4

— Спасибо за помощь, Аль, — Каролина от души обнимает мачеху. — Оставшееся мы заберём на этих выходных. Никогда бы не подумала, что у меня столько вещей. Вроде я и не шмоточница…

— Да не за что, — отвечает Альбина. — Благодаря тебе я хотя бы в Питер выбралась в кои-то веки. А то вот так живёшь рядом с культурной столицей, а видишь её раз в пятилетку. Слушай, раз уж речь зашла… Отец там интересуется, не будешь ли ты против того, чтобы сдать эту квартиру? Ясное дело, людей поприличнее найдём, чтобы не угробили ничего. Студентов брать не станем, у них вечно пьянки-гулянки, разнесут тут всё, ещё и на полицию, чего доброго, нарвутся. Может, пару какую семейную. Или одинокую женщину с ребёнком.

Каролина складывает руки на груди.

— Аля, это же по сути папина квартира, — говорит она. — Как я могу быть против.

Альбина разводит руками:

— Папина да не папина. Если уж на то пошло, это квартира твоей покойной бабушки. Которая хотела, чтобы тут жила именно ты. Просто времени всё не было переоформить её на тебя. Так что решать это только тебе. Но, если ты не против, я так и скажу отцу.

Каролина качает головой:

— Папа как всегда. Почему бы ему не спросить меня об этом самому? Не подключая тебя в качестве посла доброй воли?

— Да о чём ты! — Альбина тихо смеётся. — Ну, вспомни, он даже маленькой тебе замечания делать боялся! А ты хочешь, чтобы он вот сейчас, со взрослой, почти замужней тобой, врачом-психиатром, какие-то деловые переговоры вёл! Ну ты же знаешь своего отца. Он стесняется даже сдачу на кассе в магазине потребовать, если ему её недодали!

— Как бы он жил без тебя, — отвечает Каролина и тоже смеётся.

На самом деле, опасения отца она понимает.

Со своей покойной матерью, Викторией Вадимовной, он всегда плохо ладил.

Точнее — это Виктория Вадимовна плохо ладила с ним.

Она вообще со всеми плохо ладила. Соседи, помнится, все как один побаивались эту суровую невысокого роста женщину с плотно сжатыми губами и волевым лицом.

Которая ладила плохо со всеми, кроме одного человека.

Своей обожаемой внучки.

Мужа у Виктории Вадимовны никогда не было. Своего единственного сына она назвала претенциозным именем Витольд. Отчество в свидетельстве о рождении велела записать «Альбертович». Был ли какой-то таинственный Альберт реальным персонажем, или же бабушка Вика просто так, что называется «от балды» прилепила своему сыну это отчество, — этого Каролина не знала.

Как и того, кто на самом деле был отцом её отца, а значит — её дедом.

Она ни за что не рискнула бы задать бабушке Вике такой вопрос.

Как бы там ни было, по части имён бабушка Вика всегда была той ещё затейницей. Имена ей всегда нравились необычные, с ярко выраженным иностранным акцентом.

Свою единственную — как потом стало ясно со временем — внучку она возжелала назвать Каролиной в честь главной героини романа Теодора Драйзера «Сестра Кэрри».

Вроде бы отец даже пытался робко возражать, говоря, что, наверное, достаточно уже того, что он Витольд, но бабушка Вика была непреклонна.

О реакции мамы на это, а также о том, как складывались её отношения с бабушкой Викой, Каролина ничего не знала.

Один раз, лет в двенадцать-тринадцать, она попыталась спросить бабушку Вику о своей покойной матери. Бабушка Вика тут же нахмурилась в ответ, а затем тяжело вздохнула:

— Машка-то? Хорошая девушка была, — она налила кипятку из большого пузатого самовара (самовары бабушка Вика обожала всем сердцем, и у неё была даже своя небольшая коллекция), плеснула туда заварки и поставила перед Каролиной. — Сахару сама себе добавь, сколько нужно. И не выдумывай мне тут ничего про эти свои диеты. Диета у тебя там, в Выборге будет, а в моём доме все они под строгим запретом, — она сложила руки в замок и посмотрела на внучку. — Хорошая была Машка, да. Добрая и весёлая. Животных любила очень. Да только вот дурная. Это её и сгубило.

— Дурная? — маленькая Каролина насупилась. Сахару ей не хотелось, но бабушка Вика продолжала строго на неё смотреть, и она, сдавшись, бросила в чашку два куска. — Это ты о чём?

— О том, что чёрт её дёрнул сесть за руль в такую погоду. Думать надо было, что делаешь. Особенно, когда у тебя дитё мелкое дома, — бабушка Вика снова вздохнула. — Ладно, что уж теперь. Алька-то эта тощая тебя там не обижает? Ты сразу говори, ежели чего.

— Не обижает, бабушка. Аля хорошая. К ней просто привыкнуть надо.

— Может и хорошая, да только тощая как палка, — бабушка Вика отмахнулась. — Ну, раз тебя не обижает, то так уж и быть, пускай будет хорошая, — она подмигнула внучке. — Ты пирожки-то давай бери. Они вкусные. С яблоками. А то сама скоро станешь как эта твоя хорошая Алька.

Каролина училась на втором курсе, когда бабушка Вика умерла.

Вечером они Каролиной шутили, смеялись и пили чай из пузатого самовара.

А утром она просто не проснулась.

Внезапная остановка сердца.

Лёгкая смерть. Так это называют.

