Меня разбудил цокот лошадиных копыт и грубые голоса извозчиков. Выскочив из постели, я стянул с себя ночную сорочку и, дрожа от возбуждения, лихорадочно оделся. Надел новые, с загнутыми носками туфли — специально для деревни. Они были такими лёгкими, что хотелось в них летать. Кубарем скатившись по лестнице, я выбежал на улицу посмотреть на лошадей.
Они неловко переступали по булыжной мостовой. Кони редко появлялись на нашей улице, конец которой между домом Персидесов и нашим был отгорожен стеной. Я оглядел лошадей хозяйским глазом: две серые в яблоках, две гнедые с красноватым отливом и одна белая. Мне нравилось, как они пахли — запах здоровых животных, смешанный с острым ароматом седельных вьюков, кожи и сена.
Светало. Большая бледная звезда всё ещё мерцала над Серой горой, напоминающей по контурам монашью рясу. На её верхушке всё отчётливее проступал высеченный в скале византийский монастырь, возносящийся ввысь подобно белым воздушным ступеням, ведущим к божьему трону. Как первозданна и чиста была вселенная в этот ранний час, как прохладен серо-голубой рассвет! В воздухе стремительно проносились ласточки, то взмывая с пронзительным криком вверх, то устремляясь вниз. С криками, вращая в воздухе верёвками, к нам ворвались бесшабашные извозчики-лазы. Красивые, хорошо сложенные, они двигались быстро и грациозно, как дикие кошки. На них были костюмы их племени, серого или чёрного цвета: плотно облегающие колени, но сильно расширяющиеся кверху шаровары, нарядные, вышитые по краям рубашки с патронташами; чалма, обёрнутая вокруг головы, со свободно свисающими до плеч концами; башмаки с загнутыми носками, как у меня. У каждого был при себе либо кинжал, либо нож.
В доме начались лихорадочные приготовления. Отец уже ушёл в аптеку, а мать укладывала вещи. Кухонную посуду и провизию уложили в корзины и покрыли сверху ковриками и подушечками, чтобы можно было на них сидеть. В тюки с постельными принадлежностями положили тарелки, стеклянную посуду, настольные часы. Сверху тюки обернули коврами, и извозчики топтали их, стягивая верёвками. Я бегал по лестницам то вверх, то вниз, из одной комнаты в другую, ликуя в душе. Время от времени я помогал спускать вещи.
— Мама, давай и это возьмём с собой в деревню, — сказал я, протягивая ей стереоскоп. У нас был альбом с иллюстрациями, изображающими улицы и здания Парижа, сцены из «Севильского цирюльника», «Свадьбы Фигаро», «Комической оперы». Они оживали в магическом свете стереоскопа.
— Не надо, разобьётся, — коротко ответила она.
Порывшись в комнате, я вынул из-под маминой кровати картонную коробку, в которой лежала женская шляпа с перьями. Я и не знал, что мама когда-то носила «парижские» шляпы. Она всегда надевала свой мрачный турецкий чаршаф, когда выходила из дому.
— Мама, это твоя шляпа?
— Да, — вздохнула она.
— Почему ты её больше не носишь? Мне бы так хотелось, чтобы ты носила такую шляпу.
Она не ответила. Я догадался. Мама была в трауре вот уже много лет. Поэтому и перестала играть на пианино, купленном её отцом, когда она была молоденькой девушкой. В коробке были ещё бархатные и шёлковые лоскутки, и вдруг я извлёк оттуда голубой вязаный детский башмачок с пушистым белым помпоном.
— Чей это? — спросил я. — Евгине?
— Нет, он твой, — грустно улыбнувшись, ответила мать.
Я недоверчиво посмотрел на неё. У меня были такие крошечные ножки? Ведь я не могу натянуть башмачок даже на кулак. Я задумчиво потёрся щекой о башмачок, пытаясь вспомнить те времена, когда был такой крохой.
Но маме это стало надоедать, и она велела не мешать ей.
— Настоящий мышонок! Он что хочешь выкопает в этом доме, ничего от него не спрячешь, — сказала моя бабушка. Она не собиралась ехать с нами в деревню, считая, что слишком стара для путешествий. Не собирался и отец, потому что аптека должна быть постоянно открыта, но пообещал приехать на несколько дней. Кошку мы тоже не взяли с собой.
Пришли попрощаться родственники и соседи. Дети Персидеса с завистью наблюдали за нашими приготовлениями, ведь они не уезжали отдыхать на летние каникулы, как мы. Голова у Хелене была всё ещё забинтована, но я тогда попросил у неё прощения, и мы снова стали друзьями. Шумные извозчики начали грузить на лошадей тюки и корзины.
Мы тронулись, сидя в корзинах, наполовину забитых домашней утварью, — смехотворный способ путешествовать, но иначе в деревню было не доехать. Нам махали платочками на прощанье.
