Однажды ярким осенним утром, когда мне было лет восемь, мать повела меня к бабушке, потому что вернулся дядя Арутюн. О нём я знал только, что он прислал из Парижа маленькую таксу дяде Левону, заядлому охотнику, члену «Армянской революционной федерации» и герою моего детства.
Пунцовые гранаты, созрев, лопались на деревьях в садах Трапезунда, был сезон апельсинов и лимонов, уличные продавцы торговали жареными каштанами и кукурузой. С моря дул тёплый ветер, воздух был сух и чист. У меня было ощущение праздника, но мама выглядела задумчивой и печальной.
Приветствовать дядю Арутюна в бабушкином доме собрались родственники и друзья. Но лица у них почему-то были скорбные. Распоряжалась собранием бабушка, величавая дама с приветливой улыбкой на лице, которая, однако, не могла скрыть её глубокой душевной скорби. Вскоре к калитке подкатил фаэтон, и из него вышел дядя Левон вместе с худым, высоким молодым человеком.
Бабушка обняла худого мужчину, расцеловала в обе щеки. Мать и остальные гости последовали её примеру, и хотя все счастливо улыбались, во всём этом чувствовалось что-то неладное.
Дядя Арутюн был года на два старше своего брата Левона, ему, наверно, было двадцать три или двадцать четыре. Он носил острую каштановую бородку, вроде французских художников, и как все высокие люди, ходил сутулясь.
В дяде Арутюне было что-то особенное, отличающее аристократов духа. Большое чувство собственного достоинства, свойственное членам семьи моей матери, было особенно заметно у её учёного брата из Парижа. Он не был похож на других, и уж совсем не походил на родственников со стороны отца. Он бы выделялся в любом обществе благородством осанки, выражением нежной печали в умных глазах. Дядя Арутюн произвёл на меня необыкновенное впечатление.
Видно, он устал с дороги и нуждался в отдыхе. Его повели наверх и уложили в постель в единственной солнечной комнате дома. Дом моей бабушки был большим и мрачным, многие комнаты были заперты и шторы в них задёрнуты; запах, царивший в доме, лучше всего, пожалуй, назвать похоронным. Пол в огромной прихожей был выложен плитками под мрамор, они пожелтели и потрескались в нескольких местах. В доме — в одном из немногих в городе — была своя турецкая баня, как знак принадлежности хозяев к местной аристократии. Ныне же бабушка пребывала в благородной бедности. Наверху, в гостиной, висел портрет дедушки в массивной золочёной раме. Как сейчас вижу его добрые глаза и гордую осанку. В те времена многие христиане ещё носили национальную одежду, но мой дед на портрете был одет как европеец — в сорочке с отложным воротником и бантом. Когда турки убили его во время резни, за несколько лет до моего рождения, он был главой нашей общины и её представителем в правительстве, самым влиятельным и передовым среди наших общественных деятелей. Дед открыл в Трапезунде первую фабрику европейского образца — большую мельницу, на которой, к безграничному удивлению жителей города, как христиан, так и мусульман, все работы выполняли машины.
Сейчас мукомольная фабрика находилась в чужих руках, и всякий раз, как мы проходили мимо, глаза мамы застилали слёзы. А дядя Арутюн, который должен был занять место своего замученного отца и залечивать раны прошлого, вернулся из Парижа больной и лежал в солнечной комнате наверху.
Он так и не поднялся с постели. Лежал там, как Иисус Христос. В его облике появилось что-то возвышенное и неземное. Мы с мамой навещали его раза два в неделю. Он помогал мне готовить уроки по французскому, а я показывал ему военные упражнения, которым нас обучали в школе. На уроках гимнастики все команды отдавались по-французски.
Repos! Вольно!
Gardez-vous! Смирно!
En avant, marche! Шагом марш!
Un deux gauche droit, un deux gauche droit! Раз-два, левой, правой!
Я любил играть в солдаты, у меня была военная форма с саблей, ружьём и прочим снаряжением. Я готовился воевать в отрядах армянского национального героя — Андраника, бросившего вызов властям Оттоманской империи.
