Весной следующего года умер Мотькин отец. Он простудился на дежурстве и заболел воспалением легких. Его отправили в соседний город, где находилось правление и приемный покой железной дороги, на которой служил стрелочник. Оттуда мать получила телеграмму о его смерти и съездила с Мотькой схоронить покойника.
Смерть отца не произвела на Мотьку впечатления, но она оказалась чреватой всякими последствиями в смысле перемены образа жизни семьи.
Мать Мотьки, до того забитая, робкая женщина, очутившись с семьей со смертью отца в отчаянном положении, вдруг обнаружила необычайную энергию. Она была хохлушкой Каменец-Подольской губернии, выросшей среди маковых полей, конопли, подсолнухов, щебетанья птиц и затаенного шопота парубков и дивчин. Увлеченная ремонтным рабочим Федором Юсаковым, вышла она за него замуж, переехала на Дон, пошла двадцать лет назад на поденщину, в то время как муж стал на стрелку, и с той поры билась с ним, как рыба об лед.
Первое время еще были надежды в жизни молодоженов. Сообща работая, купили они домик, мечтали завести хозяйство, но однажды Федор сильно заболел, а затем его значительно оштрафовали, позже стали появляться дети, из которых четверо умерли; желованья стало не хватать на существование, несмотря на то, что отец не переставал прирабатывать гроши в свободное от дежурства время запаиванием ведер, чисткой корыт и ремонтом всякой другой старой утвари соседей.
Маялась и Алена на поденщине.
После смерти мужа она решила предпринять все, что могла, для спасения семьи от голода. Уже во время болезни мужа Алена Максимовна стала ходить в город на поденную стирку в кустарную фабрику химической чистки и краски платья.
«Химия» в этом заведении оказалась весьма несложной и, сметливая, «себе на уме», Алена Максимовна за две недели узнала откуда хозяйка заведения выписывает краски, в каких составах вываривает разные костюмы и сколько она при этом зарабатывает, работая при помощи Алены, одной девушки и мальчика для посылок.
Похоронив мужа, Максимовна начала с того, что добилась единовременного пособия и постоянной ежемесячной рублевой пенсии. Затем она продала на Кавалерке домик и наняла квартиру подальше в Гниловской станице, за три версты от города. В квартире устроила печь, поставила пару котлов, купила купоросу, анилиновых красок и прочей «химии» и начала брать у казаков и казачек одежду в краску.
Сестра Мотьки Нюра, маленькая хохлушка, вся в мать, должна была быть ее главной помощницей.
Об учении Мотьки на следующую зиму нечего было и думать, ибо мать решила уже выводить его «в люди».
В результате всех преобразований, произведенных матерью, семья оказалась в лучшем положении, чем это было до сих пор: у Мотьки и Нюры появились чистенькие платья, квартира стала напоминать более культурное жилье, чем на Кавалерке, исчезла нужда в хлебе. Мотька был подавлен энергией матери и сопротивляться ее намерениям уже не собирался, тем более, что книг у него теперь было вполне достаточно и он читал их запоем.
А Алена свою линию вела твердо. Мотьку нужно было сделать если не хозяином какой-нибудь торговли, то по крайней мере управляющим или доверенным. Поэтому она стала разнюхивать в городе, куда определить сына.
И вот не успели распустить школу на каникулы, как Мотька оказался определенным в ученики к одному пройдошливому бакалейщику.
Если бы мать Мотьки знала, что это «учение» означает самую бесстыдную эксплоатацию малыша, который кроме искусства сворачивания бумаги в фунтики, и сведений о цене изюма да соли, ничего другого не мог узнать, а за это должен был, по проекту бакалейщика, три года таскать в лавку из оптовых магазинов покупки, дежурить от шести часов утра до одиннадцати вечера в лавченке, обслуживать семью своего господина, вытаскивая ночные горшки, то она лучше оставила бы и его, как девочку, в своем красильном заведении. Но Алена с почтительно-суеверным и наивным трепетом думала о том, что для обвешивания, объегоривания и торгашества нужна особая, дающаяся только годами ребяческих мытарств, премудрость.
Что касается Мотьки, то этот последний понял очень быстро, что тут мудрости особой никакой не нужно.
Зато он понял очень скоро, что в том мире, в который он попал, ему нужна мудрость совершенно особого свойства: мудрость змеи, не имеющей никаких средств самозащиты, кроме молниеносной изворотливости.
Как бы то ни было —Мотька очутился в торговом деле.
Из оборвыша, каким он был на Кавалерке, хозяин преобразил его в «коммерсанта». От подбородка до подъема сапог — холщевый фартук. Белобрысая с продувным лицом и жульнически сверкающими глазами, голова. С вывертцем отвешивает покупки, с подходцем оглядывает людей. Мотька, к счастью своему, прекрасно, однако, понимал, что это именно только вывертцы и подходцы, а не настоящие человеческие манеры.
Когда покупателей нет — спереди кричит хозяин: «Мотька сюда», сзади — шлет хозяйка: «Мотька, туда». Встает Мотька в пять часов, ложится после того, как лавка закроется — в двенадцать. Но так как хозяин, кроме лавки живет большими коммерческими делами и часто отсутствует, то Мотька по его запискам и товар покупает сам, и продает его и таскает для десятипудовой бакалейщицы из водопроводной будки воду.
Все бы однако ничего, но вздумал раз хозяин, рыжий, мужиковатый ярославец, открыть при бакалейной лавке мясную торговлю. Еще больше хлопот у Мотьки стало после этого.
