Страшная была ночь, темная. Жаром дышали великокняжеские покои. Сухо светила лампада, заливавшая стены грязной пергаменной желтизной. Ни один звук не приходил извне, каменной глыбой нависла тишина и слабо трепыхались под сводами бесшумные мотыльки.
Тяжелы думы по ночам, но легки старческие веки, не сомкнуть их княгине. Широко раскрытыми глазами смотрела она в темноту парчового балдахина над ложем. Седые волосы схвачены черным повойником, на плечах и груди простой монашеский апостольник.
Мрак! Поистине, непроглядный мрак опустился на великую Русь, тот, с которым княгиня боролась всю свою долгую жизнь. Не она ли виновна в несчастьях, обрушившихся на молодое, еще не окрепшее княжество? Сама приняла святую веру, а людей оставила в язычестве. Не господень ли это промысел? Да, грешна перед ним великая княгиня. Дважды ей предлагали крестить русский народ и дважды она отклоняла предложения алчных, враждующих между собой императоров – Константина Багрянородного и Оттона Первого. Свят Бог, но не безгрешны помазанники Божии. Оба императора протягивали руки к Русской земле, и Ольга не пожелала ее крещения. Вот почему опустился этот мрак. Как бы хотелось княгине встать и пойти туда, на Самвату, увидеть все своими глазами, осенить избитые стены крестным знамением. Были ведь времена, когда никто не мог обойтись без нее, а теперь… Даже девки Судиславы нет под боком. Пропала она, как в воду канула. Ни разу не заглянула в покоя с того вечера… Может, гнева княжеского боится, что не выполнила наказа, не смогла подластиться к добытчику. Слава Всевышнему, Златолист схвачен; он посажен в крепкий поруб Воронграй-терема один-одинешенек. Поруб завален дубовыми сырыми колодами и засыпан землей – только маленькое окошко оставлено, чтобы пищу спускать на веревке…
Ушла Судислава. А ведь кого, как не ее, любила княгиня. До полночи позволяла ей сидеть у своего изголовья и читать библию. Но, значит, девка ничего не уяснила из священного писания, не прониклась божественным словом. Она ушла к Доброгасту! Променяла ее на беглого холопа.
Тяжко дышалось в покоях, не хватало воздуха старческой груди. Боже! Неужто княжеская шапка упадет в грязь и некому будет поднять ее? Или, чего хуже, поднимет Доброгаст…
Ольга нащупала в полутьме прислоненный к резному столбцу посох. Крепкий посох из драгоценного дерева, изукрашенный рыбьим зубом, увенчанный золотым шишаком. Встать бы! Сжать его в руке! Подлый люд верховодит в Киеве, прибрал княжество к рукам, а она лежит, будто цепями прикована к ложу. Все порядки перевернул Доброгаст в стольном граде. Люди перестали кланяться именитым, глумятся над боярами. Чего доброго завтра придут тиуны и живую посадят ее в ладью смерти.
Треснул фитилек в лампаде, сизая паутинка поплыла от иконы к дверям…
Люди спасут великую Русь, а кто спасет княжескую честь? Не раз спасала ее Ольга… Мало попросила она с города Искоростеня – по три голубя и по три воробья со двора. Навязав птицам горящие труты, воины Ольги выпустили их. Гонимые страхом, полетели птицы по своим гнездам, и со всех концов запылал гордый неприступный Искоростень. Так торжествовал великокняжеский дух над духом простого люда. И опять должен торжествовать он уже здесь, в Киеве!
Ольга вздремнула. Несколько минут мерещился ей родной Псков, река, Игорь, возвращающийся с охоты. Они встретились… Так ясно виделось все – хребет быстрины на реке, зеленая, просвечиваемая косыми лучами трава на берегу, князь с окровавленной рогатиной в руках, окруженный блестящею свитой.