Каролина осталась в квартире одна.

Когда её однокурсница — вечно чумазая и лохматая Вероника, которую дразнили домовёнком Кузей, — сказала, что-де радоваться бы надо, что бабку на тот свет спровадила и при хате осталась, Каролина подошла и молча ударила её кулаком в лицо.

Веронику увезли на скорой, а Каролину чуть не исключили из университета.

До самого окончания специалитета Вероника больше никогда не разговаривала с ней.

Они даже не здоровались.

Несколько лет спустя Каролина узнала от бывших однокурсников, что Вероника стала врачом-травматологом и вышла замуж за своего пациента, которого привезли к ней со сломанной ногой.

Наверное, это такая карма у многих женщин-врачей — выходить замуж за своих пациентов.

Каролина передёргивает плечами, словно силясь отогнать воспоминания.

Отчего-то от них ей становится грустно и тяжело.

— Сдавайте квартиру, Аль, конечно, — говорит она вслух. — Я не буду против ни в коем случае. Продавать её я всё равно не собираюсь, а так хоть будет под присмотром.

— Тебе в Василеостровском нормально-то живётся? — заботливо спрашивает Альбина. — А то слышала, там сыро очень, даже по питерским меркам. И крыс, говорят, немерено. Это так?

— Да нормально там всё, — отвечает Каролина. — Не переживай. Я теперь пешком на работу ходить могу. Ну, по хорошей погоде уж точно.

— Ну ладно, успокоила, — говорит Альбина и улыбается уголками губ. После чего продолжает: — Он очень понравился твоему отцу. Считаю, ты должна быть в курсе. И, что уж душой кривить, мне тоже. Такой образованный и воспитанный…

Каролина улыбается в ответ.

Она хорошо помнит, как пару месяцев назад «образованный и воспитанный» Давид вышвырнул пьяного гопника из супермаркета под безмолвно вытаращенные глаза вооружённых дубинками охранников и не менее безмолвные аплодисменты молоденьких кассирш.

Каролина совершенно искренне считает, что одно другому не мешает.

В конце концов, образованные и воспитанные люди не обязаны терпеть рядом с собой необразованных и невоспитанных.

Особенно — когда последние проявляют свою необразованность и невоспитанность по отношению к окружающим.

— А я, знаешь, по-другому его представляла, — говорит Альбина, и Каролина усмехается в ответ.

— Ты думала, он в шляпе, с бородой и с пейсами? — интересуется она.

— Вот теперь мне стало стыдно, — смеётся Альбина.

Каролина окидывает взглядом грустно распахнутые створки полупустых шкафов и думает о том, что, вроде бы, она ничего не забыла.

— Жаль только, что вы не хотите свадьбу нормальную, — резюмирует Альбина. Каролина выразительно смотрит на неё.

— Ты знаешь, что я не консервативна, Аль, но беременные невесты в белых платьях, чёрт знает сколько времени уже живущие вместе со своими мужьями, меня традиционно веселят. Это глупо и нелепо. Тем более, мне тридцать два, а ему сорок четыре. И я не выношу белый цвет, он делает меня похожей на бледную поганку. Моё отношение к свадебным мероприятиям в целом тебе, насколько я помню, тоже известно.

Альбина тут же «сдаётся», поднимая руки.

— Ладно, ладно, — говорит она. — Феминистка ты наша. Я ни на чём не настаиваю, как вы решили, так и будет.

Каролина вновь окидывает взглядом квартиру, и в этот момент ей вдруг приходит в голову странная мысль.

Она думает, что очень хотела бы увидеть фото матери Давида.

Эта мысль приходит к ней не впервые, но теперь она становится всё более…

…навязчивой?

Да, Каролине очень интересно, как она выглядела.

Она думает о том, что старые фото, должно быть, сохранились у Самуила Соломоновича, но, разумеется, он никогда их не покажет.

Тем более — будет более чем странно обращаться к нему с такой просьбой.

Следующая мысль кажется ей ещё более неприятной и Каролина даже не может понять, почему.

Жаль, что на еврейских надгробиях нет фотографий.

Каролина вновь передёргивает плечами.

Не будь она врачом-психиатром, неверующей и ярым противником всего того, что в психиатрии называется «мифологическое мышление», ей могла бы прийти в голову ещё более дикая мысль.

Не будь этого всего, она могла бы подумать…

…что его мать пытается ей что-то сказать.

— Если ты ничего не забыла, то идём, — говорит ей Альбина. — А то я ещё, чего доброго, на электричку опоздаю.

Каролина тут же быстро кивает, берёт мачеху под руку и вместе с ней выходит из квартиры.

Дверь отчего-то захлопывается с резким грохотом, и Каролине это не нравится.

Это сквозняк, говорит она себе.

Это просто сквозняк.

Это просто сквозняк, а ты — просто беременная дура, у которой шалят гормоны.

И — нервы.

Она вызывает лифт.

Где-то внизу, на лестничной клетке, дружно хохочет развесёлая молодёжь.

На улице начинается дождь.

— Вот видишь, всё прошло удачно, — Каролина выразительно смотрит на него — как будто с неким упрёком. — А ты переживал.

— Я переживал, что пришлось тащить всех в этот… «Лехаим». Просто иначе отец или не пошёл бы, или бухтел, что кухня не та, напитки не те, и вообще всё плохо… Бухтел и бухтел бы, как старый дед… ой-вей, да о чём я, ведь он и есть старый дед…

Она тихо смеётся:

— Ты сказал «ой-вей».

