Глава четвертая. Неведомое с позиций знакомого (1)




Все на свете сравнения условны. Но, допустим, вы жизнь прожили в Заполярье, на берегу холодного моря, а вам рассказывают о волнах теплых, песках золотых и пальмах. Разницу вы ощутите, догадаетесь, что на жарком юге не носят меховых унтов, не ездят по снегу на собаках.

При нынешней миграции и текучести кадров рабочий знает не только свой цех. Ситуация на производстве, в общем-то, везде одинаковая. Поэтому, слыша и читая о необычном, человек сравнивает, сопоставляет, примеряет на себя, оценивает неведомое с позиций знакомого. Тем более когда речь идет о людях, желающих и умеющих думать. Таких, например, как те, с которых «Известия» в связи с документальным фильмом «Хочу сказать»[3] писали: «Они предстают перед нами людьми незаурядными, со своими неповторимыми характерами...»

Одного из них газета назвала «вдумчивым Солипатровым», другого — «темпераментным Даниловым». Из героев нашей кинокартины именно Данилова и Солипатрова пригласил я к разговору, затеянному в этой книге.

Мне хочется, чтобы вы лучше узнали людей, мнение которых не раз будет встречаться на этих страницах. Поэтому вначале я воспользуюсь фонограммой фильма, интервью, сделанными в процессе съемок. Представляю вам «вдумчивого Солипатрова» и «темпераментного Данилова».


Исповедь у микрофона

Анатолий Гаврилович Солипатров — слесарь высшей квалификации. Работает в Центральном научно-исследовательском институте судовой электротехники и технологии в Ленинграде, куда пришел с «Полиграфмаша». Беспартийный. Заметных общественных постов не занимал. Образование (формально) восемь классов, учиться помешала война. Философский склад ума, способность к аналитическому мышлению, понимание человеческой психологии — качества эти, крепнущие год от года, принесли Солипатрову известность рабочего-социолога, с мнением которого считаются писатели и ученые. Автор публикаций в центральных газетах, журналах. Солипатрову, когда мы снимали о нем фильм, было сорок девять лет. Высокий, сутулый, худой — на лошади напоминал бы Дон-Кихота. Супруга — заводская работница, дочь окончила техникум...

Борис Федорович Данилов по возрасту гораздо старше Солипатрова, ему за шестьдесят, но по-прежнему работает токарем-лекальщиком, квалификация — высшая. Правда, теперь это лишь одна из его профессий. Другая — изобретательство, он обладатель многих авторских свидетельств. Есть и третья — публицистика, он член Союза журналистов СССР. Обаятелен. При мягкой улыбке — характер бойца. Защищая права изобретателей, устно и печатно стегает волокитчиков, консерваторов, не оглядываясь на чины. Был председателем Московского городского совета новаторов. Автор нескольких книг и многих статей в центральной прессе. Сейчас живет в Москве, неподалеку от ипподрома, вместе с женой и сыном-переводчиком, побывавшим во многих странах. Сам он тоже бывал за границей, но чаще перемещается по СССР: заводы охотно приглашают его к себе, просят показать изобретения, новые инструменты для обработки металла. Заядлый рыбак...

Мы задавали им вопросы, самые разные. Некоторые ответы я воспроизведу.

— Что вам больше всего нравится в людях?

Солипатров. Доброжелательность, открытая улыбка, что ли, навстречу входящему или протянутая рука для пожатия.

Данилов. Умение работать, делать дело — это самое главное. Если ты будешь ласковый, хороший товарищ, но дела не знаешь, работать не можешь или лентяй — грош тебе цена. Я так сужу.

— Что вы не приемлете?

Данилов. Подхалимство, трусость, боязнь говорить правду в глаза любому начальству.

Солипатров. Грубость... Она ранит до глубины души, независимо к кому направлена, ко мне или другому.

— Принято говорить о призвании художника, педагога, ученого. А «призвание рабочего»? Выражение встречается в печати. Оно правомерно?

Данилов. Поверите ли, когда токарным делом увлекся, ездил я на работу, как на праздник, готов был работать по две смены, так было интересно. К учителю своему, выдающемуся мастеру токарного искусства Павлу Шведову, привязался, как к родному отцу, и дома рассказывал о нем самыми восторженными словами. На несколько месяцев забросил спорт, театр, кино, своих друзей и знакомых. Впервые узнал, как работают «запоем». Жил только работой и чувствовал, что «распухаю» от новых знаний. Мне, конечно, здорово повезло: на опытном заводе института рядом со мной работали настоящие русские умельцы, токари-виртуозы, самые искусные в Ленинграде. Понимаете, как я был горд тем, что нахожусь среди них? Раньше сверлила мысль: надо идти в вуз. А здесь мне показалось, что учусь более важному, чем в любом вузе. Может, и не правильно, но я так думал.

— Вас называют «королем». Как коронование происходит?

Данилов. Еще до революции самых искусных и знаменитых мастеров токарного дела величали «королями». Когда я к этой профессии приобщился, «королям» было лет по шестьдесят. Ходили они на завод в котелках, с тросточкой, всегда в чистых, выутюженных костюмах. А инструмент делали — настоящее произведение токарно-лекального искусства! Меня они встретили недоверчиво, с иронией. Мне было тогда двадцать шесть, в их глазах я выглядел мальчишкой. И когда «мальчишка» заявил мастеру, что хочет сдавать пробу на высший, «королевский» разряд, они посчитали это легкомысленной самоуверенностью, нахальством. Но я уже многое умел, и в год начала войны, в сорок первом, меня причислили к лику «королей».

— Вы счастливы?

Данилов. А в чем счастье? В нужности! Если ты одному человеку нужен, уже хорошо. А если десяти, двадцати — это счастье. Изобретатель нужен тысячам людей.

Солипатров. Я доволен и судьбой, и специальностью. Огорчен лишь тем, что у меня один ребенок. Счастлив с друзьями. Мне кажется, нет ничего на свете дороже бескорыстного друга, не считая, конечно, самой жизни.

— Что бы вы сделали, если бы вам дали миллион? Представьте, вам нужно потратить миллион!

Данилов. Я бы учредил фонд для содействия изобретателям.

Солипатров. Я стал бы изготавливать большие контейнеры из нержавеющей стали, загружать их хорошо законсервированными вещами, что под руку попадет: телевизор, тапки, шапки, тарелки и т. д. И покупал бы уже прочитанные письма по сто штук за каждый год. Все это герметично запаивал бы, хранил где-нибудь в старой шахте или в дремучей тайге.

