Утренний бодрый диктор заявил, что пора на зарядку. И ходуном заходило в трехкомнатном дупле Филина — так он в шутку называл квартиру. Первым, по обыкновению, покинул супружеский корабль Петр Иванович. Глянул исподлобья зелеными глазами на улицу, оценивая погоду, на слегка изогнутых сорокалетних ногах потопал в детскую, безо всякого там сожаления к младенческому сну врубил радио на полную мощь и крикнул:
— Подъем, Алеша — Саша — Коля! Римляне оттого и погибли, что позволяли себе расслабиться в постели!
Троица, к которой аргументированно обратился отец, несколько минут еще выгадывала с закрытыми глазами, боролась в партере за сон. Долг победил. Вскоре филинята старательно разверстывали гимнастические упражнения под команду восьмилетки Алексея Петровича.
Немного частной истории. Петр Иванович Филин подумывал в детстве шкипером стать на медленной барже, но увлекся агрономией. В двадцать пять лет он уверенно защитил кандидатскую диссертацию о кормовых достоинствах рапса. Филин, в отличие от некоторых тысяч ученых, отдавая очередную работу в журналы, никогда не заполнял графу экспертизы со срамным для исследователя предложением, что «работа не содержит открытий, изобретений, существенных дополнений». Зато кормовая культура вытягивалась у него на плантации до полутора метров, нагло зеленея до уральского ноября.
Следствием прежних мечтаний была любовь к простым и ясным правилам в жизни, тельник матросский, который начальник отдела кормов НИИ — к беспокойству захолустных приверженцев фирменных рубашек — ежедневно носил на работе.
А была суббота. Шестой день хозяйственных забот и родительских поучений. Филину предстояло спешить в магазины, толкаться в транспорте. Но воспитательную задачу, бытовые заботы сильно облегчало то, что вырастали сыны коллективистами. Вот и ныне после зарядки организованно ускакали во двор — на обычный километровый кросс. За завтраком дружно разнесли капустный пирог, потом ушли по своим заботам, оставив взамен вредную для родительских сердец пустоту.
Филин взял кошелки, прыгнул в автобус и запланировал в очередях с торбами в отвисших руках.
Не в пример будничным дням Филин жил и действовал по субботам довольно рассеянно. Однако именно сегодня взял да и выплыл в памяти давешний диалог с заместителем директора института, которому так хотелось стать директором. И дело-то пустяковое, чтобы не решить полюбовно. Бывшему институтскому товарищу, а ныне директору степного совхоза Пирогову семян рапса позарез потребовалось. Проезжал мимо и на авось позвонил Филину. «Нынче о рапсе хором заговорили, — с нажимом польстил друг. — Раньше сомневались в урожайности его. Молодец! Весь наш курс гордится тобой, филин ты наш большелобый!»
«Наряд у друга имеется на дефицитные семена? — без обиняков поинтересовался заместитель директора Виночет Степанович Пли. — Нет? А такой хороший человек с виду. Но область не наша, хоть мы и граничим исторически. Значит, ничего сделать не сможем — сами нуждаемся. Пусть уж в свое агрообъединение стучится настойчивее. Кстати, товарищ Филин, готов ли отдел кормов к смотру художественной самодеятельности? За вами два древнестатистических вавилонских гимна и речитатив тракториста Фрола. Не подведите коллектив». «Понимаю, вы — человек каменных принципов и убеждений, — покраснев, заявил Филин. — Строго ориентируетесь на ценные указания. Зато у меня хранятся семена нерайонированного пока рапса, который на наших глинистых землях отлично рос. Отдам их. Получится у них — и нам зачтется, и семена, думаю, вернут с лихвой».
Лицо заместителя директора, которому давно хотелось директором быть, улыбчивое до этого монолога и широко приветливое, мигом замкнулось и стало походить на неприступный остров порядка посреди бурного моря общественной анархии и бестолковщины. «Вы свободны, Петр Иванович, — сухо информировал Пли. — Смотрите, с самодеятельностью не подкачайте». «Наш отдел самодеятельностью тешиться не будет! — поднялся Филин на дыбы. — У нас, судя по вывеске на входе, не клуб, а институт».
На том, на непонимании, и расстались. Счастливый друг увез в совхоз полтонны семян и писал потом, что десять гектаров лучших земель отвел под культуру — для семенников, стало быть. Филину за несоблюдение научно-учрежденческих интересов вмонтировали выговор.