— Да, и что?

— Это очень по-еврейски.

— Я еврей. Сюрприз! — он смотрит ей в глаза: — Спасибо, что надела это платье.

Она качает головой:

— Надеюсь, ты действительно этого хотел.

— Я действительно этого хотел.

— Ну хорошо, — она улыбается. — А насчёт ресторана тебе совершенно не стоит переживать. Всем всё понравилось. Мой отец уплетал за обе щёки. Кажется, Аля даже приревновала его к поварам «Лехаима»: я не припоминаю, чтобы он с таким аппетитом когда-либо ел дома.

— Значит, всё хорошо, — он утыкается в её плечо. — Я рад.

— Ты хочешь пойти на первый скрининг? — спрашивает она и тут же тушуется: — Я не настаиваю, если что. Я просто спросила.

Он гладит её по щеке.

— Пол ребёнка на нём ещё не понятен? — уточняет он, и она тут же качает головой:

— Не-а. Пол можно определить на втором скрининге. Не раньше.

— Значит, я верно понял. Но я всё равно пойду.

— Тогда я попрошу Ольгу записать меня на вечер, — говорит она, — чтобы ты наверняка уже освободился по работе.

— Ты хочешь сына? — он улыбается уголками губ.

— Да, — отвечает она. — Я хочу назвать его твоим именем. Чтобы у нас было два Давида. Я знаю, что у евреев так не принято, но это не обсуждается, — она смотрит на него из-под ресниц. — Я сказала об этом твоему отцу. Он не возражает.

Давид едва сдерживается, чтобы не хмыкнуть.

Конечно, отец ей не возражает.

Она нравится ему; нравится искренне — так, насколько это вообще возможно.

Тем, кто искренне нравится Самуилу Рейхману, он не возражает.

— Два Давида — это слишком, — усмехается он. — Я хочу, чтобы у нас родилась дочь. И, поскольку ты настаиваешь на двух Давидах, то, если у нас всё же будет дочь, я сам выберу имя для неё, — он выразительно смотрит на неё. — Это не обсуждается.

— Один-один, — она смеётся. — Ладно, так и быть. Если у нас будет девочка, ты сам выберешь для неё имя. Я приму любое твоё решение.

Он крепко обнимает её.

Он действительно хочет, чтобы у них родилась девочка.

И чтобы она была похожа на неё, на Каролину.

Каролина сильная.

Она сильная — должно быть, настолько, насколько вообще может быть сильной женщина…

…нет. Не только женщина.

Она сильная настолько, насколько вообще может быть сильным человек.

В конце концов, между мужчиной и женщиной нет никакой разницы.

Давид всегда совершенно искренне так считал.

Хотя иудаизм и велит считать по-другому.

Давиду плевать на то, что ему велят какие-то там мёртвые евреи, скончавшиеся много веков назад.

Не просто веков — тысячелетий.

Ему так же плевать на то, что велят всякие ребе.

Как тот самый ребе Башкт, который много лет назад твердил его отцу, что-де он, Давид, — нехороший непослушный ребёнок, который непременно попадёт в Ад.

На днях Давид встретил сына ребе Бакшта на улице. Тот сам подошёл к нему и тепло поприветствовал, а затем — даже обнял, и в этот момент Давиду стало стыдно.

Стыдно потому, что он вспомнил, как в детстве от души приложил Бакшта-младшего, разбив ему губу и едва не перебив нос.

Сейчас, будучи взрослым человеком, Давид даже не смог вспомнить, из-за чего у них тогда вышла ссора.

Он вынужденно тепло поприветствовал раввинского отпрыска, изо всех сил пытаясь вспомнить, как же его зовут — не то Исаак, не то Ицхак, а, быть может, и вовсе Айзик…

К его счастью, Бакшт-младший тогда сам напомнил своё имя.

Он оказался Ицхаком.

Давид снова смотрит на Каролину и вдруг думает о том, сколько же значения — ненужного значения — люди порой придают национальностям, традициям и прочим подобным вещам.

При этом ему самому отчего-то хочется назвать свою дочь — а он уверен, что это будет именно дочь, — еврейским именем.

Вы не понимаете, это другое, господин Вайсман.

Мерзкий и недружелюбный — как, впрочем, и всегда, — внутренний голос называет его господином Вайсманом. И именно в этот момент Каролина задаёт ему этот вопрос.

— Ты ведь не обиделся из-за того, что я решила оставить добрачную фамилию? — спрашивает она, заглядывая в его лицо — так, будто силится угадать эмоции. — Наш ребёнок, разумеется, будет носить твою. Можешь даже водить его — или её — в синагогу, если тебе этого хочется. Я нисколько не буду возражать.

— Совершенно нет, — отвечает он. — И в синагогу я бы сводил его — или её — разве что в культурных целях. Ты ведь знаешь, что я не религиозен, Кара.

Она с улыбкой кивает — явно довольная ответом, и он добавляет:

— К слову, моя мать тоже не брала фамилию отца.

Она хочет ему что-то ответить — должно быть, то, что она об этом знает, ведь она видела могилы родных Давида, и там, на надгробиях, написаны имена…

…но, кажется, она замечает именно то, что замечает и он.

Он видит это в её глазах.

Впервые за всё то время, что они знакомы, он произнёс слова «моя мать».

До этого он всегда говорил «она».

От этого Давиду вдруг делается очень сильно не по себе, но как-то иначе не по себе.