— Что за странная фантазия!

Солипатров. Хотели бы вы сейчас почитать, ну, скажем, записки старого петербургского извозчика или портного в черновиках? Я думаю, что такие черновики могли бы ответить историкам на многие важные вопросы, хотя это чтение само по себе было бы далеко от удовольствия. Повседневные рядовые письма, полагаю, не имеют цены, как и полотна знаменитых художников, — письма из деревни в город, в армию, от уборщицы — сыну-инженеру, от директора — сестре-доярке и т. д. Люди имеют коллекции монет. Я бы мечтал иметь собрание писем, причем не распечатанных мною. Зачем? Я же современник, зачем мне заглядывать в чужую замочную скважину? Если бы мне дали миллион, собирал бы не только письма, но и предметы быта, труда, любые вещи своего времени. Миллион... Не могу даже вообразить, что подумала бы моя мать, узнав, как я собираюсь тратить миллион. До войны нашей семье жилось тяжело. Деликатесом, который мы получали только с получки или по праздникам, была булка с маслом...

— Кстати, что вам запомнилось с детства?

Данилов. Наводнение двадцать четвертого года. Нева вышла из берегов. По нашей улице на Петроградской стороне ходили пароходы и буксиры, спасали людей, переправляли их с одной стороны на другую, высаживая прямо в окна второго этажа. Все это было так необычно и страшно, врезалось в память.

Солипатров. У меня перед глазами стоят блокадные дети. Я сам был школьником, а запомнил совсем маленьких. Могли бы вы представить себе ребенка, который не скачет, не бегает, а если и плачет, то беззвучно, взрослыми слезами? Как заколдованный провожает глазами ложку туда и сюда, если ему приходится видеть, как кто-то рядом ест? Зачастую такому ребенку и жить-то оставалось несколько часов. Но ни слова, ни писка, ни стона, ни просьбы. Протяни кусочек — и две жалкие ручонки, как молнии, ухватят его...

Данилов. Я помню Ленинград в сорок четвертом, когда на костылях вернулся в город. По улицам разгуливали огромные крысы. Их было полно и в нашей пустой квартире. В городе — ни одной кошки. Я приковылял на свой завод, там работали лишь женщины и подростки. Мне обрадовались: почти все пожилые специалисты, в том числе и «короли», умерли от голода. Я описал все это в своей книге «Жизнь — поиск»... И про то, как в тридцать лет «королю» пришлось снять корону, переквалифицироваться в рыбовода: врачи признали инвалидом, непригодным к заводскому труду. И про то, как научился ловить рыбу, разделывать ее, готовить рыбные блюда, да только душа не принимала такой жизни, тосковал страшно. Пока не пересилил болезнь, не вернулся к токарному делу, изобретательству...

— Но вы еще пишете статьи. Зачем токарю, слесарю брать перо в руки? Разве это не дело писателей, журналистов?

Данилов. Зачем я пишу... Такой вопрос не только вы мне задаете. Вот недавно мастер нашего завода Горовой спросил: зачем ты пишешь? Я, говорит, читал твои книжки, где ты чуть ли не всю молодежь хочешь в свою веру обратить. Но ведь ничего не меняется, по-прежнему у нас не хватает рабочих, молодежь не идет в станочники, говорит мне этот мастер, так зачем же ты пишешь? Ну что я мог ему сказать? Что вот только на одну мою книжку «Кому стоять у станка» ко мне пришло более двухсот писем? Пишут школьники, ученики технических училищ, молодые рабочие. Многие с благодарностью: «Я после вашей книжки избрал профессию токаря». «Нашел у вас решение проблемы, над которой давно бился». Литературный труд несвойственный для меня, тяжелый, но я продолжаю писать, хотя мне это дается нелегко. Людям, получается, нужно!

Солипатров. Безусловно, я пишу не для того, чтобы стать профессиональным писателем. У меня профессия другая, я металлист. Видимо, в какой-то мере все люди пишут. Если развить эту мою мысль, то помимо литературы, прессы — динамичной, спрессованной информации, оставляющей что-то за кадром, люди пишут неторопливые заметки, размышления, записки неорганизованного редакцией человека. Это, наверное, то, что и я пишу. Лично мне кажется, прелесть этих записок заключается не в их художественности, а в их документальности. Еще люди пишут частные письма, многие из которых, к сожалению, теряются. И вот я думаю, чтобы нарисовать социальный портрет общества, нужно знать и то, и другое, и третье. Даже если современник будет рисовать этот портрет, не говоря уже об историке.

— А что вы думаете о своих заметках?

Солипатров. Думаю, что это искренние и серьезные размышления. Серьезно мыслить еще не значит интересно для всех писать. Я это понимаю. Но считаю, что даже ошибочные мысли, если только они не предельно глупы и наивны, имеют право на существование. Они будят мысль читателя, заставляют глубже заглянуть в проблему, искать контраргументы. Болеющим тем же, чем и я, будет интересно меня выслушать. Я сам с интересом слушаю любого, если у него есть что сказать. Думаю, мне и самому, если повезет, будет интересно прочитать мои записки лет через двадцать пять, а внукам моим и подавно... Вы, конечно, не поверите, но я скажу, что меня не интересует, напечатают ли меня, будут ли цитировать мои заметки сегодня. Конечно, приятно сознавать, что часть твоих мыслей интересна даже людям, по горло занятым, современникам, не хуже тебя самого знающим жизнь. Но я в этой своей деятельности хочу занимать лишь ту ступеньку, которой достоин, и ни на сантиметр выше.

— Как вы пишете?

— Я не могу сказать, как я пишу. Я прихожу домой и, если у меня есть мысли, сажусь и пишу. Сравнить мне не с чем и не с кем. Понимаете, во мне как бы живут два человека. Один смотрит глазами, отмечает что-то интересное. А другой человек говорит: ну, раз тебе это интересно — запиши. И я пишу...

— В заметках ваших часто встречается выражение «чувство хозяина». Это довольно распространенная фраза, многие так говорят. Что за чувство? И как его воспитать?

Солипатров. Мало сказать: вы хозяева. Хозяин тот, с кем считаются, кто участвует в управлении делом. Не только в исполнении какой-то работы собственными руками, а еще и в обдумывании ее, подготовке — словом, именно в управлении. Там, где это есть, есть и чувство хозяина.