После стихийного околорапсового диалога и последующего за ним отеческого внушения заместитель директора, которому страстно, по-мартовски, хотелось сесть в директорское седло, мгновенно, как Филину показалось, сменил голову, хотя в области шейных позвонков следов операции замечено не было, — игра природы. Новая голова начальника в упор не видела Филина — витала при встрече в административном поднебесье. Точно такую же голову, отлакированную, надменную, безжизненную, Филин видел на выставке декоративного фаянса.
Любопытный Филин задумался над такой метаморфозой. Дело облегчалось тем, что заместитель директора жил по соседству. Филин, таясь по одну сторону рампы, присутствовал на ежедневных выходах содомника в мир.
Каждое субботнее утро Пли выходил на свой балкон с ворохом свежих газет. Приветствовал пустой, с парой изломанных скамеек и шеренгой рыжих саженцев двор строгим хозяйским взглядом. Филин уже не мог представить соседа без озабоченного взора, радеющего за порядок в подъезде, в прилегающем квартале, в стране в целом. Находясь по утрам, как мерещилось Филину, в безысходном лирическом настроении, сосед внимательно просматривал городские, молодежные, отраслевые и центральные газеты — он оказался самым активным подписчиком местного почтового отделения. За чтением периодики Пли проводил — жена выдала — свой общественный досуг с тех пор, как безуспешно закончил высшее учебное заведение.
Шевеля полыми губами, Степаныч часто протягивал руку к вазочке со сластями. Над ним и вазой по субботам постоянно вились должностные зеленые мухи.
Какое живое удовольствие настигало его, когда он обнаруживал в газете то, что искал. Опять-таки по секрету жена выдала, что ждал он фельетона, критической реплики, жалобы. Наткнувшись на материал такого рода, он откидывался на спинку кресла и застывал в истоме.
На сладком пористом лице содомника появлялась выстраданная радостная улыбка — он смаковал. Сначала прочитывал не спеша — как объедал — все вокруг материала, посасывая леденец, потом приступал к главному.
Переполнявшее соседа чувство торжества за публичное осмеяние порока мешало праздновать в одиночку. Филин чувствовал, как хотелось Пли поделиться открытием очередного беспорядка, и горе тому, кто не успевал скрыться. Пли хватал газету и делал движение сороки с жестяными крыльями — пытался подлететь к жертве через двор.
— Молодой человек! — орал он. — Вы не читали? Каковы мерзавцы! И это у нас!
— Что? — вопрошал агнец жертвенный, кляня себя за безволие.
— Сегодняшний фельетон Прохорова читали? — надежда фонтанировала в голосе соседа.
— Нет, — слышал он всякий раз прелестную полноту отрицательного ответа. Пли успевал влепить вдогонку слова, полные коммунального сарказма и караульного задора:
— Ах, я совсем забыл — вы газет не читаете! Вы их пишете!
Петр Иванович однажды после такого крика не захотел даже на улицу выходить. Неожиданно для себя он сел и стал писать портрет дворового шепталы и квартального параграфолюба, предварительно мысленно извинившись перед русскими классиками, заполняя невинный листок.
Голова Пли при верхнем прямом освещении вытягивалась в меридиональном направлении и сильно расширялась к нижней, жующей части, или, как ловко отметили в народе: голова — где думать — клинышком, где жевать — мешочком. Обтекаемая ее форма ласкала взоры самые требовательные. Конечно, это уже из области фантазии, но Филин предполагал, что и мысли у Степаныча были правильные, повторяющие очертания черепа. Мысли выстраивались по раз и навсегда заведенному порядку, где старшая отвечала за среднюю, средняя — за младшую, а младшая — за еще не родившуюся.
В самой верхней части головы при участливом наблюдении Филин обнаружил лоб — явление, в силу ношения шляп и кепок с козырьками, сезонное. Нельзя было сказать, что он рассекался тягостными морщинками вселенских забот и мировой печали. Напротив, внешняя оболочка точно отображала движение внутреннее. Последнее находилось в состоянии младенческого покоя. Лоб Пли, на зависть сверстникам, был бел и гладок, как яичная скорлупа, а кроме того, он служил игровым полем для бровей при выступлениях в коллективе.
Глаза соседа поражали Филина. Они были потухшего серого цвета, цвета пепла лугового костра. Маленькие, напряженные и негибкие, они самой природой предназначались для досмотра, присмотра, осмотра — смотровые щели, а не глаза, сработанные по спецзаказу. Они замечали ничтожный беспорядок, малейшее отклонение от правил поведения, ношения, нахождения, реагируя на них, как бык на красный лоскут.
