41

Истерзанная и измученная сомнениями Наташа перед заходом солнца пошла дальше.

Пересекая зеленую полянку, она вздрогнула, спугнув сороку, и непонимающими глазами посмотрела, как вспорхнувшая птица полетела к опушке.

На горизонте полыхала заря, похожая на огромное зловещее зарево. Из леса тянуло сыростью и прохладой. Вечерняя тишь ласково разливалась по округе, но мирная на вид природа не могла успокоить Наташу. Минуты, отделявшие ее от того, что она хотела и должна была узнать и увидеть, тянулись беспощадно медленно, выдержки не хватало, нервы переставали подчиняться. К горлу подступали рыдания.

«Куда иду? — спрашивала себя Наташа. — К пустому дому? К горькому пепелищу, где не осталось ни родного родного человека — ни матери, ни сестры, ни брата?»

Тяжелые, кровавые отблески на дальних облаках медленно затухали, и малиновые края их подернулись холодным отблеском свинца и пепла.

Наступали сумерки.

Наташа подошла к Пчельне со стороны реки, чтобы, миновав улицу, зайти в дом через огороды. Берег, травянистый, местами заболоченный, густо зарос кустами ивняка. В тихой глади широкого плёса отражалось звездное небо, зеленеющее на северо-западе. Зеркальная поверхность воды мерно покачивала отражения крупных звезд. Сонная тишина наступающей ночи ничем не нарушалась, хотя сама ночь стояла настороженная, готовая проснуться каждую минуту.

Выйдя из кустарника и перейдя открытую лужайку, Наташа добралась до огородов. Околица деревни сиротливо чернела мрачными, безжизненными силуэтами строений.

Родные, дорогие места! Еще девочкой бегала она здесь с подругами, собирала цветы на лугу. Меж двух заборов по узенькой тропинке когда-то гоняла гусей на реку. Вот и давно знакомый огород, милый и тихий… Сколько на нем росло редиски и сладкой моркови! Какие ядреные репки поспевали здесь и как ярко цвели маки! Было много подсолнухов, огурцов, луку. А как сладко пахло укропом!

Наташа вдруг отчетливо ощутила все знакомые с детства запахи. Казалось, они сохранились здесь до сих пор, воскресив картины далекого счастливого прошлого.

Еле различая в темноте забор огорода, протянувшийся вдоль заросшей тропинки, она разглядела столбы из кругляков, заостренные сверху. Все было как раньше. Только огород теперь густо зарастал бурьяном и крапивой.

«А вдруг и дома так же пусто?..» Эта мысль заставила Наташу остановиться. Она прислонилась к забору, приложила руку к сердцу, словно желая удержать его неистовое биение, и, вглядываясь в очертания избы, едва видимой с задворков в тусклом свете звездного неба, собравшись с силами, медленно и осторожно пошла вперед. Нужно пройти тридцать шагов — и все станет ясным.

* * *

В избе Елизаветы Быстровой сидели за столом три немецких солдата и с молчаливым вниманием наблюдали за хозяйкой, которая готовила им постели. Хорошо, что староста Григорий был чужим, присланным человеком. Знай он, что Наташа в Красной Армии, и доложи немцам, не снести бы головы Елизавете Быстровой от этих вот, что спать любят помягче.

Окончив с постелями, женщина взглянула на солдат:

— Вот… Готово…

— Гут! Данке шён, фрау русс! — ответил один из них.

Немцы раскрыли ранцы. На столе появились хлеб, консервы, бутылка…

— Фрау русс, — покрутил пальцем над столом рыжий.

Елизавета молча подала тарелки, ножи и вилки. Она собралась выйти, когда тот же рыжий солдат задержал ее и пригласил к столу:

— Зетцен зи, зетцен зи… Ферштейн?..

— Нет, спасибо, — наотрез отказалась Елизавета, энергично поведя рукой. — Избави бог!..

Тогда рыжий меланхолично пожал плечами и протянул ей банку консервов:

— Битте!

Елизавета удивленно посмотрела на него и отрицательно мотнула головой.

Рыжий опять пожал плечами. «Как угодно», — сказало его лицо, и солдаты потеряли к Елизавете всякий интерес.