— Выпейте там за нас молочка!
— Не забудьте привезти нам большую тыкву, когда вернётесь!
— И жареную кукурузу!
— Смотрите, не растолстейте!
Когда мы проезжали по улице, окна домов открывались и соседи махали нам руками и платками, желая приятных каникул.
Мы проехали мимо нашей аптеки в центре города. Я гордо прочитал её название: «Центральная аптека», написанное золотыми буквами на оконном стекле по-французски, по-турецки, по-гречески и по-армянски. Возле аптеки на тростниковых стульях сидели турчанки, лица которых были скрыты чадрой, смиренно ожидая лекарств или осмотра доктора Метаксаса в задней комнате. Увидев нас из-за прилавка, отец и доктор Метаксас улыбаясь вышли из аптеки. Смуглое лицо отца гордо сияло: видите, как я забочусь о жене и детях! Выбравшись из города, мы некоторое время ехали по берегу реки, потом повернули в горы. Грунтовая дорога шла, извиваясь, по Понтийским Альпам.
— Закрой глаза, — сказала Евгине, сидевшая рядом в корзине. Оказалось, она сделала чудесное открытие: когда закрываешь глаза, лошадь пятится назад. Снова открываешь их, — и видишь, что мы едем в прежнем направлении.
— Мы будто движемся назад, правда? — сказала Евгине.
Нас это озадачило, и мы стали развлекаться тем, что закрывали и открывали глаза.
— Евгине, посмотри! — В кусты прыгнул кролик. Я вспомнил стишок о кролике, но мне от него всегда становилось грустно, потому что в конце стихотворения охотник убивал его.
Временами то Евгине, то я повисали над страшной пропастью, на дне которой, бушуя, пенился горный поток. Один неверный шаг поверг бы всех нас в бездну, в бурлящие неистовые воды. Наши лошади шли с ловкостью канатоходцев, а извозчики пели монотонные турецкие песенки:
Я спустил на воду свою лодку,
Я из Ризе, из Ризе,
Я сажаю на колени красотку, вроде тебя.
Лошади откликались на пение громким фырканьем, а я копировал, передразнивал их.
Путешествие длилось весь день. И всю дорогу, пока мы не доехали до деревни, всё побаивались извозчиков. Лазы — народ необузданный, занимающийся пиратством и разбоем. Правда, на государственной службе из них получались отличные моряки и солдаты. Фанатичные мусульмане, они всё же отличались от турок, были скорее похожи на грузин — говорили даже, что когда-то они были христианами, как и мы.
Стоило нам въехать в деревню, как мы почувствовали себя в безопасности, ведь мы были на христианской земле. Отец снял домик, перед которым росло грушевое дерево с большими жёлтыми плодами, а на лужайке стояли в ряд молодые тополя. Прямо за домом кукурузные и табачные поля отлого спускались к лесистому берегу бурной реки. Извозчики выгрузили вещи, получили от матери причитающийся им остаток платы и бакшиш[6] и двинулись в путь, а мы стали устраиваться на трёхмесячный отдых.
У нашего хозяина мать взяла напрокат трёх овец и одну козу. Животные оставались в стаде, но их молоком пользовались только мы.
Хозяин был очень почтителен и всё говорил:
— Делайте, что хотите, окажите мне честь.
Деревня славилась здоровым климатом и питьевой водой. Тамошние груши таяли во рту и были слаще сахара. Сыр и масло этой деревни высоко ценились в Константинополе. Разводили также табак, коноплю и большущие «каштановые» тыквы, каждая из которых весила не меньше пятидесяти килограммов. В долгие зимние вечера варёная тыква доставляет истинное наслаждение. Запечённую тыкву продавали на улицах города, как и жареные каштаны.
На заре молодые пастухи сгоняли стада на горные пастбища. Их возвращение на закате становилось самым большим событием дня. Все выходили на улицу их встречать. Деревенские женщины, забравшись с прялками, веретёнами и спицами на плоские крыши своих лачуг, зубоскалили и смеялись. Горожанки с накинутыми на плечи шалями — вечера стояли прохладные — прохаживались взад-вперёд по главной улице, если её вообще можно было назвать улицей. Все взгляды устремлялись к крутому холму, на вершине которого находились пещеры отшельников и церковь.
Вначале слышался слабый, далёкий перезвон колокольчиков, становясь с каждой минутой всё громче и громче. Вскоре на холме появлялись овцы. Мальчишки верхом на деревянных лошадках неслись им навстречу, издавая воинственный клич. Стадо, возглавляемое авангардом мудрых бородатых козлов, рассыпалось по холму, а затем наводняло всю улицу. Большие колокольчики звучали глухо и печально, как валторны в пасторальной симфонии. Вправо и влево с лёгким топотом расходился поток из пушистых клубков. Овцы бежали к своим загонам с таким полным выменем, что их задние ножки выгибались в коленках наружу. Длинноногие кудрявые ягнята весело скакали рядом с овцами. Крепко обняв, мы прижимали к груди этих милых майских ягнят.