Обычно он дочитывал фельетон и задумывался. Летний ласковый ветер игриво полоскал его махровые штаны, сметанные из индийских полотенец, бретельки трикотажной майки перекрутились в сердцах — и этот маленький беспорядок в утреннем туалете Пли как бы вносил дисгармонию в чуткое утро.
— Эй! — вскакивал он вдруг, заметив подростка. — Ну-ка, длинноволосый, слезь с общественного стола!
— Пошел ты!.. — угрюмо отвечал отрок.
— Хамы! Акселераты! — гвоздил сосед, не напрягаясь, но так, что слышно было во всех квартирах, где живут подростки.
— А ты мозговой паралитик, — парировал паренек.
— Нам страшно повезло, — благословлял вдогонку сосед с трибуны, — что акселерация началась только-только и не коснулась нас!
Он говорил, а Филин глядел на него и вспоминал: тот много о чем вещает, но всегда — плохо, язык, видимо, не поворачивается на хорошее. Минуту назад этот рот обложил подрастающее поколение, вчера очернил взрослое, заявив, что если жены перестанут ругать пьяниц мужей, на Руси наступит гробовая тишина. Рот, как уже давно сообразил Филин, — самый энергичный конечностный орган Пли. Дрогнули чуть губы — и здесь усмешка родилась не на пустом месте, а послужила естественным порицательным жестом случившегося где-то непорядка. Но сказать, что Степаныч всегда усмехался саркастически, значит, огрубить, упростить дело. Тут сарказма мера. Мимика Пли собрана из густой мозаики: от красной киновари ненависти до легчайшей — на кончиках взгляда — акварели душевного превосходства. Пока Филин рассматривал ротовое отверстие, Пли собирал кипу и бормотал: «Нет у нас порядка! Вчера на лекции в домоуправлении № 17 свистнули конспект с первоисточниками. Позор! Такого чудовищного преступления даже пресловутая мафия не совершала!»
Трудно описать уши вообще, кроме ослиных, — классическая греческая и римская литература пример тому, тем более — уши соседа. Филин знал за ними лишь одну особенность: умение трансформироваться. Если болтали в отдалении, они принимали форму раструба, и мимо такого построения не проскакивало незамеченным ни одно известие. А выйдя из горнила слухового аппарата Пли, оно приобретало нежные и слабые очертания зарождающейся сплетни.
Когда с портретом было покончено, Филину показалось, что списан он не с человека как будто живого, а с манекена — многочленного, разборного и шарнирного. «Чур, чур меня!» — не удержался Филин, и так громко, что на него оглянулись.
К обеду Филин устал и припарковался перед супермаркетом из стекла, алюминия и железобетона. На крылах у него висел рюкзак, доверху набитый картофелем массового сорта «лорх», в руках путался груз с анчоусами, семгой и хлопковым маслом. Для детей по распорядку выходных дней припрятана была пара пакетов орехов в шоколаде, хотя Филин был противником детского кариеса зубов, кумыс ему больше глянулся — малолетки вливали в себя целебный напиток с азиатским уханьем, да тот кончился перед самым чередом Филина.
Погруженный в думы о ребятах, Филин безучастно, как сквозь густой кустарник, поглядывал на соотечественников. Центральный магазин вблизи напоминал оздоровительно-лечебный центр города. Толпа озабоченных граждан жадно осаждала широкий проход, другая, почему-то очень счастливая, прошедшая чистилище торговых рядов, освеженная, — выдавливалась, как содержимое косметического тюбика. Некоторые люди выходили и вовсе отрешенные от мира, в сомнамбулическом состоянии, точно сжевали на ходу запретную дозу успокоительного.
Петр Иванович вздрогнул от неожиданности, пораженный небесным после уличного гула голосом, и обернулся. Рядом стоял мальчик лет восьми, в хорошем твидовом костюме, ладно облегавшем его сильное, идущее в рост тело. Что-то он спрашивал — Филин не расслышал за шумами и по рассеянности. «Чего тебе?» — хотел было узнать Филин, но и слова не успел вымолвить — мальчик, сунув руки в карманы брюк, легко, точно танцуя на паркетном полу, побежал между прохожими. Такое было ощущение, что не он лавировал, а обтекали мальчика с почтением, как шаровую молнию. Филин проводил его взглядом и забыл тотчас.
Город походил на жаровню в разгар работы, на перекрестке посвистывал милиционер, пугая простаков из общежитий, а дома Филина уже ждали шумные, но дисциплинированные дети. Младший вчера дядьку с усами нарисовал да с усердными глазами и по слабой еще грамоте накорябал внизу «Пулецейский». «По форме-то неверно, — размышлял умиленный батька, — а по сути — точно в десятку!» Помышлял сегодня вечером объяснить, что к чему, да Гайдара почитать коллективу.