Иногда дядя Арутюн садился в постели и что-то писал. У него была таинственная связка рукописей, к которым я относился с благоговением. Из патриотизма он изучал во Франции сельское хозяйство, хотя родился и вырос в городе. Семья моей матери была очень патриотична, но если дядя Левон предпочитал служить народу мечом и всегда носил оружие, дядя Арутюн хотел служить ему пером и плугом. Но я-то знал, что он поэт.
В постели он являл собою классический образ чахоточного поэта. За несколько месяцев он исхудал до костей. Как-то раз бабушка сказала маме:
— Прошлой ночью он просил у Левона пистолет, хотел застрелиться. Нам с трудом удалось его успокоить. Ах, боже мой, боже мой!
Губы у мамы задрожали, но, войдя к дяде в комнату, она приняла весёлый и бодрый вид. Теперь дядя Арутюн походил на Христа больше, чем когда-либо. Ах, как я любил его!
Каждую ночь перед сном я молился богу, чтобы он вылечил дядю Арутюна. Не раз нам казалось, что он на пути к выздоровлению, но едва на лице бедной мамы появлялась улыбка, как опять наступало ухудшение, и в последующие дни у него едва хватало сил произнести несколько слов. Мне хотелось плакать, когда во время очередного ухудшения я ловил его печальный, потусторонний взгляд.
Произошло это в один прекрасный весенний день, незадолго до пасхи. Я только вернулся из школы, когда мать получила весть: «Дяде Арутюну совсем плохо, доктора созвали консилиум». Она по привычке тихо заплакала, надевая чаршаф — шёлковую накидку, которую носила, когда выходила из дому, — и, взяв меня за руку, поспешила к бабушке. Мама никуда без меня не ходила.
Когда мы пришли к бабушке, я увидел в тёмной гостиной дядю Левона. Он сидел, опустив голову и закрыв лицо руками, волосы его были всклокочены. Он на мгновение поднял голову, посмотрел на нас покрасневшими глазами и ничего не сказал. Мать оставила меня в прихожей, а сама поднялась к дяде Арутюну. Я чувствовал всю серьёзность положения, но мне не приходило в голову, что дядя Арутюн при смерти. Мне ещё не приходилось видеть, как умирают люди, я даже не видел, как умирают собаки, что у многих детей обычно является первым знакомством со страшным понятием смерти. Я тайком прокрался по лестнице, хотелось узнать, что делается в комнате дяди Арутюна, но, услышав голоса врачей, бросился обратно.
Через несколько минут спустилась мама, прижимая к глазам платок.
— Иди домой, — сказала она, — дядя Арутюн умирает. Я буду здесь всю ночь.
Итак, сообщить дома другой бабушке — матери моего отца, брату и сёстрам эту зловещую новость предстояло мне. Дети заплакали, а восьмидесятишестилетняя бабушка, высокая, прямая женщина, сказала только: «Мир праху его!» и, перебирая чётки, продолжала сидеть у печи, скрестив ноги. Она давно уже выплакала все слёзы и спокойно ждала смерти, несмотря на то, что могла пешком пересечь город из конца в конец и видела получше меня.
Мы закрыли дверь, чтобы нас не слышали соседи, а ещё потому, что скорбь требует уединения. Вдруг кто-то постучал в дверь, и мы плача побежали открывать, недоумевая, кто бы это мог быть. Пришёл старый нищий турок. Нищим мусульманам не так уж хорошо жилось на нашей чисто христианской улице: старую одежду и остатки еды мы обычно отдавали нищим христианам. Но к этому старику мы оказались необыкновенно щедры. Кто его знает, а вдруг это сам Христос. Я знал историю про Иисуса, который ходил, переодевшись нищим, дабы испытать веру тех, у кого просил милостыню. Мы набили мешок нищего всевозможной едой, отдали ему свежий, а не чёрствый хлеб. Наша доброта привела его в неописуемый восторг (мы ведь отнеслись к нему как к святому), и он всё благодарил нас, приговаривая:
— Да воздаст вам аллах сполна!