Когда начиналось доение, в деревне наступала тишина. Мы наблюдали, как жена и дочь хозяина доили наших овец и козу. Затем дочка несла нам ведро тёплого жирного молока.
Крестик качался на её прелестной пышной груди и сама она, казалось, была полна молока. Молодые горожанки не выдерживали сравнения с этими деревенскими девушками. Их цвет лица вызывал у горожанок зависть.
Наша служанка Виктория была родом из соседней деревни. У неё были мягкие каштановые волосы и пунцовые, как вишня, щёки, а фигура совершенна, как у мраморного изваяния. Мои родители взяли Викторию в семью, когда ей было девять лет, сейчас ей минуло восемнадцать, и она казалась настоящей горожанкой рядом со своими деревенскими сёстрами. Пораженные её одеждой, золотой брошью сердечком и браслетом, они относились к ней с почтением. Виктория и в самом деле выглядела элегантно. Она скорее была нашей старшей сестрой, чем служанкой, и даже брала вместе с Нвард уроки французского языка.
По соседству с нами жил молодой парень — бывший пастух, потерявший во время какого-то происшествия ногу. Он задумчиво глядел, как уходили и возвращались стада, и душещипательно играл на свирели. Он больше не мог пасти овец, ему было бы трудно взбираться на костылях на скалистые холмы. Будучи искусным оружейным мастером, он делал для нас ружья из дощечек, проволоки и пустых патронов. Мы насыпали в них настоящий порох, и они стреляли не хуже турецких армейских ружей.
— Смотрите, как бы сюда жандармы не заявились, — говорила мама, затыкая уши. Но мы-то знали, что жандармов нигде поблизости нет. Мы хотели заплатить за ружья, но бывший пастух ничего, кроме сигарет, не брал. Так и не удалось матери выяснить, куда деваются наши сигареты из фарфоровой чаши в виде фески. Она периодически заполняла её для гостей, а я так же периодически опорожнял её почти наполовину, набивая сигаретами карманы. Ему нравилось их курить. Они были с золотыми кончиками, а изготовлены из бафрского табака. Я зачарованно глядел, как он зажигает сигарету с помощью двух кремней.
Когда в середине июня начинали убирать хлеб, для нас, мальчишек, наступала пора веселья. Мы катались на молотильной тележке, состоявшей из двух скреплённых меж собой досок, внутренняя сторона которых была обита кремнем. Когда бык поднимал хвост, мы незамедлительно подставляли под него корыто для навоза, чтобы не пачкался пол гумна. К концу дня крестьяне веяли зерно, бросая его лопатой вверх. Ветер уносил мякину, а зерно благодатным потоком сыпалось на землю. Но только зажиточные крестьяне могли позволить себе есть пшеничный хлеб. Большинство обходилось более дешёвым, кукурузным. Белый городской хлеб был для них таким же лакомством, как для нас кукурузный.
Когда дядя Левон приезжал в деревню, он по дороге к нашему дому стрелял из револьвера в воздух, возвещая о своём приезде. Я повисал на нём, когда он входил в дом. Глаза матери светились.
— Дай мне подержать револьвер, — просил я его.
— Да не давай ты ему эту штуковину! — говорила мать. — Тебе и самому бы не мешало быть осторожнее.
Тем не менее дядя Левон позволял мне подержать части от револьвера, когда он его чистил и смазывал. Он только что вернулся из поездки в Константинополь и привёз нам всем подарки. Мне он подарил карандаш из слоновой кости в форме гусиного пера.
Приветствовать его пришли местные молодёжные вожаки.
— Добро пожаловать, товарищ Левон, — сказали они, гордо пожимая ему руку.
Это были прекрасные, смелые ребята с живыми чуткими лицами, одетые в костюмы лазов. Дядя Левон когда-то преподавал в деревенской школе, а эти молодые люди были членами его партии. Он их «организовывал». Они немного поговорили о деревенском житье-бытье: сборщик налогов вновь разорил несколько семей; земельные разногласия с турецкой деревней грозили новым кровопролитием; табак уродился неплохой, а фундук не удался; от крестьян, эмигрировавших в Россию и выращивающих там табак, пришли письма.
— Вся деревня хочет переехать в Сухум, — сказали они. — Скоро Россия будет производить больше табака, чем мы.
