В поле деревце одно
Грустное томится,
И с ветвей его давно
Разлетелись птицы…
Ему лет пять. Может, шесть. Он понимает, это, потому что мама ещё…
…нормальная.
Она мама.
А не эта дура.
— Мам… — тихо говорит он, и она тут же прикладывает палец к его губам:
— Тс-с-с.
Вот что, мама, я решил,
Только ты позволь мне:
Здесь на ветке буду жить
Птицею привольной…
— Это твои слова, Давид!
Он кивает. Да, конечно, это его слова. Это он должен обращаться к маме, но сейчас мама поёт колыбельную…
— Птицею привольной… — задумчиво повторяет мать.
И тут её лицо меняется.
Откуда ни возьмись в её руках появляется подушка.
— Не бывать тебе птицею привольной, — злобно ухмыляясь, говорит она. — Никогда, никогда, никогда!
И он уже знает, что будет дальше.
Он смотрит не отрываясь в глаза матери и видит страшное.
Они превращаются в пуговицы.
Нашитые пуговицы, будто у тряпичной куклы.
А из стежков сочится кровь.
Давид резко садится на постели. Кажется, он задевает кошку — потому что та, недовольно мяукнув, спрыгивает с дивана.
— Прости, — бормочет он. — Я не хотел. Просто… срань какая-то приснилась.
О том, что срань всё последнее время снится ему снова и снова, Давид предпочитает кошке не сообщать.
Прокрутив в голове сон, он усмехается в темноте.
Глаза-пуговицы. Ну, конечно.
«Коралина в стране кошмаров». Дети в интернате, где он работает, смотрели этот мультфильм, снятый по повести Нила Геймана, на внеурочных занятиях. Флешку с фильмом притащила педагог-психолог, приятная молодая женщина по имени Ирина (отчества её Давид отчего-то не мог запомнить, как ни силился). Это было её, Ирины, занятие, но ей нужно было срочно отлучиться к стоматологу, и она попросила Давида подменить её.
В интернате он работает социальным педагогом — должность, от которой педагогические работники традиционно шарахаются, но Давиду эта работа отчего-то легко даётся. Он моментально находит общий язык со всеми этими детьми из неблагополучных семей, сиротами и прочими «трудными».
С таким талантом остаться на своей законной должности учителя русского языка и литературы было без вариантов.
Однако руководство его ценит.
Настолько — что даже старается не тревожить по субботам.
Суббота — это святое.
Но визит Ирины к стоматологу был запланирован на пятницу, а не субботу, во вполне себе рабочий день, так что Давиду — простите, Давиду Самуиловичу — пришлось вместо неё смотреть с детьми злосчастную «Коралину».
Детям нравилось, а сам Давид поначалу особо не вникал.
Гораздо больше его как филолога интересовал вопрос, почему «Коралина», а не «Каролина».
Пока его внимание не привлекли глаза-пуговицы.
Он внимательно обвёл взглядом лица детей.
И с удивлением обнаружил, что, кажется, в этой комнате глаза-пуговицы напугали только его.
Так вот оно что.
Пуговицы.
Откуда ж ты взялась, Ирина, со своей «Коралиной» и её неправильно написанным именем!
Давид смотрит на часы. Они показывают половину шестого утра.
Ещё можно спать и спать. Воскресенье.
Он зовёт кошку, но та, обидевшись, больше не приходит.
Мысль о том, что нужно съездить на кладбище, приходит к нему утром внезапно.
Вчера была суббота. А по субботам, как известно, на кладбище евреи не ходят.
Шаббат — день для радости, а не скорби.
Он, Давид, родился в шаббат и, если верить еврейским поверьям, должен был быть очень счастливым.
Всякий раз, когда он шутит на тему того, где же его великое счастье, отец обижается на него.
Видимо, он воспринимает это как упрёк.
Давид об этом знает. И всё равно продолжает так шутить.
Как будто назло.
Как бы там ни было, на кладбище в шаббат не ходят даже самые отпетые безбожники — если они евреи.
А Давид — еврей до мозга костей.
А вот сегодня, в воскресенье, — другое дело.
Давид отставляет чашку с кофе (отчего-то больше пить его не хочется) и начинает собираться.
О глазах-пуговицах он старается не вспоминать.