Не так, как становится, когда он думает об этих периодически повторяющихся кошмарных снах.

Нет, не так.

Иначе.

И что означает это иначе, он пока что не может уловить.

Как ни старается.

Каролина говорит что-то ещё — кажется, о том, что подруга Паши, Светлана, показалась ей очень приятной и они даже обменялись телефонами, а ещё Каролина дала Светлане номер своего лэшмейкера…

Давид из всех сил старается её слушать.

Старается — но мысли всё равно уходят в другую сторону.

Так, словно они сильнее его.

На какой-то момент Давиду кажется, что это пугает, но нет.

Пугает не это.

Пугает то, что вот эти, новые эмоции он так и не может уловить.

Пока что — не может.

— Я ходил с Карой на скрининг, у нас всё хорошо.

Давид произносит это коротко, чётко и информативно.

Он знает, что Паша переживает. Но углубляться в эту тему у него нет никакого желания.

В глубине души он всё равно продолжает бояться.

Несмотря на то, что мать ему сниться практически перестала.

Правда, иногда он резко просыпается среди ночи — так, словно кто-то его толкнул.

Или позвал.

Возможно, ему и снилось что-то, но Давид этого в такие моменты не помнит.

К счастью, только один-единственный раз Каролина застала это его ночное пробуждение — когда сама проснулась ночью от того, что её тошнило.

Он сидел тогда у окна, бестолково таращась в него и думая о том, что сейчас, как говорится, «по закону жанра» должна заверещать какая-нибудь особо ранняя птица.

Но стояла тишина, и никакие птицы не верещали.

Должно быть, для них всё же было слишком рано.

— Всё в порядке? — он резко вскочил тогда, увидев, что она поднялась с постели. — Тебе нехорошо?

— Да ничего, сейчас отпустит, — она помотала головой. — Всё нормально, Дав. Так, подташнивает немного. Это скоро закончится.

— Я принесу тебе воды.

— Не надо, от неё только ещё сильнее тошнит. Я просто посижу немного, мне станет лучше, и я лягу, — она посмотрела на него в темноте. — А ты сам-то чего не спишь?

— Не хочется что-то, — ответил он. — Не переживай, у меня такое бывает. Это ещё с детства.

— Тебе что-то приснилось? — в её голосе появились тревожные нотки.

Он обнял её и погладил по спине:

— Нет. Ничего. Не тревожься.

— Надеюсь, ты мне не врёшь, — нахмурилась она.

— Я тебе не вру.

Она присела рядом с ним. На колени к ней тут же запрыгнула кошка.

Через несколько минут ей стало лучше, и она вместе с кошкой ушла в постель.

Он сказал ей, что тоже скоро ляжет. Чтобы она не беспокоилась.

К счастью, она быстро уснула.

А он так и продолжил сидеть.

Он просидел у окна почти до рассвета, дождавшись наконец «верещащих» птиц.

Хорошо, что была суббота.

В какой-то момент он подумал было, что можно было бы попросить Каролину выписать ему рецепт на снотворное, но быстро передумал.

— Я рад, что с твоей… женой всё хорошо, — голос Паши возвращает его в реальность.

— Непривычно, да? У меня — и вдруг жена! Да, я сам до сих пор в шоке от того, что у меня есть жена, — Давид усмехается. — Подумать только: Давид Вайсман — и жена, — он качает головой. — Я не люблю это слово, честно. Оно такое… странное. Я прихожу на работу, а мне говорят: «Давид Самуилович, как там ваша жена?» И у меня такое чувство, что это не ко мне обращаются.

— Ты в мыслях не называешь её женой? — Паша задаёт этот вопрос не просто так: он явно о чём-то задумывается.

— Я называю её «Карочка», — Давид разводит руками. — Со временем я привыкну, конечно. Сам посуди, я большую часть жизни прожил один.

Паша кивает.

— Когда я только приехал в Питер, для меня это было так странно — что я один, — говорит он. — В моём доме — ну, там, в Улан-Удэ, — постоянно было много народу, кто-то без конца кричал… Мама, скажем, всегда кричала. Она и сейчас кричит, у неё такой голос. Ещё она зачем-то всегда называла меня какими-то идиотскими именами — то Павлик, то Павлуша, — он тихо смеётся, и Давид тоже начинает смеяться.

— Господи! — восклицает он. — Павлуша! Спасибо за подсказку, теперь я знаю, как тебя троллить.

— Это жестоко, — говорит Паша, не прекращая смеяться. — Представляешь, она и сейчас меня так называет. Позвонит, бывает, по телефону — да как заорёт в трубку: «Павлуша, привет!» Как-то раз она позвонила мне, когда я был на работе, ну и… — он разводит руками: — Теперь половина офиса в курсе, что я Павлуша.

Мысль, острая, будто только что заточенный нож, внезапно бьёт в голову.

Бьёт с такой силой, что Давид внезапно замолкает, и Паша тут же замечает это.

— Я сказал что-то не то? — спрашивает он обеспокоенно.

— Нет, нет, — говорит Давид, а затем смотрит Паше в глаза. — Мой маленький царь Давид. Она меня так называла.

— К…кто? — заикаясь, переспрашивает Паша. Он явно не понимает, о чём речь, и Давид начинает раздражаться.

— Паш, включись! — он щёлкает пальцами. — Она называла меня «мой маленький царь Давид». Моя мать. Я о ней говорю!