Данилов. Это сложное чувство. Оно не каждому дано, и не каждый на него решится.

Солипатров. Чувство хозяина приходит, когда человек добровольно, с удовольствием берет максимально трудную для него самого работу или задачу и когда при этом ему не очень мешают. Или мешают, но не настолько, чтобы он не мог преодолеть сопротивление. У каждого человека есть своя крейсерская скорость в жизни и работе. И если его начинают подгонять, он не почувствует себя хозяином. Вообще, к чему подгонять человека? Я думаю, не надо подгонять, не стоит. Нельзя и притормаживать: он может почувствовать себя лишним, подумать, что его работа не нужна. Какое же здесь чувство хозяина?

— Что способно привнести в жизнь рабочего интерес, разнообразие, увлеченность?

Данилов. Изобретательство! Это такой мотор — кого хочешь увлечет.

Солипатров. Чувствуется, что Данилов любит изобретать, любит изобретателей. Только одно хочу заметить: не всякий человек — потенциальный изобретатель. Есть художники в душе. Есть экономисты в душе. Есть, ну, можно сказать, русские мужики, которые хотят сделать хоть телегу, но чтоб она осталась в веках!..

...Вот это самое место — насчет телеги — мы несколько раз прокручивали за монтажным столом. Очень уж мне нравилось, как сказал Солипатров. Головой по-бычьи мотнул, руки выставил вперед, пальцы сжаты в кулаки, тряхнул кулачищами — вот, мол, какие мужики!

Теперь особенно бросилось в глаза: на редкость они непохожи между собой, наши герои. Данилов почти все время улыбается, рассуждает обо всем с юморком. И совсем иной Солипатров: этот мыслит, как выражаются кинематографисты, «прямо в кадре», с напряжением, скулы ходят туда-сюда, большие руки помогают рту выталкивать слова, которые вылезают, похоже, со скрежетом, зато каждое, как кусок гранита, падает на слушателей тяжело, весомо.

Здесь приведены лишь небольшие фрагменты наших киноинтервью, и далеко не все, что мы записали, уложилось в регламент картины — всего один час. В фильме «Хочу сказать» есть и другие герои, в частности ленинградец, токарь-карусельщик с «Электросилы» Юрий Клементьевич Сидоров. Сквозным действием через весь сюжет проходит рабочий разговор в 32-м цехе Ленинградского станкостроительного объединения имени Я. М. Свердлова — том самом, где сборщики в числе первых в стране перешли на бригадный подряд с оплатой по конечным результатам. Это был один только цех большой фирмы, и не было у них советов бригадиров, многого не было из того, что встретилось позже в Калуге, но тем не менее совсем не так, как при индивидуальной сдельщине, выглядела здесь способность рабочих управлять, влиять на ход производства, и чувство хозяина — Солипатров мог убедиться — присутствовало вполне.


Если говорить откровенно...

Борис Федорович Данилов предстал передо мной все таким же бодрым, молодым — в его-то годы! По-прежнему деятельным, неугомонным. Сообщил, что книжка вышла, протянул ее. На коричнево-белой обложке художник изобразил символы конструирования. Неужто та самая?

— Она!

Я с любопытством листал страницы сочинения, названного автором «Рабочие умельцы». Ожили картины недавнего прошлого, так отчетливо вспомнилось, будто на экран гляжу: вот Данилов за пишущей машинкой, в голубой шерстяной рубашке, слева на тумбочке лампа под белым абажуром и стопка книг. Перестал печатать, поднял голову, смеется. «По-даниловски» смеется, когда все в нем — не только глаза, но и щеки, и подстриженные седые усы, и губы, даже подбородок — светится добротой... Вот он же с редактором издательства — обсуждают рукопись: «Так я же тут и пишу о людях, о ком же еще?» — обиженно вроде бы тянет Данилов, но полный, важный редактор настаивает: мало о людях, у вас все больше о технике... Это кадры из нашего фильма... Так, значит, вышла книга, о которой тогда шла речь? Поздравляю. Какая же по счету?

— Третья, сейчас четвертую пишу, об алмазах, о Бакуле...

История его знакомства с Бакулем весьма любопытна.

Однажды Данилов подал заявку и получил категорический отказ Института патентной экспертизы: «Указанный способ неосуществим». Казалось бы, разговор окончен, но Борис Федорович не отступил.

— Вы читали что-нибудь об Эйнштейне? — спросил он заместителя директора института Васильева.

— Вообще, читал, — несколько удивленно ответил Васильев.

— Вы помните, что он ответил, когда у него спросили, как делается изобретение? Эйнштейн сказал: все знают, что это неосуществимо. Но находится один невежда, который этого не знает. Вот он и делает изобретение!

— Это интересно, — оживился Васильев, — в этом что-то есть. Я вам посоветую самому съездить в Киев к директору Института сверхтвердых материалов Бакулю и рассказать ему про Эйнштейна...

Друзья советовали Данилову иное — плюнуть на заявку, но он предпочел отправиться в Киев к профессору Бакулю. Бакуль принял его холодно, сказал резко: «Службы института — наиболее совершенные в стране. Раз они говорят, что неосуществимо, значит, сомнений быть не может, этого сделать нельзя».

— Можно я покажу на вашем оборудовании, как делается это «неосуществимое» дело? — попросил Данилов и, помня совет Васильева, действительно рассказал про Эйнштейна. Бакуль рассмеялся. Вызвал начальника лаборатории: «Посмотрите, как он это делает».

Упрямый Данилов показал. «Наиболее совершенный в стране институт» склонился перед идеей рабочего.

А вскоре доктор технических наук Бакуль справлял свой 60-летний юбилей, и редколлегия журнала «Машиностроитель» отправила Данилова вручить ему приветственный адрес.

Бакуль сидел в своем огромном кабинете. На лацкане его пиджака сияла новенькая Золотая Звезда Героя Социалистического Труда. После официального поздравления с днем рождения Данилов выложил перед ним свое изобретение. Им заинтересовались и Бакуль, и все присутствующие. Здесь не было дилетантов, здесь все были специалисты и понимали, что это такое.

— Где-нибудь описана технология изготовления ваших колец? — спросил Бакуль.

— Вот в этой книжке, — сказал Данилов и протянул ему второе издание своей книги.