— Товарищи, — взволнованно сказал дядя Левон. — Вы должны уговорить их остаться. Их отъезд нас ослабит. Именно этого и добиваются турки. Будем надеяться, что нас ждут лучшие дни. Беседуя с руководителями нашей партии в Константинополе, я рассказал им о создавшемся здесь положении. Новые политические перемены радуют. Великие державы нас поддержат, а турецкое правительство подписало с Россией договор о введении реформ в восточных провинциях.
Молодые люди живо заинтересовались этими «реформами».
Это слово я теперь часто слышал. Серьёзные ли в этот раз у России намерения? Не замышляют ли турки свои старые козни? Хотят ли они в самом деле обеспечить равные права христианам и мусульманам? Правда ли то, что государственные законы будут опубликованы и на армянском языке, и что наш язык станет приемлем в залах суда? Правда ли то, что выполнение этого договора должно проходить под надзором генерального инспектора из Норвегии?
Тогда дядя Левон, который имел беседу с партийными руководителями в столице, дал ободряющие ответы на их вопросы.
— Только одна Германия против нас, — сказал он. — Киликию не включили в этот план, потому что немцы считают Киликию своей сферой влияния. Она расположена по Берлино-Багдадской железной дороге. Поэтому они не хотят проводить реформ в Киликии.
— Но ведь наше последнее царство находилось в Киликии, — возразил один из парней, очевидно, хорошо знавший армянскую историю.
— А что мы можем сделать? Германия боится тётушки России и поэтому поддерживает турок, — сказал дядя Левон. — Немцы лучше турок знают, что реформы в Киликии усилят армян, и мы вскоре возьмём всё в свои руки. Разве можно что-либо предсказать? А вдруг тётушка решится сойти с Кавказских гор, выкупаться в водах Средиземного моря и показать Германии нос? В нашей городской школе в будущем году начнут проходить русский язык, — прибавил дядя Левон.
Ничто не вызвало такого волнения, как это сообщение. Вместе с родным языком мы проходили французский и турецкий, но скрытый смысл изучения русского языка был настолько захватывающим, что мы подумали: наша всесильная Тётушка уже на пути в Трапезунд.
Из столицы дядя Левон привёз последние номера партийных газет «Азатамарт» («Борьба за свободу») и «Дрошак» («Знамя»), которые издавались в Швейцарии. Молодые деревенские мыслители нетерпеливо расхватали их.
— А как относится ко всему этому Иттихат?[7] — захотелось узнать одному из них.
И снова дядя Левон их приободрил.
В Стамбуле все знают, что министр внутренних дел Талаат-паша обедает и играет в нарды с нашими партийными руководителями. А Иттихат — хозяин своего слова. Дружелюбно относится к нам и Джемал-паша, новый министр военно-морских сил.
— А Энвер?[8] — Это имя было магическим для всех турок.
— Энверу ничего больше не оставалось, как похвалить армянских солдат, принявших участие в Балканской войне. Нелегко было нашим парням воевать против христиан-болгар и против Андраника[9], служившего в болгарской армии. Вот ты, Тигран, участвовал в битве при Чаталдже.
Тигран угрюмо кивнул.
— Если бы не Тигран, Андраник захватил бы Константинополь, — сказал один из молодых людей, и все засмеялись.
Но кроме хороших вестей, дядя Левон привёз от партийных руководителей предупреждение об опасности.
— Можно обедать и играть с ними в нарды, но никогда не забывайте, что нам нужно объединяться. Нас могут снова обмануть. Моего отца убили на майдане, а генерал-губернатор притворялся его ближайшим другом. Нет, всё-таки никогда не знаешь, когда нам придётся пустить в ход вот это. — Дядя Левон похлопал по кобуре револьвера, висевшего у него на боку.
Беседа принимала загадочный характер. Я стал догадываться, что они хотят обсудить нечто тайное. Дядя Левон предложил им выйти на прогулку, будто бы посмотреть новую мельницу. Мне хотелось прогуляться с ним, но я подумал, что у дяди Левона есть для товарищей и другие новости, которые меня не касаются. В последнее время он ввязался в какие-то тёмные дела, переправляя в деревни и города полученные из-за границы тайные грузы, и это страшно тревожило маму.
Ранним утром следующего дня мы с Оником и дядей Левоном отправились купаться и удить рыбу.
Неподалёку от нашего домика был красивый пруд с маленьким водопадом. Мы разделись и стали плескаться, а дядя Левон вскарабкался на камни и стал прямо под водопад, подставив воде широкую волосатую грудь. Мы последовали его примеру, но под тяжестью воды свалились на дно и стали кувыркаться в быстром течении Пруд был полон рыбы, и домой мы вернулись с нанизанной на бечёвку связкой форели, которую мама зажарила к завтраку. Какая же она была вкусная! Мама радовалась, что дядя Левон вновь обрёл свою обычную жизнерадостность, а не предаётся вместе с ней скорби по брату.