Стал торговать мясом и купил однажды где-то дешево баранину его хозяин. Привез бакалейщик целый воз этой скотины, соответственно отделанной на бойне и начали таскать баранов в лавку.
Один, два, три — целый воз битой облупленой скотины. Посмотрел Мотька на туши и еле смех сдержал: это были не бараны, а настоящие крокодилы с ободранной шкурой и запекшейся кровью. Но Мотькино дело маленькое: смотри на хозяина, да делай, что тот прикажет.
А хозяин разложил баранов на стойке, под стойкою, в погребе, и для соблазна кухарок всего города распял, как двух разбойников на крестах, на каждой створке наружных дверей лавки по одной здоровенной туше. Там они должны были красоваться до закрытия торговли. Затем, предоставив Мотьке продавать баранину желающим, он удалился по своим делам.
Наступил вечер. Хозяин возвратился домой. К нему в гости пришла теща. Вся семья, состоявшая еще из жены лавочника, сына и начавшей ходить дочки, расположилась в комнате, следовавшей непосредственно за лавкой, пить чай, а Мотька, зажегши две «Молнии», стал, по обыкновению, у дверей. За семнадцати-часовой рабочий день он так основательно уставал, что хотя он и считал по простоте такую свою каторжную работу совершенно естественной, все же к девяти—десяти часам вечера почти на ходу спал. Немудрено, что и на этот раз, лишь только он, став у двери, прислонился к косяку, как его голова немедленно начала сама собой клониться на грудь.
Один раз он ее поднял и оглянулся на дверь задней комнаты, где раздавался неясный говор пивших чай, другой раз попробовал прибодриться — ничего не выходило: голову нельзя было удержать в естественном положении, несмотря на самые героические усилия. Во рту у него было слалко, а голова безнадежно валилась.
Вдруг снаружи ему послышался сквозь сон шорох. Мотька встрепенулся. Секунду он подумал было, что это ему со сна что-нибудь померещилось, но вдруг он вспомнил о висевших снаружи баранах. Он моментально очнулся, впился глазами в стекло, ища туши, и тут же, как пойманный преступник, затрепетал: одного крокодила на наружной створке двери не доставало. Мотька выскочил на улицу, но похищенным уже и не пахло.
Мотька вернулся, быстро взглянул на дверь комнаты, в которой находился хозяин и, сам не свой, от страха застыл на том месте, где стоял, не зная, что дальше делать.
В первую минуту мелькнула было мысль позвать хозяина, и сообщить ему о краже. Но он удержался от этого. Затем он подумал, что как бы ни бесился хозяин, все же самое большее, что он может сделать — это прогнать его домой. Бить себя Мотька решил не давать. Потом, сообразив, что от кулачной расправы можно отделаться, просто убежав при попытке хозяина избить его, Мотька стал усиленно думать над тем, как бы вообще вывернуться перед хозяином и избежать всяких последствий происшествия.
И вдруг он почти взвизгнул от удовольствия, обмозговав выход из положения.
Он стремительно раскрыл снова на улицу дверь, отбежал десятка два шагов от лавки и вдруг завопил:
— Василий Михайлович! Василий Михайлович! Караул! Караул!
И увидев выскочившего хозяина, он бросился ему на встречу:
— Барана воры потащили, что вы сидите там? Уже полчаса вам кричу!..
— Где потащили? —вскипел бакалейщик, сразу войдя в азарт собственника и намереваясь гнаться. —Сколько человек?
— Сюда, за этот угол побежали! —мотнул рукой Мотька, поворачиваясь сам бежать и увлекая хозяина. —Двое босяков каких-то. Я побежал, а один из них с камнем за мной. Я вам кричу, а вы в задней комнате.
Ярославец, ни на минуту не заподозрив злостного обмана, жертвой которого стал, и не слушая Мотьки, пересек улицу и очутился на углу, весь клокоча, как на парах.
Мотька торжествующе следил за ним, скрывая смех, чтоб не выдать себя.
Бакалейщик же, взглянув в потемки пустынного переулка, где никого не видно было, разразился бранью:
— О, чорт! Шарлатаны, арестанты, ночлежные раклы2), пудом мяса соблазнились. Все ты, растяпа! —решил он все-таки на Мотьке сорвать зло.
— Да что же я! Я не кричал разве вам? А погнался за ними, так один за мной, да каменюкою в меня.
— Каменю-юкою! Бежал бы и бежал за ними, пока не натолкнулся бы на городового. Каменюкою! Иди, лавку закрывай.
Мотьке только этого и нужно было. Он был рад своей проделке не меньше, чем радовался тогда, когда ему пришло в голову итти собирать железные отбросы, чтобы сколотить деньги на учебники. Этот случай заставил его сделать вывод, что не такие уж мудрецы взрослые деловые люди.
Никаких других следов в голове Мотьки, кроме этого критического отношения к взрослым, ставшего более или менее прочным, от этого события не осталось. Он продолжал еще месяца полтора после этого свою «учебу» в бакалейной лавке, но с каждым днем убеждался все больше и больше, что проку от учения бакалейной мудрости извлечет весьма мало. Находясь все будни безвыходно в лавке, Мотька чувствовал, что рискует кроме того растерять всех своих товарищей. Поэтому Мотька, сперва всерьез отнесшийся к своему поступлению на службу, очень скоро охладел к ней.