— Вот что, — сказал Бакуль, — обращаясь к главному инженеру опытного завода, — сегодня вы покажете Данилову возможности нашего завода для изготовления таких инструментов по его методу. А завтра в одиннадцать часов соберем ученый совет института, чтобы обсудить это изобретение.

Он попросил Данилова оставить несколько колец для республиканской выставки и добавил: «Если можно, подарите мне вашу книгу...»

Так Эйнштейн помог рабочему убедить профессора!

— А позже с Бакулем вы встречались? — спрашиваю Данилова.

— Знаете, поехал я к нему и попал на похороны... Вот такая печальная история... Ужасная командировка была. Хотел поговорить, а оказался у гроба. Он в последнее время уже не был директором, болел, но работал в институте, и все со своими вопросами к Бакулю шли по-прежнему. Получалось там вроде двоевластия. Жаль Бакуля, такой дядька был хороший! Вся его карьера оказалась недолгой. В 1961 году он чуть ли не в деревенской кузнице делал алмазы. Никто не верил в это дело. Понимаете? Академик Верещагин обосновал теоретически возможность синтеза алмазов, а Бакуль сделал. Ну, может, не в деревенской, вроде того. Он твердыми сплавами занимался официально, а сам с группой энтузиастов колдовал над алмазами. И вот рядом с ними был заводик «Спорт», на Куреневке, тогда окраине Киева. При заводике — кузница. Ну, Бакуль там договорился с дирекцией завода, начал в кузне опыты делать. И сотворил две тысячи каратов. Первые искусственные алмазы в СССР! Он положил их в портфель и прямо с портфелем — в Москву, на партийный съезд...

Помолчали. Борис Федорович любил этого человека...

Потом немного еще о разных новостях поговорили: где он бывал, где я — с год не виделись. Я упомянул о Калуге...

— Слышал, читал. — Данилов погладил ладошкой усы. — Хотите знать, что я думаю об этом?

Я хотел доверительного разговора. Для Чернова и Федулова с КТЗ я все-таки приезжий корреспондент из Москвы. Знаю, что были они откровенны, но есть грань между разговором «для печати» и «не для печати».

— Я считаю: хорошо! Для всех цехов бригадная форма хороша, кроме инструментального.

— Потому что сам инструментальщик? А заготовитель скажет: для всех, кроме заготовительного...

— Не-е, оставьте. Инструментальщики — особая профессия. Тут скопом не пойдет. В прочих цехах — безусловно положительное дело. Стоящая затея. В бригаде друг за другом смотрят. Как у них в Калуге насчет пьянства?

— Если турбинистов имеете в виду, они с этим покончили.

— Очень хорошо! А то частенько вижу на заводах: стыд и срам, даже в цеху валяются у станка. Что делать? В аптечке раньше был йод, теперь нашатырный спирт ввели, потому что без нашатыря иной уже не выйдет с завода. Калужский метод, может, таких перевоспитает? Оно похоже: как будешь пить, если у вас общий заработок на бригаду? Кто тебя станет терпеть? Это мне нравится. И опять же взаимозаменяемость полная. Наверняка так! Без этого не проживешь — вдруг кто не вышел? Заработок-то общий. Там должно быть: умри, а выполни. Наверняка они действуют как команда. Прекрасно. Но вот как они относятся к изобретателям?

Даниловский пунктик!

— Пунктик, да, — соглашается Данилов, заглядывая в какие-то бумажки. Оказывается, записал заранее вопросы — те, что следует мне задать. Вот так так! Кто у кого берет интервью? Кошусь на его значок журналиста. — Пунктик! — продолжает раскручивать мысль Борис Федорович. — И там кое у кого, наверное, тоже есть этот пунктик. Должен быть! Наш брат изобретатель — везде. И это ведь мешает общей работе?! Бригаде-то мешает?! Особенно если изобретение имеет межцеховое значение. А коли оно отраслевое или, еще хуже, общесоюзное? Как сочетает изобретатель свои «завихрения» с интересами бригады?

— Поеду в Калугу и задам ваши вопросы. Согласны?

— Задайте. Изобретатель, я думаю, катастрофа для бригады.

— А может, они скажут: пускай изобретает в нерабочее время?

Расхохотался:

— Фантазия! У него нет выходных, нет свободного времени. Он изобретает даже ночью, во сне. Сказать о том, в какое время придумал, сам не может. Пришла идея на работе — должен все бросить и ее развить, иначе не будет изобретения. Не понимаю, как бригаде быть с изобретателем. Он на какое-то время должен от них отключаться, а заработок-то общий! Конфликт должен быть. Пожалуй, даже острее, чем при индивидуальной сдельщине. Будет делать свое, ему скажут: что ты, Вася? А общий заработок как делить?

— Есть коэффициент трудового участия...

— Знаю, знаю. А все же порасспросите! И насчет мастера поинтересуйтесь у калужан непременно.

— А это зачем? Не понял.

— Мастер не нужен им. Мне это, кстати, нравится. Но, очевидно, мастер у них все-таки есть. Положен по штатному расписанию. Как его используют? Работу он не распределяет, наряды не выписывает. Спрашивается, что он делает?

— Занимается улучшением организации труда...

— Ну, это, извините, общие слова. А что конкретно делает? «Организация труда» — схоластика, — улыбается Борис Федорович, давая понять, что он имеет в виду «организацию» в моей реплике, а не вообще на производстве. — Что мастер делает?

— Вот пристали... Поеду туда и задам им этот вопрос тоже.

— Задайте! На кой черт им мастер? Все там делает бригадир. При этой системе мастера — долой, надо идти дальше!

Я не был уверен в этом. В словах Данилова, казалось мне, заключен максимализм, который, дай ему волю, может и навредить хорошему делу. Кто-то услышит, зацепится: ага, вот куда ниточка ведет! На мастера уже замахиваются! Не пущать, прикрыть, пока не поздно! И начнется... Почему Прусс, такой дальновидный, оставил мастера? Только ли потому, что не в силах был поломать существующее штатное расписание? Или не хотел лезть на рожон, слишком уж резко рушить традиции и навлекать на себя гнев консервативно настроенных людей? Возможен и другой вариант: Прусс и Пряхин видят смысл в мастере и при новой системе. Деятельность его изменилась, но нужна. Видимо, я не до конца разобрался во всех этих тонкостях. Борис Федорович прав, нужно расспросить получше авторов калужского варианта. Сделаю-ка зарубку в блокноте.