Дядя Левон взял в деревню свою двустволку. Уходил на охоту и возвращался всякий раз с полной сеткой куропаток и перепелов. Мать жарила их к ужину, да ещё часть отсылала родственникам и соседям. После ужина мы обычно выходили посидеть у калитки. Пока мать и тётя Азнив вязали, а Виктория плела свои замысловатые кружева, дядя Левон рассказывал захватывающие истории о революционерах, о том, как молодёжь деревни воевала против лазов и жандармов и своей храбростью на войне снискала себе известность даже у болгар-комитаджи[10] в Македонии; как «армяне-революционеры» захватили Оттоманский банк в Константинополе и грозились его взорвать, если не будут проведены реформы; как в Карабахе великий Давид Бек наголову разбил персов, турок и курдов; как в горах Киликии зейтунские крестьяне обратили в бегство пятидесятитысячную турецкую армию и не сложили оружия до тех пор, пока не вмешались великие державы и не пообещали защитить их права.
— Туркам никогда не удавалось покорить Зейтун, — говорил дядя Левон. — Да и в Сасуне такой же храбрый народ.
Меня эти рассказы так возбуждали, что я, заново воскрешая в памяти эти битвы, с криком «Бах! Бах! Бах!» носился по двору как угорелый.
— Вот опять с ума спятил, — с улыбкой говорила мама.
Дядя Левон всегда прерывал рассказ в самом интересном месте. Мы с Оником умирали от любопытства, но он держал нас в напряжённом ожидании до следующего вечера. Спали мы, мужчины, втроём в одной комнате, и когда ночью во дворе завывали шакалы, дядя Левон хватал ружьё и палил в окно. Остаток ночи они старались держаться подальше от нашего двора. Ни одного шакала он не застрелил, да я их никогда и не видел.
По вечерам на деревенской площади молодёжь водила весёлые хороводы, играла в карты, беседовала, вызывала духи умерших, устраивала вылазки и пикники. Дети поставили пьесу, в которой я играл солдата, нарисовав себе жжённой пробкой чёрные усы. Взрослые согласились прийти к нам на представление в наспех сколоченный театр и заплатить за вход.
По воскресным вечерам крестьяне устраивали на деревенской площади танцы; мужчины — в костюмах лазов, женщины — в вишнёвых бархатных и шёлковых одеждах, в круглых бархатных шапочках, увешанных золотыми монетами, и красных башмачках с серебряными пряжками. Они танцевали, держась за руки или плечи, смыкая и размыкая круг. Ведущий размахивал платком и выполнял самые затейливые движения.
Иногда мужчины отделялись от женщин и, подняв руки над головой, взявшись мизинцами, танцевали на носках. Лица мужчин выражали полное самозабвение. Этот ритмичный круг то смыкался — тогда они касались друг друга грудью, то широко размыкался. Они приседали на одно колено и с криком «Алашага!» вскакивали и приседали на другое колено, потом с тем же воинственным кличем подрагивая всем телом начинали стремительно кружиться, взявшись за руки. Подрагивание и являлось самой характерной чертой мужского танца. Тем временем звуки волынок и барабанная дробь достигали самых пронзительных и воинственных нот, одинаково заражая огнём и горожан и деревенских. Выстрелы из огнестрельного оружия прибавляли веселья этим танцам, обычно завершавшимся ещё одной помолвкой или свадьбой.
Наконец приехал и отец верхом на лошади, смешно выставив вперёд ноги, а душа у него, как говорится, уходила в пятки, и мы, глядя на него, не могли удержаться от смеха. С лошади он не падал каким-то чудом — хуже него ездока я не видел. Приехал он в сопровождении своих племянников Геворка и Вртанеса, оба провизоры (как, впрочем, и их отец: фармацевтика была семейной профессией).
Отец был полон решимости веселиться до упаду после напряжённого года работы без выходных. Два дня он провёл, навещая друзей, часть которых проживала в греческой деревне, и везде всех смешил. Каждое его посещение выливалось в бурное событие, и после этих визитов про отца рассказывали много смешных историй, которые нас смущали. Я ходил с ним в греческую деревню и видел, как восторженно принимали нас его греческие друзья. Они говорили, что заранее не знали о его приезде, иначе бы зажарили в его честь овцу. Греки называли папу «Карапетис», прибавляя греческое окончание к его имени Карапет.