Однажды, в праздничный день, хозяин с хозяйкой, уйдя куда-то в гости и оставив дома гимназиста сына и пятилетнюю девочку, не пустили, по обыкновению, Мотьку домой, оставив его, на всякий случай, при детях. Мотька рассвирепел, надулся на ребятишек, вышедших играть на улицу и расположился возле ворот читать книжку Майн-Рида.
Вдруг ему показалось, что он слышит голос Сеньки Айзмана, затем раздались крики бакалейщикова гимназиста-задиры.
— Жиденок! Жиденок! Пархач! Морду разобью!
Мотька мгновенно вскочил и выглянул за ворота. Он действительно увидел у лавки своего приятеля, которого гимназист держал уже за руку, размахивая другой для нанесения удара. Мотька не долго колебался. С одной стороны бакалейщиков лоботряс, а с другой Сенька, сын славного еврея Айзмана и друг их общей приятельницы — этого было достаточно, чтоб сделать выбор. Он ринулся к сцепившимся мальчикам.
— Брось, кобель, Бориска!
Но гимназист, увлеченный ненавистью и физическим превосходством над противником, продолжал теребить Сеньку, намереваясь ударить его по спине.
Мотька вышел из себя. Подскочив к дравшимся, он схватил за загривок гимназиста и, двинув его под ногу, свалил на землю.
— Садись, Сенька! —указал он на сваленного. Он не любил гимназиста, хвастуна и буяна, неоднократно дразнившего и его, а затем обычно бегавшего с жалобами к родителям. Теперь пришло время посчитаться за все обиды.
Сенька бухнулся на ноги гимназисту, а Мотька одной рукой придавил его голову к мостовой, а кулаками другой начал дубасить лежачего противника.
— Пусти! Папе скажу! Он тебя вышвырнет. Караул Убьете меня!
— Не пищи, а то зарежем, —буркнул Мотька. Возьми еще на закуску! И огрев еще раз по уху бакалейщикова наследника, Мотька отпустил его голову.
— Бежим теперь, Сенька!
Ребята дернули.
— Идем ко мне, —сказал Сенька — я за тобой пришел.
— Ну! Играть собралися?
— Нет. Боня зовет всех к себе. Гувернантка куда-то ушла, а она хочет нам комнату и книги показать свои.
— Бежим скорее!
С этих пор о службе в лавке ярославского бакалейщика Мотьке, конечно, нечего было и думать. Вернувшись домой после счастливого визита к приятелям, Мотька, ни о чем не рассказывая, заявил матери, чтобы она ему искала другое занятие и больше ни о чем не стал говорить.
***
Мать отправилась в лавку за кое-какими вещами Мотьки и там узнав подробности бегства неугомонного сына, напала на мальчугана, едва ли не намереваясь отослать его снова торговать бакалеей.
Но Мотька уперся и заставил мать считаться с собою. Он объявил ей: лучше он умрет, а не останетси на побегушках у хозяина и у его детворы и не станет возиться с их пеленками. Лучше он уйдет из дому и сдохнет под забором где-нибудь. Тогда самой матери жалко будет, да будет поздно.
— Ах ты, наказание господне, всплеснула руками Алена Максимовна, когда Мотька изложил ей свою декларацию. Да мать тебя кормила, поила, что бы ты такие ей речи говорил? Для того она тебя учила? И Нюра с матерью работает, чтобы ты паршивым босяком каким-нибудь вышел?
— Лучше босяком быть, чем горшки из-под лавочника выносить. Про босяков самый умный человек не скажет, что они аршинники, как всякий лавочник. А что до работы вашей, — то никто вас не просит работать.
— Ах ты, Махомет! Замолчи и слушай, что мать тебе скажет... Вот отдам тебя хвосты волам крутить к какому-нибудь казаку, тогда ты узнаешь, как быть таким умником.
— Узнаю!
— Нюра! Обратилась мать к дочери, которая с любовной улыбкой слушала эти пререкания и весело разглаживала при свете лампы свеже окрашенные юбки. —Помоги мне сосчитать, сколько надо получить еще денег от Полуяновых за коричневое платье.
Нюрочка, подняв голову, посмотрела на мать и брата. Она хорошо понимала, что и мать любит Мотьку и что
Мотька только фасон держит, а из послушания не выйдет, и поэтому тут же натолкнула братишку на любовное примирение:
— Мотя, сосчитай ты маме, а то у меня утюг остынет.
Мотька с некоторого времени весьма сильно подпал под влияние Нюрочки.
Он тотчас же смирился, подошел к матери и взглянул в глаза мужиковатой Алены Максимовны.
— Я буду слушать вас, только не делайте меня последней прислугой у всяких голодранцев.
— Э, сынок, покорное телятко двух маток сосет!
Мотька вдруг затрясся, быстро задышал и неистово начал выкрикивать, схватив в кулачок передник матери и теребя его. — Не хочу! —Я не теленок. —Не хочу! Я буду кусаться. Я зарежусь. Не хочу!
Он закатился в спазмах припадка и мать перепуганно схватила его за голову. Это был первый припадок у мальчика и Алена растерялась, не зная, что с ним делать.
Нюра бросила утюг и быстро подошла к брату с водой.
— Это он хочет чего-нибудь другого, мама, а не пойти в лавку. Надо оставить его в покое.
— Много ты еще понимаешь в этом.
— Вот увидите, мама; не говорите.
— Ну, ладно уж, будет мать у вас учиться, что делать. Умные...