— Что скажете о «выгодной» и «невыгодной» работе, — спрашиваю Бориса Федоровича, видя в этом прямую связь с деятельностью мастера, распределяющего задания.

— Да нет их уже сейчас, «выгодных» и «невыгодных», — рубит Данилов, и я чуть не падаю. Вот удружил знакомый! Как же нет?! Отчего же вдруг «выгодных-невыгодных» не стало, Борис Федорович?

— Оттого, что на многих заводах, может и не на всех, но кое-где, я лично знаю, укоренился лимит зарплаты на цех, участок. Сумма определенная у администратора, понимаете? Которую он может использовать. Меньше — пожалуйста, больше — нет! Значит, у мастера сложнейшая бухгалтерия! Даже если 20—30 человек — кому сколько платить, чтобы не вылезти из лимита? Не дай бог выйдет! Понимаете? Нормы ужесточаются, расценки срезают: оправдано, мол, вводимыми техническими новшествами. Но частенько никаких новшеств нет, а нормы изменяют «по плану». Произвольно, в нарушение правил. Конечно, это местная инициатива, я так полагаю. Сужу по своему разговору в Госкомтруде СССР. Они считают, повсюду расценки снижаются правильно, за счет внедрения технических усовершенствований. Так тоже происходит. Но бывает и по-другому: срезают волевым порядком, без всяких оснований. Детали становятся дешевле. Понимаете? Чтобы заработать столько же, нужно сделать их больше. Есть при сдельщине такие, что, дай им волю, весь лимит у мастера сожрут. А другие при новых расценках и норму-то уже не тянут, один раз, второй получат зарплату — и пишут заявление. Поэтому мастер, для того чтобы более или менее спокойно жить, записывает у себя в книжечке: такому-то нужно вывести 200 рублей любым способом, а то уйдет! Такому-то — столько-то. Договариваются: что бы он там ни делал — 200 рублей, 150, 250! Понимаете? Ну конечно, с молодежью так: если старается товарищ, значит, 100 рублей ему потолок; потом, когда годик поработает, добавят, найдут из каких-то там ресурсов, бог его знает. Понятно? Никакой сдельщины фактически на многих заводах нет... Я, конечно, про массовое производство не говорю, там вряд ли такое возможно, а вот на некоторых индивидуальных и мелкосерийных предприятиях — сам видел.

Вот оно что! Рост выработки, производительности, количества, пусть и в ущерб качеству, едва ли не единственное, что до сих пор ставили индивидуальной сдельщине в заслугу, — не срабатывает?! Что же остается? Разобщенность людей на участке, потолок производительности и заработка, «выводиловка», которую прежде, кажется, отмечали только на строительных площадках... Польза-то в чем? Вред, отрицательные социально-психологические последствия, невыгода экономическая — всем это бросается в глаза. Но, я полагал, количество в гору прет! Ан и этого нет...

— Борис Федорович, что-то вы не то говорите, — вскакиваю, начинаю «гулять» по комнате, а Данилов сидит спокойно, и даже улыбочка, правда едва заметная, в усах. — Я же знаю, что существует могучая система подсчета норм, заработка, к этому ЭВМ подключили, во многих объединениях зарплату давно печатают на табуляграммах. Какая, к дьяволу, «книжечка мастера»?!

— Не бегайте, сядьте. Ну, существует она формально, сдельщина, существует... Выписываются наряды, масса писанины идет. И на вычислительный центр передают. Напишут и передают. Не сама же ЭВМ к токарю подбегает: «Слушай, Вася, дай закурить. Как ты там сегодня, сколько сделал?» Что мастер ей даст, то она и считает. А что дает?

— Занимается «выводиловкой»?

— Книгу ведет толстую. На каждого запись. Вот Данилов, вот Петров, вот Иванов. И пишет каждый месяц, сколько у кого было заработано, сколько ему надо доплатить.

— Это неофициально?

— Фу ты, господи! Ну конечно! — сердится на мою непонятливость Борис Федорович. — Вот так: приходит новый человек — не из молодежи, опытный. Хотя сейчас редко такой приходит. Сразу с мастером договариваются: «Пить не будешь?» — «Нет, завязал». — «Значит, тебе 200 я буду выводить. Согласен?» — «Мало, клади 250». — «Нет, не могу, получишь 200». Первоначально идет торговля. Настоящая. Мы же с вами откровенно говорим...

Мда-а... А как же все-таки с ростом производительности? Если я, допустим, в состоянии сделать больше, но уже в лимит уперся?..

— Так и выходит, — кивает седой головой мой собеседник, — есть, конечно, очень квалифицированные товарищи, которые могли бы много заработать. Вот я знаю одного слесаря-лекальщика, я в электронной промышленности работаю, а он в другой отрасли, авиационной, вместе рыбу с ним ловим, чего нам не поговорить? Разговариваем. Я, рассказывает, мог бы сдать еще одну пресс-форму, но нельзя, мой предел 250 рублей. Он с мастером-то уже договорился! 250 — и все! Придется, говорит, на следующий месяц оставить, а то выйдет 300. Мастера подведу, у него перерасход будет. И откладывается пресс-форма, может быть, очень нужная где-то в цехах. Понимаете? Вроде стахановского движения никто не отменял? Не отменял. Верно? А при стахановском-то движении — сколько хочешь получай. Сколько сделать можешь.

— Стоп! Борис Федорович, одну минуточку. Вы же сами писали о ленинградском токаре с «Полиграфмаша», который объявил, что будет больше директора зарабатывать, и зарабатывал чуть ли не по тысяче рублей в месяц! Как его?..

— A-а, Богомолов!

— Вот-вот. Писали же о Богомолове! Как же он зарабатывал, если нельзя?

— Шел на прямой конфликт. На заводе его лупили начальники, а «Известия» защищали. Конфликт острейший! Ясное дело, он сделки с мастером отвергал, изобретатель, придумывал такое, что резко подскакивала выработка, и гнал. Теперь успокоился, не стал столько зарабатывать.

Все вроде мне Борис Федорович разжевал, а я в толк не возьму: отчего же повсюду на заводах, где индивидуальная сдельщина, говорят «выгодные-невыгодные»? Платье голого короля? Но вот сидит передо мной сам «король» и говорит: нет платья.