Это всё эта «Коралина».
Имя которой вдобавок ещё и неправильно пишется.
Еврейское кладбище на проспекте Александровской Фермы встречает его, как всегда, приветливо.
Давид вообще любит кладбища.
В его почти родном Санкт-Петербурге (почти — потому что его родина, как ни крути, Одесса, хоть Давид и старается об этом не вспоминать) он побывал почти на всех. И все они — каждое по-своему — показались ему интересными и приятными. Кроме одного — Смоленского Лютеранского. Его Давид терпеть не может; и даже тот факт, что живёт он неподалёку от этого места, несказанно раздражает его. Всякий раз, оказавшись поблизости, Давид будто ощущает что-то враждебное. Один раз он даже пошутил в разговоре со своим другом Павлом (или, как он его зовёт, Пашей), что это-де покоящиеся там немцы, должно быть, недовольны тем, что еврей тут поблизости шарится.
Кажется, Паша шутку не догнал.
Давид это понял и больше так не шутил.
Еврейское же кладбище, в отличие от Лютеранского, для него как родное.
Только одна лишь могила из здешних будит в нём неприязнь.
Её.
Она похоронена не впритык к могилам дедушки и бабушки (Сару Яковлевну Вайсман Давид, хоть и не застал в живых, в мыслях всегда зовёт бабушкой, а точнее — бабушкой Сарой), а чуть поодаль.
И, сказать честно, Давид этому несказанно рад.
На кладбище он ориентируется прекрасно и могилы находит быстро.
Фото на памятниках нет — у евреев не принято украшать надгробия подобным образом. Некоторые российские евреи однако переняли у местных эту традицию, но не семья Давида.
И не сам Давид.
Как не переняли они и традицию приносить на могилы цветы.
У евреев принято приносить камни.
Он кладёт заранее принесённый камень на могилу, и в этот момент слышит какие-то шаги.
Они сзади, и это вынуждает обернуться.
Обернувшись, Давид не может поверить своим глазам.
Сзади него стоит она.
Да, да, это именно она, Рахель Вайсман, эта дура, его мать.
Как и позавчера в метро.
Только сейчас на ней не чёрное платье в горошек, а клетчатая рубашка и тёмно-синие джинсы.
Будь Давид в тот момент в состоянии задуматься, он бы непременно вспомнил, что мать отродясь не носила таких рубашек и джинсов. Но задуматься он сейчас не способен.
Не отрываясь, он смотрит на мать.
В руках которой отчего-то те самые «отвратительные жёлтые цветы», которые в своё время так возмутили булгаковского Мастера.
Может, он умер, думает он.
Может, по пути на кладбище его сбила машина.
Или случилось что-то ещё.
Он умер, его нет. И ему просто кажется, что он добрался до кладбища.
А мать пришла сюда, чтобы встретить его.
Он отступает на пару шагов, не в силах перестать пялиться на мать в джинсах, клетчатой рубашке и с отвратительными жёлтыми цветами, и едва не спотыкается о надгробный памятник Сары Яковлевны.
Кажется, перед глазами темнеет.
— Господи, вы в порядке?
Он вздрагивает, будто от удара, смотрит в упор на женщину, и в этот момент до него доходит, что это не мать.
У неё нарощенные ресницы — не слишком густые, но это заметно.
У матери — тем более мёртвой — никак не может быть таких ресниц.
— Простите, — быстро проговаривает он. — Я… я напугал вас?
Женщина резко качает головой.
— Это вы простите, — отвечает она, и по её голосу Давид снова убеждается, что это не мать.
У той был другой тембр.
— Ничего, — говорит он, моментально придя в себя. — Просто это… это кладбище, тут лезет в голову всякое…
— Мне не стоило подходить в тот момент, когда пришли родственники, — виновато произносит она, пока Давид, сам того не желая, продолжает пялиться на неё, искренне не понимая, как два человека могут быть настолько похожи. Он смотрит в её глаза, будто бы силясь окончательно убедиться, что это не мать.
У неё голубые глаза. У матери были зелёные.
Слово «родственники» выдёргивает в реальность, отвлекая от незнакомки и рассуждений о цвете глаз.
— «Родственники»? — переспрашивает он.
Женщина быстро кивает. Волосы её, хоть и тоже светлые, всё же другого оттенка. Они цвета спелой соломы, а у матери были пепельные.