Алена Максимовна все же решила о лавке больше не говорить и посоветоваться с соседями о дальнейшей судьбе сына. Посоветовали ей отдать Мотьку в экипаж одного прасольского судна, принадлежавшего богачу — казаку Фетисову и плававшему под командой его зятя из Ростова в Азовский залив и порты Черного моря.
Так как ее советниками были солидные хозяйственные казаки, то она решила поступить по их указаниям и направилась однажды утром к атаману судна.
Головков, высокий, с большим кадыком, загорелый казак-прасол кончал завтракать, когда пришла Алена. Он весьма оживился, когда женщина сказала ему о цели своего прихода.
Безродную чужачку, каковой была для высокомерных казаков в станице содержательница прачечной, он сперва не пригласил даже присесть, но услышав, что речь идет об определении на его судно мальчика, тотчас же сообразил, что ее приход пахнет выгодой.
— Вы же закусили уже, Максимовна, чего бы нам не за хлебом-солью говорить с вами?
— Да, я уже, Евдоким Гаврилович!
— А вы пирожечками или красной рыбкой посолонце
вали бы? Да рюмочку не откажитесь выпить?
— Куда мне, вдове, до пирожечков или красной рыбки! Я веревочкой, на которой коптят красную рыбку, насолонцуюсь так, что донская водица покажется лучше выпивки, —униженно ответила Алена.
— Ну, давайте поговорим, пойдемте сюда в зал.
И казак, введя Алену в комнату, где его тесть Фетисов, перелистывая старый псалтырь, искоса взглянул на женщину, предложил сразу Максимовне заключить с ним об отдаче Мотьки для учения на судно контракт на четыре года.
К счастью Максимовна не оказалась настолько безрассудною, чтобы согласиться на это предложение.
Как ни убеждал ее Головков, что долголетний контракт принесет Максимовне только одну пользу, как ни сулил он, что превратит Мотьку за это время чуть ли не в капитана, Максимовна, величая будущего хозяина своего сына Евдокимом Гавриловичем, все же решительно отвела его предложение.
— Пускай он этот месяц или два пробудет у вас без контракта, посмотрите вы, Евдоким Гаврилович, какой из него послух будет вам, посмотрю и я, сумеет ли он угодить вам, а на будущий год, с новой навигации, помолимся богу, запьем магарыч, и сдадим вам его по контракту. А так ведь темный я человек, Евдоким Гаврилович, —напиши контракт, поставь три крестика на бумаге, а потом твое же дитя и проклянет тебя за добро, что ему делаешь! Не могу, Евдоким Гаврилович!
Как ни раздосадован был казак такой несговорчивостью, но Максимовна о других условиях не хотела и слышать.
Поэтому он перестал уговаривать женщину и грубо заявил наконец:
— Ну, ладно! Я еще попробую, годится Ли мне он на что-нибудь, если вы так канителитесь из-за того, чтобы ему же пользу принесть. Пускай приходит к отправке судна.
Максимовна попрощалась и вышла.
— Злыдня! —Выругался ей вслед раздраженный неудачей казак. И обернувшись к тестю, выразил свое недовольство.
— И скажите же, Апанас Акимович, гниду какую-нибудь сама не знает куда девать, а к казаку отдать на дело боится....
— Забеглые же, Гаврилович! Рази это народ? —Изрек матерый казацкий тысячник — старовер.
— Хамы!
— Ну с рейса все одно не уйдет пацан! — решил Головков.
И вот, ждавшего решения своей участи Мотьку, мечтавшего стать со временем если не ученой знаменитостью, то завоевателем полумира, мать послала к прасолу.
Мотька, успевший уже увлечься описаниями морских приключений Фенимора Купера, обрадовался узнав, что станет моряком.
Ученье его теперь началось с того, что он вместе с Головковым и двумя работниками Фетисова поехал с Гниловской станицы по течению Дона на баркасе в город к пристани, где находилось судно. Атаман и работники повезли с собой туда провизию, посуду и мелкие предметы полурыбацкого, полукорабельного инвентаря.
Уже здесь, в баркасе, Мотька заметил, что и его хозяин, которого он знал в качестве отслужившего военную службу и славившегося пьянством чванного ералашника и оба работника, также казаки, большие жиганы и сквернословы. Когда же они подъехали к судну и он взобрался на него, то первое, что он услышал здесь, было такое извержение никогда не слыханных им циничнейших словяг и замечаний, которыми матросы обменивались по поводу проходивших мимо женщин, что Мотька даже рот разинул, изумленно глядя, то на находившихся на палубе людей, то на поднявшегося сюда же Головкова, делавшего распоряжения о том, куда сгружать груз с баркаса.
Мотька недолго рассматривал окружающее.
Мать мальчугана, отправляя сына к прасолу, одела его, в виду торжества вступления в круг новых людей, в лучший, имевшийся в его распоряжении школьный костюмчик, она послала предварительно его также в парикмахерскую, дав гривенник, чтобы он постригся и Мотька среди грязных оборванных матросов выглядел настоящим маменькиным сынком.
Команда обратила на него внимание, тотчас же догадавшись, что это вновь принятый мальчик, и окружила Мотьку.
Это что за фертик? — уставился на него казачуга Рыбаконев, в порыжелых штанах в лампасах и изодранной дерюге вместо рубашки.
— Кто ты? - приставал Рыбаконев.
Мотька, видя, что над ним издеваются, нехотя ответил: — Стрелочников сын.
— Со станции?
— Да.
— Под вагонами бегал, а на судно попал; зачем тебя сюда привели?