— Прости, — быстро произносит Паша. — Прости, я не понял сразу. Я… я такой тупой иногда…

Давид отмахивается:

— Да ничего ты не тупой. Это я со своими детскими психотравмами, как девочка-подросток, заколебал уже, наверное. Нет бы как нормальный мужик — сально ухмыльнуться и спросить что-нибудь типа «когда ты уже трахнешь свою тёлку, бро?» — он резко мотает головой. — Фу, какая гадость, боже. Сказал — и самому противно стало, — он выразительно смотрит на Пашу. — Да, она меня так называла… моя мать. Это она выбрала для меня это имя — в честь царя Давида, — он усмехается. — Как там говорят, «как вы яхту назовёте, так она и поплывёт»? Ну, и? Где мои восемнадцать жён и куча наложниц? Где моё царство, в конце концов? — он горько вздыхает, а затем снова смотрит Паше в глаза. — Она меня очень любила до того как у неё начались эти приступы. Она приходила с работы и спрашивала: «Где мой маленький царь Давид?» Это ещё когда мы в Одессе жили. Представляешь? Я зачем-то вспоминаю это всё последнее время. Несмотря на то, что, когда я думаю о ней, мне становится страшно.

— Дав… — вдруг перебивает Паша. Давид отвечает ему кивком головы, И Паша продолжает: — Ты сказал «моя мать», — и добавляет. — Дважды.

— Ну да… — нервно отзывается Давид. — Да, я сказал, и…

Паша качает головой:

— Ты никогда раньше не называл её так. Ты говорил «она» или…

— …или «эта дура». Да. Последнее только с тобой. Ни с кем другим я не позволял себе так о ней высказываться, — он тяжело вздыхает, смотря куда-то в сторону. — Знаешь, Кара несколько раз на сеансах говорила мне, что, мол, хорошо было бы попытаться её простить. Тогда бы мне-де стало легче. Я сейчас начинаю думать, что она была права, но…

— Но?

— Но мне чего-то не хватает, — заканчивает Давид. И с усмешкой добавляет: — Возможно, восемнадцати жён и кучи наложниц. И царства — как же без него. А вот «Павлуша» — это прикольно. Это я точно запомню.

Паша явно хочет что-то сказать, но видит, что Давид не хочет продолжать этот разговор.

После таких внезапно случившихся откровений Давид всегда забирается обратно в свою раковину.

Это Паша уже усвоил.

Он хочет рассказать Давиду о том, что вчера они со Светой ходили в кино, а фильм оказался дрянной, и Света предложила уйти. Без Светы он ни за что бы не додумался уйти. А потом они пошли гулять по городу, и ему, конечно же, позвонила мама и заорала из трубки «Павлуша, привет!», но Света не стала над этим смеяться.

Вместо этого она рассказала ему, что в детстве старшая сестра постоянно дразнила её «Светка-пипетка» и до сих пор иногда так обзывается.

Всё это Паша хочет рассказать Давиду, но понимает, что, как говорилось в той мемной фразе из известного фильма, «но только не сегодня[1]».

Вместо этого он решает сказать что-то нейтральное, чтобы разрядить обстановку.

Например, про кошку.

Кошки — это всегда наилучший выход из положения.

— У вас девочка, — врач-гинеколог Ольга Забродина, однокурсница Каролины, кажется, рада не меньше него.

Наверное, Ольга больше любит девочек, чем мальчиков, думает Давид.

— Я же тебе говорил, — обращается он к Каролине. И тут же добавляет, обращаясь к Ольге: — Ошибки быть не может?

— Это очень маловероятно, — Ольга качает головой. — Расположение плода такое, что пол виден довольно чётко, — она с улыбкой смотрит на него. — Вы вроде как раз девочку хотели, Давид.

— Да, — кивает он. — Это Кара хотела сына, — он бросает Каролине выразительный взгляд. — Но вышло по-моему.

Каролина возвращает взгляд.

Она говорит, что будет рада и девочке.

И он понимает, что это правда.

Она очень изменилась за эти два с лишним месяца.

Она искренне — насколько это вообще возможно — хочет этого ребёнка.

Хочет его, пожалуй, больше, чем он сам.

Давид вполне мог быть бы с ней счастлив без детей. Он ни за что не ушёл бы от неё, что бы она себе там ни напридумывала.

При том, что он тоже — не менее искренне, чем она, — рад тому, что этот ребёнок родится.

Они выходят из кабинета. Она тут же берёт его под руку.

— Вышло по-твоему, — говорит она, улыбаясь. — Имя-то придумал?

— Давно, — он возвращает улыбку. — Но тебе не скажу. Ты ведь говорила, что примешь любое моё решение.

— Это нечестно, — она укоризненно смотрит на него. Он смеётся в ответ:

— Евреи — обманщики. Не знала?

Он знает, что сейчас ей нужно будет вернуться на работу. И это ему не нравится.

Ему тоже сейчас нужно будет вернуться на работу. Но собственная работа беспокоит его меньше.

Будь его воля — он запретил бы ей работать до самых родов.

Не вздумай обрезать ей крылья, идиот.

Она бросит тебя, если ты хотя бы попытаешься это сделать.

Она живёт этой работой.

Как жил ею твой дед.

Будь он сейчас среди нас, она, должно быть, стала бы лучшей его ученицей.

Она любит тебя — насколько вообще способна такая сильная и свободная духом женщина полюбить мужчину.

Она будет прекрасной матерью для вашей дочери.