— Я искала могилу профессора Вайсмана, — говорит она. — Вайсмана Авраама Мошевича. Вы, должно быть…
— Я его внук.
— Простите, мне правда не следовало…
— Всё в порядке, — он бросает быстрый взгляд на цветы — они по-прежнему такие же отвратительные и такие же жёлтые. — Вы, наверное, хотели…
— Я хотела положить цветы, — говорит она. И тут же уточняет: — Можно?
— У евреев это не принято, — отвечает он — но немедленно сожалеет об этом и добавляет: — Но вы положите. Я не против. Правда.
Он отходит в сторону, чтобы не мешать ей. Она оставляет на могиле свой жёлтый отвратительный букет, который уже больше не кажется ему отвратительным, и он наконец решается задать вопрос.
— Вы знали моего деда?
Она качает головой:
— Лично нет. Но я училась на его лекциях, статьях и книгах. Я врач-психиатр.
Он вновь окидывает её взглядом. Она моложе его лет на десять, если не больше, — то есть сейчас ей примерно тридцать или около того. Не слишком солидный возраст для психиатра.
— Вы, наверное, очень увлечены своей работой, — говорит он. — Раз уж отважились отыскать могилу профессора, которого даже не знали лично.
— Это упрёк? — она поджимает губы, и он тут же ретируется:
— Нет, что вы, нет, — он смотрит ей в глаза и неожиданно для самого себя выпаливает: — Как вас зовут? Если это, конечно, не страшная тайна?
Она тихо смеётся, после чего чётким уверенным жестом, которому позавидовали бы многие мужчины, протягивает ему руку:
— Каролина, — говорит она. — Каролина Заболоцкая. А вы?..
— Давид Вайсман, — он пожимает её руку. Она холодная и хрупкая, но вместе с тем — на удивление жёсткая. После чего вдруг переспрашивает: — Ка-ро-ли-на? Так же пишется?
— Конечно, — отвечает она.
И отчего-то он очень рад, что её имя пишется правильно.
Едва вернувшись домой, он тут же включает ноутбук.
Разумеется, всё, что ему нужно, можно было найти с телефона по пути домой. Но Давид отчего-то не стал этого делать.
Момент этот он оттягивал до последнего — так, будто ты тот был торжественным.
Интересующая его информация находится за пару кликов.
Заболоцкая Каролина Витольдовна (отчество-то какое… впрочем, не ему, Самуиловичу, об этом рассуждать), врач-психиатр первой категории, работает в психоневрологическом диспансере № 1 (совсем не далеко от его дома, на 12 линии Васильевского острова), а также принимает в частном медицинском центре.
На 17 линии. Тоже его район.
Это лучше, чем психоневрологический диспансер, думает он.
Следующий клик открывает сайт медицинского центра. Каролина Витольдовна принимает здесь не только как психиатр, а ещё и как психотерапевт.
Наверное, это как раз то, что нужно, убеждает он себя.
Ему нужен психотерапевт, вот что.
Может быть, он… то есть она поможет ему избавиться от этих кошмарных снов и давящих мыслей.
Будь рядом с Давидом его отец, Самуил Соломонович Рейхман, фамилию которого он, Давид, так легко и совершенно не терзаясь совестью, сменил на дедушкину, он отметил бы в своей обыкновенной ироничной манере, что лет уже так десять кряду говорит Давиду о том, что неплохо было бы заняться своим душевным здоровьем, но Давид всякий раз только лишь отмахивается, утверждая, что прекрасно себя ощущает.
И Давиду было бы нечем крыть. Потому что отец сказал бы чистую правду.
Но, к счастью, Самуила Соломоновича рядом с ним нет, оттого Давид волен убеждать себя в чём угодно.
Не отрываясь, он смотрит на экран монитора.
Там есть фото. На нём Каролина Заболоцкая в белом халате и с аккуратно собранными волосами.
Она похожа на отличницу. Наверное, она и была ею — и в школе, и в медицинском институте.
Отчего-то Давид почти не сомневается в этом.
Звук сообщения, пришедшего в мессенджер, отвлекает его. Это Паша, и у него философское настроение. Ему отчего-то приспичило порассуждать в вечер воскресенья о том, что ему-де под сорок, а у него нет ни жены, ни детей и, наверное, уже не будет, и это так тоскливо…
На кой ляд тебе?