Мы были почти уверены, что, увидев наши добрые деяния, бог отзовёт ангела смерти и дарует дяде Арутюну жизнь.
В Трапезунд вернулись ласточки. Когда солнце садилось за мыс Йорез и Святую гору, растянувшуюся в море тёмной линией, они по обыкновению оглашали улицы весёлым щебетаньем. Золотистые тучки окаймляли бледно-голубое небо, а у подножия возвышающейся над городом Серой горы солнце ослепляло своим сиянием. На несколько минут наша улица, как по волшебству, озарялась розовым заревом, ярко отражавшимся в окнах домов. Завораживающее зрелище! Муэдзин поднимался на высокий белый минарет и, заложив руки за уши, мелодичным протяжным голосом воздавал хвалу аллаху: — Аллах екбар — «Бог велик». Мы любили это время. Дети на улице переставали играть и восторженно озирались вокруг, словно рассматривали мир сквозь цветное стёклышко. Но сейчас красота природы заставляла нас ещё острей ощущать скорбь. Умирал наш любимый дядя, имя которого — Арутюн — в переводе с армянского означает Воскресение, умирал за несколько дней до большого и славного праздника — пасхи. Образ распятого на кресте Христа, воскресшего и парящего в облаках, переплетался в моём сознании с дядей Арутюном, и мне от этого становилось ещё печальней.
Как мне не доставало в ту ночь мамы! Её не было в столовой, где папа обычно пил перед обедом аперитив. Это были минуты семейного счастья. Отец подливал немного воды в рюмку с ракией, которая мгновенно принимала молочно-белый оттенок, залпом осушал её, а мы, дети, хором кричали: «На здоровье!» Потом он вытирал рот салфеткой и шумно по-барски крякал от удовольствия. В тот вечер он выпил молча, и мы не сказали ему: «На здоровье». Впервые за обеденным столом с нами не было мамы. Нас было семеро, но дом казался пустым.
Бог не отозвал ангела смерти. Дядя Арутюн умер, а мы, одевшись во всё самое лучшее, пошли к бабушке, чтобы присутствовать на похоронах. Гостиная на втором этаже была переполнена. Всю мебель вынесли, а портрет деда завесили чёрным тюлем. Женщины оделись во всё чёрное, и у мужчин на рукавах были чёрные повязки.
Когда мы вошли, все головы повернулись в нашу сторону. Других детей не было, и мы привлекали всеобщее внимание. В центре комнаты меж двух высоких горящих свечей стоял серебристый гроб, в котором лежал дядя Арутюн со скрещенными на груди руками и закрытыми глазами. Лицо его было белым, как мел. Гроб обступили стоявшие на коленях плачущие женщины, а бабушка, размахивая платком с чёрной каёмкой, говорила с дядей Арутюном на самом прекрасном армянском языке, который мне когда-либо доводилось слышать.
Это была серия баллад о смерти, речитатив глубочайшей материнской любви и безутешного горя. Бабушка вспоминала главные события его жизни, всё, что делал и говорил дядя Арутюн ещё ребёнком. Она напомнила, как во время резни, когда ему было шесть лет, погибли его отец и дяди, счастливые дни семьи до того ужасного события, летние месяцы, проведённые в деревне. Ты ездил учиться, говорила она, в большие университеты Европы, хотел вновь нас осчастливить, а теперь покидаешь нас, не дав насладиться тобой. Она расписывала достоинства девушки, которую выбрала ему в невесты, и именно эта часть её душераздирающего монолога показалась мне особенно трогательной. Бабушка, говорившая со своим мёртвым сыном перед портретом деда, покрытым чёрным тюлем, чтобы он не видел умершего сына, являла собою образ Матери-Армении во всей её древней скорби; слёзы, которые она проливала, были слезами бесчисленных армянских матерей, рыдавших над мёртвыми телами своих отважных сыновей. Мне казалось, что дядя Арутюн всё слышит и видит, но ничего не говорит.
Я не мог больше выносить этого зрелища смерти и скорби. Слова бабушки и вид моей мамы, рыдавшей на коленях рядом с ней, причиняли мне такую боль, что я сорвался с места и бросился к гробу.