Петр Иванович встрепенулся, снялся со скамьи и снова увидел твидового мальчика. Тот оживленно болтал с солдатом, оба вертели руками, смеялись, но боец — покровительственно, а малец еще ногой притопывал, как темпераментный джазовый исполнитель, не таивший пристрастия к неуемному ритму. «Ходит мальчуган без присмотра по толпам — чего хорошего? — подумал Филин и поклевал глазами во все стороны, отыскивая родителей. — И как отпускают-то?»
Подрулил троллейбус. Петр Иванович шустро подтащил рюкзак, но его, деликатного, мигом оттерли тренированными туловищами стриженые ребята и девчата — спортсмены. Филин озлился и решил было сдернуть пару пролаз с подножки, а самому угнездиться, но вдруг услышал вновь знакомый чистый голос:
— Дядя! Купи мороженого.
Мальчик смотрел насмешливо, ничуть не смущаясь ни просьбы, ни легкомысленного обращения к взрослому, так просят приятеля.
— А тебе какое? — спросил Филин, взглядом ища ближайший киоск.
— Любое, — успокоил мальчик. — Сами не ходите, рюкзак-то у вас будь здоров! Давайте деньги — сбегаю.
— Возьмешь мне заодно. Да только обязательно мороженое! — засомневался Филин.
По лицу мальчика скользнула едва заметная улыбка и тут же, почти как у взрослого, затерялась в изогнутых губах.
— Ну да, мороженое, — отозвался он на подозрение, не отрывая прямого взгляда от Филина. — Я бы сказал, если бы на другое.
И только-только мальчик убежал к лотку, у Филина испортилось настроение. Не от скупости, конечно, не от бедности. В груди тотчас будто поскоблили сквозняки — моментально выдуло утреннюю теплоту собственного семейного очага, гордость за рапсовый подарок сокурснику, презрение к Пли. И все эти хозяйственные заботы вывернулись зряшной стороной, показались жалкими. До головы окатила жаркая волна, когда на миг представил, что сын — опора и независимость в будущей жизни — мог вот так же подойти к незнакомому человеку неопределенных лет и припросить медь на лакомство. Да ведь унижаться надо было. А это противоестественно, нездорово, нечисто, хотя Филин и допускал, что мог ошибиться с представлением своим допотопным, маху дать — меняются ведь представления, а теперь особенно быстро, точно кто в тыл толкает.
— Вам плохо? — вернула его к действительности женщина. — На вас лица нет!
— Спасибо, все хорошо. — Петр Иванович даже зевнул понарошку, для маскировки. — Лицо — дело наживное.
— Верно, — неожиданно заключила незнакомка, с силой глядя на его рюкзак и свертки. — Сейчас не только вещи наживают — до души дотянулись.
— Не понимаю, — сознался Филин, правда не понял.
Тут появился мальчик с холодными брикетами. Отдал Филину порцию, поблагодарил и мгновенно исчез в толпе, как провалился. Филина обуял забытый почти чернотропный азарт следопыта — что-то в нем было, верно, от педагога, не профессионала, конечно, нет уж, или начиналось это состояние, захотелось выследить мальчугана, поговорить от нечего делать. Петр Иванович долго вертелся вокруг торгового центра и уже несколько раз ругнул себя за ненужную поспешность да за необдуманное кружение, когда дома заждались, как снова вдруг обнаружил попрошайку. Лучше бы не видеть такого никогда, лучше бы.
Мальчик медленно передвигался от манекена к манекену, внимательно и слишком серьезно разглядывая беспечные нарядные муляжи в рысьих и куньих мехах, модных платьях и костюмах на все сезоны, будничных и экстравагантных шляпках, ярких, дешевых — украшениях будто бы. Филин, проживший на свете почти полвека, впервые, быть может, как кукольный мастер, издалека заметил, что манекены были на любой, даже самый изысканный вкус, если, конечно, бывает и такая изысканность в наших краях, — худые нервные блондинки с длинными ногами из Джамбула и Чернигова, Сысерти и Грязовца, темные, карточной свежей колоды брюнетки с маленькими полными губами и широко расставленными призывными глазами, видимо, из Кустаная или Триеста. Изящные и грациозные, они чуть насмешливо и высокомерно — по-господски — смотрели поверх сновавшей внизу толпы с ее запахами, грехами, заботами, — на сырых озабоченных женщин, высматривавших завороженными сычами добычу или очередь, чтобы без промедления занять в ней свое законное место, на задумчивых, точно в библиотеке, подростков с бритыми головами, на мужчин с авоськами, «кейс-атташе», сумками, приступом бравших торговые отделы, на весь этот безликий околомир с мертвенно-бледными от витринного света лицами и красными воспаленными белками.
