ведь король Греции был женат на сестре кайзера. Доктора Метаксаса все знали, он был самым видным врачом Трапезунда. По авторитету среди греков он был вторым после митрополита Хрисостоме.

Мужчины вместе с доктором Метаксасом удалились в спальню на очередное совещание, на котором было решено, что один из нас, мальчиков, сейчас же отправится к нему в греческий монастырь, в местечко под названием Сумелас, куда он перевёз свою семью. Этот уединённый монастырь в девственных горах Понтия был превосходным убежищем для армян.

Пока они обсуждали, кто из нас туда отправится, я прижался к матери и заплакал:

— Пошлите Оника! Я не хочу уезжать!

Мысль о разлуке с мамой была слишком невыносима для меня: я не представлял себе жизни вдали от неё. Кроме того, мне хотелось выглядеть великодушным. Родители и так бы отослали туда Оника — ведь он был старшим. Его нарядили в одежду греческого крестьянина и отправили в Сумелас с греком, погонщиком мулов. Хвала господу, что хоть один из нас спасён. Если мы все умрём, Оник продолжит наш род.

Через несколько часов после ухода Оника приехал из деревни дядя Гарник с семьёй. Краснолицый гигант из Гюмушхане был женат на старшей дочери тёти Шогакат. Дядя Гарник обладал крепким здоровьем, в то время как жена его Арусяк была худой и болезненной. Его принимали в тесном кругу нашего рода, хоть он и был трактирщиком. Дядя Гарник готов был снять последнюю рубашку, лишь бы дать своим детям образование. Старшего сына Айказа он послал учиться в Венецию в мхитаристскую школу. Но, увы! Прямо перед началом войны Айказ вернулся домой на каникулы и теперь не мог уехать обратно в Италию. Когда в комнату с рюкзаком на спине вошёл Айказ, женщины взглянули на него и вздохнули. Останься он чуть дольше в Венеции, был бы спасён.

По дороге к нам семья дяди Гарника увидела Оника в дорожном трактире, но он был так искусно переодет, что поначалу они приняли его за двойника грека.

— Нам показалось, что он нас не узнал, — сказала сестрица Арусяк. — Но стоило мне раскрыть рот, чтобы позвать его, как он поднёс палец к губам и показал жестом, чтобы мы с ним не заговаривали.

Как это похоже на Оника! Как благоразумно с его стороны! И пока остальные женщины расхваливали его, вспоминая всё, что он делал и говорил в прошлом, мама и тётя Азнив тихо плакали. Я представлял себе, как он вырастет и будет всё думать о нас, давно умерших. Он вспомнит, что у него когда-то был брат-солдат. Мы ведь с ним не только дрались, но и часто веселились до упаду.

Женщины перевели разговор на Айказа. Нам было его очень жаль. Айказ молчал и, глядя на его застенчивое лицо, я думал, что ему сейчас видится площадь Св. Марка в часы концерта, Большой канал при лунном свете, пестрящий бесконечной вереницей гондол… все те волшебные места, о которых он столько рассказывал. Ах, Венеция! Счастливая Венеция! Если бы я только мог прилететь к тебе! Превратиться бы чудом в огненного коня и переправить всех по воздуху прямо на площадь Св. Марка!

Никому из нас не хотелось есть, даже мне. Сладкий душистый виноград и груши, которыми тётя Шогакат угощала нас, остались нетронутыми.

Наши страдания усугублялись глубокой убеждённостью наших мужчин и особенно отца в том, что турецкое правительство хочет искоренить нашу нацию по систематическому плану. А приказ о высылке, как военной необходимости, был ничем иным, как хитрой уловкой для отвода глаз. Для нас как бы наступил конец света. И всё же, пока живёшь — надеешься, а мы надеялись вопреки логике, что каким-то образом нам удастся избежать этого массового смертного приговора. Может быть, правительство намерено уничтожить только опасные элементы — членов наших патриотических союзов? Тётя Шогакат подкупила соседа-турка, чтобы получить из достоверных источников хоть какие-то сведения, но так ничего и не выяснила. Даже турки не знали об истинной цели приказа о депортации, или делали вид, что не знают.

