Мне кажется, я наконец вижу Лену! Вот она здесь, напротив меня. Я пытаюсь смотреть на неё, как будто вижу впервые в жизни. Её кожа, которая меня больше всего привлекала. Кожа и запах. Что за запах, я знаю. Запах американский — духи «Халстон». А вот что такое её кожа? Если поглядеть на срез, идя сверху вниз, то это прежде всего наружный слой омертвевших клеток. Потом волоски.
Капилляры. Сетка сосудов. Сальные железы. Волосяные мешочки. Слой жировых клеток. Потовые железы. Вены. В коже располагаются и нервные окончания. Поглубже те, что откликаются на сильное нажатие, а ближе к поверхности — рецепторы, реагирующие на прикосновение, тепло и боль. Вот, значит, что такое Ленина кожа. Я был влюблён в наружный слой омертвелых клеток и всё остальное. Смешно.
Гляжу в её глаза. Они смотрят на меня со смесью сочувственного любопытства и жалости. Почему, говоря о любви, всегда описывают глаза? Что такое глаза? Белки, роговица, хрусталик, радужная оболочка, зрачок, глазной нерв… Ну как, узнали вы что-нибудь о глазах Лены? Могу ещё только добавить, что они тёмные, как блестящий дикий каштан, и что на белках можно разглядеть сетку тончайших капилляров. Потому ли её глаза сводят меня с ума? Нет, не потому. Её мозг? С десяток миллиардов нервных клеток, образующих сложную систему. (Сколько, интересно, клеток занимаю я?) Её тело? Артерии. Мышцы. Внутренности. Непереваренный обед в желудке. Вонзаю свой рентгеновский взгляд и вижу разжёванный телячий бифштекс с грибами, зелёный салат, яблочный пирог, кофе, арахис…
— Почему ты на меня так смотришь?
Что ей сказать? Что думаю о её ногтях, зубах, пломбах, пупке, нежных волосках на ногах, с которыми она упорно борется?
— Да так, — говорю, — задумался…
А задумался я о том, как вылеплял её из прекраснейших кусков любимых стихов и книг, рассыпанных осколков вдребезги разлетевшегося сентиментального воспитания, самых ранних своих представлений об идеале женщины (Мои сердечные запасники просто забиты женскими профилями работы Пизанелло, чувственными лицами похищенных сабинянок Делакруа, портретами Ольги Хохловой кисти Пикассо; отблески дрожащего света пляшут на белой коже Сони Хени ещё до войны; есть у меня и с полдюжины выразительных взглядов Одри Хепберн — на каждый день и ещё для праздничного настроения; тут же и Жанна Моро: вот она сдержанно-своевольно встряхивает волосами, не подозревая, что оказалась в моей коллекции!); я создавал из всех них Лену много дней, ночей я лет, подобно доктору Калигари, чтобы, когда она наконец ожила, убедиться, что сотворил обыкновенного, хоть и очаровательного монстра. В конце концов, когда я остался ни с чем после стольких мучений и бесчисленных экспериментов, она, как и все подобные творения пигмалионов, восстала против меня же, своего создателя! И та безмерная чувственная энергия теперь возвращалась, чтобы задушить меня тоской, превратив из владельца в угнетённого и униженного раба. Что она, собственно, такое, Лена? Мифический образ, с которым я несчётное число раз ложился в постель, с надеждой ожидая следующего дня, когда, возможно, встречу её, рассмотрю и освобожусь наконец от гипноза. Увидев её в истинном свете, в том, в каком видели её остальные люди, я, вероятно, смог бы отделаться от напасти и вернуться к жизни. Глядя на Лену поверх второго стакана водки, я почувствовал себя обманутым. Меня обокрали. Вся любовь, которую я вкладывал в это нерукотворное создание, воздвигнув вокруг своей постройки литературные леса, не оставила, как видно, на Лене и следа. Моё чувство прошло мимо неё, материализовавшись в каком-то её двойнике, Бог знает, где теперь обитающем, не коснувшись Лены, которая осталась вполне обыкновенной молодой женщиной. Да, она обыкновенная, обыкновенная во всём, кроме своего привилегированного положения по отношению ко мне. Она, значит, выходит замуж! Отлично. Через полгода она надоест мужу. Надоест всем, кроме меня. Ей будут изменять. Врать. Возможно, даже станут поколачивать, её, единственного по-настоящему дорогого мне человека на всём белом свете… И никто из них не сможет оценить её по достоинству. Ведь Лена и не обладает никакими особыми достоинствами с обычной точки зрения — их дано видеть только мне. Сколько дураков имело и точку опоры, и рычаг, и лишь у того старого философа, который с их помощью мог перевернуть мир, не оказалось ни того, ни другого. Сколько крестьян имело конюшни, а королю, предлагавшему полцаpства за любую захудалую лошадёнку, не дали и самой последней клячи… Я хорошо знаю, о чём говорю, потому что Лена и раньше доставалась на некоторое время другим мужчинам. Они уже давным-давно её позабыли. («Кто эта девушка на фотографии? Да я уж и не помню, это где-то на курорте!») Они не находили в ней ничего особенного. Я вижу, как она заходит в их комнаты, вижу ждущие её постели, одеяла, простыни, подушки, лампу у изголовья, слышу мурлыканье проигрывателя, вижу сигаретный дым, скрадывающий растущее возбуждение; этот любовный натюрморт обязательно дополняют два недопитых бокала на паркете; вижу стул с нервно смятой одеждой: вывернутые рукава свитера, чулки, неслышный водопад юбки, переброшенный через спинку поясок (почему никто не отольет в бронзе этот ворох обнявшейся мужской и женской одежды на стуле, под которым друг на друга брошены ботинки и туфли?); я вижу, как она раздевается, повернувшись спиной к мужчинам, лица которых не имеют значения, стерты, Которые сливаются в одно тело и один запах пота и одеколона pour homme[15], слышу одни и те же фразы, повторяющиеся годами:
Чья это квартира? Сколько мы тут можем пробыть?