Подняла голову от горячей подушки. Никого! Одна она, одна… И снова забылась тревожным сном. Вот они идут на Русь – печенеги, древляне, холопы. Их ратям не видно конца. Топот ног и говор многоязычный. Они идут, надвигаются, пронзают ее взглядами…
Княгиня проснулась от своего же храпа, а может, еще от чего. Она прислушалась… Да, слишком знаком этот гул, он несется с Самваты. Будто стонет лес в бурю, кряхтят, поскрипывают деревья, секутся ветвями! Приступ! Новый приступ. Надо идти туда, увидеть все, поднять двуперстие…
Княгиня протянула руку к посоху, оперлась, сбросила ноги на пол и шагнула.
– Люди! Огнищанин! Медведь косолапый! – закричала она.
Стояла будто в полусне – глаза мутные с красными обводами, седые жесткие пряди выбились из-под повойника, грубая, мужская складка легла над переносьем.
– Стража! Люди! Ах вы, сони, булавы свинцовые!
Наконец дверь распахнулась и в покои ворвались ошалелые стражники.
– Кто пробудил тебя, матушка, кто?
– Господь меня пробудил. А вы поднимите огнищанина, его никогда не докличешься.
– Слушаем, матушка, слушаем! – попятились стражники и опрометью бросились из покоев: – Матушка восстала! Матушка восстала! – кричали они, гремя по лестнице древками секир.
Захлопали двери, застучали ногами, послышались чьи-то не то радостные, не то испуганные голоса. Проснулись хоромы. Уже брезжило утро в сером окошке, лампадный свет холодел, мрачные тени прятались за образ в углу.
Княгиня стояла, опираясь на посох, решительная, гордая тем, что смогла победить этот мрак, душивший ее столько времени.
Вбежала старая ключница, заохала, запричитала; приковылял потный со сна огнищанин и появился, словно тараканом под дверью пролез, вельможа Блуд.
– Кня-я-гинюшка, – поразился он, – неужто ты?! Стоишь на ноженьках! Права ножка, лева ножка, подымайся понемножку!
Старый боярин прослезился:
– Кня-я-гинюшка! Восстала-таки, восстала на нашу радость.
– Да, Господь отдал мне ноги, направил стопы мои на Самвату, – торжественно произнесла княгиня и, обращаясь к огнищанину, добавила: – Мигом повозку мне!
Кивнула Блуду, и тот, опухший, в незастегнутом на голой оплывшей груди кафтане, подскочил, приложился к руке, повел.
– А-а-а! – закричала, заплакала сбежавшаяся челядь, – ма-а-тушка ро-о-дименькая! Пошла ведь!
Тиуны, холопы, холопки – все попадали на колени при виде такого чуда. Они протягивали руки и голосили, но великая княгиня, казалось, не слышала их. Она медленно спускалась по лестнице, смотря прямо перед собой, шепча: «Отче наш, иже еси на небеси…»
– Идет, идет княгинюшка, – лопотал вконец растерявшийся вельможа, – идет на Самбату великая княгиня. Нишкни, подлый люд! Содрогнись! С русским законом идет великая воительница. Она вам задаст, крамольники, черви прожорливые! Обглодали корешки, хотите до верхушек добраться. Не бывать тому! Не по вас зеленые веточки, свет не для вас… Дорогу великой княгине!
Они вышли на крыльцо. Солнечные лучи уже подрумянили шатры теремов. Галдели воробьи-вечевики в куще священного дуба. Пустынно, жутко было на дворе; жалкая кучка челяди стояла за спиной. Со стороны Самваты явственно доносился гул. Подкатила повозка, в нее были наскоро брошены несколько пуховиков, покрытых ковром. Княгиню усадили, Блуд примостился рядом. Огнищанин тронул поводья – и лошадь пошла. Сзади пыхтели, вытирая мокрые лица, два секирщика – все, что осталось от свиты.
На Самвату прикатили, когда приступ был в самом разгаре. Взвизгивали тетивы, посвистывали стрелы, билось, стучало в стены печенежское полчище.
– Царапаются! – бросил Блуд, а про себя подумал: «Не вовремя принесло нас».
Подъехали к Кузнецким воротам. Никто не обратил внимания на великую княгиню, хоть она поднялась во весь рост. Люди сидели на заборолах и стреляли молча, сосредоточенно. Раненый спрыгнул со стены, выдернул из плеча стрелу, ругнулся и позвал:
– Милая, тащи сюда копьецо! Занозило.