Навестив и позабавив своих греческих друзей, он освобождался для пикника, который устраивала вся наша деревня. Отец очень любил подобные мероприятия. Для этой цели закалывали самую жирную овцу и, взвалив съестные припасы на двух осликов, мы с утра пускались в путь к папоротниковой полянке близ священного Молочного источника. Правда, из этого источника била всего лишь вкусная холодная вода. Мы выходили на кремнистую тропинку, пересекали зелёную поляну, усеянную круглыми золотистыми цветочками, которые мы называли «слезами пресвятой Девы». Согласно легенде, святая Мария каждый год приходила поплакать на эти горные луга. Я думал, она плакала по беднякам, уж слишком много детей в зимнюю стужу ходили в школу без пальто и галош. А может, плакала ещё потому, что все наши церкви находились на турецкой земле.
Именно с этого плоскогорья, где проливала слёзы златовласая Дева, а кудрявые облака повисали над тёмными горами, и где-то вдалеке слышался звон колокольчиков, — я впервые постиг возвышенную красоту нашей земли. В воздухе стоял едва ощутимый запах ладана, исходивший от цветов и растений, которые были наделены чудесными целебными свойствами и объединены латинским названием Pontica.
Добравшись до места, мы, дети, разбрелись в разные стороны, чтобы собрать хворост. Барана зажарили целиком на открытом огне, и человек, который занимался этим, цокал языком от удовольствия, поворачивая шампур. Покончив со всеми мелкими обязанностями, одной из которых было принести воду из Молочного источника, мы собрали полевые цветы и стали плести из них себе венки, портупеи и пояса. Под огромными тенистыми деревьями постелили скатерти, открыли корзины. Каждая семья внесла свою лепту в этот пир на открытом воздухе. Мать скромно выложила испечённый pâte d’Espaqne — любимый пирог отца. Немалое достижение испечь его в деревне, ведь надо поддерживать нужную температуру в печи, иначе пирог подгорит.
Дети едва держались на ногах от голода, когда мясо было наконец готово и, предвкушая трапезу, все расселись на траве. Мясо буквально таяло во рту. Ракию разлили по стаканам и провозгласили тост. Ели тушёные в оливковом масле голубцы в виноградных листьях с начинкой из изюма, риса и специй, варёные яйца, сардины, чёрные и зелёные маслины, салат и соленья, домашнюю халву, анчоусы, инжир, айву, вишню, сироп и варенье из розовых лепестков. Всё это время шутили, рассказывали анекдоты в основном про Ходжу Насреддина. Я сам знал некоторые из них. Мы ценили юмор этого легендарного мусульманского мудреца, которого никто не мог перехитрить и который за словом в карман не лез. Однажды Ходжа Насреддин одолжил у соседа котелок, а вернул его вместе с маленькой миской, сказав, что котелок разрешился миской, пока был у него дома, и сосед с радостью принял это. Через несколько дней Насреддин вновь одолжил котелок, но не вернул его владельцу. Когда сосед попросил котелок обратно, Насреддин сказал: «Извини, друг мой, но котелок скончался». — «Как может котелок умереть?» — сердито спросил сосед. — «Если ты поверил, что он может родить, то почему ты не веришь, что он может умереть?». На что, конечно, у соседа не нашлось что сказать, и котелок остался у хитрого бедняка Ходжи.
Девочки постарше играли в «виджак» — судьбу. Они наполнили глиняный кувшин водой из Молочного источника, и каждая бросила в него серьгу, кольцо, браслет или ещё что-нибудь от себя и загадала желание. Горлышко кувшина закрыли семью разными цветочками. Девочки сели в круг на траве, а самую маленькую усадили в середине с кувшином на коленях. Они запели песню, в которой подтрунивали над молодыми людьми. Затем одна из девочек стала предсказывать судьбу, используя популярную поговорку или пословицу, а другая вытаскивала из кувшина чью-нибудь вещицу. Предсказание относилось к той, которой она принадлежала, а поскольку в большинстве случаев речь шла о любовной истории или замужестве, то всякий раз, вытаскивая фант, девочки пронзительно кричали и хлопали в ладоши.
Когда стемнело, мы собрали высохший папоротник и развели большой костёр. Мальчики прыгали через пламя. Отец предложил спеть хором «Вперёд, армяне!». Размахивая руками, он отстукивал ногой такт, а мы пели:
Пойдёмте, армяне, пойдёмте вперёд
Приветствовать Конституцию вновь!
Это была его любимая песня. Его охрипший от курения голос был ужасен.
— Соло, Карапет-эфенди, соло! — настаивали все, смеясь над его чудачествами.
— Когда я был совсем мальчишкой, я носил стихарь, — хвастал он. — Не хожу в церковь уже четырнадцать лет, с тех самых пор, как женился, поэтому и не знаю, как поют сейчас в церкви. Ну и пели же мы в своё время!
Откашлявшись, он начал гнусавить псалмы, подражая всем трелям и переливам старых псалмистов. Это было так смешно, что улыбнулась даже мама.