Она подняла с полу матрац и дерюжку, чтобы вынести их в сени и устроить там постель для себя и Николушки.

Когда она вернулась в избу, солдаты играли в карты. Рыжий тасовал колоду. Увидев вошедшую Елизавету, один из солдат показал на грязное белье, брошенное на пол.

— Мыла нет, — поняв, чего от нее хотят, ответила Елизавета.

— А-а! — догадался немец и, порывшись в ранце, подал ей кусок туалетного мыла.

Елизавета показала рыжему забинтованную руку, случайно обожженную три дня назад, и жестами объяснила, что стирать ей трудно.

В ответ эсэсовец что-то сострил по-немецки, и его друзья весело рассмеялись.

— Арбайтен, арбайтен… Работайт… Нитшево…

Дверь избы тихо скрипнула и отворилась — на пороге стояла Наташа.

Увидев немцев, она невольно отшатнулась, но мгновенно поняла — отступать нельзя: показать свой испуг, Даже удивление было бы непростительной оплошностью.

К счастью, Елизавета не узнала дочь. То ли потому, что не ждала ее, то ли потому, что в прокуренной полутьме избы она не могла как следует разглядеть вошедшую.

Плавно ступив вперед, Наташа спокойно и вежливо поклонилась немцам.

— Гутен абенд! — ответил рыжий, мельком взглянув на деревенскую девушку.

Наташа показала на Елизавету, поясняя, что пришла к ней.

— Битте, битте! — ответил немец, раздавая карты.

Наташа строго посмотрела матери в глаза. Сердце Елизаветы дрогнуло: она узнала дочь, хотела крикнуть, броситься к ней, заплакать, обнять, но сила разума заставила ее промолчать и замереть на месте.

Она поняла строгий взгляд дочери. Ни одним движением не выдала своего волнения, ни одна морщинка не шевельнулась на ее внешне безучастном ко всему лице. Только глаза странно заблестели и в глубине их затаились счастье и ужас, радость и скорбь.

— Соседка, я за спичками, — тихим и спокойным голосом сказала Наташа. — Кончились у нас, а надо самовар поставить…

— Идем, я в сенцы перебралась. Здесь военные живут…

— Идемте. Зачем мешать? Пусть отдыхают, — так же спокойно и мягко проговорила Наташа.

Дрожащими руками Елизавета подобрала грязное белье, и обе женщины неторопливо вышли.

Немцы, увлеченные картами, не обращали внимания на забитых русских баб.

В сенцах, озаренных слабым светом коптилки, Елизавета швырнула белье и бросилась к дочери. Наташа испуганно и предупреждающе подняла к губам указательный палец, сверкнув в сторону дверей полными слез глазами.

Без единого слова, без единого звука они обнялись и горько, беззвучно заплакали.

Елизавета гладила плечи и волосы, целовала лицо дочери и, ослабев от пережитого волнения, опустилась на колени и стала торопливо и горячо целовать ее руки. Наташа неподвижно стояла и плакала, роняя крупные слезы на голову счастливой и страдающей матери.

В открытую дверь со двора вошел Николушка и, увидев мать на коленях перед незнакомой женщиной, остановился в недоумении. Неизвестная стояла спиной к слабо мерцающей коптилке; ее лица мальчик не мог рассмотреть. Не понимая происходящего, он оробел, попятился было назад. Может быть, мать не хотела, чтобы он видел такое ее унижение перед чужими людьми? Не вымаливала ли она чего-нибудь от отчаяния и нужды?

Взявшись рукой за скобку двери, он услышал очень тихий, но такой знакомый голос сестры:

— Николушка, молчи… А то пропадем… Это я… Узнаешь?

Он бросился к Наташе.

Обхватив его голову, она крепко поцеловала брата, а тот неотрывно смотрел в сестрино лицо, словно не веря себе — она ли это?

Губы мальчика задрожали. Он уткнулся носом в ее грудь. Худенькие, неокрепшие плечи подростка затряслись, горячее влажное дыхание припекало грудь сквозь кофточку.

Наташа молча гладила Николушку по мягким шелковистым волосам.

— Вырос ты, братик, — шептала она. — Как давно мы не виделись. Ты и позабыл, поди, меня? В сороковом лишь три дня дома побыла. А о Паше что ж молчите?