Княгиня увидела Судиславу. Девушка подбежала к звавшему с раскаленным копьем, припекла рану. Человек скривился от боли:
– Печатай, печатай, девица. Сладок мне твой поцелуй, – мрачно шутил он, напрягаясь всем телом.
Девочка пробежала мимо с оберемком новехоньких стрел:
– Ой, кто это, кто?
– Бежим, Гостятка, стрелы у них на исходе, – потянула ее за рукав подруга.
Скверно стало на душе Ольги, почувствовала она, как неуместен ее приход, но не хотела сдаваться.
– Ба-а-тюшки! Великая княгиня! Слышишь, Улеб, великая княгиня на Самвате, – закричал Тороп, бросился к повозке. – Здравствуй, матушка! Не опознала? Мы – твои дружинники-храбры с заставы, что у Ольжичей. Вели нам хлеба и пива дать – отощали, наголодались.
– Прочь, прочь! – замахал на него руками вельможа. – Матушка сама сухарик слезами размоченный грызет.
– Тороп! Канюга проклятущая! – грозно окликнул Улеб, спуская тетиву.
Княгиня оперлась на плечи секирщиков и, поддерживаемая Блудом, сошла на землю. Она направилась к лестнице, ведущей на перемычку Кузнецких ворот.
– Опасно, матушка, ой как опасно! – предостерег ее боярин. – А ну, как клюнет.
Княгиня не слушала. Опираясь на посох, поднималась на стену. Поднялась и стояла, не пригибаясь, хоть стрелы так и свистели кругом. Блуд не выдержал, присел на корточки. А Ольга смотрела на печенежское полчище. Лицо ее было бледно, ветер трепал седые космы.
Три стрелы одновременно воткнулись в доску на уровне лица княгини, но она даже не шелохнулась. Смотрела прямо перед собой и не могла охватить всего: залитую солнцем долину, Днепр величавый и недоступный теперь, бескрайнюю степь и печенежские полчища. Повернулась спиной к ним, подняла руку, перекрестила Самвату. Она была ошеломлена, подавлена тем, что увидела. Многие тысячи людей, кибитки, шатры, стада, отары, табуны. А на Самвате – молчание и смерть. «Живые не покидают Самваты», – казалось, было написано на стенах.
– Здоровья тебе, княгиня, – подошел Доброгаст, прикрыл щитом, в который тотчас же ткнулась стрела, – позволь помочь тебе сойти вниз.
– Княгиня знает, что делает, а наставляет ее Господь, – ответила Ольга, отстраняя посохом щит. Встретились глазами, словно скрестили мечи. И княгиня сдалась, медленно стала спускаться по лестнице. Доброгаст последовал за ней.
Неподалеку от Кузнецких ворот у стены стояло врытое в землю странное сооружение, похожее на колодезный сруб с журавлем, сверху донизу опутанный ремнями и веревками. Возле него суетилось несколько человек – расправляли ремни, крутили колесо, приделанное сбоку сруба, укладывали в широченную кожаную пращу каменную глыбу. Ольга присмотрелась: «Ну да, мрамор грецкий, тот мрамор, из которого думала сложить храм Христа Спасителя, за который отдала столько дорогих шкурок соболя и куницы, бобра и горностая… Как посмел он, разбойник, расколоть эти белые с голубыми прожилками плиты. Живое тело храма осквернено, изуродовано…»
Люди торопились. Кривой оружейник выбил чеку, свинцовый противовес потянул вниз, колесо стало раскручиваться все быстрей, быстрей, и вдруг журавль вздрогнул, ожил. Никто и опомниться не успел, «Разойдись!»– только выкрикнул кривой оружейник, и кожаная петля взметнулась, мраморная глыба свистнула, исчезла за стеной. Прошло несколько секунд, что-то ахнуло, зазвенело невиданным по величине билом.
– В телегу с посудой шмякнуло! – кричали со стены и смеялись. – Что, крепкие орешки растут на Самвате?.. Полегче крутите, ребята: далече летит, на полтора перестрела.