— Служить.
— Служи-ить! А можно подумать, что куда-нибудь за Жар-Птицей едешь. Ну, посмотрим, какой из тебя служака. Хомка, мигнул казак, а ну, благослови его!
Хомка — двадцатилетний дылда, хихикавший над мальчуганом, метнулся куда-то. Команда расступилась и на Мотьку вдруг хлынули струи мазутного масла, пущенные с квача на мальчика, и потекшие у него и по лицу и по курточке.
Мотька нелепо взмахнул руками, как бы хватая брызги и растерянно опустил их, увидев на них мазут.
— Гы-гы-гы! — прыснули собравшиеся в то время, как Мотька замер, не зная, броситься ли ему бежать куда-нибудь или ринуться в неравный бой с Хомкой.
Увидев валявшийся конец мочалы со старого каната и заметив, что команда только и ждет, пока он станет драться, чтобы еще больше натешиться над ним, он поднял конец и начал им вытирать лицо и стирать с курточки масло.
Команда, произведя руками Хомки дикую операцию, с минуту наблюдала за мальчуганом, а затем, убедившись, что Мотька не лишен некоторой выдержки и упорно молчит, удовлетворилась.
— Добре, хлопец, — отвернулся, наконец, от артели остановившийся здесь чернявый красавец по имени Степан Чайченко, о котором Мотька позже узнал, что он рулевой из настоящих матросов. —Терпи, казак, —атаман будешь. Спервоначалу тебя испытать хотели, а больше зря трогать не будут. Иди до руля, сядь или ляжь, пока не позовет кто-нибудь. А нет, иди помогай стряпать Шушере, туда в трюм.
— Как тебя зовут? —спросил Рыбаконев.
— Мотька!
Красавец Чайченко ошибся, однако, когда предположил, что Мотьку больше не будут обижать.
На судне с Головковым и Мотькой было одиннадцать человек. Кроме рулевого тут было еще двое бесхозяйственных молодых казаков, в число которых входил дикарь Хомка, два неопределенного происхождения бурлака забродчика, бурлачивших ранее на Дону, три сомнительной опытности матроса, целыми днями дувшиеся в карты и напивавшиеся на берегу до потери человеческого образа, и, наконец, судовой эконом Шушера, из николаевских солдат.
Только прасол имел осмысленную цель в работе судна. Перевозя из портов Черного моря в Таганрог и Ростов грузы, перекупая попутно рыбу и торгуя водкой среди прибрежных рыбаков, он собирался скопить денег и открыть торговлю в Гниловской станице.
Рулевой Чайченко был большим мечтателем и это делало его человеком более мягким по сравнению с остальной компанией, хотя и он свирепел, когда напивался. Он отбыл семь лет флотской службы на одном из Черноморских крейсеров. После этого он остался одиноким на свете человеком. Была лишь где-то у него в рыбацкой Синявской станице какая-то зазноба Анця, имя которой никто на судне, однако, не решался произносить, боясь тяжелой руки рулевого.
Остальные члены артели не имели ни стремлений, ни целей. Весь смысл их существования заключался лишь в кандере из пшена, и каше с жиром из рыбьих внутренностей; второе получали они сравнительно редко. Напиться и подебоширить на какой-нибудь пристани было для них высшим удовольствием.
Мотька взят был на судно для услуг этой артели. Эти услуги выражались в мытье котлов из-под кандера, в беготне на пристань за водкой, в перекладывании тяжестей, в прислуживании самому Головкову и, конечно, меньше всего было на судне при этих условиях материала для изучения Мотькой мореходного искусства. Грубых издевательств, брани и подзатыльников было сколько угодно. Не мог Мотька здесь усвоить правильно даже просто названия частей судна и его оснастки, так как все это было тут окрещено по своему. Якорь —кошка, лодка-каюк, палуба — платформа и т. д. Мотька сам в первые же две недели напрактиковался лазить по мачтам, обследовав все их перекладины и ощупав все узлы парусов. Но после того, как эта премудрость им был усвоена в такой мере, что в лазании он мог успешно соперничать с любым цирковым гимнастом, учиться больше оказалось нечему.
Случилось между тем нечто, что дало новый повод для издевательства над Мотькой.
Мотька в числе тех немногих вещей, которые он захватил с собою на судно, взял, карточку Бони, похищенную им в сообщничестве с Сенькой, во время посещения квартиры банкира. С этой карточкой он с тех пор, как всамделешный влюбленный, не расставался и носил ее все время за пазухой.
Однажды, когда команда только что пообедала на палубе за общим низким столом и Мотька начал отставлять скамейки от стола, карточка у него из-за пазухи выскочила.
— Это что же такое за шлюпочка? — стал рассматривать фигурку кружевной девочки преследователь Мотьки Рыбаконев, тыча пальцем в подхваченную карточку. Это же не иначе, как возлюбленная Матвея Федоровича — и он оттолкнул Мотьку, который схватил его за руку, пытаясь
вырвать карточку.
— Гы-гы-гы! Залился Хомка, а барышня-то настоящая... с кандибобиром!
— Настоящая марафета! На, Хомка!
— Отдай! —крикнул истошным голосом Мотька, — отдай! И не зная что делать, он схватил со стола пузатый рыбацкий нож, которым сильная рука могла уложить быка. Он рванулся с ним на Хомку, у которого оказалась карточка.