Филин смотрел на мальчика, на манекены и, внутренне сопротивляясь очередному ненужному открытию, чувствовал, какая страшная притягательная сила исходила от этих целлулоидно-протеиновых красоток — гордых, несуетных, царственных. Земная женщина, вписанная в платежную ведомость какой-нибудь бухгалтерии, выглядела рядом с ними ах как слишком ничтожно и просто. Филин мгновенно припомнил, как совсем недавно, на бегу, заскочил за детской рубашкой в магазин, громко обратился к дежурной девушке за помощью, думая, что та — продавец, а потом застыл на миг, ошеломленный: ручками-то, оказывается, ласково разводила муляжная поделка. Он тогда покраснел и, чувствуя на себе внимательный взгляд, развернулся в ту сторону, извинился с мелким козлиным смешком — мол, в запарке, в спешке этой, чего не случается с человеком — и наткнулся на внимательные глаза второго манекена, вроде бы даже сочувствующие. Филин чуть не выругался от бешенства — настолько призрачно выглядели живые продавцы.
В победной шеренге манекенов Филин с нехорошим удивлением высмотрел своего соседа, заместителя директора, которому до озноба мечталось стать директором — чума его забери. Здесь, похоже, он тоже возглавлял невторостепенный отдел, а может быть, руководил витринным этим стоянием.
«Держись подальше от этих кукол! — выругал себя Петр Иванович. — Мальчишку надо отыскать, мальчишку. Что-то неспроста он тут околачивается».
Не успел Филин выйти через боковую дверь на белую от зноя и горячую улицу, как взгляд толкнулся в знакомую фигурку. Похоже было, однако, что мальчик интересовал еще кое-кого. Высокая женщина в строгом шерстяном костюме, выскочив из микроавтобуса с красным крестом на дверце, догоняла мальчика. Петр Иванович мгновенно пожалел его. Больно строгое лицо было у матери — матери? — любоначальное лицо, а губы были сжаты в суровую черточку, словно бы подводящую итог этому событию. Есть все-таки предчувствие беды, как у твари — предчувствие добычи, и оно, это состояние, немедленно родилось у Филина, хотя не понятно ему было — почему? Совсем некстати обнаружился в крови племенной страх за мальчика в твидовом костюме, за всех детей, смотрящих исподлобья на взрослых и ровесников, на этот мир, хотя конкретный этот мальчик смотрел на прохожих — веселее некуда. «А твое какое дело до того, какие у них в семье сложились отношения?» — прогнусавил кто-то с половины тела Филина, с той самой, где чаще всего роились сомнения, заботы с хлопотами и мысли, где бы перехватить до получки червонец-другой, но так, чтобы жена не усекла, а то укоризны не миновать.
Женщина догоняла резкими твердыми шагами, а этот иерихонист внутренний все бубнил в такт ее марша, сотрясая сердце, что какое твое дело до чужого ребенка, здорового, хорошо одетого и как будто бы вдобавок еще и окрыленного внезапным стремлением — иногда лицо мальчика так и розовело от жара, — какое твое собачье дело? — у тебя свои птенцы жизнь твою измочаливают до трухи.
Женщина наконец догнала мальчика и сильно ухватила за плечо. Мальчишка стремительно, точно осторожная форель в прозрачном потоке, рванулся в сторону и на мгновение стал трехплечим, потому что одно осталось в руках у женщины, — как птица, показалось Филину, как птица в медовой синеве оконца зоомагазинного в первый прыжок из клетки.
— Вернись, Коноплев! — размеренно, почти по складам, сказала женщина. — Без фокусов не можешь?
«Не мать, значит, — тут же отреагировал Филин и почувствовал частичное облегчение. — Кто же тогда малыша отлавливает и по какому праву? Сейчас выясним, и скоренько».
— Коноплев, остановись, хуже будет! — крикнула, но опять несильно, женщина.
— Не будет! — сейчас же отозвался мальчик, уходивший от строгой дамы на большой рыси, но тут его перехватил шофер.
И пошло-поехало.