Лишь одно не вызывало сомнений. Если нас и в самом деле сошлют в Месопотамию, это станет для нас сущим адом: многие из нас умрут в пути. Отец был настроен очень пессимистично, а ведь он был большим реалистом и не мог не видеть непостижимый ужас обстановки. Единственное, что он взял из аптеки при закрытии, — был яд. Он раздал его женщинам, а они в свою очередь зашили яд в свои платья. Теперь, когда у них появилось средство покончить с жизнью и умереть неосквернёнными, лица их озарились внутренним покоем.

Но как знать, а вдруг некоторые из нас останутся в живых и в конце концов вернутся в Трапезунд? И после очередного совещания мужчины положили в глиняный горшок драгоценности и золото и зарыли его не то в подвале, не то в саду, не знаю где. Меня не посвятили в эту тайну.

Здесь в моей памяти небольшой провал. Я не могу припомнить, сколько таких мучительных дней я провёл у тёти Шогакат: не то один, не то два, а может, и три дня, и как я простился с отцом.

Было около четырёх часов дня, когда мы с мамой сели в фаэтон.

— Куда мы едем, мама? — тревожно спросил я у неё.

— В американскую миссию, — ответила она.

— Зачем?

Она поколебалась мгновение, затем со вздохом сказала:

— Американцы защитят тебя, дорогой. Доктор Кроуфорд получил у правительства разрешение содержать в своей школе мальчиков твоего возраста.

Я знал доктора Кроуфорда. Он был похож на апостола Петра и как-то странно, в нос, говорил по-армянски. Предчувствуя, что меня с мамой разлучат, я ласкался о её шёлковый прохладный чаршаф и всё заглядывал ей в лицо. Её бледные щёки ещё больше впали. Я вспомнил об австрийском принце из Вены, который, как я слышал, жил в гостинице напротив бабушкиного дома и влюбился в мою мать, когда ей было восемнадцать, и она носила парижские шляпы с перьями. Воспоминание это навело меня на мысль: если бы мама вышла замуж за австрийца, нас бы не выслали.

Фаэтон подъехал к территории миссии.

— Я сию минуту вернусь, — сказала мама извозчику, когда мы сошли.

У ворот миссии она наклонилась и поцеловала меня в голову. Губы её дрожали. Она попыталась что-то сказать, но сдержалась и, взяв меня руками за голову, снова поцеловала в лоб.

— Войди туда, родной, поиграй с мальчиками.

Я понял, что она хотела сказать совсем другое. Я всегда чувствовал малейшие перемены в настроении мамы, и ей никогда не удавалось меня обмануть, но не успел я и рта раскрыть, как она повернулась и побежала к коляске. Извозчик щёлкнул кнутом, и фаэтон отъехал.

Мне хотелось крикнуть: «Майрик! — Мама!» и побежать за ней, но я ничего не сказал. Я увидел, как она поднесла к глазам платок и плечи её затряслись. Моя бедная мама плакала по мне. Это было нашим последним прощанием. Мне не суждено было её вновь увидеть.

Я вошёл через калитку. На территории миссии толпились мальчики, которых матери привезли и оставили, доверив их защиту американскому флагу, развевающемуся на длинном шесте. Меня поразило, что эти мальчики запускали волчки, играли в шарики и бабки, менялись марками и шоколадными обёртками, как будто ничего и не случилось. Им, казалось, было совершенно невдомёк, почему их привезли туда.

А я был печален и задумчив. В одно мгновение во мне произошли глубокие изменения, которые завершают одну главу в жизни и начинают другую. Мир для меня полностью преобразился. Я смотрел на деревья, стены, окружавшие меня декоративные растения, на небо, но они уже не были теми деревьями, стенами, растениями и небом, какими я их знал. Мне казалось, что я вижу обратную — серую сторону пейзажа, что всё перевёрнуто, а настоящая, прекрасная сторона — скрыта от моих глаз.

Я вдруг осознал, что моё счастливое детство окончилось, и я стою на пороге новой жизни, в изменившемся мире, и я уже не тот мальчик, каким был, а совсем другой человек. Мне показалось, что я вдруг сразу вырос и возмужал. Каким, оказывается, радостным и счастливым был я совсем недавно! Только теперь я стал об этом сожалеть.

Загрузка...