— Ого! - Схватил его за руку бобыль-кашевар Шушера— горячий жиганенок! —И тихо стиснув руку Мотьки он с сочувствием уставился на мальчика, который вдруг побледнел, забился и начал тихо опускаться на пол.
— Пусти его! —вмешался подошедший рулевой, дернув нервно плечом и двигаясь к Шушере. Не видишь, —мальчик припадочный...
— Припадочный! А чего же он с ножем?
— А он вам, что кутенок что ли, что вы связываетесь с ним, как чорт с младенцем! Чигоман, ты! Отдай карточку. — Спрячь ее, Кобылка! — обратился он к Шушере, да не трогай сам и не давай другим трогать больше мальчика. И без вас атаман всю юшку3) из него выпьет. Живоглоты! Пускай отходит — обратился он к остальным, уходя от лежавшего.
Очнувшийся Мотька, придя в себя, минуту соображал что произошло, затем у него из глаз хлынули слезы и он с тоской посмотрел вокруг себя. Судно стояло в это время у Таганрога, возвращаясь из Феодосии, куда они уже раз с’ездили, перевезя по уговору с каким-то греком лимоны, виноград, орехи, изюм и тому подобный товар. Мотька имел только самое смутное представление о том, насколько это далеко от его родной Кавалерки и Гниловской станицы. Ему очень бы хотелось теперь бросить свое учение мореходному искусству и очутиться дома. Но как это сделать? — этого он себе не представлял. А между тем терпеть дальше ему становилось не под силу. До возвращения судна в Ростов оставалось еще около месяца.
— Чего нюни распустил, стола не убираешь! — Взвыл на него Головков, проходя к трапу, у которого находилось его логово, —достукался, что по шеям надавали, так делай дело, а не рюмай. Мамино сокровище!
Мотька проводил его немым взглядом забитого существа и, молча оглянув пускавшую судно команду, охватил обеими руками котел, чтобы перетащить его в кладовку у грот-мачты.
С этого времени положение его на судне ухудшилось. Лишь рулевой да Шушера, не выражая прямо своей симпатии Мотьке, блюли его относительную неприкосновенность и не допускали расправы над ним.
В конце октября судно выехало из Ялты. По дороге оно должно было зайти в Керчь и оттуда возвратиться в Таганрог, а затем и в Ростов.
Здесь, как этого и можно было ожидать в это время года, судно было застигнуто бурей.
Судно Головкова представляло из себя недурно оборудованный, но выходивший в это время, на ряду с другими парусниками, из употребления барк. В руках опытного моряка это судно с его снаряжением легко справлялось бы на Черном море со своей задачей. Но Головков был не моряком, а рыбачившим казаком, который после трех-четырех поездок со своим тестем по Черному морю вообразил, что может командовать судном и пустился с ним за наживой.
Две прошлые его поездки сошли случайно благополучно. На судне, непропорционально снаряжению, было мало экипажа. У Головкова не было ни помощника, ни необходимого штата матросов.
Впрочем, не только сам атаман, но боцман Чайченко и те три матроса, которые были на судне, плавая с детства по Черному и Азовскому морям, считали естественным обходиться без карт, без инструментов, определяя общими силами направление судна более наугад, чем наверняка.
Недостаток экипажа давал о себе не раз знать тогда, когда начиналось волнение и для использования ветра или для ослабления его силы нужно было поднять оснастку корабля. Тогда матросам и прислуге корабля приходилось работать каждому за трех человек. И матросы в это время обычно начинали ворчать на порядки казацкого судна.
Но пока корабль не попал в трепку хорошего урагана, производившаяся временами человеческая кутерьма и трата сил забывались и экипаж продолжал оставаться беспечным.
Так продолжалось дело до того дня, в который разразился описываемый нами шторм, запечатлевшийся в голове Мотьки на всю жизнь.
В этот день Головков, порядочно накопив денег со времени выхода судна из Ростова, распорядился выезжать, и судно на всех парусах вышло из Ялты. День прошел благополучно. Вечером же вдруг расхлябалось, море остервенело и гребни воды располоскались не только по волнам, а стали врываться на самое судно.
Головков то выходивший на бак, то делавший что-то в своей каюте, будучи подхвачен всплеском ветра и воды, когда остановился на палубе, вдруг почувствовал вплотную ужас положения судна и тут же растерялся, испуганно следя за тем, что делает команда.
А люди, между тем, также тревожно высыпали наружу, не зная, что делать и то растерянно хватались за ванты, чтобы приниматься за уборку парусов, то бежали к стоявшему у рулевого колеса Степану Чайченко.
По собственной инициативе они начали снимать косые паруса с бушприта и фок-мачты, увидев яростное биение ветра по ним.
Пошел холодный мелкий дождь, продолжавшийся несколько минут. Почему-то остановилось судно на четверть секунды. Потом дернулось и качнулось...
Одного матроса, снимавшего паруса, снесло ветром, другие, не слыша атаманских распоряжений, которые единственно могли бы организовать в одну сторону их усилия и, не зная, что делать, то бросали работу, растерянно ожидая помощи, то опять начинали взбираться на мачты, и тут же снова спускались с них.
Головков, увидев, что корабль захлестнется и пойдет ко дну, в охватившем его страхе, скомандовал было спустить якоря и несколько человек, ворочая в темноте смерзшиеся канаты, исполнили его распоряжение. Но море глотнуло двадцатипудовые крючья как игрушки и судно продолжало нестись.