— Не стыдно тебе, Саша? — спрашивала женщина у смеющегося мальчика. — Люди с ног сбились, а ведь у них нервы не стальные. Как можно бросить все и исчезнуть на весь день? Чему радуешься? Голодный, конечно? Пошли в кафе, пока открыто. Нет, правда, сколько можно воспитателям нервы мотать? Никто, кроме тебя, не доставляет нам столько хлопот. Ты приключения ищешь или балуешься, а мы уже всю милицию на ноги поставили и на колеса. Можешь догадаться, не маленький, что у милиции и без тебя дел невпроворот. Ну, скажи на милость, зачем убежал? Мало тебе развлечений, зрелищ или товарищи скучные? Или у тебя цель такая — не давать нам дремать, жизнь коллектива взвинчивать? К услугам книги, кино, игры, автоматы аттракционные, хор детский, оркестры, какие только пожелаешь, и мы ли тебя не любим, не лелеем. Молчишь? Сказать нечего? А смешного тут мало! Все ребята как ребята, только ты… Ведь сейчас в летних лагерях сплошная благодать. И купание в реке до синевы, и лес с военными играми. К нам шефы из батальона разведчиков приезжали, операцию «Желудь» вместе проводили. Чего ты опять смеешься?
Пошло-поехало на разных интонациях, но одинаково тоскливо было слушать Филину, который пристроился в кильватер воспитательной работы группы захвата. «Почему бы разок и не сбежать?» — думал Петр Иванович и с удовольствием вспоминал послевоенное детство — черные горячие паровозы в белых шипящих парах, красные водонапорные башни полустанков с очередями у прохладной струи, езду на покатых крышах теплушек километров так за тысячу от родного дома, бега от милиционеров — шашка на колесиках, как хвост ящерицы, и кондукторов по скользким от мазута станционным путям, и покаянное возвращение, которое сулило окрестную славу, по крайней мере, на полмесяца, нотаций долгих тогда не практиковали отцы, восстанавливающие сутками народное хозяйство, — было, в зависимости от темперамента родителя, потрясание кожаным ремнем, изредка элементарная порка под углом к полу. А от того, что Филин слышал от женщины, приходило такое ощущение, что будто бы на этой самой дистанции рукоположили его в дураки, потому и смекнул, что если бы он так с детьми разговаривал — на другое и времени не достало бы, только зудеть и на путь истинный наставлять.
Петр Иванович обежал процессию и, заглядывая в лицо женщине, представился:
— Простите, что останавливаю. Я — Филин…
— Быть такого не может! — перебила женщина и с любопытством посетителя зоопарка взглянула на Петра Ивановича. — Что — из леса выбраковали?
— Это моя фамилия, — смиренно, для дела, уточнил Филин. — Мне с вами наедине надо поговорить, без спутников.
— Беги, Саша, займи очередь, — сказала женщина и застыла в ожидании, а водитель с мальчиком вперед ушли.
— Мне мальчик сразу, как увидел на улице, показался не таким, как все, — невнятно пробормотал Филин, не зная, собственно, с чего начать. — Он из детского дома?
— Предположим, что так, — ответила женщина, не отрывая от Филина строгого, взгляда строгих глаз. — Что вы мне хотели сообщить наедине?
— Ничего такого никому я сообщать не собирался, — брякнул в сердцах Филин. — Вот мальчика взять к себе домой на денек, если позволено, взял бы. Ему было бы интересно. У меня, знаете, трое детей…
— Мальчик — не игрушка, — отрезала холодно женщина. — Если бы каждому, кому взбрело бы, как вам, в голову, мы доверяли детей, я просто не представляю — что бы с ними стало через месяц-два. Мы воспитываем их по отлаженной и рекомендованной системе, и нарушать ее, полагаю, никому не позволят.
— По своей педагогической глупости я думал, что воспитание основано на любви, а не на системе! — разгорячился Петр Иванович. — Видно, мальчик и дал деру от системы.
Женщина поджала губы в преддверии удара.
— Сердобольные теоретики, — отчеканила она, понимая, что в данном варианте спора церемониться не стоит, и красные пятна проступили сквозь компактную пудру розового оттенка. — Вашей сиротской любви, херувимы сентиментальные, хватает ровно на сутки домашнего гостеприимства или на связку подержанных, ненужных книг для воспитанников, да и к этому подвигу вы готовитесь несколько лет. А мы с ними днями и ночами, в слезах и смехе, в болезнях и, как это вам ни тошно, в педагогических системах, без которых трудно и невозможно сделать воспитанников настоящими людьми, — чтоб вы провалились, гражданин Филин, со своими приставаниями!