Давид отвечает грубо; это выходит случайно, но тем не менее. Паша не обижается — так, как обыкновенно обижаются нормальные люди. Паша не совсем нормальный; он как Форрест Гамп из одноимённого фильма. Порой это ужасно раздражает, но Давид уже успел к нему привязаться.
Извини. Вижу, я не вовремя.
Обиделся таки. Ну ладно.
Паш, я не хотел тебя обижать. Просто ну сам подумай. Сидишь себе в гордом одиночестве с кошкой… кстати, как она там?
Она в порядке. Передаёт тебе привет)
СпасибоJ Ну вот. А то какая-то бабень жрала бы твой мозг ложечкой. Чайной. Ну, или десертной. А по субботам — ножом и вилкой.
Почему по субботам?)
Потому что суббота — это день для радости, дурындаJ А что может быть радостнее пожирания чужого мозга с применением остро заточенных столовых приборов?)
Паша снова не понимает шутку, и Давиду хочется свернуть разговор.
Когда его шутки не понимают, он по обыкновению раздражается.
А как же любовь, Дав?
Господи боже. Павел Иванович, да вы не иначе юная невинная дева, воспитанница Смольного…
Любовь… подумать только. Мужику под сорокет.
Срань твоя любовь
Ладно
Свернуть этот глупый «не по возрасту» разговор Давиду хочется, а вот обижать Пашу — как ни крути, нет.
Скушай мороженкуJ
Ты забыл добавить «девочка» J И дюшес)
Любой каприз за ваши деньги!
Довольный этим нарочитым смягчением разговора, Паша временно ретируется, и Давид снова открывает сайт. Каролина Витольдовна Заболоцкая строго смотрит на него с экрана.
Наверное, ей пошли бы очки.
Он начинает было размышлять, но тут же тормозит себя. Быстро… нет, просто стремительно — так, чтобы не было уже шанса передумать, — он кликает на «записаться на приём».
Сайт выдаёт ему, что ближайшее время завтра, в 19–00, и Давид не менее стремительно жмёт на него.
19-00 его полностью устраивает.
Он продолжает таращиться на её фото в белом халате и вдруг ловит себя на мысли, что больше всего на свете хотел бы подарить ей отвратительные жёлтые цветы.
Но завтра, в 19–00, ещё не время. Он подарит ей их потом.
Что-то внутри его хочет ещё раз вдогонку написать лепшему другу Паше Харитонову, что любовь — срань, но он убеждает себя этого не делать.
Паша, как ни крути, здесь вообще не при чём.
Рабочий день выдаётся относительно не трудным — хоть это и понедельник. Можно было бы уйти раньше, чем обычно, но Давид отчего-то тянет до последнего.
Он не хочет возвращаться домой. Он хочет сразу после работы поехать туда.
В медицинский центр на 17 линии Васильевского острова.
Что он скажет ей? Он этого не знает.
Расскажет про кошмары, наверное.
Как ни крути, он идёт за этим.
Якобы за этим.
Чтобы отвлечься от мыслей, он начинает делать отчёты. Он делает их целую кучу — и это замечательно.
Так Давид думает.
Потом ему не придётся тратить на это время.
В его кабинет заглядывает педагог-психолог Ирина. Ирина Евгеньевна, так вроде бы её по отчеству, вспоминает Давид наконец. Кажется, она хочет поблагодарить его за подмену.
Давид отвечает ей, что благодарности не стоит.
Он хочет задать Ирине Евгеньевне пару вопросов о «Коралине», но потом отчего-то передумывает.
На часах без пятнадцати шесть, и Давид понимает, что ему пора идти.
Он не хочет опоздать.
Настенные часы продолжают настойчиво тикать ему вслед.
— Вы?
Он ждал этого вопроса — и, тем не менее, услышав его, едва не вжимается в дверь. Не от самого вопроса — от того, насколько чётким, профессиональным тоном она его задаёт.
— Простите, — быстро проговаривает он. — У меня действительно проблема, и мне нужен врач, я вас… я вас не преследую, и…
— Успокойтесь, пожалуйста.
— Хо… хорошо.