И еще одна глыба поднялась в воздух с такой силой, будто ее выбросила огнедышащая гора. Рушился взлелеянный в мечтах храм Христа Спасителя, рассыпался по камешку, по кускам выбрасывался за пределы города. Это было зловещим предзнаменованием.
– Бегут степняки, бегут!.. Улепетывают!.. – кричали со стены. – Ай да «Молодецкое плечо»! Слава кривому оружейнику! Еще один приступ отбит! Глядите! Глядите! Шатер хакана откочевывает к берегу. Ужо придет время – столкнем их в Днепр, чтоб и не пахло на Руси!
Княгиня сжала бескровные губы и стояла в повозке растерянная, негодующая. Она чувствовала неизмеримую людскую силу. Кругом земля плотно утоптана, пропитана кровью, грязные повязки, потные тела, жаром пышущее оружие, разодранные стяги – все это было крепостью, одной необъятной каменной грудью. Тяжело дышала она. Вздохнет каменная грудь – и не будет ее, великой княгини, не будет великой княгини на Руси. А что будет тогда? Опять станут все жить розно, родами своими…
Но защитники были далеки от мрачных мыслей княгини, они радовались новому успеху, поздравляли друг друга. Судислава, девка ее, со слезами на глазах целовала Доброгаста:
– Любимый мой, – говорила она, – еще один день отбили мы. Наш день.
Отовсюду бежал народ, спрыгивали со стен, будто ветром трясло яблони – так и сыпались люди на землю. Бежали посмотреть на «Молодецкое плечо», смеялись, хлопали друг друга по спинам, каждый лез потрогать, хоть пальцем разок ковырнуть чудесный камнемет.
– Заслонило нас «Молодецкое плечо», – пошутил Блуд и осекся, Ольга так глянула, что похолодело в животе.
– Судислава! – позвала она девушку.
Судислава вздрогнула, изумленно раскрыла глаза, подошла как-то боком. Она очень исхудала, побледнела, под глазами были синие круги, но никогда еще княгиня не видела у нее такого светлого, счастливого взгляда.
– Пошто, девка, не являешься в хоромы? Али забыла туда дорожку? – начала Ольга тихо, но грозно, давая выход накопившемуся раздражению. – Али брезгуешь хлебом моим?
Судислава ничуть не смутилась.
– Прости меня, княгиня, но я теперь не твоя, я теперь Доброгаста и не вольна в себе…
– Что?! Как ты посмела?! – затряслась от гнева Ольга. – Без моего-то ведома? Бесстыжая! Так ты меня отблагодарила, негодница! Беглого холопа предпочла!
– Он не холоп! – воскликнула Судислава, близко подошла к повозке. – Опостылели мне хоромы твои, княгиня, хуже поруба они. Не раба я твоя…
– Молчи, дьяволица, гордыня несусветная! Нечистый глаголет твоими устами. Я могу силком притащить тебя на двор, за косы притащить…
– Нет, княгиня, – выдвинулся вперед Доброгаст, обнял девушку за плечи, – ты не вольна… не замай Судиславу. Она со мною навеки!
Подняла было посох Ольга, чтобы метнуть его в голову Доброгаста, но остановилась, сдержалась. Множество глаз смотрело на нее удивленно, недоумевающе: кто она и чего гневится, когда радость, словно белокрылая птица, парит над Самватой, когда отбит еще один приступ, еще один день вырван у жизни. Тяжело было княгине выдержать эти взгляды.
– Ладно, – еле выдавила Ольга, – ужо будет тебе, девка, свадебный подарок!.. Погоняй, – ткнула она посохом огнищанина, и тот причмокнул губами.
Повозка затряслась к детинцу. Ольга не спускала глаз с Доброгаста и Судиславы, стоявших в обнимку, словно порывалась сказать недосказанное, и во взгляде ее была глухая угроза.
– Кто это в повозке? – спросил кривого оружейника Глеб.
– Али ослеп? Княгиню не опознал?
– О всемогущий Перун! – ахнули в толпе. – Недужная поднялась.
– Знамение небес… доброе знамение. Крепко стоит на ногах Киев!