Но, если ты только попытаешься обрезать ей крылья, она уйдёт.

— Мириам, — говорит он вслух. — Я так хотел её назвать.

— У тебя так кого-то звали? — она вопросительно смотрит на него.

— Нет, — он качает головой. — Нет. Мне просто… просто внезапно подумалось, что это имя подошло бы для нашей дочери.

— Мне нравится, — вдруг говорит она, и он тут же начинает чувствовать то, что называется «отлегло от сердца».

— Да? — робко уточняет он, и она тут же кивает головой:

— Да. Это красивое имя. Оно… сильное. Вроде бы это один из вариантов имени Мария, да?

— Да, — отвечает он — обрадованный тем, что она это знает.

— Марией звали мою мать, — говорит она. — Мою настоящую мать. Кажется, я не рассказывала об этом. Я её не помню и считай не знала… она погибла, когда мне ещё и года не было, — Каролина качает головой. — Это так… так странно. Ведь она была. И это благодаря ей я живу.

«Благодаря ей я живу» бьёт в голову. Настолько сильно, что, кажется, он физически ощущает боль.

Нет, не «кажется».

Он её ощущает.

Но никогда, ни за что на свете он не покажет ей этого.

Ни за что.

Он лишь крепко обнимает её, потрясённый её внезапным откровением — так же, как несколько месяцев назад был потрясён вырвавшимся у неё «Давид… боже… я люблю тебя».

Сейчас он уверен, что это звучало именно так.

— То есть, ты одобряешь? — уточняет он, и она снова кивает.

— Да, — тихо произносит она. — Да.

— Я провожу тебя до работы, — говорит он. — Всё равно у меня сегодня больше уроков нет.

Она тут же соглашается.

Совершенно не споря.

Она продолжает крепко держать его руку.

Тоже как тогда.

Hela. Ken ikh dikh zen haynt?[2]

Давид сам не понимает, зачем он сейчас пишет на идиш.

Он пишет так, потому что так…

…потому что так надо.

Другого объяснения он не находит.

Менее чем через минуту в чат прилетает:

Shlum. Epes iz geshen?[3]

Es iz a fal.[4]

Отец набирает ответ — Давид видит это в окне переписки.

Примерно через минуту в ответ прилетает:

Буду дома после семи. Приезжай, буду рад увидеться.

Он отвечает по-русски, и Давид понимает, почему.

Самуилу Рейхману нереально навязать свои правила игры.

Говори он, Давид, хоть по-японски — отец будет отвечать ему на том языке, на котором сейчас хочет.

Mskhim[5], — отвечает Давид на идиш.

И к своему глубочайшему сожалению понимает, что не без злости.

Не без злости.

— Вижу, ты жаждешь отморозить себе мозги, — кивком головы Самуил Соломонович указывает Давиду на его непокрытую голову.

Тот тут же хмыкает:

— Пап, мне скоро сорок пять.

— Вот именно. А ума на пятнадцать, — отец складывает руки на груди. — По крайней мере, по моим наблюдениям, с того момента, как тебе было пятнадцать или около того, ничего особо не изменилось. Ну проходи, чего стоишь.

Давид качает головой с лёгкой усмешкой:

— Хотел уж было развернуться да уйти. Ну, раз я такой недоразвитый, по твоему мнению, какой уж со мной может быть разговор, — он проходит наконец в комнату, подходит к окну и какое-то время смотрит в него, а затем снова поворачивается к отцу. — Извини, что так нагрянул, но…

— Не стоит, — отец тут же меняет гнев на милость. Подобное у него происходит почти всегда внезапно — так, словно внутри него кто-то нажал на кнопку, переключающую режим. — Не стоит извиняться. Это и твой дом тоже, я всегда тебе об этом говорил.

Давид окидывает отца взглядом. Даже дома, после долгого рабочего дня и несмотря на свои почти семьдесят, тот выглядит холёно. На нём мужской домашний велюровый костюм тёмно-синего цвета. Борода аккуратно подстрижена, ногти явно обработаны в маникюрном салоне. Давиду вдруг приходит в голову, что, узнай он о том, что в отца влюбилась какая-нибудь молодая особа, он, должно быть, не удивился бы.

Из коридора в комнату вальяжно вваливается огромный полосатый кот, которого Самуил Соломонович в своё время забрал из приюта. По его словам, в тот день он шёл по своим делам мимо приюта для животных и внезапно решил, что ему нужно завести кота. Так в его доме появился Оскар — кот, который явно был не промах и, едва завидев солидного и явно обеспеченного пожилого мужчину, немедленно принялся ходить за ним по пятам, изображая огромную любовь и собачью преданность. Самуилу Соломоновичу ничего не оставалось, кроме как забрать настырного кота домой. Как ни крути, тот сам его выбрал.

— Привет, Оскар, — говорит Давид. Кот тут же строит гримасу и усаживается у ног хозяина. Давид переводит дыхание и наконец произносит: — Я хочу поговорить с тобой о матери.

— О какой матери? — отец явно выпаливает это, не думая. Такое происходит с ним крайне редко и чётко указывает на то, что отец начинает волноваться.

Давид смотрит ему в глаза:

— О своей матери, папа.

Отец скрещивает руки на груди. Губы его тут же превращаются в жёсткую суровую складку.

— Ты знаешь, что эта тема закрыта.

— Меня это не устраивает.