Она смотрит на него. Её глаза светло-голубые. Светлые волосы средней длины частично подобраны на макушке массивной ажурной заколкой. Белый халат с воротником-стойкой, несмотря на довольно жаркую погоду, застёгнут под самое горло.
Она больше не кажется ему похожей на мать.
— Я и не думала, что вы меня преследуете, — говорит она. — Я просто удивилась. Проходите, садитесь.
Он подчиняется — молча.
Он не знает — теперь уже не знает — о чём будет с ней говорить.
Он просто пялится на неё, будто пятнадцатилетний идиот, который впервые увидел женщину.
— Всё хорошо? — спрашивает она.
— Да. Да, Каролина… Витольдовна.
Она улыбается:
— Рада, что вы запомнили. Многие пациенты эту табличку на двери даже не читают.
— Я на сайте читал.
— Вот оно что, — она снова улыбается и тут же деловито продолжает: — Вы Давид — а отчество?
Он возвращает улыбку:
— Если по-нашему, то Бен-Шмуэль; если по-русски, то Самуилович. Лучше просто Давид.
— Хорошо. Как скажете. Давид. Что привело вас ко мне, Давид? Вас что-то беспокоит?
Какое-то время он молчит. Её взгляд становится встревоженным — он это видит. Не просто видит — будто ощущает кожей. Кожей, мышцами, всем нутром…
— Меня беспокоит мать, — внезапно выпаливает он, вперив на неё глаза. Должно быть, сейчас он похож на маньяка, но думать об этом Давид в данный момент не способен.
— Отношения с матерью?
Он горько усмехается:
— Если можно так это назвать. Она умерла, когда мне было девять.
— Я вам сочувствую.
— Спасибо. Всё последнее время я вижу её в снах. Не в обычных. В кошмарных снах.
— Как именно она вам снится? — спрашивает Каролина… то есть, Каролина Витольдовна. Она старается выглядеть максимально вовлечённой — он это видит, чувствует. Он понимает, что она врач, но именно сейчас ему очень хочется, чтобы это было искренним.
— Она страдала шизофренией и хотела меня убить, — вместо ответа на её вопрос внезапно выпаливает он. — Она меня ненавидела. А потом она покончила с собой.
Он смотрит в её глаза и сразу понимает: она знает об этом.
С биографией Авраама Мошевича Вайсмана и трагедией, связанной с болезнью и самоубийством единственной дочери, врач-психиатр Каролина Заболоцкая однозначно была знакома и ранее.
— Да, моя мать — дочь профессора, которого вы так любите, — горько проговаривает он. Её рука тянется к графину.
— Выпейте воды, — говорит она.
Это звучит профессионально, но мягко.
И совершенно не холодно.
— Вы когда-нибудь пытались обсуждать со своими близкими то, что вы чувствуете?
Он усмехается — нехотя, неосознанно.
Он не хочет усмехаться в ответ на её слова: это выходит само.
— Кого вы имеете в виду? Под «близкими».
— Семью прежде всего.
— Я живу один, — отвечает он, глядя в её глаза.
— Поняла. Извините.
— Ничего страшного. Меня это не травмирует. Моя жизнь максимально комфортна.
— Это нормально, — говорит она. — Самое главное, чтобы было комфортно именно вам.
— Рад, что вы не призываете меня немедленно создать ячейку общества и не утверждаете, будто это моментально решит все мои проблемы, — он тихо смеётся.
Она качает головой:
— Ни в коем случае.
— У меня есть отец, — говорит он, — но мы не слишком близки.
Она кивает, и он продолжает:
— Ещё есть друг. Мы познакомились семь лет назад, когда я сел к нему в такси с непреодолимым желанием нарваться, — она ничего не говорит в ответ, но легко улыбается — и это приятно. — Он… немного странный, но я к нему привязался. На работе я ни с кем близко не общаюсь. Отношения со всеми нормальные. На представителях своей национальности не зациклен — знаю, вы об этом подумали, — он пожимает плечами. — Как-то так.
— Спасибо за вашу открытость, — отвечает она. — То есть тему потери матери и всего, что с ней связано, вы всегда переживали и переживаете исключительно в себе?
— Ну, я рассказывал Павлу кое-что. Это мой друг. Который странный. Но мне показалось, что ему не шибко интересно это слушать, и я заткнулся, — он делает небольшую паузу, а затем произносит: — Что до отца… После того как мать погибла, он просто закрыл эту тему.