Несходство их характеров становилось ещё очевидней во время подобных пиршеств. Отец всегда был душой компании, тогда как мать отличалась сдержанностью и немногословием. У мамы были длинные каштановые волосы и молочно-белая кожа, она была на тринадцать лет моложе отца и выше него ростом. Осанка, внешность, походка — всё в ней дышало благородством. В молодости она была похожа на черкешенку, и все говорили, что когда ей было восемнадцать, в неё влюбился очень красивый юноша — член австрийской королевской семьи, сосланный в Трапезунд. Но частые роды, потрясения и горести оставили след на её лице. Она не могла забыть убийство своего отца и дядей во время резни, несмотря на то, что с тех пор прошло уже двадцать лет. Турецкое правительство за революционную деятельность засадило в тюрьму младшего брата её отца и приговорило к казни через повешение. Но султан даровал ему помилование благодаря усилиям британского консула, который был близким другом дяди. Дядя бывал в Америке, говорил по-английски и, как поговаривали, был на короткой ноге с консулами и пашами. Когда его выслали из Турции, он уехал в Лондон, женился на англичанке и умер в изгнании.
Как много было скрытых ран в сердце моей мамы! Я видел, как она плакала на кухне, когда отец устроил себе именины с шампанским и оркестром. Он громко выкрикивал по-французски фигуры кадрили. Мама никогда не принимала участия в празднествах, которые отец так любил. И вдруг во время пикника, увидев её улыбающейся, я очень обрадовался. Я всегда молча страдал вместе с ней, и не было у меня счастья большего, чем её улыбка.
Всю дорогу обратно в деревню мы пели, неся в руках римские свечи[11], которые озаряли нам путь фонтанами искр. Всем нам был знаком турецкий марш.
Yashasun hurriet, edalet, mussavat,
Yashasun millet!
Да здравствует свобода, братство, равенство,
Да здравствует народ!
Слова были бесстыдно заимствованы младотурками из лозунгов французской революции. «Неужели в турецком языке могут быть такие слова?» — думали мы. Но музыка была хорошей, и мы увлечённо пели, подражая всем инструментам духового оркестра.
До отъезда отца в город случилось неминуемое — политический спор с дядей Левоном. Отец выписывал газету «Бюзантион», которая критиковала всё, что публиковалось в «Азатамарте». Читатели «Бюзантиона» считали читателей «Азатамарта» неуравновешенными, безответственными людьми с опасными идеями о социализме и тому подобных вещах, а читатели «Азатамарта» смотрели на приверженцев «Бюзантиона» свысока, как на отсталых стариков и трусливых эфенди. Предусмотрительные «бюзантионцы» старались не настраивать против себя турок, и их газету свободно могли читать и купцы, и епископы.
Что это за чушь несут руководители его партии! Отец настойчиво требовал у дяди Левона ответа. В какую такую «высокую дипломатию» играют они с Иттихатом, так называемым «Комитетом Союза и Прогресса», ведущей турецкой политической партией?
Отец твёрдо ратовал за армяно-турецкую дружбу, и был единственным армянином в Трапезунде, осуждавшим Россию, а европеизированных турок считал намного зловреднее турок-консерваторов. И он вновь обрушил на «Армянскую революционную федерацию» всё своё презрение и злую иронию.
— Она ведёт нацию к гибели! Она развалила наши школы, разъединила наш народ. Да что они знают о международной политике? И не эти ли их революционные дурачества привели к резне?[12]
Отец говорил очень серьёзно… В спорах с ним не мог тягаться даже наш учёный епископ. Дядя Левон пытался было защитить свою партию, но ему мешало уважение к возрасту и положению отца. Даже мои двоюродные братья Геворк и Вртанес не осмеливались курить в присутствии папы, а ведь Геворку было тридцать пять лет, и он уже облысел. А дяде Левону было всего лишь двадцать два.
Мама была уже на грани слёз, когда отец, высмеивая наших социал-революционеров, напомнил им один случай, связанный со старшим братом мамы, дядей Аветисом, который умер за несколько лет до смерти дяди Арутюна.
В свои семнадцать лет Аветис, артистичный юноша, увлекавшийся живописью, был секретарём местного комитета «Армянской революционной федерации», как после него дядя Арутюн. Желая основать первый в Трапезунде профсоюз, он организовал 1 Мая демонстрацию и водрузил на Сером холме большой красный флаг. Потом со своими товарищами школьниками прошагал в город с «Марсельезой» и армянскими социалистическими песнями.
Турки решили, что армяне опять бунтуют и требуют создать своё государство — их извечное пугало! — и вооружённые до зубов банды головорезов — лазов, дервишей, учеников религиозных школ и прочего «патриотического» сброда собрались на майдане, чтобы подавить это новое восстание «неверных». К счастью, комендант города оказался просвещённее их и уже знал кое-что о праздновании Первомая в странах Европы. Когда руководители нашей общины в тревоге обратились к нему за защитой, он послал войска, чтобы разогнать кровожадную толпу, и резню едва предотвратили.