Отец усаживается в кресло, не сводя с Давида чёткого, внимательного и откровенно сердитого взгляда. Кот Оскар тут же запрыгивает ему на колени.

Кажется, он тоже сверлит Давида своими большими жёлтыми недовольными глазами.

— Я не собираюсь это обсуждать, — резко произносит отец. — Ни сейчас, ни когда-либо ещё. Я не знаю, какая вожжа попала тебе под хвост в твои почти сорок пять, как ты недавно сам заметил, но эту тему я продолжать не стану.

— Зато я стану.

— Вот так, значит, — отец кладёт руки на подлокотники кресла. Оскар тут же будто повторяет этот жест, раскладывая лапы на коленях хозяина. — Тогда, быть может, ты объяснишь, с чего вдруг именно сейчас ты решил завести этот разговор?

Давид усмехается.

— Я не твои клиенты из нотариальной конторы, — говорит он. — И не друзья из еврейской диаспоры, которые все дружно преклоняются перед твоим недюжинным умом — ведь он, как известно, покруче, чем у любого ребе. Не пытайся меня продавить, папа.

Отец продолжает спокойно смотреть на него, но Давид видит, как нервно он сжимает пальцы, и отчего-то это вызывает у него отвратительное, мерзкое и какое-то тошнотворное злорадство.

— Не будь ты моим сыном, я бы вышвырнул тебя за дверь, — чеканя каждое слово, отвечает он. — И, уверяю, тебе не помогли бы твои накачанные гигантские бицепсы. Но ты мой единственный ребёнок, которого я очень люблю. И я прощаю тебе твои оскорбления.

— Мне не нужны твои прощения. Ответь на мои вопросы, и я уйду.

— Зачем тебе это? Зачем тебе это сейчас?

Давид горько усмехается.

— Время разбрасывать камни, и время собрать камни, — тихо произносит он. — Вот… решил собрать наконец-то, — он вскидывает голову, глядя на отца сверху вниз. — Но без тебя, к сожалению, не получается. Ты единственный, кто знает, где эти камни запрятаны.

Самуил Соломонович театрально вздыхает.

— Говорят, у некоторых мужчин случается гормональный сбой во время беременности жены, — невозмутимо отвечает он, и внутри у Давида начинает всё закипать. — Вероятно, с тобой произошло нечто подобное. Странный феномен, но тем не менее.

Давид качает головой.

— За что ты так ненавидишь меня? — спрашивает он.

— Я? Кажется, это ты ненавидишь меня. Я спокойно переносил все твои выходки. Все до единой. С твоего самого раннего детства. Ты отвергал меня. Всегда. Всем своим видом ты давал понять, что я тебе не нужен. Что я для тебя никто, — отец поднимается с кресла. Оскар спрыгивает и усаживается у его ног. Теперь они вдвоём выглядят похожими на скульптуру. — Ты отвергал меня и при этом постоянно — постоянно! — едва ли не боготворил этого чёртова Авраама!

— Не смей так о нём говорить!

Давид выкрикивает это так громко, что в следующее мгновение ему кажется, что хрустальные висюльки на люстре дружно звякнули от его вопля.

— А ты не смей орать, — негромко, но властно произносит отец. На висках его выступает испарина. — В моём доме.

— Вроде бы это и мой дом тоже. Не так ли, папа?

Отец переводит дыхание, затем, уже почти спокойно договаривает:

— Что твоей любви — как, впрочем, и уважения — мне не видать, как собственных ушей, — это я давно уже понял, Давид, — он смотрит ему в глаза. — Так и быть. Задавай свои вопросы.

Давид возвращает взгляд:

— Почему она сошла с ума? Что случилось?

Отец усмехается. Не зло, скорее нервно.

— Она сошла с ума, потому что у неё была шизофрения. Я думал, тебе это хорошо известно, — он делает паузу, после чего добавляет: — Твой обожаемый дед этот диагноз подтвердил. Вроде бы об этом тебе известно тоже.

— Что спровоцировало приступы? Они не могли начаться сами по себе, — Давид подходит к отцу вплотную и касается его плеча; к его удивлению отец не отступает и не отстраняется. — Что это было? Почему это началось? Эти голоса в голове, эта жгучая ненависть ко мне? Откуда вот это взялось — вот что я пытаюсь понять! Она же не всегда относилась ко мне так! До того как начались эти приступы, она меня любила! Она называла меня…

— …«мой маленький царь Давид», — отец заканчивает фразу за него и отворачивается. — Ты думал, я забыл? — он вздыхает. Кот Оскар немедленно вздыхает тоже. — Что спровоцировало приступы, этого я тебе не скажу. Я не врач. Да, у нас были конфликты, и я хотел развестись, если ты об этом. Можешь теперь повесить на меня вину за её сумасшествие и успокоиться наконец.

Давид качает головой:

— Я не хочу вешать на тебя вину. Я хочу разобраться. Ты… хотел развестись… почему?