Он заканчивает с горечью. Он сам это слышит — эту горечь. И ему от неё противно.
За окном какая-то особенно активная птица от души раздирается ором. Кто-то более романтичный — Паша, например, — счёл бы, должно быть, что птица прекрасно поёт. Но для Давида это именно ор.
— У вашего отца не самая редкая реакция на стрессы и психотравмы, — говорит она. — Возможно, он решил, что, прекратив обсуждение, сделает вам лучше.
— Мне, — отзывается он. И добавляет: — Или себе.
— И это тоже.
Какое-то время он молчит. Она тоже не задаёт вопросов — вероятно, обдумывая, как будет лучше повести разговор дальше, когда он вдруг внезапно выпаливает:
— У вас есть чёрное платье в белый горошек?
— Простите, что?
— Извините. Вы, должно быть, сочли, что я лезу не в своё дело. Просто скажите, если оно у вас есть. Пожалуйста.
Она смотрит на него с неподдельным удивлением.
— Да, у меня есть чёрное платье в белый горошек, — говорит она, — но откуда вам об этом известно?
Он тихо смеётся, затем прикладывает ладонь ко лбу.
— Вы не поверите, — говорит он, — но на днях вы меня ужасно напугали. Кажется, в пятницу… да, в пятницу. Вы были в этом платье, и вы ехали в метро…
— Я действительно надевала это платье в пятницу…
— Да, да. Вы ехали в метро. В соседнем вагоне. И я решил, что схожу с ума. Я принял вас за свою мать.
— Вы приняли меня за мать? — хмурится она. — Я похожа на неё?
Он качает головой:
— Сейчас мне уже кажется, что нет. Но сначала показались похожей.
— Именно поэтому я так напугала вас на кладбище, — задумчиво произносит она.
— Да.
— Господи, вот так история. Мне, наверное, следует ещё раз извиниться…
— Нет! — почти выкрикивает он. Ему вдруг становится страшно, что сейчас Каролина Витольдовна Заболоцкая передумает работать с ним и скажет, что следующего сеанса не будет. — Нет, что вы! Вам совершенно не за что…
— У неё было подобное платье, да? — спрашивает она, и он молча кивает в ответ. — Удивительное совпадение. Что ж, значит, теперь я тем более должна помочь вам прийти в норму, — она что-то пишет на листке бумаги, затем протягивает его ему. — Вот, возьмите рецепт. Постарайтесь не пропускать приёмы препаратов. Если почувствуете, что тревога усилилась, или появилась бессонница, или начались головные боли, — сразу звоните, — вслед за рецептом она подаёт ему визитку. — Можете также писать в любой мессенджер, отвечу, как только смогу. В следующий раз мы встречаемся с вами через неделю.
Он берёт визитку и случайно (или нет?) касается её руки. Ему тут же хочется извиниться, но он сдерживает себя и не делает этого.
Она врач, идиот. Хватит вести себя как спермотоксикозный подросток.
Птица за окном как будто читает его мысли.
И начинает раздираться ещё громче.
Её вопли похожи на смех.
В социальной сети ВК страница Каролины Заболоцкой находится быстро.
Сейчас будет закрытый профиль, думает он. Как назло.
К счастью, профиль открыт.
На аватарке её фото. Она там совсем другая.
Не в строгом белом халате. И даже — и слава богу — не в платье в горошек.
На ней спортивный костюм в стиле милитари, и она обнимает большую собаку.
Эрдельтерьера.
Внутренний голос твердит что-то злорадное про спермотоксикозного подростка, но Давид его не слушает.
Он наводит курсор на ссылку «Подробнее».
День рождения — 1 декабря, читает он там. Год не указан.
Родной город — Выборг.
В графе «Семейное положение» значится «не замужем», и он наконец облегчённо выдыхает.
И тут же начинает злиться на себя.
Кинуть заявку в друзья ей нельзя, а подписываться Давид не хочет.
Вместо того он сохраняет её страницу в закладках.
Помимо аватарки есть лишь пара фото в белом халате и одно — из какого-то кафе, с чашкой кофе.