Степан Чайченко, который до сих пор стоял у руля, бросил его и пристроившись возле кладовки в отчаянии начал снимать с себя теплую куртку, которую было одел когда сделалось холодно, он, очевидно, решил. бросаться в воду. Матросы окружили его, не решаясь делать тоже самое.
Между тем, с каждым порывом урагана расшатывало рангоут, ломало реи и рвало паруса с удерживавшими их веревками.
— Руби мачты! Вдруг попробовал еще раз распорядиться Головков, думая, что это также легко сделать, как и сказать.
Но на судне находился только один топор, за который схватился было Шушера, попробовав стукнуть им раз-другой по базель-мачте. Немедленно он оставил это, успев перерубить лишь ванты, так как врывавшиеся через борт волны, легко могли унести его вместе с топором. Он в отчаянии взглянул на остальных своих товарищей.
Головков, у которого выступил холодный пот на лбу, приблизился к команде и, увидев, что рулевой уже без сапог, без фуражки и куртки, а остальные одевают спасательные пояса, в ужасе схватил Чайченко: за руку.
— Братцы! Зачем же вы меня оставляете одного? Ратуйте! Ратуйте! Да ведь вы же не разбойники, а работники мои, на одной улице живем почти все вместе...
Чайченко вырвал руку у Головкова и злобно крикнул:
— Иди к чортову батьке, алтынная жила чортова! Атаман называется. Кабанище несчастный! — Он хотел было ринуться в воду и вдруг увидел, что на палубе засветился фонарь, который не переставал гореть. Что это за чудо? В то же время ему показалось, что ветер стал слабеть. Он оглянул ждавшую неизбежного конца команду и посмотрел на судно. Тут же он решил попытаться спасти себя и товарищей.
— Шушера! Бросай твой калач и живо беги к рулю, правь в бок по ветру. Лезьте другие на мачты, снимай все до одного паруса! Ветер меняется. Рыбаконев и Хомка, помогайте матросам!
Сам Чайченко еще раз осмотрелся, взглянув и в темноту носа корабля и взад, как будто нюхая воздух и пытаясь чутьем угадать удасться ли спастись экипажу.
Между тем матросы исполняли команду; судно, освободившееся от главных парусов, перестало бросать ветром.
Но болтался еще грот-марсель, сорванный со своего основания, запутавшийся нижнею своей частью в оснастке фок-мачты, и надувались еще по бизань-мачте все три верхние паруса.
— Нельзя снять, Петро Арсеньевич, этих пеленок, — об'яснил боцману матрос, — сносит ветер и не за что удержаться, все в гололедице.
— Эх, и матросы! Не матросы, а червоточина одна, — рассердился Чайченко, направляясь к фок-мачте. Нужно марсель убрать, потому что в нем, и есть наша погибель.
Действительно, порывы ветра, кружась над судном и налетая на свободно-болтавшееся полотнище предательского паруса, несли и колебали судно, увеличивая его крен то в одну, то в другую сторону.
Чайченко, подойдя к фок-мачте, попробовал подняться по ней, но тотчас же увидел, что это действительно немыслимо; мачта вся обледенела.
Чайченко схватился обеими руками за единственный, уцелевший от топора и ветра вант и попробовал по нем подняться кверху. Но он почувствовал, как только напрягся, что вант вверху тронут и не выдержит его тяжести.
К фок-мачте собрался весь экипаж; подошел и беспомощно обмякший Головков.
— Веревка растрепалась, — подтвердил один из матросов, гоже берясь за вант, ее заело, я еще утром видел.
— Нужно, чтобы полез полегче кто-нибудь, — сказал Чайченко. Иначе перекинемся с судном.
Все оглянулись, соображая, кто из них легче.
— Мотька пускай лезет! — вдруг вспомнил Головков.
— Да, Мотька... Где он? Ищите его, сюда, живей!
— Он на юте!
И несколько человек бросилось искать Мотьку.
Мотька, между тем, вцепившись в какое-то кольцо в полу палубы, пролежал почти без движения все время.
Он чувствовал, что корабль гибнет, знал, что сам он теперь никому не нужен и с тоскою думал о Кавалерке, о матери, Нюре и Гниловском убежище семьи. Но он меньше чем кто-либо другой понимал, как может быть спасен корабль.
И поэтому он, трепеща, ждал с одинаковой готовностью смерти или избавления.
Раза два за это время его заливало волнами и едва не уносило в море. Один раз прямо возле него бухнулась с парусом рея, тут же откатившаяся куда-то. Его куртка кое-где обмерзла. Понемногу мальчик коченел.
Но незадолго перед тем, как его хватились, он увидел, что на судне не светится ни один фонарь. Ему пришло в голову, что если судно спасется, то ему придется отвечать за то, что он не смотрел за фонарями, что лежало на его обязанности. И тогда, употребляя героические усилия, чтобы не очутиться за бортом и не разбиться на палубе, он добрался до кладовки, зажег запасной фонарь и кое-как повесил его на носовой части корабля.
Затем он снова приблизился к тому же кольцу, которое спасало его, и опять начал коченеть возле него.
Тут его и нашла команда; двое матросов подняли его на ноги.
— Жив? —окликнул один из них.
— Жив.
— Веди его.
— Пойдем с нами!
Только это и услышал Мотька. Он весь с'ежился от страха, но повиновался. В полминуты его доставили к фок-мачте. Немедленно Мотька оказался окруженным командой.
— Видишь, этот парус болтается вверху? Указал ему Головков в потемки наверх.
— Вижу.
— Лезь, сруби его! Живо!