Отец резко поворачивается к нему:

— Я постоянно её не устраивал, хотя она сама меня выбрала. Никто нас не знакомил и не представлял друг другу. Сама выбрала, сама согласилась переехать в Одессу, — он усмехается. — Потом началось. В Одессе ей всё было мерзко. Она так и говорила. Всё не нравилось, всё раздражало. В школе, куда она устроилась на работу, были не такие учителя и не такие дети. Не такие, как в Ленинграде. В магазинах были не такие продавцы, в соседних квартирах жили не такие соседи. Потом родился ты, и она на какое-то время успокоилась. Начала возиться с тобой. Имя тебе сама выбрала, я в это не вмешивался. Я был искренне рад. Я думал, мол, вот теперь Рахель наконец-то будет счастлива, а если будет счастлива она, то и мне будет хорошо. И мне, и нашему сыну. Маленькому царю Давиду. Но потом всё началось снова. Авраам… твой дед постоянно звал нас в Ленинград. Я не хотел. Дело было не только в том, что я не хотел уезжать из Одессы. И не в том, что не хотел переезжать в именно Ленинград. Дело было в том, что я постоянно слушал вот это — «папа то, папа сё». «Папа, папа, папа», — он морщится, словно от боли. — Один раз я даже в сердцах высказал ей, что с такой ненормальной привязанностью к отцу не стоило вообще выходить замуж. Она влепила мне пощёчину, — отец смотрит в расширившиеся от удивления глаза Давида и с усмешкой добавляет: — Да-да, она ещё и дралась. Я изначально ничего не имел против Авраама, но твоя мать так усиленно совала его мне в лицо и приводила в пример, что я поневоле начал испытывать неприязнь, — он качает головой. — А потом стал подрастать ты, и история повторилась. Забавно порой складывается жизнь. Ты Вайсман. Ты его выбрал. Как всю жизнь выбирала и она.

Давид отпускается на кресло, в котором до этого сидел отец.

— Почему ты не развёлся, если вы жили так плохо? — тихо произносит он. — Из-за меня?

— Тебе станет легче, если я скажу, что да?

— Нет. Не станет.

— Тогда считай, что не из-за тебя, — отец отмахивается. — Обвини Тору, иудаизм, раввинов, синагогу. Еврейские традиции, которые тебе так ненавистны. Найди виноватых сам.

— Так, значит, поэтому ты вычеркнул её из своей жизни после её смерти? Как будто её и не было?

Отец смотрит на него странным взглядом — как будто на умалишённого. А затем вдруг начинает смяться. Смеяться жутким, почти истерическим смехом, от которого холодеет кровь.

— Глупый, — сквозь смех произносит он, — какой же ты всё-таки глупый! Глупый маленький мальчик! Глупый маленький почти сорокапятилетний мальчик! — отсмеявшись, он смотрит наконец на Давида. — Ты ведь регулярно бываешь на кладбище, я знаю об этом. Всё к дедушке своему ненаглядному катаешься. Ты никогда не обращал внимания на то, что на её могиле всегда убрано? Кто, по-твоему, это делает? Пророк Моше? Или, прости Господи, царь Давид?

Давид хочет было что-то сказать, но отец жестом останавливает его.

— Я всегда буду для тебя плохим, — говорит он. — И всегда буду виноват. Я уже смирился, знаешь. Тора учит смирению. Если бы ты её внимательно читал, а не только критиковал и высмеивал, тебе бы легче жилось на этом свете. Так что можешь теперь обвинять меня и в этом тоже. В её болезни, сумасшествии и смерти. Во всём только один лишь я виноват. Твой святой дед, как обычно, не при чём. После того как её в последний раз выписали, он был совершенно уверен, что она в норме. В норме — насколько вообще эти слова возможно применить к душевнобольному человеку, — он выразительно смотрит на Давида. — Авраам уверял меня, что приступ миновал. Не хочешь отнести свои претензии ещё и ему, на кладбище? Его могилу, к слову, я тоже всегда привожу в порядок. Я никого не игнорирую. Я не ты.

Давид встаёт с кресла.

Его трясёт.

— Я пойду, папа, — говорит он.

Отец поднимает глаза. Кажется, в них стоят слёзы.

— Дверь захлопни, — ровным и спокойным голосом отвечает он. — Я так понимаю, в шаббат мне твоего звонка не ждать.

Последняя фраза — не вопрос.

Это — утверждение.

И Давид не хочет на него отвечать.

В груди колет, и страшно сушит в горле, но сейчас он скорее умрёт, чем попросит у отца воды.

Он выходит из квартиры и захлопывает за собой дверь.

Как ему и было велено.

Какое-то время он стоит, прислонившись спиной к холодной стене и отчаянно силясь унять эту мерзкую колющую боль в груди, а затем, восстановив дыхание, быстро сбегает вниз по ступенькам.

Так быстро, будто за ним гонятся.

Невзирая на боль.

Лифты Давид терпеть не может.

На улице идёт мелкий снег с дождём.

Маленькая собака в ярко-голубой попоне увлечённо носится за снежинками, а её замёрзшая и уставшая хозяйка в тёмно-зелёной куртке с капюшоном явно жаждет загнать её домой и тонким голосом вопит на весь двор: «Молли, ко мне!»

Давид не может пока решить, будет ли лучше сейчас поехать на метро или же вызвать такси. Пока что он просто хочет убраться от дома отца подальше.

Он отходит от парадной — так, будто сейчас её двери распахнутся и она затянет его обратно, как в фильме ужасов, и идёт прочь со двора.

В спину ему несётся писклявое «Молли, ко мне!»

Молли радостно лает в ответ.

У неё явно прекрасное настроение.

[1]Знаменитая фраза Арагорна из фильма Питера Джексона «Властелин колец».

[2] Привет. Мы можем сегодня увидеться? (идиш)

[3] Шалом! Что-то случилось? (идиш)

[4] Есть дело (идиш).

[5] Договорились (идиш).

Конец второй части

Загрузка...