— Есть они, «выгодные», пожалуйста, — теребит ус Данилов.

Фу ты черт! Не соскучишься... Что еще за поворот?

— Идет какая-нибудь новая работа, которая не записана нормировщиком в его талмуд. Так вот эту новую можно дать кому хочешь. Мастер может дать. А раз она новая, расценки на нее еще не зарезаны. Понятно? Первый раз можно платить сколько угодно. Нормировщик еще сам не понимает, к мастеру придет и спросит: «Сколько за новую написать?» Мастер скажет и, кому хочет, ее даст.

Знаете, что самое неприятное в работе, когда каждый сам за себя? Расцветают пережитки старой мастеровщины. Помню ее в Ленинграде до войны, когда учился токарному делу. Ничего никому не показывал «король»! Ни один. Поэтому несколько заводов сменил, прежде чем самому получить восьмой разряд и стать «королем». Понимаете? На одном что-то одно подсмотришь, на другом... А подойдешь к этому «королю» — он что, с тобой разговаривать будет? Не будет. Он сперва снимет со станка изделие, сунет в ящик, а уж потом начнет разговаривать. Даже не покажет, что делает. Вот и сейчас отголоски той же питерской мастеровщины. Об этом смущаются говорить вслух, вроде бы зазорно: столько лет прошло — и такой пережиток... А может, его убеждениями не победишь? Наверное, дело не в убеждении, а в условиях экономических, в самой организации труда? Мы эту мастеровщину сбиваем всеми мерами воспитательными, пропагандой. А пережитки при индивидуальной сдельщине остаются.

Долго говорили с изобретателем. Я подумал: любопытно, как пересекаются мысли хозяйственника, публициста, рабочего...


«Мое» и «наше»

Психология! Сколько ни дави на сознательность человека, все-таки для многих — не дожили еще до коммунизма — своя рубашка ближе к телу. Человек слушает про общественный долг, а внутренний голос нашептывает ему: ты больше всех зарабатываешь на участке, поскольку самый квалифицированный, делаешь то, что другие не могут, оттого и работенку тебе подбрасывают хорошую, ты незаменимый, ты у мастера в почете — зачем тебе других учить? Выучишь на свою голову. И пойди втемяшь ему, что эгоизм никогда уважения никому не прибавлял, что в нашей стране помощь товарищу — это и самому себе помощь, производство-то общее, завод не частный, государственный, значит, собственность всенародная.

Вряд ли можно пожаловаться, что недостаточно энергично вкладываем мы эту мысль в буйную головушку того же Василя Снегирева, минского моего знакомца. Он еще со школы затвердил: «мое» — плохо, «наше» — хорошо. И не только в смысле отношения к вещам, ценностям сугубо материальным. Когда заходит разговор о самоотдаче в больших масштабах — защите Отечества, восстановлении, Братске, подъеме целины, БАМе или, скажем, помощи пострадавшему Ташкенту, — тут Василь согласен «на все сто процентов». А в цехе, у станка, мыслит он, отношения иные, все, как чугунная болванка, просто: я умею, «вкалываю» — зарабатываю, а ты сначала походи с метлой в пролете. Хочешь сразу с мое? Нет, так не бывает. Иной шофер задом проехал больше, чем его сменщик передом — что же, им одинаково выводить? В цехе Василь своего не упустит, хотя и чужого не станет хапать. Когда выходит он из душа, сбросив спецовку, напялив куртку свою неразлучную, может и насчет бескорыстия порассуждать, на дороге задаром посадит человека на мотоцикл и подвезет охотно, особенно ежели попутчица из себя ничего.

Владимир Кокашинский, публицист, обладавший умом ученого, много размышлял о проблеме «мое» и «наше», затеял известную дискуссию «Люди и вещи». Он говорил мне однажды, что вся эта проблема типично «очковая».

— На действительность можно смотреть сквозь розовые очки и утверждать безапелляционно: в условиях социализма проблемы «мое и наше» не существует, всегда и везде человек относится к общественному благу так же, как к своему собственному, бережет и приумножает народное богатство. Если же смотреть сквозь черные очки, можно утверждать прямо противоположное: человек слишком эгоистичен, ставит личную выгоду выше общественных интересов и потому норовит прибрать к рукам, где что плохо лежит. Ну а если смотреть без очков? Диалектически? Какое объяснение следует дать противоречивым фактам?

Мы шли по дорожке дачного поселка. Воздух был удивительно свеж после недавнего дождя. Ветер шелестел кронами могучих деревьев, соприкасавшихся над нашими головами. Друг был бодр, возбужден, мысль его лилась легко и свободно. Володя Кокашинский был из плеяды прирожденных публицистов, и для него так естественно было, гуляя по лесу в предзакатный час, рассуждать не о собственном, личном, хотя в бытовых его делах столько скопилось разных неурядиц, — о социальном, беспокоившем его всегда.

— При социализме проблема эгоизма и альтруизма не выступает как антагонистическая, трагическая для личности проблема, — говорил он, попыхивая трубкой, с которой расставался все реже. — Но это не значит, что в действительной жизни невозможны драмы и даже трагедии на основе противоречий личного и общественного интересов. Согласен?

Согласия моего не требовалось, я промолчал. Худенький, седой, в старых джинсах, с резко вылепленным подвижным лицом, на котором особенно выделялись бугристые скулы, вертикальные складки возле рта и глубоко посаженные глаза, в быстро сгущающихся сумерках он выглядел апостолом — еще бы бороду! — с картины Эль Греко. «Страстным пропагандистом советского образа жизни, непримиримым ко всему, что мешает нашему движению вперед» назвала его «Комсомолка», отметив, что в «тысячах и тысячах строк его репортажей, очерков, корреспонденций... ярко сверкает талант публициста, взволнованно бьется сердце, пульсирует точная мысль».

— ...Ты согласен? Трагедии возможны. Хотя при социализме устранена принципиальная неразрешимость противоречия между эгоизмом и альтруизмом. Это же был всегда проклятый вопрос! А теперь неразрешимости нет. Согласен?

Да, я думал так же. В несовершенстве общественных отношений гнездятся столкновения интересов. Отношения можно изменить. Их постоянно корректируют, улучшая экономический, в частности, механизм, добиваясь, чтобы выгодное государству, обществу было одновременно выгодно и коллективу завода, и каждому работнику. Но мы еще не достигли цели.