Иди ко мне!
Только приму душ…
Учти, там левый кран барахлит…
А если он вернется?
Не волнуйся.
Останься ещё немножко так!
Хочу сигарету…
Который час?
Девять.
Мне пора.
Разве мы не поужинаем вместе?
Сегодня я правда не могу. В другой раз. Ладно?
Ладно.
Позвони мне!
Обязательно. Как только выберу время.
Может, встретимся в среду?
Конечно. Только сперва созвонимся.
Нам было хорошо.
Да, было чудесно.
У тебя есть мелочь на такси?
Есть.
Тогда пока!
Пока!
Все те мужчины. Все они. Все те мужчины, обладавшие ею, берущие любовь так, как берут в буфете бутерброд с ветчиной и сыром, как пьют кока-колу, не находят в ней ничего особенного; они говорят приятелям, что она хороша в постели, всё делает, как полагается, и предлагают её телефон, потому что в ней действительно нет ничего необыкновенного ни для кого, кроме меня (так предопределено нашими кармами, предрешено задолго до нашего рождения), и она это знает, потому-то, что бы ни случилось, всегда ощущает какую-то болезненную потребность во мне, она знает, что создана только для меня и что я где-то в темноте курю и жду, жду, когда она, перебывав во всех постелях, переспав со всеми, придет и скажет то, что она как раз сейчас и говорит:
Признайся, ты думал обо мне!
Думал.
Часто?
Всё время.
Я знала.
Откуда?
Я всегда знаю, когда ты думаешь обо мне.
Я всегда думаю о тебе.
Больше не думай, прошу тебя!
Почему?
Мне от этого как-то не по себе. Обещай, что не будешь…
Это зависит не от меня.
А от кого?
Не знаю.
Ну и глупо! Ты мог удержать меня, если б хотел.
Мог.
Ты не смеешь меня ни в чём упрекать! Я тебя спрашивала…
Всё в порядке!
Качели раскачиваются все сильнее, я взлетаю под самую крону липы во дворе на Дукиной, 13 и возвращаюсь назад по траектории огромного маятника, не чувствуя собственных ног то ли от головокружительного полёта, то ли от того, что незаметно для себя выпил полбутылки водки. Не знаю как, но Ленина голова оказалась на моем плече. Я целую ее волосы, мочку уха, шею и думаю: «Это только волосы, это только мочка уха, это только шея, а где же то?»
Может, в какой-то иной жизни? Я ведь ужасно терпелив. Ты веришь в какую-то иную жизнь?
Не знаю. Мне пора…
Тебя проводить?
Не нужно. Я шла попросить тебя не думать обо мне больше. По крайней мере, не так часто. Пожалуйста!
Я попробую…
(Хоть и знаю, что не смогу выполнить обещание.)
Значит, договорились?
Договорились. Постой, а кто он?
Лена оборачивается в дверях и, прежде чем исчезнуть, говорит:
Тот из зоны грозы.
Скажи «фррррр» без p!
Ф-ф-ф-ф-ф! — фы(р)кнула она по-кошачьи и вышла.
Может быть, я задремал. Не знаю. А может, это просто один из тех тупых вечеров, незаметно переходящих в ночь, когда я, сам того не сознавая, прохожу сквозь невидимую стену, отделяющую действительность от фантазии, и оживляю Лену с помощью «Водки Выборовой» в Лесу Стриборовом? Я обнимаю телефон и прижимаюсь горящей щекой к его прохладной пластмассе. Слышу, как Чубчик говорит Весне:
— Шеф опять наклюкался!
Они гасят свет, закрывают двери, и я в полном изнеможении наконец засыпаю.