Точно школьника отчитала женщина-педагог Петра Ивановича в центре сквера среди оживленных скандалом и крайне любознательных прохожих, подходивших послушать возбужденный диалог. Филин, пораженный, подхватил с земли рюкзак — и ходу от разгневанной женщины, так грубо и безжалостно очернившей его пусть случайный, нелепый, но нормальный порыв. Да за всем тем, чего тут плохого — познакомить мальчика со своими сыновьями? Худому бы не научили.
Филин чуть не угодил под грузовик и тут же ухватил верную и жестокую мысль про мальчика. Он даже головой помотал, отгоняя смутную догадку, — не было у мальчика этого даже образа матери, вовсе не помнил ее лица, наверное, голоса не слышал. Вот чего недоставало красивому и беспечному на вид мальчику на оживленных улицах, где бежали мимо тысячи женщин. Поэтому и брел он полчаса назад, а может быть, и не в первый раз среди манекенов, расслабленный, как во время ласки. Лица только Филин не видел тогда, но и ненастороженный затылок выдавал: напрочь забылся мальчишка, замечтался. Какая-то из этих нарядных молодых красивых женщин, ласково-туманно глядевших на него, походила на его маму, он только не знал — какая, но одна из них самая нежная, добрая, родная. Скверная мысль прицепилась к Филину — живые люди почему не привлекали мальчика? Может быть, озабоченные, не всегда на лету справедливые, чаще взвинченные, наскучили беглецу из детского рая, навеяли миражи, к манекенам утолкали. Значит, жизнь распорядилась так, что ему, почтенному отцу и кандидату агрономии, среднеблагополучному человеку, бежать сейчас домой, где пока все спокойно и правильно? Да не домой, а к той женщине с дежурными нотациями и усталостью, к малышу в казенном твидовом костюме, так красиво сидевшем на его плотной фигурке, к малышу с потерянным образом матери. Филину казалось, что следовало что-то предпринять, и немедленно, — ведь то, что вдруг захотелось сделать, повинуясь сердечному влечению, никто лучше тебя и не сделает, потому что родилось желание, а оно — возводит ли что, крушит ли — окрыляет. Да ведь не разбежишься очень с рюкзаком. А раньше другое мешало поступить по совести.
Рюкзаком тем Филин задел за живое и поднял голову, а лицо пылало от жгучего стыда неизвестно, если недостает сил признаться, за что. Заместитель директора, сосед, гражданин Пли в светло-коричневом демисезонном пальто с цельнокроеным рукавом и на трех пуговицах, в кепке из искусственного каракуля, в бордовых уралобувских ботинках на пластмассовой итальянской подошве стоял на пьедестале и тыкал розовым пальцем. «Одумайтесь, гражданин Филин! — предостерегающе крикнул Пли. — Пока еще не поздно, примите верное решение! Мальчик-то зачем? Нам не нужны взрывы, даже демографические!».
Петр Иванович скинул вещи и, почувствовав страшное облегчение, схватил куклу за твердое горло.
Голова Пли удивленно крякнула и свалилась с демисезонных плеч. Это событие, пока не замеченное никем, произошло в левом закутке супермаркета. Филин бросился в зал, сторонясь жаждущих материально облагополучиться, вепрем двинулся на белокурую куклу, державшую в слабых изнеженных ручках соболий воротник на несколько тысяч рублей. «Че эт ты, сыч, надумал?» — удивился ближайший человек из толпы, мужик невинный, вытолкнутый из постоянного агдамно-вермутного обращения супружницей, скорой на расправу, за черным казанским мылом — тараканов стращать по субботам. Изумление еще не сошло с мужикова лица, а Филин с маху опустил на него взвывшую в печали куклицу и еще несколько шагов по инерции гнался за допросчиком. Достойным приемом джиу-джитсу Петр Иванович подсек другую фигуру, оцененную, как краем глаза заметил, рублей в пятьсот, сорвал с нее в падении легкое платье и, голую бесполую, запустил в гудевшую толпу. Истошно и радостно закричали женщины. Какой-то веселый, с пару, человек вдруг заорал во всю глотку: «Гаси светильники! Псих рождается!» Петр Иванович сорвал с маленькой пучеглазой брюнетки, стоявшей как припаянная, головку и по-гречески изящно метнул в крикуна. Дальше пошло совсем легко. Манекены сдавались без боя. По всем залам и проходам скакали пустопорожние головы из целлулоида и папье-маше, порхали в люминесцентном свете бюсты и туловища, с вибрирующим гулом проносились руки и ноги. Уцелевшие муляжи, ломая конечности, рвались к выходу вместе с покупателями, шустрили в заторах, выскакивали в окна, бросая казенную амуницию. Над рукотворным хаосом методично проносилась из конца в конец пустая голова заместителя директора Пли, вещавшая в глубоком административном унынии: «При невыполнении параграфа тысяча триста шестого вступает в силу инструкция о предупреждении, не исключено, что и с занесением в личное дело, с глобальным порицанием».