— Паша у немцев… Угнали ее в Германию…

Николушка вдруг встрепенулся:

— Пойду я… Посмотрю, как бы кто чужой не зашел. Предупрежу тогда.

Осторожно скрипнув дверью, он вышел на крыльцо.

Мать и Наташа остались в сенцах одни.

Как ни хотелось им продлить радость свидания, Наташа понимала, что ей надо скорей уйти из деревни. За дверью играли в карты лютые враги, готовые растерзать ее, доведись им узнать, кто она такая…

— Как же так, маманя? У вас полно немцев, — шептала она, — а мне говорили, в Пчельне их нет.

— Сегодня перед вечером прибыли.

— Значит, мне нельзя оставаться здесь. До рассвета я должна уйти, пока они не огляделись.

— Не из плена ты?

— Сбили меня в бою над станцией. К своим теперь пробираться буду.

— Куда же ты идти-то должна? — обомлев, спросила Елизавета.

— К партизанам. У вас тут никого нет, чтоб повидаться?

— Нету, родимая! Не знаю об этом…

Материнское сердце затосковало. Елизавета поняла, что Наташа должна поступить именно так. Но материнская любовь вопреки всему спорила с очевидностью, заставляя думать о том, как хорошо было бы оставить Наташу здесь, надежно запрятать где-нибудь и терпеливо ждать прихода своих.

— Куда же ты пойдешь? Запрятать бы тебя? — нерешительно намекнула Елизавета, садясь рядом с дочерью и обнимая ее.

— О чем ты, мама? Дезертиром предлагаешь быть?

— Не сердись. От любви я. Сама не знаю, что говорю. Тебе видней… Не пропади только. Ты, погляди, расцвела-то как! — рассматривала Елизавета дочку. — Красавица стала.

— Не надо, маманя, до того ли сейчас?

— В деревенском-то как подходит тебе. Раньше все в гимнастерочках с петлицами да с портупеями. Вроде и не к лицу было. Деревенская красота подюжее городской, квелой. Ты бы на всю округу славилась… И бровь у тебя густая, и поведена хмуро, как у отца… Печальная ты да серьезная не в меру. Может, несчастье какое?

— Ты о чем?

— На женщину похожа стала. Посуровела… Может, говорю, обидели, обманули или еще как?

— Девушка я, — рассеянно ответила Наташа, снисходительно поглядывая на мать и прощая ее вопросы.

Елизавета поднялась и с тяжким вздохом начала собирать валявшееся под ногами немецкое белье. Наташа заметила повязку на ее руке.

— С рукой-то у тебя что?

— Обожгла малость.

— Тогда тебе, милая, стирать нельзя. Разболится…

— Сказала им, что не могу, — смеются только.

— Я постираю. Ставь самовар.

— Бог с тобой!

— Успею. Буду стирать и разговаривать с тобой.

— Чем же мне угостить-то тебя? Живем по-нищенски. Нет ничего.

— Вон мешок. Покушайте… Там есть кое-что… А я не хочу.

Наташа сняла платок и жакет. Засучив рукава кофточки, она подняла мыло, посмотрела на этикетку. Мыло оказалось итальянским.

— Белье пораньше на солнышке высушишь, погладишь и подашь… Пусть довольны будут и не обижают попусту…

Замачивая рубахи в корыте, она бодро говорила матери:

— Еще малость потерпите. Скоро им конец. К осени наши непременно будут здесь. Тогда и отдышитесь.

Вскипел самовар. Наташа принялась за стирку. И странное дело — ни брезгливости, ни отвращения, ни малейшего возмущения не испытывала она, стирая пропахшие крепким мужским потом рубахи: она выручала бесправную мать, не хотела, чтобы она растравила обожженную руку или за отказ от стирки принимала бы на себя ругань и издевательства немецких солдат.

— Паша-то пишет?

— Одно письмо месяцев восемь назад прислала.

— И только?

— С тех пор как в воду канула.

— Письмо цело?

— Цело.

— Дашь потом.

— Глаз ей помещик плеткой выбил…

Наташа тихо вскрикнула и выронила мыло.

Загрузка...