Эрдельтерьер же, судя по подписям к фото (которых на странице многим больше, чем хозяйкиных), оказывается девочкой, которую зовут Джейн.
Каролина шутливо называет её «солдат Джейн» — так подписано, и Давид ловит себя на мысли о том, что ему это очень нравится.
Лежащий рядом с ноутбуком телефон тем временем настойчиво даёт ему понять, что с ним жаждет общаться отец, но Давид сейчас на это не настроен.
Отцу он перезвонит позже.
— Ты не хочешь положить камень на могилу мамы?
Вопрос Давиду не нравится, и он тут же хмурится и поджимает губы.
Он знает, что дедушка настаивать не станет.
Он никогда не настаивает.
В отличие от отца.
Тот бы непременно прицепился со своими нравоучениями о том, как ему, Давиду, якобы следует себя вести. Всегда цепляется, о чём бы речь ни зашла, — последнее даже неважно. Главное — дать понять ему, Давиду, что он не прав. Ещё и Тору обязательно приплетёт. Он всегда её приплетает. Святоша-показушник.
Пусть подавится уже своей Торой.
— Давид, я не настаиваю, — словно прочтя его мысли, отзывается дедушка. — Когда-нибудь ты сам к этому придёшь.
Он молча качает головой.
Он знает, что спорить дедушка тоже не станет.
Он и не спорит.
— Она любила тебя, — вместо того говорит он, и Давид снова качает головой:
— Не любила.
— Конечно же, любила, — дедушка кладёт руку на его голову. — Она не виновата в том, что произошло с ней. Это болезнь, Давид. Из-за неё твоя мать не владела собой. Если кто и виноват в случившемся, то это я.
— Ты не виноват, — Давид ещё сильнее поджимает губы. — Ты не можешь быть виноват. Я слышал ваш разговор с отцом. Когда она ещё были жива. Незадолго до…
— Ты подслушивал?
— Да, — кивает он. Отпираться нет смысла, а врать дедушке не хочется. — Да, я подслушивал. Я много ваших разговоров подслушивал, когда вы говорили о ней. Я хотел узнать, можно ли… — его голос срывается, и он отмахивается в сердцах. — Ладно. Забудь. Я подслушивал, потому что я плохой непослушный ребёнок, который никогда не попадёт в Рай.
— Ты хотел узнать, можно ли её вылечить… — задумчиво проговаривает дедушка, и Давид мрачно кивает в ответ. — А насчёт Рая — это ребе Бакшт так сказал?
Давид кивает снова, и дедушка, тяжело вздохнув, качает головой.
— Этот старый негодник только и знает, что доводить детей до энуреза и заикания. Возможно, для того, чтобы такие, как я, не оставались без работы.
— Ребе Бакшт говорит, что ты безбожник, — Давид смотрит на дедушку с вызовом. — Что ты не веришь в Бога и поклоняешься какому-то Фрейду — тоже еврею-безбожнику.
— Ребе Бакшт заблуждается, — мягко говорит дедушка и обнимает его за плечи. — Я всего лишь врач. Знаю, что ребе Бакшту не шибко по душе врачи. Должно быть, потому, что он здоров, как бык, и считает, что Господь будет милостив к нему всегда. И, что, ежели ему вдруг всё-таки случится заболеть, одной лишь молитвы для избавления от болезни будет достаточно. Многие люди заблуждаются подобным образом, Давид. Не только ребе Бакшт.
Какое-то время они молчат, стоя напротив могилы бабушки Сары, а затем дедушка кивает в сторону надгробного памятника.
— Жаль, Саре не довелось тебя увидеть, — говорит он. — Болезнь сгубила её раньше, ещё когда твоя мать была ребёнком. Сара бы тебя очень любила. Она гордилась бы тем, какой у неё красивый и умный внук.
— Ты скучаешь по ней? По бабушке Саре?
— Да, Давид, да. Я скучаю. И по ней и по твоей маме, — дедушка легко треплет его по волосам. — Пойдём? А то, кажется, собирается дождь. Ещё не хватало промокнуть на кладбище. Если хочешь, можем где-нибудь перекусить.
— Я хочу в нормальное кафе. А не то, которое для евреев, — он смотрит дедушке в глаза. — Я буду тебя слушаться и не стану заказывать некошерное, но я хочу в нормальное кафе, — Давид видит, что дедушка колеблется, и наносит контрольный удар: — Я не скажу ему. И словом не обмолвлюсь.