— Ну, пожалуйста, не плачьте больше! — взмолился я, обращаясь к бабушке, маме и всем остальным женщинам, образовавшим вокруг покойного кольцо скорби. Бабушка ласково посмотрела на меня глазами, печальнее которых я не видел, и на её губах появилась вымученная улыбка. Женщины стали подносить платки уже не к глазам, а к губам. И мне хотелось стать рядом с ними, не дать им больше плакать, но чьи-то сильные руки оттащили меня назад, в боковую комнату, к моим братьям и сёстрам, и стенания возобновились с новой силой.
Вдруг внизу послышался шум. В дверях сверкнул большой крест, зал окутало облако дыма от курящегося ладана, и появились священнослужители во главе с нашим архиереем, от самого облика которых веяло смертью. Твёрдой решительной поступью направился архиерей к гробу, и люди расступались перед ним и крестились. Плакавшие у гроба женщины встали. Архиерей читал заупокойную молитву, а два прислужника держали высокие медные подсвечники. После этой церемонии вышли вперёд люди, которые должны были нести гроб. Когда они подняли его, бабушка и остальные женщины разразились громкими воплями и в отчаянии приникли к гробу, не давая его вынести. Борьба эта завершилась обмороком бабушки. Её унесли в спальню.
Дядю Арутюна хоронили со всей церковной помпой, приличествующей сыну знатной семьи. Впереди похоронной процессии в два длинных ряда несли венки. Колокола старинного кафедрального собора Богоматери печально отзванивали приглашение к похоронам.
По мере того, как процессия продвигалась по извилистым улицам, в магазинах закрывались ставни и прекращалась торговля. Все христиане, будь то армяне, греки или европейцы, — снимали шляпы и фески, и даже турки смотрели печально и почтительно. На всех лицах, независимо от религии, отражалось смирение и братство людей перед лицом смерти.
Теперь улицы нашего города превратились в улицы смерти, небо стало небом смерти, и смерть пела свою извечную погребальную песнь голосами священников и детей из церковного хора.
Дядю Арутюна сопровождала к могиле величаво-торжественная церковная музыка и проникновенные молитвы священников. Эта духовная музыка то превращалась в приглушённый шум, то разрасталась в зачин гимнов, исполняемых антифоном.
Детей не взяли на кладбище. Мы пошли домой после отпевания в церкви. Я впервые видел смерть и стал размышлять над её таинством и величием. Я был глубоко встревожен. По дороге из церкви домой я задал своему брату Онику, который был на два с половиной года старше меня, множество вопросов о смерти. Он ответил, что все мы рано или поздно умрём.
— Что ты! — воскликнул я в ужасе. — Ты хочешь сказать, и папа и мама умрут, и мы с тобой тоже?
— Да, — ответил он. — Отец, мать, ты и я — все мы когда-нибудь умрём.
Кончилось детство, полное невинности и счастья. Я не умел философски подойти к смерти и потому не находил утешения, пытаясь постичь её беспредельное таинство.
Неведомый дотоле загадочный мир явился моему детскому разуму, и он заблудился в пространстве вечного одиночества. Трагический конец, на который все мы были обречены, как утверждал мой брат, означал, что ни моя мать, ни отец, никто-никто не сможет оградить меня от смерти, что мы разлучимся и встретим смерть беспомощными и одинокими.
Но что бы ни говорил мой брат Оник, я не мог представить себя мёртвым, как дядя Арутюн. Другие, может, и умрут, но не я.
— Я-то никогда не умру, — заявил я.
— Тебе кажется, что не умрёшь, — насмешливо заметил мой брат. — Ты просто закроешь глаза и умрёшь, как и все мы.
— А я не закрою глаза! — негодующе возразил я. — И всегда буду держать их открытыми. Я никогда не закрою глаза, никогда, что бы ни случилось, каким бы больным я ни был. Скажи, пожалуйста, как я могу умереть, если глаза у меня будут всегда открыты?
Мне казалось, я открыл тайну бессмертия.