Однажды газета, где я в то время работал, получила письмо, больно ударившее меня по сердцу. Что-то очень существенное потеряно, думал я, если Левша портит свои подковки. Прежде знал бракоделов-неумех, бракоделов-лентяев, но Левшу в роли бракодела встретил впервые. Конечно, подло сознательно портить вещь, которую делаешь. Оправдания этому нет. Но объяснение-то должно быть! Я повторяю вслед за поэтом: «Во всем мне хочется дойти до самой сути». Почему стала возможной подлость? Вот как это преломилось в данном случае.

«Пишу в редакцию первый раз в жизни. Вывели меня из терпения разговорами насчет качества. Клич брошен, но этого никогда не будет, пока за лозунгом не начнут видеть человека. Прошу вас не принимать это на свой счет или на счет тех, кто придумал в общем-то неплохой лозунг. Скорее это касается тех, кому поручено руководить претворением лозунга в жизнь, иначе говоря, хозяйственных руководителей разного масштаба».

Таковы, так сказать, общественные размышления автора письма, в принципе многое в них верно — то, например, что за лозунгом действительно надо видеть человека. Но отчего такой пессимизм? Неверие в реальность? Оказывается, человеку, приславшему письмо, и его напарнику несправедливо (я не проверял, но поверим — пусть несправедливо) срезали расценки. Можно было протестовать, добиваться пересмотра неправильного решения, но как поступили эти двое?

«Разряд у нас высокий, обрабатываем со сменщиком ответственные детали для очень сложной машины. Когда детали подешевели, сказали себе: ладно, наше дело маленькое, мы свое возьмем — и стали больше делать деталей. Но уже не таких хороших. Нам еще срезали — мы еще подбавили количества. Одни мы знали, какие теперь идут детали. На вид они нормальные, все размеры в порядке, так делали, что ни один инженер не подкопается. Шпарили по собственной технологии. Знали, что в машине, под нагрузкой, они полопаются. Но помалкивали. Пусть начальство думает насчет расценок, а мы люди маленькие».

Нетрудно заметить, что за письмом незримо стоит проблема «мое» и «наше». Противоречия могут сказываться не столь пагубно, в данном случае они привели к чудовищной истории с Левшой, так низко употребляющим свой талант, свои руки. «Ни один инженер не подкопается» — циничное признание. Страшно подумать о судьбе машины, для которой они делали ответственные детали. Я не знаю, какая она, связана ли ее авария с жизнью людей, автор не написал обратного адреса. Может, на его совести нет загубленных душ, но даже просто испорченной продукции достаточно.

В тот летний вечер друг вспомнил слова К. Маркса и Ф. Энгельса, а, надо сказать, работы основоположников научного коммунизма знал он превосходно, что оценили и оппоненты во время защиты им философской диссертации, причем знал не начетнически — проникал в суть мысли, протягивал от нее ниточку в наше сегодня. Коммунисты — именно эти слова вспомнил Владимир Кокашинский — «не выдвигают ни эгоизма против самоотверженности, ни самоотверженности против эгоизма».

— Видишь ли, — продолжал он, — Маркс и Энгельс показали, что в антагонистическом обществе развитие индивидуальности покупается весьма дорогой ценой: другие «индивиды приносятся в жертву». У нас же цель общества — удовлетворение материальных и духовных потребностей людей, всестороннее развитие личности. Однако и каждый человек обязан заботиться о благе всех.

Кокашинский публично неоднократно высказывал мысль: там, где индивидуальное сознание со всей хозяйской ответственностью воспринимает общее как свое личное, там мы обязательно найдем самоотверженный труд и бережное отношение к народному достоянию. А где чувство хозяйской ответственности принижено, где экономические стимулы сориентированы в первую очередь на индивидуальные интересы, общее воспринимается нередко как «ничейное». Однажды я предложил ему написать предисловие к сборнику «Мое и наше», который составлял по просьбе издательства «Советская Россия» вместе с В. Моевым. Кокашинский откликнулся с готовностью, написал блистательно, хотя знал, что текст предисловия пойдет без подписи, как бы «от редакции». Ему это было неважно, хотел донести до читателя мысли, которые считал важными, которыми охотно делился в кругу друзей, в публичных лекциях, в очерках.

В этом памятном мне предисловии говорится, что с точки зрения сознания, отравленного узкомеркантильными интересами, слишком несоизмеримы величины понятий «ущерб обществу» и «личная выгода». Открывается «соблазнительный» выбор: получить немедленно ощутимую выгоду, погнавшись за количеством в ущерб качеству, проявив рваческое отношение к труду, встав на путь хищений, или, может быть, просто за счет лености, экономии своей личной производительной силы, что, между прочим, фактически тоже приводит к повышению «оплаты труда».

«Правда, говорят, этим я наношу ущерб государству, а стало быть, и себе, — развивал мысль Кокашинский, — потому что я такой же собственник совокупного общественного продукта, как и общество в целом. Но при этом забывается количественная сторона дела, которая может оказаться решающей: ущерб, нанесенный мною обществу, вернется ко мне обратно уже в качестве моего личного ущерба, ослабленным в двести сорок миллионов раз!»

Мы привыкли множить успехи, но поделить общий ущерб на «душу населения» — этого, кажется, до него никто еще не догадался. Кокашинский, разумеется, исходил из понимания очевидной истины — глубокая сознательная заинтересованность трудящихся в развитии общественного производства, в его результатах, в отношении к общественной собственности и общественному продукту, конечно, господствует в нашей стране как морально-правовая норма, опирающаяся и на закон, и на общественное мнение. Однако для того чтобы человек руководствовался этой нормой неотвратимо, говорил он, надо совершенствовать производственные отношения, привести индивидуальный экономический интерес каждого работника в полное соответствие с общественным интересом.

Любимый его пример — эксперимент в одном из совхозов, к сожалению, закончившийся преждевременно, когда далеко еще не все задуманное было доведено до конца. Я говорю: любимый пример — он всюду и везде на него ссылался, но для него это больше, чем пример, скорее — часть собственной жизни. Первым из публицистов написав об этом эксперименте, открыв его для общественного мнения, Владимир Кокашинский пристально следил за ним, проводил там социологические исследования, старался, насколько мог, привлечь к опыту внимание известных наших философов, юристов, экономистов.