Дедушка вздыхает.
— Ну хорошо, — говорит он наконец. — Но насчет некошерной еды — ты обещал мне.
— Клянусь, — торжественно заявляет Давид.
— Не надо, — отвечает дедушка. — Тебе известно, как сильно я не люблю клятвы.
— Дедушка, должно быть, думал, что я ненавижу её, — задумчиво произносит он. — Свою мать. Я знаю, что это причиняло ему боль, — ведь она была его дочерью! Единственной, к тому же. Вы знаете, как много для евреев значит семья, доктор?
Он называет её «доктор» — так проще скрыть, что он хотел бы звать её просто по имени, без отчества.
Но она этого не предлагает, а сам он никогда не осмелился бы на подобную дерзость.
— Вы дали понять, что это не про вас, — она складывает руки в замок. — Я правильно уловила вашу мысль?
Он тихо смеётся:
— Я еврей-безбожник. Как упомянутый Зигмунд Фрейд.
— Значит, правильно.
— Да, но для деда семья действительно много значила. И моё поведение его травмировало. Только вот я её совсем не ненавидел.
— Нет?
— Нет, — он смотрит ей в глаза. — Я её боялся. Да, боялся. Даже после её смерти. Я ложился в кровать и думал: сейчас я усну, и она придёт. И придушит меня, — он усмехается. — Да, да, я всерьёз в это верил! Вы только представьте, что было в моей юной бестолковой башке.
— Авраам Мошевич… ваш дед сказал вам чистую правду. Ваша мать действительно не осознавала, что она творит. Она не владела собой. Но негативные эмоции в её адрес в вашем случае совершенно логичны и обоснованны…
Он отмахивается:
— Бросьте. Неужто вы считаете, что я сейчас, в мои сорок с плюсом, этого не понимаю?
Он снова смотрит ей в глаза — демонстративно, даже с вызовом. Она выдерживает этот взгляд.
— Давид, вы никогда не думали, что, попытавшись её простить, сделаете лучше прежде всего себе?
Он качает головой:
— Думал, конечно. Только вот прощать — не мой конёк, — он откидывается на спинку кресла. — А почему вы не спрашиваете, как складываются мои отношения с женщинами, доктор? Вроде бы у таких, как я, — ну, травмированных матерью, — в анамнезе должен быть страх перед представительницами прекрасного пола и всё такое?
Она улыбается — одними уголками губ:
— Вы хотите поговорить о своих отношениях с женщинами, Давид?
Он смеётся:
— Господи, нет, конечно же! Ну какие женщины, вы посмотрите на меня! У меня даже джинсы мятые!
Она тоже смеётся — хотя очень старается этого не делать, и он продолжает:
— Ладно джинсы, а вот классические брюки, которые требуют у нас на работе… кстати, я работаю социальным педагогом. В интернате. Спорим, вы этого не ожидали?
— Я знала, — говорит она, и наступает его черёд удивиться.
— Но… откуда? — быстро проговаривает он.
— Из одной из статей про вашего деда. Там было вскользь упомянуто, что единственный внук Авраама Мошевича — педагог.
— Не вышло сюрприза! — он нарочито всплёскивает руками. Она вновь улыбается в ответ, и в этот момент он ловит себя на мысли, что больше всего на свете хотел бы сейчас пригласить её куда-нибудь — выпить чаю, кофе, пива, вина, да чего угодно! Можно даже не выпить, можно вместе пойти выгуливать «солдата Джейн»…
«Она врач, идиот», — говорит ему внутренний голос, механический и противный, будто у робота Вертера.
Да, именно. Она врач. И видится с тобой она исключительно как врач. И прекрати раскатывать губы и забивать себе голову неуместными фантазиями.
Она что-то говорит, и он передёргивается, будто от удара.
— Простите, вы что-то спросили?
— Я спросила, как у вас дела со сном, — говорит она. — Не стало ли хуже после таблеток?
— Нет. Хуже не стало. Лучше пока тоже.
— Это нормально, — говорит она. — У этих препаратов накопительный эффект. Главное — что вам не хуже.
Это снова звучит до боли профессионально.
И ему вдруг становится мучительно горько.