Странное и непонятное дело. Чем больше разрушений производил в лавке Петр Иванович, тем радостней и легче, вопреки обычной логике, становилось у него на душе, как будто с нее, давно придавленной и полумертвой, медленно сползала многотонная глыба мокрого песка. Наступил даже миг, когда Филин почувствовал себя полностью освобожденным, но в это время он преследовал коренастый, на кривеньких ногах, манекен и насладиться на бегу моментом было несподручно. «Стой! — крикнул осатаневший в праведности Петр Иванович. — Не уйдешь, гад!».
Манекен оглянулся — Филин умер на лету. В убегавшем муляже он узнал себя. Того сытого надоедливого Филина, отца троих детей, положительного производственника и ученого мужа, счастливого теперешней жизнью и образом накатанного мышления, — самого, который мечтал о спокойствии, никогда ни с кем не ссорился, охотно шел на компромиссы во избежание конфликтных ситуаций, жил серой провинциально-семейной жизнью, надеясь проскочить отпущенный ему отрезок жизни безболезненно, без потерь, без страсти. С утроенной яростью Филин догнал антифилина и с маху врезал ему по согласной на все голове, потом по спине и все бил, бил, бил, ощущая невыразимое наслаждение и очищение от варварского процесса. В каждый очередной удар вкладывал он мщение за свое прежнее молчание, унижение, равнодушие, за свою сытость, спокойствие и благополучие. Муляж был из крепких, глубоко укоренившихся в характере. Петр Иванович трудился не покладая рук в пустом уже торговом центре, пока не услышал раздраженный голос над самым ухом.
— Гражданин! Чего руками в общественном транспорте размахались? — раздался в адрес Филина возглас. — Коли выпивши — пешком двигайте!
Петр Иванович с великим трудом вернулся в салон действительности, в троллейбус то есть, битком набитый внимательными гражданами. Он не понимал, как очутился здесь и что произошло или не произошло с ним в торговом центре. Показалось, что и троллейбус — наваждение, да тут объявили знакомую остановку. Филин выскочил и бегом бросился к дому.
Василиса Васильевна, любимая жена, как обычно, строго курсировала между газовой плитой и гладильным столом, от кухонного чада к утюжному, погруженная в привычные заботы. Филин свалил продукты на кухне и, чувствуя внезапный прилив нежности к этой, уже почти немолодой грузной женщине, взял ее руку, ласково посмотрел в глаза, спросил виновато:
— Устаешь, дорогая? Вот и четвертый сын нам не помешал бы — да хватит ли тебя на такое подвижничество?
Жена зарделась и опустилась на стул.
— Ты уже догадался? — ошеломила она мужа. — Я совершенно знаю — мальчик будет опять.
Филин стоял над ней, глупо хлопал глазами, выбирая момент между приливами радости, чтобы сказать о сегодняшнем странном случае, и о видении или не видении, и о том, что надо бы съездить в одно место вместе, всей семьей, и привезти мальчишку, который так похож на сыновей, но у которого нет, видимо, братьев и, верно, матери.
Сильная труба Майлса Дэвиса рассказывала о средневековой или сегодняшней Испании — дети просвещались посредством магнитофона в соседней комнате. Легкая и широкая, лишенная дешевой узорчатости и орнаментальности, мелодия заполняла малогабаритную квартиру. И Филину по страшной душевной простоте, за которую его любили и ненавидели многие, казалось, что он искренне сочувствует этому рабочему испанскому кружению, что до внезапного крика понимает страстную первооткрывательскую тоску старого и — надо же такому случиться — авангардного музыканта, кочующая душа которого, чтобы ни стряслось теперь в жизни, навсегда останется скользить над сытыми и блеклыми пашнями и холмами древней страны, над понурыми к обмелению речными протоками, над всем живым, что повстречалось ей в противоколумбовском путешествии и приобрело алмазную чуткую форму мелодии. Понимает и вот так объяснить может, про себя, конечно.
Только и было что непонятного — откуда и сильна взялось чувство у русского конторского мужика?
— Петь! — весело крикнула жена, пробегая на кухню. — Собакина сейчас звонила. Чудики в нашем городе, говорят, не перевелись. Один такой универсальный магазин разворошил. Ты ничего такого не видел?