Мотька посмотрел на хозяина, побледнел и отступил.
— На смерть посылаете? — Понял он, оглядывая матросов и ища защиты у них.
Те испытующе-испуганно смотрели на него, сами не веря тому, что бы кто-нибудь мог решится сделать то, что они предлагали.
Чайченко положил руку Мотьке на плечо.
— Вот что, Матвей: иначе судно перекинется и все утонем. Умирать все одно всем.
Этого было достаточно. Мотька достал из-за пазухи рыбацкий нож, с которым после своего обморока больше не расставался, и, обняв ногами мачту, схватился за вант.
— Не трещит веревка? —спросил Чайченко.
— Не-ет.
— Смотри, она порванная. Взрослого не выдержит, может лопнуть.
Мотька, напрягая мышцы всего тела, старался подняться вверх. Сперва он держал нож в зубах. Потом, убедившись, что на обледенелом дереве и веревке ему опоры мало, он пустил вход и нож, сцарапывая им перед собою лед с веревки. Самым трудным был под‘ем на мачте. Раза два он подавался на поларшина, на четверть назад, но затем, кусая губы и нечеловечески крепясь, он все же выкарабкивался опять и опять подавался вперед, останавливаясь на пару секунд, чтобы перевести дух. Когда он делал последнее усилие, чтобы добраться до стеньги, но вдруг почувствовал, как раскручивавшаяся вверху веревка подается вниз. Он изо всей силы потянулся вверх по ней и, прежде чем она лопнула, схватился за стеньгу. Тут были стеньванты. Они почти все уцелели. Значительно легче, поэтому, было подняться по форстеньге. Наконец, Он очутился на фор-брам-рее. Это уже было высоко над палубой судна и здесь Мотька был у цели.
Ухватившись за фор-брам-стеньгу, он взглянул вниз по тому направлению, откуда поднялся. Прилипнув к мачте, он чувствовал, как ветер влечет его вместе с этой мачтой вниз к бушующей бездне моря. Внизу он увидел фонарь, который недавно зажигал, удалявшийся от него по мере того, как мачту относило в сторону.
Момент и затем дунувший с новой силой ветер понес опять и парус и мачту и Мотьку на ней в другую сторону, как бы выбирая, в какую сторону удобнее перевернуть корабль.
Мотька отрезал от одного ванта конец веревки, сделал одну петлю на рею, а другую завязал вокруг пояса. Затем опустил руки на рею. К счастью перта под реей уцелела. Мотька схватил ее и несколько раз дернул веревку, сбивая с нее лед о рею. Затем, не доверяя ступням ног, сел на нее и рассек ножом сперва один, а потом другой конец веревки, на которой держался марсель. Тут же его рвануло ветром и, трепнув несколько раз о грот-мачту, унесло. Корабль сразу стало качать легче. Работа Мотьки была выполнена. Он вскарабкался снова на рею, освободился от петли и спустился к мачте. На секунду он остановился здесь, не решаясь спускаться вниз, где его ждали новые издевательства от тех, кому он спас жизнь, и бесконечная обида комом рыданий подступила ему к горлу.
— Мо-отька! Мо-о-тька! —вдруг услышал он с низу далекие голоса людей, которые, увидев, что его подвиг совершон, забеспокоились о его судьбе.
Мотька не выдержал.
Так несправедливо относились к нему, что все сделанное им потрясло его. Он безвольно скользнул по мачте и, пошатнувшись возле нее, упал. Он был без чувств.
— Мотька! —воскликнул Чайченко, схватывая его за плечо. —Морячок!
Мотька не отзывался.
— Ах, звери! —взвыл Шушера, — такого артельного коренняка мы травили все время.
— Он фонарь зажег, когда шквал пер нас, куда хотел, — сказал один из матросов.
Команда инстинктом, несмотря на всю свою грубость, поняла поведение мальчика и искренне хлопотала вокруг Мотьки.
— Принесите водки немного, возьмите у Головкова, — распоряжался Чайченко, —несите его в кубрик, мы его туда отнесем, положим.
Один из матросов побежал в каюту Головкова, который ушел, как только убедился в том, что судно скорей спасется под командой Чайченко, чем под его управлением. Через минуту матрос возвратился и команда начала возвращать мальчика к жизни.
Мотька очнулся на матросской постели Чайченко. Возле него столпилась половина команды, ухаживавшая за ним. Один матрос предлагал ему водки. Другой одевал его в большущую, должно-быть пожертвовал собственную, чистую, сухую рубашку.
Бывший солдат Шушера хлопотал больше всех и таинственно подзадоривал Мотьку:
— Знаешь, что у тебя под подушкой, хохлик? Посмотри! Посмотри!
Мотька, наконец, протянул руку и, сам себе не веря, быстро поднял к глазам предмет, который нащупал там — это была карточка Бони, которую у него отняла команда.
Мотька мигнул несколько раз веками, взглянул благодарно на кашевара, на глазах у него выступили слезы. Он всхлипнул, но удержал рыдания. Затем отвернулся и зарылся с головой в брезент.
Корабль спасся, буря скоро прекратилась. В Керчи Головкову пришлось затратить часть своих доходов на покупку якорей и на восстановление пострадавшей оснастки. Спустя пару недель судно пришло в Ростов.
Как ни любовно себя теперь вела артель по отношению к Мотьке, он решил все-таки на судне больше не оставаться, тем более, что и матросы с него разбегались, а оставались только казаки.
Морская карьера Мотьки на этом была закончена.