— Если бы тогда турки напали на нас, мы бы сумели защититься, — сказал дядя Левон, но тут мама поднялась и вышла из комнаты. Эти политические споры в доме делали её очень несчастной.
— Чем бы защищались? — крикнул отец.
— В нашей области было восемьсот членов партии.
— Прекрасно, восемьсот героев против скольких турок? Восьмисот тысяч, а за ними миллионов? Вы ждали, что британский флот, чтобы прийти к вам на помощь, захватит Дарданеллы, да ещё на вершину Арарата поднимется? Или думали, что русский император объявит войну султану из-за того, что Аветис размахивал красным флагом и воспевал социализм?
Я не знал, что означает социализм, не понимал и половины того, что они говорили. И всё же мне казалось, что папа прав — он слишком умён, чтобы ошибаться, — и хотя Геворк и Вртанес соглашались со всем, что он говорил, и всё время возражали Левону, — я всей душой болел за дядю Левона.
В действительности я даже презирал своих двоюродных братьев. Геворк, или братец Геворк, как мы его называли, был в очень натянутых отношениях с дядей Левоном из-за старых партийных дрязг: в своё время он был членом соперничающей революционной фракции «Гнчак» («Колокол») и до сих пор хранил дома револьвер. Из партии он ушёл с чувством горького разочарования и полностью отказался от политической деятельности.
Вртанеса дети любили, по воскресеньям он часто брал нас на фаэтоне в весёлые поездки, но у него даже револьвера не было. Он ни к какой партии не принадлежал. Вртанес был красивым, галантным кавалером, флиртовал с девушками, был всегда замешан в какой-нибудь любовной интрижке. Он увлекался чтением американских детективов, и его любимыми героями были Нат Пинкертон и Ник Картер. Окончив французский университет в Бейруте, он открыл в нашем городе новейшую аптеку, и с полдюжины свах искали ему невесту, потому что ему уже было двадцать семь. Говорили, что он слишком разборчив, и что ему придётся искать невесту в Константинополе.
Они были втроём против одного. Мне так и хотелось спросить у отца: «А почему, когда ты уходишь по ночам, то просишь сопровождать тебя дядю Левона, а не Геворка или Вртанеса?»
Папа смертельно боялся бандитов-турок, которые нападали на улицах, грабили, били, а порой и закалывали насмерть христиан. Дорога из аптеки домой была сравнительно безопасной на главной улице, но была отнюдь не безопасной на кривых, тёмных улочках, прилегающих к центральной. Нам приходилось брать с собой фонарь, когда мы отваживались выйти в эти опасные переулки навестить родственников. Если отцу надо было дежурить ночью в аптеке или просто куда-то выйти после ужина, дядя Левон служил ему телохранителем.
Отец с племянниками вернулись в город. Через неделю за ними последовал дядя Левон. Каникулы наши в деревне продолжались, как вдруг в Европе началась война. Великие христианские державы объявили войну друг другу. И тогда Турция, поддерживаемая Германией, увидела возможность свести старые счёты с Россией и её союзниками — нашими друзьями.
Как бы предвещая нашу близкую гибель, произошло полное затмение солнца. В деревне старушки качали головой и мрачно говорили:
— Плохое предзнаменование. Да защитит нас господь.
В сентябре Трапезунд превратился в настоящий военный лагерь. В гавани с кораблей сгружались войска и боеприпасы, а турецкие солдаты, обученные немецкими офицерами, гусиным шагом шли на войну. Людей и боеприпасы стремительно доставляли в Эрзерум — огромную крепость, форпост против русского Кавказа.
Началась всеобщая мобилизация. Вртанес в форме турецкого лейтенанта пришёл попрощаться с нами. Он тоже ехал в Эрзерум. Он позволил мне поиграть с саблей. Я учился выхватывать длинное острое лезвие из ножен. Если он и был взволнован, то старался этого не показывать. Вртанес знал, что военная форма ему очень идёт. Кончики его усов были нафабрены и закручены вверх, как у Энвера-паши. Его записали на военно-медицинскую службу. Он попросил Нвард сыграть ему ещё разок на пианино и, когда она кончила, он захлопал в ладоши и закричал с присущим ему восторгом:
— Bis! Bis! Répétez! — будто всю жизнь только и делал, что ходил на концерты.
Дяде Левону, как единственному кормильцу вдовы, для освобождения от воинской службы было позволено уплатить налог в сорок золотых фунтов, половину которых ему пришлось занять у отца.
— Скоро и меня заберут, — мрачно сказал отец. — Брать будут всех от семи до семидесяти.
Школы открылись в обычное время, но Трапезунд не был уже прежним.