Обратим внимание сначала на экономическую сторону дела. Себестоимость земледельческой продукции была у экспериментаторов в шесть раз ниже, а прибыль на одного работника в шесть с лишним раз выше, чем в совхозах, где применяется обычная система оплаты труда. Соответственно вчетверо большим оказался у них и заработок. По плану предполагалось израсходовать на зарплату 196 тысяч рублей, фактически же истратили 81 тысячу. Казалось бы, невероятно: по 360 рублей каждый заработал, а больше половины денег, предназначавшихся для оплаты труда, осталось в государственном кармане. Выгодно? Еще бы! Выгодно и работникам и казне. Как все это могло произойти? В основе организации труда экспериментального совхоза[4] лежала идея оплаты от конечного продукта.

«Мне становилось все более ясным, что есть тут нечто такое, что побуждает людей бережно, экономно относиться к своему труду, что высокая производительность его является только лишь результатом сознательного снижения непроизводительных затрат, — пишет Кокашинский. — Ведь можно работать и работать. Можно отдать делу семь часов в день (такова среднегодовая нагрузка в этом хозяйстве), и все семь часов — на пользу урожаю. А можно, как говорят, «крутить колеса» и все шестнадцать часов, из коих только четыре окупятся выходом продукции».

Система стимулирования в опытном хозяйстве связывала сознание работника и конечный продукт, урожай, в нераздельное целое. Звенья совхоза (шесть полеводческих, звено материально-технического обеспечения, строительное, коммерческое, общественного питания и управленческо-координационное) работали по этому методу. Да, не полеводческие звенья — тоже «от конечного продукта»! Не стану вдаваться в подробности того, как это удалось сделать, отошлю интересующихся непосредственно к публикациям Кокашинского, скажу лишь, что в хозяйстве не было обычного для совхоза громоздкого управленческого аппарата, ограничивающего самостоятельность и ответственность непосредственных производителей продукции и порождающего иждивенческие настроения: «начальству виднее».

Весь «персонал руководства» у них в совхозе состоял из директора и бухгалтера-экономиста, а звенья, возглавляемые опытными вожаками, управлялись самостоятельно. Не освобожденные, как и калужские бригадиры ныне, они работали вместе со всеми в поле, на тракторах и комбайнах.

Методика опыта шла далеко: предполагалось управлять по очереди, чтобы постепенно все побывали звеньевыми, а самые достойные и умелые в свой черед возглавляли бы и «управленческое звено», то есть фактически выполняли бы в течение определенного времени функции директора.

Пожалуй, они пытались заглянуть несколько дальше своего времени. Но разве это предосудительно? Разве суть любого опыта в науке не сводится к поискам неведомого? Если вдуматься, социально-экономический эксперимент, о котором идет речь, пытался ответить на противоречивые вопросы жизни. С одной стороны, управленческая деятельность все более осознается как особая профессия. С другой — коммунизм предполагает способность людей к перемене труда и рода деятельности, отказ от специализации, ограничивающей возможности личности.

Экспериментаторам хотелось, рассказывал Кокашинский, уже сегодня практически опробовать известное ленинское положение, сформулированное в работе «Государство и революция», где говорится, что социальная революция приведет в конце концов к созданию такого порядка, «когда все более упрощающиеся функции надсмотра и отчетности будут выполняться всеми по очереди, будут затем становиться привычкой и, наконец, отпадут, как особые функции особого слоя людей».

Однажды подмосковное научно-производственное объединение пригласило меня и Кокашинского выступить в программе традиционного устного журнала. Тема была сформулирована несколько расплывчато, пока ехали часа полтора в машине, договорились: расскажем о том, как меняет психологию людей плата «от урожая». Выпустили нас на сцену первыми. Зал полон. Пришли, разумеется, слушать не нас — мы сразу поняли, увидев за кулисами «готовящихся» популярного артиста и хоккейного бомбардира, звезду незадолго перед тем закончившегося мирового чемпионата. Наш «номер» был, видимо, запланирован, чтобы придать вечеру традиционную солидность. Я вспомнил путешествие к колымским старателям и рыбакам Камчатки, а Кокашинский рассказал об экспериментальном совхозе, где мечтали, но так и не успели управлять по очереди.

Перед нами сидели рабочие и инженеры, люди промышленности, в то время мало кто из них слышал подобные вещи. Мы рассказывали, поглядывали на часы, помня об актере и бомбардире. Но гора записок росла, вопросы выкрикивали с места, нас не хотели отпускать, а миловидная девушка, член совета клуба, из-за кулис делала умоляющие глаза: программа, за которую она несла ответственность, грозила провалиться в тартарары. Нет, не потому, что в нас обоих проснулись вдруг дремавшие с детства способности к ораторскому искусству, — тема неожиданно оказалась увлекательной для аудитории. Люди хотели ее обсуждать, о ней думать.

Впрочем, так ли уж неожиданно?

С тяжелой руки (язык не поворачивается назвать их руку легкой) авторов бесконфликтных сочинений недавнего прошлого производственная тема стала считаться скучной. Даже серьезный зритель отворачивался от нее, уверенный, что под видом «правды жизни» ему всучат нечто далекое от действительности. Но стоило показать производственников настоящих, как на спектакль с подчеркнуто прозаичным названием «Сталевары» повалили толпой. Выяснилось, что и разговор о премии в строительной организации на заседании парткома способен по остроте восприятия перехлестнуть следственное дело, которое «ведут знатоки».

Успех «производственных» фильмов и пьес некоторые критики назвали феноменом. Лично мне кажется, что феноменом надо считать отсутствие такого успеха, такого интереса к этой теме на протяжении долгих лет. Почему так получалось — сложная проблема, лежащая за рамками нынешнего разговора. Замечу лишь, что интерес к остросоциальной жизни, насыщенной нравственно-психологическими конфликтами, в крови у нашего человека. И теперь и всегда был в крови. Разной была степень удовлетворения этого интереса, степень откровенности в обсуждении жизненных противоречий, проникновения в глубинный их слой. Ибо речь идет не о плавках, не о монтаже, не о тонно-километрах. О честности и фальши речь. Достоинстве и подлости. Взлете и прозябании. Словом, о нравственной подоснове деловых отношений, за пределами которых в обществе не остается никто, кем бы он ни был.

Работа человека и все с ней связанное способны возбудить такие страсти и споры, «что и не снились нашим мудрецам».



Загрузка...